Как написал бы автор бессмертных рассказов про майора Пронина, «кровавая заря догорала над городом»… И ведь действительно: за спиной старшего лейтенанта ГБ Сванидзе тонко истаивала туманная малиновая заря, на фоне которой фигурно чернели высокие шпили на башнях древнего Кремля.
Николай Иванович задумчиво, не отрывая глаз, смотрел на крытую толстым стеклом столешницу, на которой никак не хотел сходиться упрямый пасьянс.
Изредка Николай Иванович болезненно морщился: в двух шагах от него двое сержантов-молотобойцев с обычным усердием обрабатывали кусками обрезиненного силового свинцового кабеля подследственного Удальцова, он же Тютюкин, он же Шпильман… А тот совершенно по собачьи выл, визжал, и усердно пытался облизывать им их хромовые сапоги.
Николаю Ивановичу слышать и видеть это было неприятно — уж гондурасский-то резидент мог бы вести себя и более мужественно! (Почему же именно гондурасский? Нет, конечно, он вполне мог быть и агентом Абвера. Просто Николай Иванович в душе был истинным поэтом, выстраивавшим причудливые амальгамы. И кроме того, Николай Иванович искренне считал, что не ту страну назвали Гондурасом!)
Нет, Николая Ивановича, кроме того, угнетал тот факт, что с тем же усердием эти же бойцы будут обрабатывать и самого Наркома, попади он в их умелые руки! Да что там, в конце-то концов, этот Ежов? Шабес-гой, жалкая марионетка, использованный своими незримыми хозяевами ловко и умело… А вот вдруг коснись дело его, Николая Ивановича, самого… не дай Б-г!
Сванидзе ознобно передернул плечами.
Пасьянс, пасьянс… Ухоженные, никогда не знавшие презренного труда руки ловко тасовали карты.
Дама… И лицо Наташи Вайнштейн, счастливое, светящееся изнутри комсомольским оптимизмом и гордой радостью от того, что она живет в лучшей на свете Стране Советов!
Валет… Лицо осужденного Бекренева… Худое, изможденное, снятое в фас и профиль… С тоскливой безнадежностью смотрящее в объектив.
Король… Бородатое, степенное лицо Охломеенко, исполненное достоинства и внутренней силы.
Не сходится пасьянс… Ох, Оксана, Оксана… И ведь какой же это БЫЛ перспективный агент… что это именно так, увы, теперь совершенно понятно. Что же ты, Оксана? Совесть у тебя есть или нет?
Николай Иванович поближе придвинул к себе переданные по фототелелеграфу из Потьмы донесения…
Унылый канцелярит замоченных в сортире станционных оперов… Дореволюционная изящная вязь доброго доктора из Лесной школы… Истеричные, рваные строки, загибающиеся вверх, бывшего мордовского интеллигента… как бишь, там его? Какашкина? Детские печатные буквы колхозницы Слезкиной… Показания родителей бдительного семилетнего октябренка… Деловой сухой отчет продавца из кондитерской, похожий на объяснительную записку в ОБХСС…
Нет, всё понятно. Они шли именно на станцию Потьма, как и было агенту предписано. Но почему шли-шли, да вот не дошли?
А как было бы хорошо!.. в лесочке исполнили бы их по-тихому, интеллигентно… Нет человека, нет проблемы… Так ведь теперь есть. Вот подлецы, а?
И Николай Иванович решил: нет! Хочешь что-то сделать, делай это сам. Надо ехать в Мордовию самому…
К затерянному среди безбрежных лесов заброшенному скиту они вышли на рассвете.
Всю ночь они шли, сначала по уходящей из Потьмы в лесные дебри узкой лесовозной просеке, ведущей к селу с толстовским именем Ясная Поляна, а потом напрямик свернули в леса, двинувщись строго на север…
— Доведу вас до Сто Десятого Барака, а уж там болотами пойдем на Тарвас-Молот! — как всегда, непонятно, пояснил Филипп Кондратьевич.
