Потьма открылась глазу вся, враз…
Расположенная всего в шести километрах от Зубовой Поляны, она по сравнению с этим райцентром казалась отсюда, издали, прекрасной гостьей из коммунистического будущего… А собственно, так оно и было! Потьма не имела никакого отношения ни к дремлющей поблизости Старой Потьме, ни к бойкой проезжей Новой Потьме.
Эти её тезки были обыкновенными лесными селами, и росли сами по себе, как растут деревья. И гроза их гнет, и палит лесной пожар, и грызет безжалостный шелкопряд. А они всё выравниваются, распрямляются, растут себе… Но видно сразу: там ветка сухая, там дупло с белкой, а там муравейник у корней…
Потьма была не такова! Она — уж если сравнивать её с деревом, походила на сибирскую голубую ель, специально высаженную у стен Кремля. Величава, строга… И веяло от неё государевой заботой.
Потьма возникла на пустом месте вся целиком, сразу, буквально за одно лето, как какой-нибудь Свияжск. Но в том стародавнем городке рубили терема да башни по приказу Грозного царя, уж пятый раз подряд воевавшего ханскую Казань, наспех, как Бог на душу положит! А этот казенный городок в табакерке возводился приказом ОГПУ! Есть разница? Кто не понимает: Малюту Скуратова верно, быстро бы вышибли из этого почтенного учреждения, как в своё время того самого маркиза де Сада из Революционного французского Трибунала! И мниться мне, по той же самой причине: за излишнюю чувствительность и неуместную гуманность.
И потому возводился новый рабочий посёлок по проэктам врагов-вредителей, академиков архитектуры. А если часом какого нужного врага под руками не случалось (например, вдруг не нашлось инженера-керамика для изготовления кафельной плитки на местном кирпичном заводе!), то ОГПУ такого вражину быстренько, по заказу своего ЭКО, изыскивала. Так и нужного инженеришку для потьминского производства подгребли: дали ему детские пять лет литерки ПШ (прим. авт. Подозрение в шпионаже) в пользу Швеции, где инженер ремеслу своему учился (а чтобы он не скучал, и супругу его заодно уж к нему под бочок замели), и засияли в Потьме у начальства ванные, не хуже как в той же Швеции… Еще бы они не засияли! Вот они, общие-то работы, специально для тех, кто головой работать или не умеет, или не хочет! (Прим. авт. Случай подлинный, 1929 год)
А зачем она, Потьма, вдруг понадобилась тут, в густых мордовских лесах? Ответ прост. Тамбов!
— Э! Скажете вы… Где Потьма, а где Тамбов?
Да тут, рядышком, всего в пятнадцати километрах от посёлка, на юг, и поныне пролегает граница Тамбовской области. А во времена оны, когда тамбовское трудовое крестьянство внезапно решило послать молодую рабоче-крестьянскую Республику Советов по известному адресу, а та в ответ устроила совершенно феерический бесплатный open-air с участием авиации и артиллерии, бронепоездов и войск ЧОН, под общей режиссурой Тухачевского, то западные лесные районы нынешней Мордории (да тьфу ты, нечистый! опечатка как раз по дедушке Фрейду! Конечно, Мордовии!) как раз и входили в состав мятежной Тамбовской губернии.
И потянулись из тамбовских лесов в леса мордовские вереницы обозов, везущих… нет, не сложивших оружие повстанцев!
Тех ждали острова смерти, Соловки: Анзер, Заячьи Острова да русская Голгофа! и не только на Секирной горе, но и в прочих скорбных местах…
Нет! В скрипящих телегах ехали только русские женщины и дети, старики и старухи… Отправленные в концлагеря! Именно в концлагеря. Так дословно приказал товарищ Тухачевский… За колючую проволоку. Без срока… Ведь их же никто не судил, правда? Какой же им тогда срок?
