Глава пятнадцатая «Жило двенадцать разбойников, их атаман — Кудеяр…»

1.

И опять они шли, и шли, и шли… Странными мордовскими лесами…

Да, именно это слово: странные! — постоянно возникало у неё в голове… Казалось бы, буквально в двух шагах от райцентра, довольно крупного зажиточного села — и такая страшенная глушь! Ни единого признака человеческого жилья… Ни просек, ни лесных кордонов. Если и есть тропа, то звериная.

— Это запечатанные леса! — опять в своём совершенно непонятном стиле пояснил Филипп Кондратьевич.

А потом, видя, что дикие москвичи его слова ну абсолютно не понимают, добавил:

— Собирается сельский сход, и старики решают: вот, на весь человеческий век в этот лес не ходить, уголь и поташ не жечь, дрова не рубить…

— Что значит, старики? А как же советская власть? Как же партийная организация? — возмутилась Натка, и тут же смолкла, сама собою и пристыженная…

— Понятно, что леса — рубят! Но вдоль железной дороги, в основном, вокруг лагерей. Там и узкоколейки тянут, и дороги лесовозные… А здесь и новообразованный лесхоз еще руку свою не запустил. Пустыня-с! — подвел итог Актяшкин.

И они пошли дальше по запечатанным лесам… Совершенно диким, с огромными деревьями, среди которых изредка встречались крохотные полянки, заросшие такой высокой травой, что Натка скрывалась в ней с головою. Один раз на такой полянке девушка наступила на хвост совершенно какого-то невероятного, почти двухметрового ужа. То есть это она уже потом сообразила, что это был совершенно безобидный ужик: а сперва под её ногой, по щиколотку погрузившейся в палую хвою, вдруг зашевелилось что-то огромное, аспидно-блестящее живое… И Натка вдруг поняла, что уже сидит на руках у ошеломленного Бекренева. И при этом тихо визжит… Как и когда она туда запрыгнула, осталось тайной для их обоих.

А потом, по нужде подальше отойдя в сторонку, Натка вдруг почувствовала, что земля под её ногами стала мерно колыхаться… Причем под её лаптями не выступило ни капли коричневой болотной воды! Так плотен был торфяной покров. Очень осторожно, не поворачиваясь, стараясь ступать в свой след, задним ходом кое-как выбралась на твердую землю. И больше старалась так далеко от своих спутников не уходить.

Было еще одно чудесное приключение. Натка просто шла, шла и вдруг замерла в удивлении от запаха. Пахло земляникой, да так, что она даже не могла себе представить, что такое бывает. С замиранием сердца, в ожидании чуда она сделала еще несколько шагов, выходя из лесной полутени на яркий свет и обомлела… Вся поляна была просто красная от земляники. Как бывает весной целый луг ярко-желтых одуванчиков, летом — луг, покрытый белоснежными ромашками, так большая-большая поляна была красной от земляники. Собрать ее всю было невозможно. Она присела, ела, ела её полными горстями, окрашивая щеки земляничным соком, сбегала к Филиппу Петровичу за берестяным туесом, собрала дополна. Не было даже заметно, что кто-то здесь когда-нибудь побывал. Наверное, останься она там дальше, единственный, кого она могла бы встретить, — это был бы мордовский медведь, тоже собравшийся по землянику. Но ей, горожанке, это и в голову не приходило.

— Что-то это дело весьма странное, помилуй Бог! — со степенной осторожностью, вытирая красный от полуденного жара, лоб, сказал Савва Игнатьевич. — Не слишком ли рано для землянички-то? Ведь она сейчас только еще цвести должна…

Филипп Кондратьевич в ответ только усмехнулся… И пояснил, как всегда, непонятно:

— Это ведь сиротский лес.

И они пошли дальше… Выйдя через пару часов на совершенно заросшую молодым подлеском дорогу. Лес по сторонам был по прежнему совершенно безлюдный. Натку поразило то, что прямо на дороге росли грибы…

— Он очень красив, этот ваш мордовский лес, только временами что-то страшен. — совершенно не понимая, к чему она это вдруг говорит, сказала Натка.

Но Актяшкин её, кажется, понял:

— Может быть, потому что он весь переполнен страданием? Это ведь не те Саровские леса, хоть и близко лежащие, где спасался преподобный Серафим. Я вообще думаю, мы совсем не осознаем, что вообще тут происходит с землей, с деревьями… и какое взаимодействие существует между природой и живущим в ней человеком?