Натка искренне полагала, что на северной стороне деревьев мох должен был бы рости погуще… Но с могучих еловых стволов седые бороды мха свисали совершенно одинаково, с какой стороны не посмотришь.
Под ногами пружинила подушка вековой хвои, над головой тихо звенели комары, впрочем, подлетать поближе к путникам явно опасавшиеся. «Лесное молоко», которым Филя напоил своих спутников, действовало выше всяческих похвал.
Натка шла, молча опустив голову и не отвечая на осторожные, будто к больному обращенные, вопросы своих товарищей. Да нет же! Она прекрасно понимала, что в Советской Стране ещё порядочно встречается всякой дряни: так, на любой величественной стройке по углам можно найти кучи мусора и всякого сора… Да ведь и на работу свою она шла с большой охотой: вооружившись тряпкой и шваброй, вымететь из темных уголков светлой стройки Коммунизма грязь и пыть буржуазного проклятого прошлого! Но в таком концентрированном виде такого количества несправедливости, зла, низкой подлости, как в Потьме — она ещё никогда не встречала. Нет, надо! Надо вымести всю эту мерзость ко всем чертям. Вот, только вернусь в Наркомат, и я такой отчет напишу…
(О том, что вернуться ей в Москву было уже не суждено, да это, честно говоря, теми, кто её сюда посылал, вообще-то и не планировалось, Натка, к счастью, не подозревала… Да если бы она и знала об этом наверное! Ну и что? Вряд ли она свернула со своего пути. Не такой она была, Царствие ей Небесное, человек.)
… Первым запах погасшего костра услыхал Филя… Подняв вверх руку, он остановил уставших товарищей, и тенью скользнул вперед, средь плавающих в утреннем тумане стволов…
Через некоторое время он уже деловито докладывал:
— Три человека, двое колхозников и городской. Люди не лесные, дрыхнут себе в балагане без задних ног.
— А что за городской? — осторожно спросил Бекренев.
— Кто знает? — пожал плечами Филя. — Какой-то спец. То ли агроном, то ли таксатор… А может, геолог, торфяники обследует, или иные нерудные ископаемые ищет… Хотя, вряд ли! Молотка геологического при нем я не заметил.
Но огненно-рыжий, как недоброй памяти Сёма Розенбаум, Изя Кац действительно был искателем! Причем искал именно сокровища земные…
Сидя у разгорающегося костра, он с увлечением рассказывал членам этнографической экспедиции (собирающей мордовские народные предания, сказки, легенды и тосты):
— О! У мене есть таки один замечательный тост! Ну, за археологию!
— Что же вы здесь копаете? — удивилась Натка.
— Таки где вы видите здесь раскоп? — в свою очередь удивился Изя. — У мене нету даже открытого листа. Просто я, дико извините, просто задницей чую, что тут что-то таки покладено…
И рассказал, что эти развалины за их спиной есть не что иное, как знаменитый, потерянный в лесах Парценский скит женского Свято-Ворсонофиевского монастыря, разумеется, стертого ныне с карты социалистической Мордовии…
А сей монастырь был знатен и богат: начало этого монастыря старожилы села Покровские Селищи ещё полагают с предсказания блаженной девицы Дарии, местной уроженки. Около 100 лет назад она прозрела духовными очами, что на месте приходской церкви во имя Покрова Божией Матери «возгорится свеча от земли до неба». Было в монастыре два прекрасных храма, в который окрестная мордва охотно жертвовала щедрые дары. Ибо матушки-насельницы успешно лечили, усердно учили да в печали смиренно утешали местный лестной народ. И такое эти монашки развели мракобесие, что когда Николашка Кровавый ехал в Дивеево поклоняться тамошним так называемым святыням, то местные обманутые святошами мужики встали стеною, охраняя железнодорожный путь, а героев революционеров, Янкеля Шабеса да Мойшу Шнеерсона, задумавших совершить святую революционную месть, взорвав поезд, в котором проклятые царские дети ехали, схватили да и…
— В полицию сдали? — догадалась Натка.
— Нет, сами в болоте утопили…, — поник головой рыжий историк.