Они ведь и заключенными не были! Заключенные, попадающие на уже действующие командировки, были гораздо! во много раз! счастливее тех, которых гнали тогда в леса. Приходящие на действующие командировки находят там хотя бы готовый ночлег; на вновь открываемых лесных командировках приходится спать под открытым небом, у костров. Сами чекисты живут в раскинутых для них палатках, а лагерники тем временем строят для них домик, материал для котораго они привозят со станции на самих себе. Когда домик для надзирателей готов, то тогда строится карцер (в виде глубокой ямы в земле, над которой возведен небольшой сруб. Называется это — поруб! В него заходят, прыгая вниз, а вылезают по опускаемому туда шесту. Если смогут…) и только потом барак для заключенных. Пока одни заключенные занимаются постройкой командировки, другие выполняют лесные уроки, — и собственные, и за товарищей, занятых постройкой бараков. Если кто-нибудь из заключенных заболеет, он должен погибать: лежать он может только у костра, а лекпом на командировку приходит только тогда, когда она уже выстроена. Эта смерть никого особо не беспокоит. От надзирателей Управления требуется только выполнение лесозаготовительной программы и издержками производства в виде человеческих жизней оно интересуется лишь постольку, поскольку надо внести перемены в списки… В первую зиму умерли все ссыльные старики да младенцы…
Ну, а свято место пусто не бывает. Когда тамбовцы как-то быстренько закончились, то на их Лобное место пришли иные, многие…
К примеру: вот, однажды убили в Варшаве советского полпреда товарища Войкова. Эк, незадача… Ну, Коллегия ОГПУ и запрашивает ТемЛаг: сколько сможете принять? Те пишут, что тысяч двадцать! И, вуаля: едут из столиц в места совсем не столь от них отдаленные два десятка тысяч «войковцев», не имеющих, правда, к террористам вообще никакого отношения, кроме неудачного соц. происхождения… Как там в журнале «Красный Ворон» (тьфу ты! вот ведь… Вестник ОГПУ) пламенный чекист товарищ Кедров (разумеется-потом-в-1937-году-низачто-нипрочто-невинно-репрессированный-а-при-нашем-дорогом-никите-сергеевиче-хрущеве-реабилитированный) писал: мы не должны доказывать, совершил ли тот или иной подследственный то или иное конкретное преступление? Но только доподлинно установить, не относился ли он к бывшему эксплуотаторскому классу или к кассирам? (Впрочем… Писал все это вовсе товарищ Лацис, а никак не Кедров, каковой ни в каком 1937 году репрессирован не был, а был таки оправдан Верховным судом, а потом всё равно расстрелян по приказу Берии без соблюдения должной процедуры. Жалко, что не раньше.)
Отметьте, граждане. Даже не к классу! А к бывшему классу… Впрочем, были и совсем не бывшие. Например, адвокаты. Вполне себе действующие. Не все, конечно, а только те, кто защищал в открытых судебных процессах (были и такие! О темпорас…) всяких вредителей да нэпманов-кровососов. И ведь не просто защищали, а и процессы выигрывали! С освобождением подсудимых в зале суда! Но, потом указанные кровососы всё одно ехали, только по административному решению ОСО, а вслед за ними отбывали в Мордовию и их бесстрашные, доблестные защитники… За извращенное глумление над пролетарским правосудием, надо полагать. Эсперантисты вот тоже были, ага… Кассиров, правда, не было…
Да, но вот ново-колонизируемым краем, возникающим в лесных дебрях, надо как-то управлять? Не станет же руководство, принявшее на себя тяжкий труд ПЕРЕКОВКИ, воспетый Буревестником Революции, не смогшим сдержать счастливых слез на Соловках, жить где попало и как попало? За что тогда боролись?!
Вот и был воздвигнут в голубых лесных далях город-сказка, город мечта… На высоком берегу Парцы, чтобы его было издалека видно!
«Сияющий Град На Холме»… Не про него ли сложил один белогвардеец стихи:
«За небом голубым
Есть город золотой,
С хрустальными воротами
Под алою звездой…»
Прямые улицы, красивые и удобные дома в стиле «сталинский вампир» (Извините за очередную очепятку. Ампир, конечно же. Серия жилых домов ПГС для комсостава ГУЛАГ), глядящие в уютные зеленые дворы своими высокими окнами… Школа, больше похожая своими архитектурными излишествами на губернскую гимназию, детский сад с зимним застекольным садом, клуб с дорическими колоннами… Всё, конечно, деревянное, но отштукатурено под мрамор и дикий камень.
