— Это что такое? — возмущению Натки не было предела.
Савва Игнатьевич, раскрасневшийся после бани, стоящий перед ней на коленях на расстеленном отбеленном на весенних росах холсте, задрал вверх свою бороду, совершенно рыжую в пробивавшемся сквозь прореху в сене, коим был крыт предбанник, остром солнечном луче, и с удивлением произнес:
— Вестимо, что-с. Лапоточки!
— Карахьт. — непонятно поправил его сидевший рядышком с Наткой Филимон Кондратьевич.
— Вот я и говорю, что они не по нашему плетены… Уж больно низки-с. И плетение у них какое-то косое! Зато вот лыковые петельки для онучей целиком одобряю-с… Эх, Наталья Юрьевна! Да будь у меня тут с собой кочедык, я бы уж вам такие лапоточки-то баские сплел! Ахнули бы-с. Хоть замуж в них выходи…
— Было бы за кого…, — покраснела закутанная в простынь Наташа. — Но я не про то! Как это я, комсомолка, буду в лаптях ходить, будто… будто я…
— Русская крестьянская девушка? — подсказал сидевший на корточках в какой-то необычной позе Бекренев. То есть он сидел, полностью опустив ступню на глинобитный, покрытый соломой пол… Натка в такой позе и минуты не просидела бы! Спина бы затекла… Но по виду Валерия Ивановича видно было, что эта странная поза ему привычна и он может сидеть так часами. — Вы, Наташа, напрасно лапоточками побрезговали… Лапоть весьма в повседневной носке удобен, мягок, легок, ногу вовсе не трет, и, что важно, она в нем абсолютно не потеет!
— Лембе! — добавил своё мнение к перечислению достоинств мордовского лаптя Филя.
— Само собой! Особенно ежели ещё вот онучи потолще накрутить…, — подтвердил Савва Игнатьевич, туго обворачивая Наткину ногу попеременно черными и белыми полосами ткани, так, что её ноги на глазах становились не только полосатыми, как у зебры, но и безобразно-толстыми.
— Нет, я не про то…, — не умаляя достоинств этнической обуви, возразила Наташа. — Но ведь лапоть, это символ царизма! Символ отсталости и дикости…
— Ага, ага… А вот зато лапсердак и талит есть яркие символы демократии и прогресса! Русские люди в таких вот лапоточках, между тем, от Москвы до самой Калифорнии дошагали…
— Постойте, но Калифорния, это же где-то в Америке?
— Истинно так! Форт Росс! И там наши лапти до сих пор прозываются «mocasines rusos»! Так что местные Чингачгуки ими и по сей день отнюдь не брезгуют… Извольте ножкой топнуть! Вот так-то. Нога спелёнута, как куколка!
— А это что такое? — Наташа сердито сдвинула бровки. — Вот ЭТО я точно не одену…
— Зачем же не наденете? Штанишки домотканные это…
— Покъст! — прокомментировал Актяшкин.
— И льняная рубашка…
— Панар! — с удовлетворением констатировал мордовский фольклорист…
— И зря вы, Наталья Юрьевна, кобенитесь! — деликатно отвернувшись вместе с Бекреневым носом к бревенчатой стенке, продолжал увещевать девушку Савва Игнатьевич. — Сие есть древнейшая, благороднейшая хламида, кою и императрицы византийские нашивали, во времена оны долматиком именуемая! О! да вы в ней прямо прекрасная Феодора! Глаз не оторвать, скажите, Валерий Иванович?
— Вы в ней очень красивая. — очень серьезно, безо всяких шуток сказал Бекренев.
Натка мысленно махнула рукой… Ну, если Ему нравится, то, пожалуй, даже можно малость и поносить… Странные же вкусы у людей, однако!
— А вот теперь мы сверху надеваем практичный и не маркий…
— Кафтонь!
— Ага, вот я и говорю, что сарафанчик… На головку накинем платочек…
— Панго!
— Вот-вот, он самый, павловопосадский… А это что такое?
— Пулай! — и Актяшкин надел Натке через голову вытащенный им из-за пазухи удивительный пояс, на котором теснилось такое множество бисера, блёсток, бус, цепочек, пуговиц, раковин-каури, что глазам было больно…
— Да ну! Что я вам, дурочка с переулочка? — возмутилась Натка. — Вы мне ещё кольцо в нос проденьте!
Актяшкин досадливо хлопнул себя по лбу, и достал откуда-то из глубин своих лохмотьев удивительные серьги из загадочного невесомого белого пуха, и не отставал, пока Натка не вдела их в свои полу-заросшие дырки в мочках ушей (она спьяну проколола их когда-то ещё в технаре, проиграв подружке спор по поводу содержания одиннадцатого тезиса Карла Маркса о Людвиге Фейербахе).