Разумеется, в Революцию отряд Зуб-Полянской ЧК немедленно спалил это осиное гнездо. Но вот увы! Ни золота, ни иных драгоценностей в монастырской ризнице обнаружить не удалось… Проклятые монашки, расстреливаемые медленно (в руки, в ноги, в живот…) плакали и молились, но куда делись ценности, отвечать не желали. Фанатички, что с них возьмешь… Но он, Изя, твердо знает, что ценности тут, тут! И он их отыщет…
— Ценности? — спросила Натка. — Да ведь с нами человек есть уникальный, он ценности и под землей учует! Леша, помоги ученому, а?
Изя помялся:
— Молодой человек, если ви таки мне поможите, то государство вам заплатит десять процентов от стоимости найденного…
Вообще-то, причиталось двадцать пять процентов, но Изя таки подумал, зачем этому грязному гою так много денег? Обойдется.
— Мне денег не надо! — сказал Лешка, насупившись. — Дайте мне только в руки хоть одну вещь, может, я почую…
И Кац протянул ему найденную давеча в развалинах изящную серебряную ложечку…
Серебряная ложечка!
Серебряная ложечка празднично сияла в солнечном луче, бросая яркий блик на фарфоровую чайную чашечку, тонко-прозрачную, как яичная скорлупа… По ложечке медленно ползла сытая оса, лениво добираясь до хрустальной вазочки с малиновым вареньем.
Но вот оса взмахнула крылышками, лениво попытавшись взлететь, потому что ложечку выхватили из чашки крепкие мужские пальцы:
— Вот, обратите внимание, Ольга Витальевна! Если пробоина будет на баке или на юте, то это будет диферентом…, — и ложечка качнулась вперед и назад. — А если в борт, то это будет креном…
И ложечка послушно наклонилась на бок…
Юная рыжеволосая девушка задумчиво накручивая непослушный локон, широко распахнутыми зелеными бездонными глазами смотрит на юношу, в темно-синей тужурке Московского Императорского Высшего Технического училища.
— Но, я не понимаю вас, Сергей Иванович, зачем вы вообще идете на эту войну? И почему именно на флот? Откуда у вас, природного мордвина, такая тяга к морю?
— Да что же здесь удивительного? Наш с вами земляк, славный победами адмирал Федор Федорович Ушаков, которого морским Суворовым почитали, родом из этих самых мест. Да и похоронен он тут же рядышком, в Санаксаре… А что касается войны… Вы знаете, Ольга Витальевна, я человек мирный… Математику люблю и еще механику…
«И меня…» — светло и радостно проносится в мыслях девушки.
— Но вот, теперь, когда японцы подло, без объявления войны, напали на Артур… после геройской гибели «Варяга»… Не считаю себя в праве остаться в стороне, от святого дела защиты Отечества.
— Да как же вы в живых людей-то стрелять будете? — всплеснула руками Ольга.
— Ой, Господь с вами! Моя война — в низах, под броней, у индикаторного щита, у клапанов контр-затопления… Трюмный механик-то и боя не видит! Моя задача не японские корабли топить, а делать так, чтобы свой броненосец не тонул. Ну, а если бы вдруг и потонул, так непременно на ровном киле, не переворачиваясь. Извините, видно, я неудачно пошутил…
Потом они долго гуляли, среди цветущей белой акации, от пьянящего запаха которой кружилась голова… И от единственного, краткого поцелуя сладкой болью сжималось сердце, в преддверии неизбежной разлуки…
— Да вы не тревожьтесь, Ольга Витальевна! — уверял он. — Мы же не на убой идем! «Флиит ин де бинг!» Пуганем малость супостата, он мира попросит, да и домой… Вы даже ложечку мою не мойте! Не успеет запылится. Приеду, мы с вами ещё чаю выпьем. Много, много раз…
… И она действительно, ему поверив, не стала мыть эту ложечку, положив её в шкатулку со своими наивными девичьими секретиками.
… А потом был другой день.