Идя со своими друзьями по заросшей дороге, Натка по сторонам её видала ещё многие удивительные вещи. Например, круглую, словно гигантским циркулем размеченную, поляну, покрытую какой-то редкой, ярко-зеленой, тонкой и высокой травой. И в той траве по всей этой большой поляне — алели шляпками громадные красные мухоморы. Эта поляна казалась в своей гнетущей тишине словно бы заколдованной. Еще по сторонам там были муравейники. Никогда в жизни она не видела таких гигантских муравейников, уже издали духмяно пахнущих спиртовой кислотой, метра полтора-два высотою. Вокруг этих муравейников росли сизые свинушки. Они стояли плотно, шляпка к шляпке, как высокая крепостная стена вокруг муравьиного города.

— Вот, сейчас выйдем к Старожительству…, — оптимистически произнес точно сбрызнутый живой водой, ни капельки не запыхавшийся после долгого перехода Филя. — Домик это, охотничий. Начальство районное зимой сюда ездит, поразвлечься… Какой же мордвин не охотник?

— На красного зверя ходят? — на ходу закурив, и сунув погашенную спичку в карман, спросил Валерий Иванович.

— Да что вы! Нельзя. Лиса, это же наш сакральный символ, живое олицетворение нашего национального мордовского разгильдяйства, хитро… э-э… умности и пьянства…

— Как это, лиса — и вдруг символ пьянства? — не поняла Натка. — В русских сказках лиса…

— Так это в русских! А вот в сказках мордовских…, — и тут Актяшкин мановением руки остановил свой отряд. — Приехали. То есть пришли… В доме кто-то есть…

«Кто-то там есть…» — от этих слов у Натки стало нехорошо… думаете, на сердце? и на сердце тоже. А так, девушку просто замутило от страха. Один раз они давеча уже заходили в один такой уютный, гостеприимный домик. Где их среди бела дня потчевали ароматным чайком давно уж сгинувшие поэты…

Нет, никаких особенных ужасов в том домике Натка не заметила: люди там были, как люди. Веселые, открытые, умные… Стихи читали. Если только постоянно не думать, что все они… (Натка судорожно сглотнула) мертвые, то всё просто замечательно. Багрицкий, вот, видно, так и сам до сих пор ещё не допетрил, что он уже давно всё… («Это ему за „Смерть пионерки“! — непривычно съязвил, обычно человеколюбивый, Савва Игнатьевич — Отринул крест, ввёл стихами своими в прелесть многих малых сих, так и мотайся, стрикулист, теперь между двух берегов!» — «А остальных, тогда за что?» «Право, Валерий Иванович, я и не знаю… Только одно скажу, что настоящий поэт или писатель проживает не одну, свою, жизнь, а множество — заодно ещё и жизни всех своих литературных героев. Недаром говориться, что когда талантливый человек пишет, то его рукой словно кто-то водит… а кто именно? Это вот и называется, одержимость!») Как это странное происшествие вообще с ней могло быть?! И материалистка Натка, шагая по зачарованному лесу, старательно убеждала себя, что это ей всё просто приснилось. Шла, шла, и на ходу малость задремала…

И вот, на тебе! Что, опять?!

Но в домике, утонувшем среди лесной чащи, оказался вполне живой человек. Ещё совсем недавно дородный, ухоженный, а теперь весь какой-то потерянно-жалкий и несчастный, с которого недавний лоск просто сползал клочьями, как шерсть с шелудивого пса…

У человека было чудовищное, страшное горе…

— Это было 2 июня… Сев давно закончен. Зеленеют всходы. Я в глубинке, в колхозе, с тракторной бригадой на подъёме ранних паров. Прибегает вдруг посыльный из конторы колхоза, сообщает, что срочно вызывают в обком ВКП(б), на бюро обкома. Спешу. На случайных попутных машинах добираюсь до Саранска, до обкома. В кабинет, где заседает бюро обкома, не вхожу, а просто влетаю, с улыбкой, радостный. Вижу, что многих знакомых членов бюро нет. На меня сурово глядят незнакомые мне лица. Предлагают сесть за стол. Без единого вопроса ко мне вносится предложение: исключить из партии и снять с работы. Невольно у меня вырывается: за что исключить? За что снять?!

И человек глухо застонал…

— Вас оклеветали? Оболгали? — сострадательно спросила Натка.

— Да! Да! Оклеветали! — радостно, с надеждой ответил ей человек в полувоенном сером френче. — Вы ведь это уже поняли, да? Конечно, оклеветали… Сказали, что за халатность, злоупотребления служебным положением, за организацию голода…

— Какого ещё голода? — возмутилась девушка. — Мы через Зубово-Поляну проезжали, так колхозники там как сыр в масле катаются…

— Ну, в Зубово-Поляне, может, и так…, — как показалось Натке, чуть блудливо отвел глаза ответработник-расстрига. — А вот у нас, в Особой Административной Зоне… может, и встречаются некоторые отдельные недостатки… но ведь это же не повод! Чтобы разбрасываться ценнейшими кадрами! Я Ленина видел!