В отличие от утопающих осенью в непролазной грязи улиц Старой Потьмы — торцовые троттуары, (так говорили в двадцатые годы) ежедневно мытые с мыльным порошком (Это 1929 год!).
Вот на одном из таких окраинных троттуаров Натка и увидала первого жителя образцового Соцгорода.
Мальчишка лет семи, в коротких вельветовых штанишках на перекрещенных за спиною помочах, в клетчатой рубашечке, беленьких гольфиках, желтых кожаных сандаликах и расшитой шёлком узбекской тюбетейке сидел на ослепительно чистом тротуаре и играл… в куклы! Не в машинки, не в самолётик «Наш ответ Чемберлену!», не в заводной танк или в чапаевскую заводную же тачанку (цена восемь рублей!), а в куклы…
Натка аж умилилась до слёз.
Правда, он обращался с куклою (дорогой, с фарфоровой головкой, одетой в шелковое платьице) довольно таки оригинально. Задрав кукле платьице и приспустив ей панталончики, он старательно совал кукле меж розовых пластмассовых ягодиц соломинку.
— Это ты укол ей делаешь, да? — Спросила умильным голосом Натка. — Как вырастешь, будешь наверное врачом?
— Ты фто, дура? — ответил ей беззубо улыбающийся малютка. — Эфто я ей лифный дофмотр профофу… Фтоб запрет ф пифте не таффила. А когда я вырафту, то обяфательно буду расконфоирофанным!
— Позвольте, Филипп Кондратьевич, да что это вы такое делаете? — удивленно спросил Бекренев, видя, как их проводник, не успев вступить на улицы лагерной столицы, ловко оглянулся, быстренько поднял лежащее рядом со свежим раскопом коричневое керамическое колено соединительной муфты и положил его, привычно поудобнее пристроив, себе на плечо.
— Не подумайте ничего плохого, Валерий Иванович! Я не по ширме бью! Но это у вас прикид, как у небитых, чистых вольняшек! Поди, у вас при себе в боковых и ксивы без минусовок есть? Во-о-от… А я, по прикиду буду так ровно чистый бич, а из бирок у меня только справка об освобождении… Любой балдоха или хоть вот башкир, или ещё какой волк меня как увидят, да сразу цоп за бейцы: иди сюда! Зачем ты здесь? Что ты тут забыл? Да на биржу, вот тебе и боль… А так, я хоть палку дров, да её же куда-то ведь несу? Значит, я здесь при делах…
— Логично! — согласился с мудрым засиженным мужиком Бекренев. — А эти тоже, по вашему, тухту (так в тексте) гонят или на шарап что взяли?
Действительно, навстречу путникам по улице степенно шли двое бородатых, сохатых мужика, несших на плечах изящную, каслинского художественного литья, черную чугунную лавочку.
Увидев Актяшкина, они осторожно установили лавочку на краю троттуара, так же осторожно присели на неё сами, отдуваясь, одновременно утерли левыми руками красные, как после бани, лица.
И только тут Бекренев заметил, что у каждого из них правая рука была прикована блестящим наручником к причудливо изогнутой металлической спинке!
— Слышь, братишка…, — осторожно обратился один из сидельцев к Филе. — Дай чинарик пыхнуть?
— А может, мужики, вам лепше благодатную одолжить? У меня тут как раз завалялась…, — понизив голос, из-под руки показал тот извлеченную откуда-то из недр своего невыразимого словами наряда странно изогнутую железку.
— Не, мы ить не воры! Мы этих дел не знаем! — замотали кудлатыми бородами сидельцы. — Нам ить не тяжело…
… Буквально через пару минут из рассказа чинно пыхающих табачным дымком мужиков Бекренев понял следующее.
Выдернули их из лесной командировки в Потьму на пересуд. Семь часов они шли по лесовозной дороге, подгоняемые своим конвоиром, поедаемые мошкой да оводами. Потом конвоир на жаре малость подустал, и дальше уж ехал у них на закорках. Поочередно, чтобы им обидно не было.