Осенний, ненастный… Ольга, одетая в черное глухое платье, с трудом выговаривая страшные, невозможные слова, с вежливой осторожностью, точно неся чашу с нестерпимой болью, и ни за что на свете не желая её расплескать, потчевала чаем гостя в черной морской форме:
— Рассказывайте, пожалуйста…
— Да уж, что тут особенного расскажешь… В последний раз я видал Сережу, когда задраивали броневые заглушки на люках, ведущих в низы…
(«И она явственно услышала, как тяжко, точно крышка гроба, лязгнули стальные плиты, опускаемые специальными талями… Теперь, до конца боя, изнутри их уже не открыть!»)
— Но сражались они отважно! Выполняли свои служебные обязанности настоящим образом! До самого конца давали ход! И свет везде горел, где лампочки ещё уцелели, иначе я из своего каземата так бы и не выбрался… Да что я. Многих они тем спасли! А если наш корабль кренился, то они спрямляли его незамедлительно, это ведь наш Сережа делать любил и умел… А как уж там у них потом в низах было, одному Богу ведомо: никто из тех отсеков живым не вышел… Что же, одно слово, трюмные… Боролись за живучесть корабля до самой последней возможности.
— А как они…, — начала, и не смогла договорить Ольга. Спазм ей горло сжал… Но слез гостю она вежливо не показала.
— Думаю, что без мучений… Были ведь неприятельским огнем сбиты у нас все дымовые трубы и вентиляторные грибки, так что дым в низы пошел. Думаю, они там просто угорели, и тихо уснули…, — утешительно соврал моряк.
(«А она своим внутренним взором увидала, как страшно застонал опрокидывающийся стальной гигант, как отчаянно закричали люди, когда их сбросило с рифленых металлических плит пола, ставшего вдруг потолком, под чудовищные маховики паровой машины, разминающие людей в кровавые брызги… И как потом, в душном черном непроглядном мраке собравшейся вверху отсека воздушной подушки, её младший инженер-механик Сережа, единственный, жестоким и нелепым чудом, выживший офицер, собрал вокруг себя уцелевших израненных матросов, и тихим, но уверенным и спокойным голосом стал наизусть читать им ершовского „Конька — Горбунка“…. „Против неба, на земле, жил старик в одном селе…“ Понимая, что уже не увидит перед страшной смертью своей ни неба, ни солнца, ни её… И голос его не дрожал. И никто из доверчиво, словно к родному старшему и сильному брату, прижавшихся к нему матросов не видел слез, текущих по его юному, испачканному сажей и машинным маслом лицу…»)
А потом был куколь. Черный, с перекрещенными костями и адамовой головой. Заживо похоронивший бывшую Ольгу, а ныне мудрую и добрую матушку Степаниду. И ничего не взяла она с собой в новую посмертную жизнь, кроме маленькой серебряной ложечки…Так и немытой.
А потом был ужасный черный год. И крики убиваемых горбоносыми пришельцами в черных кожаных куртках монастырских крестьян.
И маленький обоз, в два воза, неслышно уходящий тайными лесными тропами в дальний монастырский скит.
И осознание, что это — не выход. Найдут. Надругаются над увозимыми святынями. Обдерут золото и серебро, чтобы нести огонь, боль, смерть из России — в иные, еще благополучные страны! «Мы на горе всем буржуям Мировой Пожар раздуем…»
И тогда, отправив от себя верных насельниц, ни одна из которых так и не откроет тайны даже на могильном одре, на залитой кровью земле у испещренной красной пулевой сыпью девственной белизны монастырской стены, она заперлась изнутри скита, и запалила свечи перед образом Пречистой… А когда огонь охватил бревенчатый сруб, она спустилась вниз, и опрокинула на потайной лаз землю.