— Правда? — восхищенно всплеснула руками Натка…

— Да! — с нескрываемой гордостью сказал старый большевик. — Вот, помню, стою я это перед ним, в буденновке, в руках у меня письмо от мордовский коммунистов. А он то на меня внимательно посмотрит, то на товарища Фотиеву, и ласково так говорит — да кто его вообще сюда пустил? Я ему письмо протягиваю, а он ни письма читать не стал, ни меня слушать, руками машет — к Калинину, говорит! К Калинину идите… Великой души человек! И потом я столько сил отдал родной Партии! Помню, в двадцатых, во время разрухи, обеспечивал я топливом транспорт! Бывало, встанет поезд из-за нехватки дров, а я с маузером уже тут как тут! выгонишь буржуев и прочих несознательных обывателей в лес, и пока они себе дров для паровоза не нарубят, в вагоны ни шагу… Эх, помню смешной случай… весна уж была, завезенные поленья речка залила… Так я их в ледяную воду загнал по пояс! И что вы скажите: ведь всё выловили, саботажники! А если кто по своей тупости из пассажиров утоп, так я не виноват… И после, я всегда был на руководящей работе! А что меня из Мордовского университета выгнали, якобы за троцкизм, это меня просто оклеветали! И в Зуб-Полянском педагогическом училище, тоже…

— О, вы работник Наркомпроса? — радостно собеседника спросила Натка.

— Был. Руководил педучилищем, преподавал ряд дисциплин: история классовой борьбы, мордововедение, педология, русский язык и литература, цикл математических наук, биология и ещё некоторые другие… А что у меня студенты пищу на кострах готовили, так это просто они такие романтики…

— А почему же вы с работы ушли?

— Да не ушел я… это мой завистник, собрав учителей из разных школ, предложил им написать составленный им же диктант. На работу были приняты только те, кто сделал в нём ошибок меньше всего… А что вы хотите? Тупая мордва, по-русски понимает совсем плохо…

— Как начинается «Евгений Онегин»? — вдруг, совершенно ни к селу, ни к городу спросил лесной человек Филя.

Деятель мордовского народного образования молча вылупил на него глаза. У стороннего наблюдателя могло сложиться превратное представление, что он искренне не в курсе, кто такой этот Евгений?

— «Мой дядя самых честных правил…»? — резонно предположила образованная в образцовом московском педтехникуме культурная москвичка Натка.

«Не мысля гордый свет забавить,

Вниманье дружбы возлюбя,

Хотел бы я тебе представить

Залог достойнее тебя,

Достойнее души прекрасной,

Святой исполненной мечты,

Поэзии живой и ясной,

Высоких дум и простоты,»

— задумчиво прочитал вслух бессмертные стихи мордвин, бывший зека Актяшкин, и опять скромно пришипился в уголочке.

А потом вдруг спросил:

— А вы знаете, Наташа, что такое чистый хлеб? Цельный, «чистый» ржаной или пшеничный хлеб здесь, в Зоне, едят только работники МТС: трактористы, комбайнеры, плугари, шофера, которые сумели и успели получить его зерном с колхозов, в порядке натуроплаты с МТС, во время осенних обмолотов, прямо с токов. Для выпечки обычного хлеба из травяных и прочих смесей, требуется для связки хоть немного ржаной муки или хотя бы настоящего чисто ржаного или пшеничного отмоченного-вымоченного хлеба. Для этого купленный в Рузаевке, в хлебных магазинах, в буханках чистый цельный мучной хлеб отмачивается, мешается с травой и затем выпекается. Опара обычного хлеба, выпекаемого большинством колхозников себе для питания, состоит из смеси: тёртый картофель, мука из лебеды, сережёк березы и орешника, желудей, липового листа, стеблей трав клевера, чечевицы, гороха и небольшого количества муки овсяной, ржаной или пшеничной или небольшого количества добавки хлебовыпечки из ржаной или пшеничной муки. В весенне-летние месяцы добавками служит ряд других зеленых травянистых растений, как, например, борщевик, лебеда, свербига. Хранящийся в избах колхозников кусок хорошего, из ржаной или пшеничной муки, «целого» хлеба, в виде черствого, замороженного или сухарей, в большинстве случаев был куплен в магазинах Рузаевки. Но его не едят, а берегут для больных, для выпечки суррогатного хлеба или вообще для какого-либо непредвиденного случая.