Дверь парной распахнулась, и в предбанник выкатился красный, как вареный рак, дефективный подросток Маслаченко, прикрывающий свой микроскопический стыд мокрым лыковым мочалом.
Увидев нелепо нарядную, точно этническая кооперативная кукла, Натку, Маслаченко выпучил глаза, и с восторгом заорал:
— Ух ты! Тётя Наташа! Вы такая здоровская, ну прямо как настоящая торфушка с Тишинки!!
Услышав эту искреннюю, рвущуюся из чистого мальчишечьего сердца, похвалу, Бекренев заржал так, что аж повалился на спину, от хохота дрыгая в воздухе обтянутыми стареньким исподним ногами…
Натка отнюдь не упустила представляющейся возможности, и осторожненько пнула Его своим новеньким, вкусно пахнущим лапоточком.
«Черный ворон, что ты вьешься,
Над моею голово-о-ой?
Ты добы-ы-ычи не дождешься,
Черный ворон, я не тво-о-ой…»
Словно легендарный Чапай в одноименной фильме, сыгранный Борисом Бабочкиным, Бекренев задумчиво наклонился над дощатым столом, водя по листу бумаги карандашом, остро-заточенным хитроумным способом, лопаточкой… В качестве любопытного Петьки выступала на этот раз Наташа.
А сидевший поодаль Филя, внимательно наблюдавший за художественным творчеством Валерия Ивановича, поминутно что-то ему указывал, и даже, взяв карандаш из его рук, что-то дорисовывал и поправлял…
Внимание Наташи привлекла россыпь значков — пятиконечных звездочек, вытянувшихся, словно Млечный Путь, по правой стороне самодельной карты снизу вверх.
— Это что такое? — указала девушка своим тонким пальчиком на звездную сыпь.
— Это? Это, Наталья Юрьевна, будут тут у нас лагеря…
— Какие лагеря? — не поняла та. — Военные?
— Нет, и даже не пионэрские… Истребительно…, тьфу ты, исправительно-трудовые. Сорок семь аж штук! От самой Потьмы и до самого нашего Барашева… Поселки Явас, Парца, Лесной, Озерный, Сосновка, Пионерский, Ударный… Это у них вроде райцентров. А уж Потьма тогда — суверенная столица всея нэзалэжной Темлагии… Кстати, по европейским масштабам получается вполне-таки пристойное государство! Побольше будет по территории Люксембурга, Лихтенштейна, Мальты и Андорры, причем вместе взятых… И что самое печальное, нам именно туда и надо! — и Бекренев ткнул острием карандаша в самую дальнюю окраину лагерной галактики. — Придется нам пробираться насквозь через весь этот, прости Господи, лесисто-болотный Шеол, с форсированием его рек: печального Стикса, ледяного Коцита и огненного Флегетона…
— Парца, Виндрем и Явас, — согласно кивнув головою, перевел с греческого Филя.
— Вот-вот… Причем явно не по мостам. Их в тех краях не так, чтобы много… Да и что с них толку, коли на каждом мосту по посту? А реки там…
Тут Филимон Кондратьевич, взяв из пальцев Бекренева карандаш, вокруг самой по себе прихотливо извилистой нитки Парцы накрутил такое безумное количество стариц и плёсов, что лист бумаги стал похож на след прожорливого жука-короеда под сосновой корой.
— Да, не думал я, что так скоро вновь увижу вахту с плакатом «Труд есть дело совести, гордости и чести!», выглаженную граблями, как сад камней, запретку, маячащего попку на вышке, и услышу чарующий лай немецких овчарок!
— Валерий Иванович, а за что вы сидели? — осторожно спросила Наташа. — За ту девочку, да?
— Что? — удивленно спросил Бекренев. — А… Да что вы! Конечно же, нет… Там ведь и дела-то никакого возбуждать не стали! Да и кому возбуждать было? Помню, тогда вышел мой фельдшер из процедурной, где у меня операционный стол стоял, а отец девочки к нему подходит так грустно — што, мол, не потрафил дочурке моей дохтур? А фельдшер на него как напуститься: мол, ты што? Ты зачем её к нам вообще привез? Вот, наш дохтур и делать ничего не стал, посмотрел токмо, расстроился шибко да простынкой её накрыл. Мы ведь мертвых пока воскрешать-то не умеем… А мужик ему кланяется в пояс: ты уж прости нашу необразованность, мы ить люди тёмные, да откуль нам знать-то, поди дорогой она вроде ить ишшо двошала… (так в тексте) Я стою, сам от стыда дышать не могу… А тот мужик потом мне ещё к Рождеству гуся привез, всё извинялся за напрасное беспокойство.