И долго потом лежала во мгле, грызя пальцы, умирая от жажды… Можно было бы накинуть петлю, да и уйти легко и быстро… а он? Он ведь не выстрелил себе в висок? Потому что считал, что должен жить, пока жив хоть один его матрос… Чтобы до конца ободрять и поддерживать их! Она будет его достойна! Об одном она перед своей мученической кончиной жалела, что обронила где-то свою заветную серебряную ложечку…
И она наконец, ушла… К нему… Из земного непроглядного мрака. В сияющее летнее утро, в цветение белой акации. А сокровища монастырские, они остались! Вот они, совсем рядом! Лежат в непроглядной тьме…
… — Нет, — чуть дрогнувшим голосом, с тщательно затаённой холодной яростью сказал дефективный подросток Маслаченко. — Здесь ничего нет, и никогда ничего для вас положено не было…
И добавил про себя мысленно: «Отсоси у носорога, жидяра!». Дефективный ведь же, что с него возьмешь.
И крепко сжал в пальцах старинную серебряную ложечку…
— А что…, — осторожно спросил Валерий Иванович, — как вы думаете? Найдет здесь этот рыжий пёс что-нибудь? Вон, как рвётся от нетерпения. Землю роет, в буквальном смысле…
— Уж больно алчет! — с сомнением выразил своё мнение о. Савва. — Не к добру это… Зорок больно!
— Да! — охотно согласился Филя. — Глаз у него точно, что зоркий. Да вот только видеть ему нечем…
— Что так? — понизил голос Бекренев.
— Нешто он сам не понял? Ведь это же не простые мужики рядом с ним… Хранители они. И уж заранее для юного энтузиаста в Покровских Селищах и уютный гробик сладили, в чем они его в Потьму повезут. Вишь, завтра прямо с утра он в Ведьмин колодец полезет! А мужики-то ему в один голос, будут говорить: не надо, гражданин начальник! Не лезь… Нет, всё одно полезет, экий дурачок. А там завтра веревка возьми, да оборвись… Уж они-то его откачивать будут и так, и этак… Увы. Видать по всему, что не спасут…
… Расставшись с юным гробокопателем, которого с ласковой заботой опекали основательные бородатые мужики, спутники вновь углубились в лесную чащобу… Вновь мимо их проплывали задевающие облака царевны-ели, сменявшиеся стройными, пропитанные духом ладана колоннадами сосняка или праздничными хороводами берез… Шли они весь день, потом остановились на бивак, потому что Филя решил проскочить одно нехорошее место затемно.
— Вадлей! — как всегда непонятно пояснил он. Что это значит, Бекренев так и не сообразил. То ли опять их проводник перешел на местное наречие, то ли еще что…
Но, когда они шли сквозь пронизанную, словно острыми иглами, светом звёзд шелестящую ветвями лесную ночь, Актяшкин вновь остановил их, чутко прислушиваясь.
Бекренев напряг слух. Действительно, где-то далеко в ночи раздавался стук топоров, визг лучковых пил, доносились невнятные голоса… Потом со скрипом и грохотом наземь рухнуло дерево.
— Плохое место. Очень плохое…, — повторял побледневший так, что это и в ночи было видно, Филипп Кондратьевич.
— Чем же плохое? Лес рубят…
— Лес. Ночью. Не. Рубят. — отчетливо выделяя слова, ответил Филипп. — Ждем утра…
К утру, наполнившему лесную чащу косыми лучами, в которых плавал утренний невесомый туман, звуки загадочной лесосеки стихли…
Сторожким шагом Актяшкин вывел путников на широкую поляну, окруженную поваленным лесом… Но вот странно! Комли срубленных деревьев уже давно потемнели. А вокруг тройки серых и низких бараков не было видно ни единой души… Не дымила ни одна труба, даже на нарядном домике охранников, в вязкой тишине не было слышно ни единого голоса… Только на посеревшем от времени столбе пронзительно скрипела время от времени колыхаемая ветром полу-сорванная табличка: «ОЛП Вадлей. Труд есть дело чести, доблести и геройства».
— Плохое место, Вадлей. — глухо сказал Актяшкин, показывая пальцем на оздоровительный лагпункт. — Сюда обычно посылали больных куриной слепотой. Чтобы те здоровье поправляли… Днём-то они ещё так, сяк… А к ночи вовсе слепли! Могли заблудиться буквально в трех соснах, в двух шагах от вахты… А охранники стоят, смеются… Потому что, когда совсем замороченный зэка вместо зоны к лесу идет, они берут, и в спину ему стреляют! Зэку смерть, стрелку премия…
— А что же сейчас, он заброшен? — удивился Бекренев. — Непонятно! Вон, даже кубики не вывезены? Это вообще ни в какие ворота не лезет. Можно сказать, валюта на земле валяется… Экспортлес гниёт!