Актяшкин промолчал, продолжил неторопливо, обстоятельным тоном:

— Я, знаете, в Рузаевке… отбывал. Там наша ИТЛ огромный элеватор строила. Так вот, начиная с поздней осени прошлого, 1936 года, от рузаевских магазинов шли сотни мужчин и женщин. За спиной в рюкзаках, в котомках и в руках они несли хлеб. Зимой везли на саночках-салазках, на санях, впрягшись в них по 3–4 и более человек. Такие картины мне пришлось наблюдать и встречать на дорогах от Рузаевки во всех направлениях. Люди, несущие и везущие на себе хлеб, были не только из близ располагавшихся колхозов, но и из дальних районов. Некоторые проходили и проезжали сотни километров и стояли в очередях, пока после многодневных и многократных дежурств у дверей хлебных магазинов не удавалось набрать и накупить 10–20 буханок хлеба и несколько килограммов круп.

— Так что же у вас тут случилось? — с гневом спросила Натка ответработника. — Недород?

— Да нет…, ответил тот. — В прошлом году урожайность была 11 центнеров с гектара, всего на семь процентов меньше, чем в 1928 году…

— А почему вы именно с этим годом сравниваете? — удивилась девушка.

— Ну как же… потом была коллективизация, производительность труда несколько снизилась…

— Но почему?

— Да как вам сказать…, — замялся экс-коммунист. — Вековая психология крестьянина, частного собственника. Для бедноты, не имевшей подчас ничего, вопрос вступления в колхоз решался быстро и однозначно. Но к этому времени некоторые хозяева из бедноты выбились в середняки, купили домашний скот, одну или две лошадки. И вот только они приобрели это — и лошадь, и сбрую, и упряжь, и плуг, — ещё не успели налюбоваться, наездиться, а приходилось всё отдавать, обобществлять. Вести скот и любимых лошадок на колхозные дворы и везти всё хозяйственное имущество на колхозную усадьбу. А уж оттуда без ведома конюха и без разрешения бригадира или председателя лошадку не возьмёшь, не запряжёшь и, куда хочешь, не поедешь. Лошадка была твоя, а стала колхозной, общей, — стала обобществленной. Со всем этим крестьянин свыкнуться мог не сразу. Не мог он спокойно смотреть на то, что на только что его собственной лошадке едет кто-то, особенно если это колхозник-бывший лодырь, безлошадник, да ещё понукает её, да вдруг припустится рысью! А куда он едет? Может, по колхозным делам, а может и по своим личным… Все подобные жизненные обстоятельства и организацию новой жизни в колхозах приходилось разъяснять и втолковывать. Не все понимали…

— Это-то, отрыжки частной собственности, психология мелкого хозяйчика, порождающая капитализм ежечасно, мне понятна… Но как у вас на ровном месте вдруг возник такой катаклизм?! Почему в той же южной части того же самого района никакого голода нет?

— Мы — стражи революции, выполняем волю Партии, её решения и поручения! — гордо выпрямился большевик. — И если Партия приказала… Осенью 1936 года в наших колхозах зерно прямо с токов, во время обмолота, затаривали в мешки и увозили на склады Заготзерна — в счёт хлебозаготовок, натуроплаты за работу МТС и в уплату за ранее выданные государством семенные, продовольственные и кормовые зерновые фонды. Многие колхозы не смогли засыпать даже семенные фонды. Показатели урожайности летом 1936 года учитывались не по намолоченному валу зерна, а по случайным участкам и биологическим показателям при колосовании. Предупреждения агрономов не принимались во внимание, и по составленному хлебофуражному балансу всего было в изобилии. Ретивые и рьяные уполномоченные по хлебозаготовкам спешили рапортовать о досрочном выполнении плана хлебопоставок и о производстве других расчётов колхозов с государством. А потом мол, поставите вопрос об отпуске семенных фондов и оказании продовольственной и кормовой помощи.

Ну, я — как инструктор обкома по сельскому хозяйству, и поставил этот вопрос… Потом… После перевыполнения плана! Мы, работники сельского хозяйства Особой Зоны, с гордостью смотрели на жалкие показатели в обычных районах Мордовии… А потом я выехал к товарищу Эйхе, в Западную Сибирь, принимать семенное зерно для наших чекистских хозяйств. Положение осложняла ограниченность во времени их доставки и получения на месте: требовалось хотя бы несколько дней, чтобы успеть их протравить и проверить на проращиваемость. Эта процедура проверки на всхожесть должна была быть обязательна проделана здесь, в Сибири, перед отправкой семян. Иначе можно непозволительно начудить: привезут семена, их посеют, а они не взойдут. Пропадет и зерно, и работа, а главное — не будет никакого урожая. Увы, времени провести проверку мне не хватило… Конечно, могло показаться странным, что наше посевное зерно израсходовано на продовольствие или иные цели, а поля готовились засевать первым попавшимся случайным зерном. И всем работникам сельского хозяйства также было абсолютно ясно, что из обычного товарного зерна, да тем более выращенного в совершенно других климатических и почвенных условиях, трудно было ждать хорошего урожая.