Бекренев мучительно заскрипел зубами… Потом, успокоившись, продолжил:
— Нет, я чалился не «за что», а только исключительно «почему»! Литерка «СОЭ», сиречь социально-опасный элемент. Прежде всего, видимо, опасный для самого себя, так что общество сочло, что мне показан строгий режим, регулярное диэтическое питание в виде магаровой каши и селедочных голов, плавающих в том, что в сих не столь отдаленных местах почитается за суп (вот интересно, а куда деваются все остальные части этой самой универсальной рыбы-селедки?) и мне не жить без культурного досуга в виде игры без интереса…
— А почему без интереса? — не поняла не знающая языка офеней Наташа.
— Потому что на просто так я и совсем играть не буду! — усмехнулся печально Бекренев. — Но, Наташа, вот наш Вергилий, вновь позабывший русский язык, явно хочет что-то вам сказать… Знать бы, что именно?
Тихим голосом, почитай что и умно, дабы никого тут не тревожить, и никому окрест не мешать, о. Савва, наполненный до краев тихой, смиренной светлой радостью, пел канон к Пресвятой Троице.
Проходящий мимо него Бекренев, неотлучно сопровождавший, как заботливая нянька, упорно влекомую Филей куда-то за руку Наташу, на миг приостановился, задумался, морща высокий лоб:
— Господи, да ведь я же совсем забыл! Нынче же Троица! С праздничком вас, батюшка!
— Спаси вас Господь! — сердечно ответствовал о. Савва.
Бекренев иронически хмыкнул, улыбнулся болезненно-криво:
— Благословили бы вы нас, что ли, батюшка…
Отец Савва душевно застеснялся:
— Да чем же я вас благословлю-то… да кто я вообще такой…
— Ну уж нет, батюшка! — неожиданно зло пристал к нему невесть почему желчно-язвительный Валерий Иванович. — Уж извольте, ради праздничка… Скажите же нам что-нибудь утешительное!
Отец Савва на миг глубоко задумался, вздохнул тяжело:
— Ну, раз вы так просите… Благословляю вас умереть за Православие.
Дефективный подросток Маслаченко, в обрезанных валенках на босу ногу, торопливой рысцой догонявший Наташу, от этих слов аж споткнулся на ровном месте. Запрыгал на одной ноге, ловя улетевший в густую, лаково блестящую крапиву опорок, испуганно глядя на батюшку…
Бекренев был тоже… Слегка ошеломлен. Он покачал головой, с сомнением в голосе протяжно произнес:
— Ну-у-у, святой отец, вы уж и благослови-и-или! Действительно, хоть стой, хоть падай… Прямо скажу, сердечно утешили!
Отец Савва замахал руками испуганно:
— Вы, верно, меня не так поняли! Я вовсе не имел в виду, что вам теперь же, сей же час надо непременно пойти грудью на пулю… Хотя, по мне, сие и не трудно вовсе… скажу, что это в какой-то степени даже и проще, чем жить обычной христианской жизнью, жить со Евангелием, со Христом и Его Таинствами, и в конечном итоге спокойно удостоиться того, о чем мы молимся каждый день — этой самой не постыдной безболезненной кончины. Я вот о чем: день-то ныне особенный! Это день сошествия Святого Духа на апостолов. Дух же Божий — животворит, наполняет предельным конечным смыслом и жизнь и смерть… И от нас вами, Валерий Иванович, только и зависит, как мы проживем, и как умрем, людьми ли, с Духом Святым, или как злобные скоты… Преподобный Серафим Саровский, в сих местах проповедовавший, говорил, что принять благодать очень просто, для этого не нужно никаких ухищрений. Дух Святой дается ведь не наградой за образование, и не за невежество, не за духовные подвиги или за сверхъестественную молитву… (Вообще, по-моему, молиться следует без излишних эмоций, без заламывания рук и закатывания глаз, без завываний и стучания лбом об пол, без ложного мистицизма, а мирно и кротко, лучше всего умно… Господь ведь тебя и так услышит, ему для этого слуховой аппарат не нужен!) А ведь всё очень просто: Дух Святой снисходит любому человеку за его ровную и спокойную — мирную — христианскую жизнь. И она сама по себе и есть яркое свидетельство того, что в данном человеке есть Дух Святой, пусть он даже и не крещен. Потому что тогда человек этот добр и кроток, и самые простые истины Нагорной проповеди живут в его сердце, и через него приходят другим людям… Вот это и есть, прожить за Православие и за него же умереть…
— Батюшка, да ведь вы же еретик? — с изумлением посмотрел на него Бекренев.