Пришли к переезду, а тут как раз и поезд… Приехали в поселок, дошли до суда, и объявили им там новый срок, добавочный, как злостным саботажникам, потому как работали они очень хорошо, чем и заслужили себе скощуху, получая зачеты за перевыполнение нормы каждый Божий день. Осенью уже на свободу, дурни стоеросовы, с чистой совестью намыливались… А промфинплан за них потом выполнять кто будет, Пушкин, что ли? Вот им и добавили от щедрот.
На радостях (потому как лесорубы они были действительно знатные! и из-за такой сущей ерунды, как УДО, лишаться их никто в лагпункте не хотел!) конвоир приковал их браслетами к этой самой лавочке на майдане, да и рванул погудеть в шалман. А мужики сидели-сидели себе, стало им скушно, потому как они уже пять лет ничего, кроме пеньков не видали. И еще пять лет ничего другого уж верно не увидят! Встали они, взяли с собой чудную барскую лавочку и пошли малость прогуляться, да полюбоваться на местные достопримечательности… А бежать они не согласные. А если написать прошение, как ваша ученая барышня предложила? Ага, это мы знаем, знаем! Приклейте две марки, поможет вам как покойнику припарки… Ну, спаси тя Христос. Благодарствуйте за курево.
И, взвалив лавочку на плечи, словно Иисус Крест Свой, пошли они дальше… Гулять.
— Когда говорят о долготерпении, кротости и безответности великорусского мужика, надо помнить: всё это относится лишь к его индивидам. — с печалью глядя им вслед, задумчиво сказал Филипп Кондратьевич. — А ведь великорусский народ an mass — это совсем другое дело. Во времена смут, революций и войн он не раз показал миру свое настоящее: сильное, отважное и свирепое в праведном гневе, лицо. Показал не раз и… и свою знатную, могучую елду! Русский Народ — это стихийная мощь, от которой еще многим не поздоровится…
При этих его словах дефективный подросток Маслаченко уже привычно округлил глаза, а о. Савва несколько ехидно произнес:
— Мню, Валаамова ослятя опять рекоши? Не пойму я что-то вас, Филлип Кондратьевич, когда же вы подлинный: сейчас, или когда, к примеру, по — мордовски говорите?
— Ну, во-первых, мордовского языка по сути своей не существует. Есть языки мокша, эрьзя, шокшанский, соомский, каратайский и терюханский (смесь эрзянского и татарского)… А во-вторых, вот вы крест свой наперсный под рубахой носите… А ведь это неправильно? Он носится поверх облачения, ризы или рясы, в партикулярном платье же он недопустим, как ношение погон на пиджаке… Но вы же его так носите, скрытно? Тем более, что наперсный крест бывает либо серебряный, либо золотой, а у вас медный? Вы, часом, сами не из катакомбников будете?
— Нет, это меня преп. Дионисий в Свято-Даниловом монастыре благословил Таинства исполнять по сокращенному чину… когда открытое служение угрожает смертной опасностью… сие каноном допускается, да… Но вот что? Где бы нам молока всё же для нашего хлопчика добыть?
— Может, здесь? — указал Бекренев на высокие, закругленные сверху окна на первом этаже нарядного, с эркерами, двухэтажного дома, украшенные поверху плетеными гирляндами лепных плодов и цветов, свисающих из алебастрового рога изобилия…
… Стоя у высокого, застекленного прилавка, на котором горкой серебрились торцы прямоугольных плиток «Мокко» и «Золотого Ярлыка», «Гимна» и «Дирижабля», вдыхая ароматный запах молотого в специальной электрической машине кофе, Бекренев смотрел, как Наташа с восторгом тычет пальчиком в хрустальные вазочки:
— Вот, мне только немножечко, по паре штучек всего, только вкус попробовать… «Мишка-сибиряк», «Красная Москва» и «Золотая нива»… И еще дайте «Броненосец Потемкин», «Мистер Твистер», «Коломбина», «Эсмеральда», «Ковер-самолет», «Наше строительство», «Тачанка» и «Шалость»… А пирожные у вас какие-нибудь есть?