В спешке работники отдельных элеваторов Западно-Сибирского края вместо семенного зерна отгрузили нам сушёный фуражный овес и лущеный ячмень из кормовых фондов…

Представьте себе, что могло бы произойти, если бы этот факт был мной квалифицирован не как недоразумение, ошибка работников элеваторов, которую они совершили в спешке и о которой они же сами сообщили мне, а как вредительство! Ну, а я дал команду сеять тем, что завезли… И теперь вредителем оказался я… Мол, крупу сеял…

— Короед! — констатировал Савва Игнатьевич кратко и ёмко. — Куда его ни посылали, доводил всё до ручки, сжирал все до коричневой трухи… А теперь, здесь спасается…

— Не спасаюсь! Не спасаюсь! — гневно вскинул подбородок бывший ответработник. — Просто жду, пока Партия разберется во всём, и правда восторжествует!

2.

— А что, теть Наташа? — задумчиво сказал дефективный подросток Маслаченко, до того скромно, как и подобает воспитанному ребенку, во взрослые разговоры не вступавший. — Может, пощекотать мне перышком гражданина начальничка? Уж больно место здесь тихое, укромное…

— Господь с тобою, сыне! — грозно сверкнул на него глазами из-под мохнатых бровей о. Савва. — И думать не смей… Сам он преставится. Человек он рыхлый, неумелый, кроме того, что руками водить ничего не умеет. Доест консерву, что от прежнего начальства осталась, да и околеет.

А Бекренев подумал, что будь они в столице, то он лично не преминул бы повязать огорченного до невозможности маслокрада, да и подбросить его к воротам Лубянки. Пусть пользуются, аспиды, его добротой.

К счастью для товарисча инструктора, Наташа запретила своим друзьям его обижать… Но и ночевать с этим отродьем под одной крышей не пожелала…

Тихо трещал костер, и к тёмно-синему бархату неба взлетали огненные искры… Путники тихо сидели, и смотрели на огонь…

— А что, Филипп Кондратьевич, неужели же здесь так всё… хреново? — вдруг спросила тихим голосом Она.

Лесной человек печально улыбнулся:

— Со мной на лесосеке, куда меня после Рузаевской ИТЛ определили, чалился один местный учитель, Знаменский, из Чебурчинской школы… И заспорили они раз в учительской: является ли лебеда культурным растением или же нет? Знаменский констатировал: «До колхозного строя лебеда являлась дикорастущим растением, а теперь, то есть после коллективизации, лебеда является культурным растением! Потому и употребляется вместо хлеба». Пять лет…

— Смешно. — грустно сказал Бекренев.

— А у нас мордва, вообще народ смешливый! Вот, я даже шутку слыхал: в одном селе мужики, пахавшие на себе, прикрепили на соху транспарант с надписью: «Лошадей у нас отняли, рук и ног не заберут». В этом они крупно ошибались — 27 мая 1937 года прокурор республики наставлял: «За последнее время в некоторых районах МАССР имеют место случаи пахоты на людях. Особенно в Зубово-Полянском, Темниковском и Торбеевском районах. Нет ли в этом контрреволюционного умысла? Если наличие контр-революционного умысла установлено, виновных привлекать к ответственности на основании ст. 58 УК».

— Смешно. — мертвым голосом ответила Наташа.

— Да, смешно… сейчас лето только началось, а люди уже умирают. Вот, в селе Атяшево Темниковского района Раздолькин Иван Дмитриевич на почве продовольственных затруднений перерезал себе горло...

— Господи…, — тихо перекрестился о. Савва. — Это какие же затруднения надо испытывать, чтобы на себя руки наложить?

— Да у него от голода умерли два сына в возрасте 2 и 9 лет.

— Да ответит ли кто-нибудь за это? — требовательно спросила Наташа у звездного неба… Небо в ответ глухо молчало…

Однако совершенно неожиданно ответ донёсся из-за освещенных неверными, оранжевыми отблесками, стволов глухо, недобро шумящих сосен:

— Есть душа — есть и надежда. Салам вам, люди добрые… Можно к вам подойти?

— Это кто здесь добрый? — удивился Бекренев. И поудобней прехватил рукоятку отобранного у привокзального чекиста нагана. — А кто ты таков?