— Похоже, брёвна с самой зимы тут лежат…, — авторитетно подтвердил о. Савва.
Дефективный подросток Маслаченко, прыгая, словно козлик, через бревна, добежал до ближнего барака:
— Дядь Валера! Тут снаружи всё проволокой замотано и что-то написано… не по нашему…
«COLOTYPHUS» — прочитал всё объяснившее, большими красными буквами, написанное на дверях зловещее слово Бекренев…
— Что это значит? — спросила удивленная Наташа.
— Тиф это, брюшной…, — ответил много чего повидавший о. Савва. — Полагаю, что внутри барака — больные. Были.
Так и оказалось. Правда, над мумифицированными телами изрядно уже поработал лесные звери и птицы… Но человеческие черты еще можно было угадать в лежащих на нарах телах зека. Они лежали на своих нарах рядком, но увы, не все… У сильно исцарапанной изнутри двери на полу тоже чернели две или три скорчившиеся фигуры…
Когда мерно поющий «Господня земля, и исполнение ея, вселенная и вси живущие на ней…» о. Савва смиренно отпевал усопших («Радость-то какая, что меня Господь именно сюда послал! Вот и сделал благое дело! Отпел страдальцев! Слава Тебе, Господи, слава Тебе!»), Валерий Иванович усердно мародерствовал в домике охраны, и за грех сие не почитал. Доблестные стражи бежали из зачумленного места так быстро, что даже побросали опасные бритвы на полочке под зеркалом и оставили украшенную бантом гитару на стене… Присев на аккуратно заправленную малость заплесневевшим одеялом панцирную койку, Бекренев от нечего делать стал её настраивать…
На звон струны в домик заглянула Наташа. Осмотрелась, вздохнула тяжело, плюнула на забытый в простенке портрет разоблаченного доблестными Органами врага народа, Комиссара Госбезопасности Первого ранга бывшего товарища Генриха Ягоды.
Спросила глухо:
— Валерий Иванович… вы всё это знали?
— Э-э-э… что именно?
— Ну вот… про такое…
Бекренев печально вздохнул:
— Эхе-хе… Я и не про такое знаю… Это-то что! Начальная школа, первая группа, вторая четверть… Мелкое, бытовое злодейство.
— Но почему же вы, враг… Не спорьте, я же понимаю… Вы, убежденный враг Соввласти, тогда отсюда не уехали? Не бежали?
— Куда? — печально усмехнулся Бекренев.
И, тихо перебирая струны, запел, задумчиво, будто про себя:
«Поедем граф! Ну, что Вы тут забыли?
Смотрите, красножопых саранча,
Россию нашей кровью затопили…
У них же каждый в роли палача!
Грабеж, убийства — ничего святого.
Урвал кусок и думает, что прав.
Горят церква! Нам не вернуть былого.
Пока ещё не поздно — едем, милый граф?»
— Ну, что Вы, сударь, ерунду несете!
Немного надо сдержаннее быть.
Вы горсть земли с собой «туда» берете,
Но как «оттуда» Родину любить?
Не взять с собой могилы наших предков,
Усадьбы, парки, тишину аллей,
Святыни, лес… Вы, сударь, профурсетка?
Как можно бросить Русских здесь людей?
— «Но Вас убьют! Вас бросят на закланье!
Они как псы! Им только пить и есть.»
— Прощайте, сударь. Не пойду в изгнанье!
Наверно, Вы забыли слово Честь?
Чем убегать с позором на чужбину,
Издалека на Родину смотреть,
Предать её в тяжелую годину,
В родных пенатах лучше умереть!
А «краснозадые»… Вы, помнится, сказали…
Простой, забитый, Русский наш народ!
Его всегда мы сами обижали,
Вот он на нас теперь с дубьём и прёт.