— Разумеется, у нас всё есть! — ответствовал одетый в белоснежный халат дородный продавец. — Есть «Мокко», «Дипломат», «Зандт», «Манон», «Миньон», «Баумкухен», «Отелло» и «Калач». «Отелло», изволите ли видеть, шоколадный, как мавр, а «Калач» будет из безе — круглый, белый и пышный. Такой могла бы стать Дездемона, проживи она подольше, коли бы её Отелло не озверелло… С вас всего будет пять двадцать… О, извините-с… — в глазах приказчика светилось явное огорчение. — Рублики мы не берем-с!
— У вас что же, тут Торгсин? Всё только на золото? Или на доллары? — ощетинился Бекренев.
— Хе-хе… Шутить изволите. Продаем товары-с только на наши боны-с! — и продавец продемонстрировал им две красиво исполненные типографские бумажки, на котором значилось: на одной «Расчетный знак УЛЛП ГУЛАГ НКВД. Пять рублей. 1937 год» и «Расчетный знак Управления Северных лагерей Камурлаг N9, достоинством 3 руб. 1937 г.» на другой. — Как видите, валюта дружественных государств у нас тоже в ходу…
— Вот это и называется, власть не Советская, а Соловетская…, — покрутил головой Валерий Иванович. — Наркомфин, чьи денежные знаки обязаны к принятию в любые платежи на всей территории Союза, под страхом уголовного наказания, нервно курит в сторонке…
— Может, у вас тут и законы свои в ходу? Вашего и дружественного государств? — с вызовом спросила Наташа.
Не известно, до чего бы они с продавцом договорились (да принял бы он вольные деньги! Конечно, принял бы. По курсу два советских рубля к одному соловецкому…), только в кондитерскую, стуча высокими каблучками туфелек крокодиловой кожи, вошла молодая дама…
Валерий Иванович таких, честно говоря, не видал таких декаденток аж с 1913 года. Высокое стройное тело её, тесно, как перчатка, до изящных щиколоток облегало шелковое платье черного, как страстная аргентинская ночь, цвета, в боковом скромном разрезе которого, высотой всего до середины бедра, мелькала стройная ножка в сетчатом черном чулке. На обнаженных плечах красавицы при каждом её шаге взрывалось острыми лучиками света переливающееся бриллиантовыми искрами ожерелье… Совершенно не похожее на бижутерию. Роскошные плечи красавицы обнимало невесомое шиншилловое манто. Единственное, что несколько выбивалось из классического довоенного образа мадам-«вамп», была трех-хвостая рабочая плетка, свисавшая на кожаном темляке с её правой, тонкой, аристократической руки.
Увидев новую покупательницу, продавец изогнулся в низком поклоне:
— Здравствуйте, Мама…
Не отвечая на его приветствие, женщина-хищник холодно и томно произнесла, капризно изгибая тонкие карминно-алые губы, и глядя куда-то поверх головы продавца:
— Мой заказ.
— Извольте, извольте… Прошу вас, Мама! На ваш счёт записано-с…, — и протянул над прилавком изящно упакованную коробочку, кокетливо перевязанную алой атласной лентой.
Дама приняла её, не соизволив поблагодарить приказчика, затем скосила фиалковый взор на Наташу, и вдруг засюсюкала умильно:
— У-тю-тю-тю… О, а мы тоже сладенькое любим? А денежек у нас нету… Ай, ай… какая беда! бедная девочка… Трофим! Запиши-ка и это на мой счет.
Взяла, не глядя, из рук продавца бумажный кулек, царственно протянула его Наташе, быстро окинув её каким-то липким взглядом с ног до головы:
— А ты так ничего… Славненькая… Горняшка? Или кошка ветошная? Ну да это всё одно… Мужики-то поди тебя как течную сучку трут? Ой, ой, поглядите-ка, как мы мило краснеть-то умеем… Шарман, шарма-а-ан… Ты вот что, девочка, приезжай ко мне в гости! Не пожалеешь.
И, повернувшись через плечо, вдруг шлепнула Бекренева по заднице:
— Эх, что за попка, как орех! Так и просится на грех… И ты, офицерик, тоже в гости захаживай. Устроим амур-де-труа…
Когда за стремительно вышедшей дамой захлопнулась дверь, ошеломленный Бекренев спросил у продавца:
— Это вообще, что было-то?