— Разбойник я, говорят…, — раздался смиренный вежливый голос…

… Да будет известно благородным читателям… Для татарина свинья — животное нечистое. Ну, так уж повелось. Говорят мудрые бабаи-ага, что когда однажды Пророк, да будь Он прославлен, шел джихадом на злых язычников, Его джигиты поели перед боем жирной свининки, и от этого им лучше не стало… Не любят татары свиней! Татарин тонко чувствует и не может переносить даже запах конской сбруи, смазанной свиным салом, как бы потом её не мазали чистым березовым дегтем!

Не держали татары свиней в своём хозяйстве никогда. А ведь пришлось. Приехал уполномоченный из ТемЛага, и в приказном порядке раздал сельчанам привезенных с собою поросят. А на все возражения стариков отвечал:

— Нечистое животное? Да ерунда. Помоете! И враз ваш поросёнок станет чистым…

Поросят выдали не просто так, а под строгую расписку. Каждый домохозяин обязался в конце года сдать выкормленного поросенка на бойню, и получить за это свой кусок мяса.

Подложили гулаговцы свою свинью, так сказать, и Наилю Бабакаеву…

К зиме подсвинок стал большим, его уже можно было заколоть. Но по существовавшему закону самовольный забой не разрешался. Скот, с разрешения поселковых или районных властей, забивали на ТемЛаговской бойне…

Свиная шкура и внутренности при этом подлежали обязательной сдаче в заготовительные организации, хотя на пунктах приёмки, чаще всего, всё сданное населением сырьё гнило и разлагалось из-за того, что не умели и не успевали его обрабатывать да из-за отдалённости центральных приёмных пунктов. Потом это гнильё актировалось и списывалось. Но таков был закон. Его нарушителям полагался штраф или… исправительно-трудовые работы в лагере.

Но… «Татар — таш ватар». Бабакаевы, как, впрочем, и все рачительные хозяева, не хотели снимать и сдавать свиную шкуру и внутренности: без шкуры не выкоптишь окорока, без кишок не сделаешь домашней колбасы. Да вдобавок шкура свиньи вместе с жиром и мясом, это же продукт, который можно съесть, это около 10–15 кг, если не больше, ценной и вкусной пищи. Но! как заколоть свинью, если за вами зарегистрирована и числится единица гулаговского свино-поголовья? Бабакаевы поступили в полном соответствии с поговоркой «Татар — ташка кадак кагар»: они тайно прикупили второго поросёночка, но не зарегистрировали его. Отчитаться теперь можно… а отчего он такой маленький? Болел, начальник! Плохо кушал. Поросёнок, само собой. Начальник всегда якши кушает.

Но как заколоть свинью, чтобы она не визжала? Как разделать, опалить её, чтобы вся канитель с закалыванием, а потом возня с разделыванием свиной туши не привлекла постороннего внимания?

Сел Наиль, покумекал малость… И решился! Из старых ватных брюк они сшили специальный намордник, ловко накинули его на рыло свиньи и сзади завязали. Затем закололи её, бережно собрав и сохранив в тазах и ведрах всю вытекшую из неё кровь. Визг умершвляемой хрюшки действительно заглушился намордником! Затем за задние ноги подтянули тушу к потолочной перекладине и опалили её паяльной лампой, очистили и разделали. Само собой разумеется, вся тайная операция хищения соцсобственности проходила глубокой ночью. К утру всё так убрали, что от большой свиньи не осталось и хвостика. Вместо неё в хлевушке-стайке хрюкал худосочный поросёночек, заменяющий собой числящуюся за домом единицу свино-поголовья. А у семьи из девяти человек, в которой работающим был один Наиль, на зиму появилось около десяти пудов мяса, в том числе в виде окороков и всевозможных домашних колбас…

Увы! Не предусмотрел Наиль только одного! Их новый сосед, настоящий коммунист, заместитель директора МТС, обратил внимание на интригующий факт: в селе все дети, как дети… Идут в школу, их ветром шатает… Худенькие, бледненькие, с огромными синими подглазинами… А у Бабакаевых детишки, словно с рекламы конфет «Гематоген»! Или с плаката «Давайте детям рыбий жир!»

Сам-то Наиль свинину как-то… Не очень. Для своих детей он старался, ага…

Приехала в школу добрая тётенька, в белом халате поверх синей формы, угостила детишек конфетками «Мишка на Севере», да и расспросила их, как они кушают? Да что именно?

И над преступной головой Бабакаева разразилась гроза.

Долго смеялись товарищ народный судья вместе с товарищем прокурором над премудрым Наилем… И вынес весёлый судья приговор. Если татарча над государством решил пошутить, то и оно над ним пошутит…

Резали? Организованной группой? По предварительному сговору? Причинен вред госсобственности? А, даже и значительный, по рыночным ценам? Так и получи. Разбой!