— Да, бываю грешен. Умствую вот, излишне. Иноходец я долгогривый, как меня матушка Ненила ругает… Однако, это что же, у них тут хоровод?
— Это Ведява летний день моет…, — совершенно непонятно пояснил Филя.
По околице села, украшенные венками из цветов, зеленых листьев и ярких лент, ровной чередой, степенно и плавно шли девушки в ярких мордовских платьях, сияя своими удивительными поясами. Возглавлявшая процессию высокая румянощекая красавица несла в руках, словно зеленое знамя, украшенную лентами молодую березку… С мокрых листочков которой порой дождем срывались крупные капли, обильно кропившие дома, с визгом уворачивающихся круглолицых, курносых красавиц, протяжно мычащую скотину… Периодически березка заново обмакивалась в несомый за красавицей нарядный ушат.
— Это кто же тут у вас заместо батюшки-то идет крестным ходом? — несколько укоризненно кивая на стройную красавицу с березкой в руках, спросил о. Савва.
— Это Весна…, — с мечтательной улыбкой ответил Актяшкин. — А следом за ней её спутники: Спужалат, Калинат, Куклат… — И он указал на парней и девушек, следовавших за своей предводительницей, одетыми в зеленые венки, с нашитыми на рубашках листьями папоротника… Некоторые были вообще с головы до ног закутаны в лесную зелень.
— А это что за благородные дикари? — с усмешкой спросил Бекренев, рассматривая весело скачущих на четвереньках парня и девушку, у которых из одежды вообще были только повязки из травы на груди и чреслах.
— Вирь ломантъ! Лесные люди… Их обижать нельзя! — наставительно сказал Филипп Кондратьевич.
— Обидишь таких! — скривил губы Валерий Иванович. — Однако, вижу, что фольклорный карнавал у вас в самом разгаре… Да мы-то здесь вообще зачем? Пойдемте, батюшка! Мы чужие на этом празднике жизни…
Но, оглянувшись, рядом с собою Савву Игнатьевича не увидел.
Зане, вместе с дефективным подростком, тот уже уселся на перевернутое корыто, лежащее поодаль, и решительно тянул руку к высившейся перед ним на резном деревянном блюде крутой горке истекающих ароматным паром пышных, толстых мордовских блинов с маслом, медом и ягодным вареньем.
А рядом с ними уже шкворчала на печной заслонке огромная глазунья из полутора десятка яиц…
— Батюшка, помилосердствуйте! Вы что же, всю её целиком скушать хотите? Да вы же себе так печень посадите…, — возмутилась врачебная душа Бекренева…
— Ништо! Это что тут у вас, православные, в горшке? Бабань каша? Очень интересно. Ну-т-ко, Господи благослови… А ведь ничего, нажористо! Плесните-ка мне еще мисочку…
… Наташа не могла и подумать, что здесь, всего в четырех сотнях километров (ночь езды!) от строгой и суетливой Москвы, она вдруг попадет в такое яркое, веселое, радостно-праздничное чудо… Её совершенно не смущало, что песни вокруг неё пелись на непонятном певучем языке… Самое главное, что эти песни были радостные и веселые! И люди вокруг неё были искренне веселы и счастливы… Крепкие, сильные, уверенные в себе люди, красивые и свободные лица… Да, воистину счастлива советская колхозная деревня!
Меж тем незнакомый напев стал вдруг грустно-певучим… Закружившие мерный, неторопливый хоровод девушки подхватили Наташу вместе с собой, закружив по-солонь в плавном коловращении… И, когда хоровод приближался к стоящей рядом с украшенной лентами березкой Весне, та снимала с девушки венок и она, вытянув губы, целовала сквозь него сметливо оказавшегося рядом с ней парня.
Наташа ни на миг не пожалела, что на ней самой нет венка! Да и с кем она стала бы челомкаться? Вот еще… Да и нашелся бы среди деревенских комсомольцев такой храбрец?
И, когда она в свой черед плавно приблизилась к лесной королеве, то только тихо про себя печально вздохнула… Но высокая и стройная красавица вдруг сняла роскошный венок со своей украшенной золотыми косами головы, и сквозь него Наташа увидала, как в окладе из цветов, побледневшее от волнения Его лицо.
Не желая портить красивый фольклорный обычай, только лишь по этому! — Наташа испуганно закрыла глаза, и ощутила на своих губах нежное и теплое мимолетное касание. От которого у Натки на миг перехватило дыхание и часто-часто, как пойманная птичка, затрепетало сердце…