— У! — закатил глаза тот. — Это Хозяйка! Мама женской зоны, с Молочницы… Вы с ней не шутите! А то вдруг очутитесь в нашем морге, с оторванным членом.
— Да я… да я… да я ей её гадские конфеты сейчас в сраку запихаю! — вскричала наконец пришедшая в себя Наташа.
И как ошпаренная, выскочила на крыльцо.
Но там уже никого не было. А по улице быстро удалялась изящная, блестящая черным лаком двуколка на дутых пневматических шинах, в которую были, словно беговые пони, запряжены две крепкие молодые зэчки, которых Мама ласково подгоняла своей плетью… (Это была некто Соломония Гинзбург, начальник лагпункта «Молочница», разумеется-потом-в-страшном-1937-году-низачто-нипрочто-невинно-репрессированная-а-при-нашем-дорогом-никите-сергеевиче-хрущеве-конечно-же-реабилитированная)
— Тётя Наташа! Вы конфетки-то попробуйте, хоть одну! Ведь в самой Москве таких нет… Если только через драку-собаку в Елисеевском ухватишь…, — дефективный подросток Маслаченко тщетно пытался соблазнить девушку шоколадными конфетами в ярких обертках.
Та угрюмо шла по улице, гневно почесывая маленькие кулачки и бормоча себе под нос невнятно что-то вроде: «Ишь ты… по заднице она хлопает… нашлась тут одна такая… вот я ей так хлопну! попадись она мне только ещё раз… сама заведи себе своего, и вот его тогда и хлопай… а к чужим не лезь!»
Бекренев дипломатически отмалчивался, дабы тоже часом не огрести под горячую руку. Щипок на даче в Ильинке он прекрасно запомнил.
А между тем, рядом с ними, пользуясь прекрасным летним днем, под льющуюся из черных раструбов уличных репродукторов музыку Цфасмана, под оплетенными побегами в стиле арт-нуово кованными уличными фонарями, по главной улице, носящий имя понятно кого (Феликса Дзержинского. А вы что подумали?) прогуливались счастливые жители социалистического фалансера. Праздник жизни шел своим чередом.
Синели коверкотовые гимнастерки, носящие в петлицах вместо привычных кубарей, шпал и ромбов непонятные звездочки и кружочки… Одетые в шелка и панбархат дамы вежливо раскланивались друг с другом, ревниво оценивая друг у друга сумочки, туфельки и браслеты… Останавливались у круглых тумб, изучали культурную программу: куда пойти? В клуб железнодорожников на фильм «Бежин Луг» (о, не беспокойтесь! Это не Тургенев! фильм посвящался «светлой памяти Павлика Морозова — молодого героя нашего времени», 14-летнего мальчика из уральского села Герасимовка, убитого, по канонической версии, в отместку за разоблачение кулаков-саботажников — в том числе собственных отца и деда. «Павлик Морозов, убит кулаками. Причем кулаками его бил родной дедушка…» — черный юмор тридцатых годов), или в клуб Управления, где даёт спектакль самодеятельный (из профессиональных московских артистов) театр УЛЛП ГУЛАГ (который в шутку так и называли — Камерный театр). Ставят оперетту «Золотая Долина» Исаака Дунаевского, о перековке заключенных. В спектакле счастливые, избавленные от общих работ, зэка, изображающие счастливых, перевыполняющих план на общих работах, а именно на лесосеке зэка, счастливо поют и пляшут… Ровно безмерно счастливые крепостные пейзане, изображающие счастливых крепостных пейзан в дворовом театре графа Шереметьева. Русская Аркадия, бля.
Из окон (кто сказал, шалмана?) столовой комсостава доносится веселый смех, звон бокалов, в которых пенится «Советское Шампанское» и плещется спирт (коктейль «Звездная ночь»). Впрочем, кокаина серебряный иней в туалете никто уже не нюхает. Мода на него уже отошла, вместе с безвременно усопшим бывшим товарищем Ягодой.
Умеют люди ударно работать, умеют хорошо и широко отдыхать… А у дверей столовой смиренно ожидали своего загулявшего «паровоза» прикованные к чугунной лавочке ударники-саботажники-осужденные-лесорубы. Работать и отдыхать не умеющие.