И влепили Наилю десять лет… Почему десять? Так, пояснил ему потом весёлый судья, советские криминологи установили, что наилучшие трудовые показатели наблюдаются у группы осужденных на 8-10 лет! Если срок меньше, особо на работе не ломаются, мол, два года на одной ножке простоишь! Если срок больше, то тоже не усердствуют, мол, всё одно не доживу… А вот если срок лет десять, работают усердствуя! Надеются, и не без оснований, на зачеты… Не понимая, что если ты отбыл пять лет как за десять, то уж ещё один пятерик такому ценному работяге грех не добавить! Например, за саботаж. Да, но вот наше самое гуманное в мире правосудие и подтягивает любое преступление к этому сакраментальному сроку: изнасилование ли, убийство ли… Вот и за разбой так же навесили…

— А почему у вас лицо такое опухшее? — участливо спросил Бекренев. — Почки больные?

— Нет, гражданин начальник…, — на всякий случай обходительно-вежливо, отозвался Наиль. — это меня мал-мало казнили…

— Как это казнили? — вскинула брови Наташа.

— Да вот так получилось… Решил я жалобу товарищу Калинину, Всероссийскому старосте, написать… А вот на чем? Бумаги-то нет! Заготовил со всякими предосторожностями, не посвящая в замысел даже товарищей по бараку, несколько тонких пластин бересты и принялся за дело. Пишу-то я не шибко хорошо, образование — три класса да два коридора… Писал заодно уж и том, что в Темниковском лагере голодные и раздетые-разутые люди надрываются на лесоповале по двенадцать часов в сутки, что конвойные избивают их прикладами, травят собаками… Разве это по-советски? Знал бы это наш дорогой товарищ Сталин! Но… Как ни таился, но меня засекли, видимо, выдал сука-стукач… В лагере стучат многие…

Бекренев с пониманием кивнул… Это уж кому-кому, а ему-то было знакомо… Стучат за кусок хлеба, стучат, спасая свою жизнь… Отнимая жизнь чужую.

Наиль вздохнул, почесался, продолжил скорбно:

— Приговор — поставить «на комары». И повели меня на казнь. Впрочем, приговор не сразу был приведен в исполнение: сначала по-хозяйски заставили целиком отработать день, потом гуманно разрешили поужинать, а уж затем, на закате солнца, конвоир повел меня в лес, неподалеку от зоны. Второй конвоир привел туда же какого-то старика — уж не знаю, в чем тот провинился? Совсем старенький был этот ата… Нам приказали раздеться догола. Я стесняюсь, не могу харам показывать… А меня, прикладом… Старика привязали к сосне, а меня в нескольких шагах от него — к тонкоствольной, опушенной молодыми ветками березе. Ветки внизу торчали во все стороны, кололи и царапали голое тело.

— Хоть бы ты ветки обрубил, шайтан! — сказал я конвоиру.

Он как-то странно глянул на меня и пробормотал:

— Ладно-ладно, ты меня ночью не раз вспомнишь…

«Грозится, коту Адам!» — с ненавистью подумал я. Сказать уже ничего не мог: во рту у меня, как и у старика, был кляп — чтоб не орали…

Я не раз потом за эту бесконечную ночь вспомнил этого конвоира — и вспомнил с искренней горячей благодарностью, дай ему Аллах всякого добра. Недаром говорят, есть разговор серебро, а молчанье — золото! Когда на меня накинулись несметные комариные полчища, я стал раскачиваться вместе с березой, ветки хлестали меня по лицу, по плечам, по животу. Старик только мычал и крутил головой.

Мне раньше приходилось слышать, что «на комары» ставят на два-три часа. На ночь — редко: это верная смерть. За нами пришли лишь под утро. Вынули кляп изо рта, развязали. Я зарычал, как зверь, бросился на землю (вернее, упал: ноги меня не держали, голова закружилась) и стал кататься по траве, раздирая тело ногтями. Старик же молчал и не шевелился — он уже помер, упокой Аллах его душу.

— Вы что, из лагеря… убежали? — с горькой надеждой спросила Наташа. Бекренев про себя просто ахнул: еще четыре дня назад при виде беглого заключенного у ней, верно, возникли бы совсем иные эмоции..

— Как можно! Мне еще десять лет сидеть! — ответил татарин. — Я просто заблудился. Глаза-то совсем у меня заплыли…

— Анафилактический шок! — непонятно сказал Бекренев.