Забыли, как проигрывали в карты
Деревни, скот, поля, особняки?…
Теперь от них бежите в эмигранты?
Так сами ж продаетесь в батраки!
— «Пустое, граф!»
— Нет, сударь, не пустое!
Задумайтесь «там», кто же виноват?
С крестьянами творили мы такое…
Что им сам черт теперь уже не брат.
— «Я вижу, разговор сей бесполезен.
Прощайте! Честь имею! Я пошел.»
— Я остаюсь. И я не сожалею.
… Маняша, жёнушка! Вели накрыть на стол.
И Бекренев, допев, аккуратно повесил гитару на место… У врага в трофеи он, как и все Добровольцы, брал только обувь, еду и патроны.
… Когда они покидали ставший кладбищем оздоровительный лагпункт, Наташа осторожно спросила Бекренева:
— Но… ведь если они тут все уже давно… то кто же тогда работал? Кто тут ночью лес валил?
— А вы не догадываетесь? — ответил тот.
И Наташа замолчала, страшась услышать ответ…
Яркое летнее солнышко весело играло с волной искристо-голубого лесного озера… Солнечные зайчики задорно перескакивали с сохнущих рыбачьих снастей на белоснежную скатерть, который был застелен плетеный из ивняка стол… На веранде было так уютно, как бывает только в кругу хороших друзей, за самоваром, в погожий досужий денёк,
когда все дома и никуда никому не надо торопиться…
Коротко постриженная девушка в летнем платье с деланной серьезностью читала из серой ученической тетрадки:
«Серна сказала про тигра, что он кровопийца, и ее отдали под суд. Обвинялась она в том, что своим быстрым бегом поднимала ветер, который сдувал с листвы божьих коровок. — Мы никому не позволим обижать наших божьих коровок! — гремел волк-прокурор».
— Забавно…, — тонко улыбнулся Бекренев. — Ну, а ещё?
«Заяц обвинялся в том, что перебежал тропку в лесу в неположенном месте. Приговор звериного суда гласил: „Зайца убить, выпотрошить и зажарить“. Заяц подал апелляцию. Лев-либерал вычеркнул в приговоре это мерзкое слово „убить“, после чего зайца живьем выпотрошили и зажарили.»
— Это где же вы такие притчи публиковать изволили?! — крайне удивился о. Савва.
Девушка с наивной улыбкой встряхнула коротко остриженной челкой:
— В Детгизе! И вот я здесь…
— Притчи…, — усмехнулся пивший чай в плетеном кресле мужчина, с покрытыми непокорными кудрями головой. — Лучше уж эти не вполне кошерные для Детгиза притчи, чем это ваше нудное, Рахиль:
На земле, где всегда война,
Ночи созданы не для сна.
Ночью сердце — кровавый ком —
По дорогам бежит босиком,
По дорогам мчит колесом.
Ни вздремнуть, ни забыться сном.
Так и вижу, как по пыльной дороге украинской кубарем кувыркается ваше бедное сердечко! Не спиться? Примите люминал! Или вот, что ещё за упадничество:
Знаю я, как вымерзают почки,
Как морозом обжигает строчки,
Как сшибает зимний ветер с ног
В оттепель поверивший цветок…
Что это за нытье, что за пессимизм? Оглядитесь же вокруг, Рахиль! Наш мир прекрасен и яростен! Какое же счастье жить в нем…
…Нас водила молодость
В сабельный поход,
Нас бросала молодость
На кронштадтский лед.
Боевые лошади
Уносили нас,
На широкой площади
Убивали нас…
— помертвевшими от ужаса губами прошептала Наташа…
— О! Вы их знаете? — радостно воскликнул человек, которого друзья звали Птицеловом. — Неужели меня еще кто-то читает?
О. Савва, держащий в руках чашечку с голубой каемочкой, благостно улыбнулся в бороду:
— Читают! Только вот по мне, так лучше вот какие вирши ваши:
Ой, грызет меня досада,
Крепкая обида!
Я бежал из продотряда
От Когана-жида…
По оврагам и по скатам
Коган волком рыщет,
Залезает носом в хаты,
Которые чище!