И дошли бы наши герои до вокзала, и сели бы они на рабочий поезд до… Яваса. Потому что до Барашева, со вчерашнего вечера, поезда, распоряжением Инстанции, вообще не ходили…
И закончился бы их путь на первой же остановке, затерянном в непроходимых лесах о. п. Волковка, где, извините за каламбур, тамошние оперчекистские волки, заточенные на поиск беглых, уж выпотрошили бы весь состав, вывернув его шерстью наружу… Команда такая у них из Главка прошла, ага… С указанием примет. И другим указанием: указанных в ориентировке лиц живыми не брать! Извините за тавтологию, канцелярит-с…
Но… не судьба.
— Эй, девка! Ну-тко, помоги мне… Подержи-ка пискунов!
Пышногрудная баба, с простонародным добрым лицом, туго затянутая в синюю гимнастерку с красными петличками старшего надзирателя, держала сразу четырех младенцев: двоих под мышкой слева, двоих справа, прижимая их к себе мощными руками, которыми только снопы метать.
Испуганная Наташа кинулась их подхватить, ей на помощь поспешил и о. Савва, и даже дефективный подросток…
— Уф, умаялась… Как они, скрипят там еще? — заботливо спросила затянутая кожаным ремнем баба.
— Да… Откуда они? — удивилась Наташа.
— Дык с зоны, вестимо, с мамского бараку… Взрослые они уже, двенадцать им месяцев уж стукнуло… Вот, нынче от сиськи оторвали, в детдом везу… Ох, и намучилась я, бедная… — тяжко вздохнула старший надзиратель.
— С детьми?
— Ой, да шо с имя… а вот с их мамками!.. Вот ошалелые! и на проволоку бросались, даже и на меня! Увозить пискунов своих никак не давали… А что я их, на плаху волоку, что ли? Не щенята же, не утопим, поди. Помогли бы вы мне их до детдому донести, а? Будьте ласковы?
… В детдоме как раз шла подготовка к раздаче вечерней пайки… Тычками и пинками детей поднимали из холодных, не смотря на летний день, кроваток: для чистоты одеяльцами не укрывали, а набрасывали их поверх решеток кроваток. Толкая детей в спинки кулаками, осыпая их площадной бранью, меняли им рубашонки, подмывая ледяной водой… А малыши даже плакать не смели. Они только по стариковски кряхтели и гукали… Гукали, гукали… Дети, которым по возрасту уже полагалось бы сидеть или даже ползать, смиренно лежали на спинках, поджав ножки к животику, и непрерывно издавали эти странные звуки, похожие на приглушенный голубиный стон…
— Как велик отход-то? — каким-то ледяным, очень спокойным голосом, спросил Бекренев.
— Ой, да не так шибко и велик… всего серединка на половинку… — гордо похвасталась старший надзиратель.
— Да, грудной ребенок, если разлучить его с матерью, и поместить в барак, обречен на смерть. — убежденно и строго сказал о. Савва. — Да зачем же убивать тех, кто и жить-то не начал?…
Дефективный подросток Маслаченко, с сухими, горящими адским огнем глазами, все глядел и глядел, и мертво шептал оледеневшими губами: «Сволочи… ах, сволочи… какие же сволочи…»
А Наташа ничего не говорила. Она просто взяла на руки одного из этих маленьких, гукающих страдальцев, и что-то напевая, стала его тихо укачивать. Согревшийся у груди ребенок вдруг открыл голубые глазки, стал округлять и причмокивать губками… молча, молча… ни на что не надеясь…
И Наташа, с отчаянной решимостью, рванула у себя на груди завязки рубашки, обрывая их, так, что с сарафана пуговицы горохом сыпанули на пол, обнажила свою девичью грудь, с иступпленной нежностью протягивая её ребенку…
Тот взял, осторожно сжимая крохотными губками, её маленький розовый сосок, вздохнул тяжело, но очень благодарно, вытянулся… И умер.
… Когда они вышли из детдома, Наташа взяла о. Савву за руку и тихо сказала:
— Папа, уведи меня скорей отсюда… пожалуйста.
И они навсегда ушли из Социалистического города-сказки… Пешком.