Глянет влево, глянет вправо,
Засопит сердито:
«Выгребайте из канавы
Спрятанное жито!»
Ну, а кто подымет бучу —
Не шуми, братишка:
Усом в мусорную кучу,
Расстрелять — и крышка!
Чернозем потек болотом
От крови и пота, —
Не хочу махать винтовкой,
Хочу на работу!
А вот эти ваши строки, прямо за душу берут:
Жеребец под ним сверкает
Белым рафинадом.
Жеребец подымет ногу,
Опустит другую.
Будто пробует дорогу,
Дорогу степную.
Батюшка блаженно зажмурился, словно сытый кот… Как видно, вспоминая славные денечки под Балтой, Вепняркой да Гуляй-Полем… Потом нахмурился:
— Однако, тема Батьки у вас раскрыта не полностью! Он был народным героем, заступником крестьянским, а по — вашему, по-городскому, он, выходит, бандит?
— Я его судил судом поэзии! — гордо выпрямился в кресле Птицелов.
— Не судите, да не судимы будете…, — тихо проговорил третий из жителей маленького домика на берегу утонувшего в безбрежном зеленом океане озера…
— Меня вот, например, и вообще не судили! — с доброй и светлой улыбкой продолжал он, тряхнув золотым, словно есенинским, чубом. — Как там Председатель Верховного Суда определил-то? А, вот: «Считая следствие по настоящему делу законченным и находя, что в силу некоторых обстоятельств (это значило, что доказательств по делу никаких нет!) передать дело для гласного разбирательства в суд невозможно — полагал бы: Войти с ходатайством в Президиум ВЦИК СССР о вынесении по делу Ганина А. А. внесудебного приговора». Ну, вот и ваш, Птицелов, закадычный дружок, который Глеб Бокий, меня внесудебном-то порядке маленечко и того…
— За что же? — тихо спросил Бекренев.
— Да вот, говорят, входил я в какой-то «Орден Русских Фашистов»…, — пожал недоуменно плечами золотоволосый поэт.
— А вы что, и вправду — входили?
— Откуда? Я тех ребят, которых заодно со мной привлекли, и в глаза раньше не видел! И они меня… впрочем, друг с другом раньше из нашей гоп-компании вообще никто знаком не был. Ничего, на следствии заодно и познакомились… Славные оказались поэты! Чекрыкин, Дворящин, Галанов, Потеряхин… Бывало, весь день напролет в камере стихи читаем! Жалко, что раньше нас жизнь как-то не свела. Основали бы мы тогда какое-нибудь литобъединение! Например, «Звездный корабль»… и цель благая: борьба с еврейским национальным засильем…
— Эка, хватили! — засмеялась Рахиль. — Алексей, вы вокруг оглянитесь-то: на этой террасе пьют чай, без излишней скромности, три замечательных русских советских поэта: вы, я и Эдуард! Из них два русских советских поэта, по национальности известно кто… Итальянцы.
— Но где же этот чертов Силыч запропастился? — вскочил с кресла и нервно заходил вдоль террасы Птицелов. — Это же невыносимо! Мне же в Москву надо… Ну, посудите сами, товарищи: каждый год Новиков-Прибой приглашает нас сюда, на озеро Имерку, в свой Зуб-Полянский район, рыбу половить, позагорать, покупаться… Мы приезжаем, а его самого всё нет и нет… Пишет он, видите ли! Творит… Да и прозаик он плохонький…
— Успокойтесь, Эдуард! — сказал поэт с печальным голубым есенинским взором. — Давайте, я вам что-нибудь лучше прочту…
… Когда путники покинули гостеприимный поэтический кров, Бекренев несколько нервно спросил Наташу:
— Скажите, а Багрицкий… он… когда?
— Давно уже… Три года назад. В тридцать четвертом…
А потом с тоской добавила:
— Господи! Ну что это такое… Что это за край? Да увижу ли я здесь вообще хоть одного живого человека?!
Живых людей Наташа, конечно же, увидела. Но они её не порадовали.