— Вам, гражданин начальник, виднее…, — аж поцокал языком татарин, восхищенный такими красивыми учеными словами. — Да только я с самого утра до лагпункта никак дойти не могу! Иду, и башкой сослепу об каждое дерево бам, бам! Вот, только к ночи малость отпустило… Рахмат, погрелся я малость у вашего костра, люди добрые, а то меня какой-то озноб всё бил… Пойду, мал-мало… А то начальство шибко заругает, в карцер посадят…

— Разбойник! — горько произнес о. Савва, печально глядя ему вслед… — И прокурор разбойник, и судья неправедный, тоже. Оба разбойники, прости им, Господи, ибо не ведают, что творят…

3.

— Филипп Кондратьевич, а вообще, сколько раз мы ещё будем переправляться через эту самую Парцу? Мниться мне, грешному, что сей раз будет как бы уже и не четвертый? — с сомнением наморщил лоб о. Савва.

— Манифестум нон эгет…, — пробормотал через плечо, не оборачиваясь, Актяшкин, с усилием торящий хлюпающую под ногой черной, ледяной водой узенькую тропку среди высоких, в рост человека, зарослей камыша.

— Никак вы опять на один из местных языков перешли? — устало пошутил батюшка.

— Это он по латыни! — как видно, сладкие плоды познания, вдолбленные в память Бекренева ещё в гимназии, не до конца успели превратиться… во что обычно превращаются знания, когда сдавать экзамены уже не нужно? в сухофрукты, что ли? Провалившийся по колено в черную болотную жижу, Валерий Иванович прошептал про себя что-то особо циничное, и машинально перевел латинскую поговорку:

— Очевидное в доказательстве не нуждается, ага. То есть наш Вергилий подтвердил, что вы абсолютно правы! Но я тоже что-то не очень понимаю, зачем мы так петляем.

— Это не мы петляем, а Парца так петляет, мы-то идем себе строго курсом норд… а теперь, за Старожиловским кордоном, она течет, в общем и целом, правда, изрядно кривуляя, на северо-запад, пока не встретиться с Вадом. А вот этот самый Вад течет прямо в… не хочу этого слова произносить, но каламбур неплох… течет строго на север, параллельно железной дороге. Так вот, следуя вниз по реке, нам не нужно будет переправляться через текущие поперек нашего пути речки, не нужно пробираться через моховые болота… А на широте Яваса мы повернем от берега реки на северо-восток, и напрямик выйдем к нашей цели… Немного и осталось, с полсотни верст. Когда здесь лет через сто построят асфальтовое шоссе, то можно будет с ветерком доехать за какой-нибудь час!

— А как мы узнаем, что уже вышли на широту Яваса? — поинтересовался дефективный подросток. — А, я догадался. Мы воткнем в берег палку, замерим высоту тени ровно в полдень… а как мы тогда узнаем, что полдень уже наступил? Ведь хронометра у нас нет?

Актяшкин резко остановился. Потом, обернувшись, долго смотрел на дефективного подростка:

— Скажи мне, милое дитя, видел ли ты, чтобы я хоть раз что-нибудь куда-нибудь кому-нибудь втыкал?

— Так вы, дядя Филя, и компасом не пользуетесь… а, знаю, знаю! Вы идете по магнитным линиям Земли, как почтовый голубь, да?

— Вообще, я просто иду по земле. А широту посёлка Явас мы определим следующим строго научным методом: как только мы увидим, что справа от нас впадает в реку Вад речка Явас, значит, мы на на искомой широте! Потому что речка Явас протекает через благоуханные помойки посёлка Явас почти строго с востока на запад, то есть поперек нашего пути. Кроме того, если мы поплывем вниз по Ваду, все лагеря остаются у нас справа, они там, где растёт строевой лес, а не этот… э-э-э… утомительный камыш. А это нам на руку: прокул Йови, прокул перикуло!

— Вдали от Юпитера, вдали от опасности! — снова, совершенно машинально, перевел Бекренев. И вытер пот… Было душно и жарко, парило, как перед грозой… А с ног поднималась волна ледяного холода, видно, где-то, совсем рядом, били ключи…

— Стойте! — вдруг насторожилась Наташа. — Слышите? Там? Впереди? Кто-то в камышах возится… и хлюпает…

— Кабан? — встревожился Актяшкин.

— Пойду, что ли, посмотрю…, — сбросил с плеч мешок о. Савва.

— А почему вы? — обиделся дефективный подросток.

— Ну а кто же? Филе нельзя, без него мы тут все сгинем. Ты — малолетний вьюнош, Наташа — девица, Валерий Иванович… м-да… ему и подавно нельзя. Остаюсь я!

— Протестую! — возразил Бекренев. — Давайте, батюшка, соломинку потянем, чур, моя короткая…

Но батюшка, сам как малороссийский кабанюка, уже упорно пер вперед… И скоро вышел к болотному бочагу, в котором по хлюпающие ноздри завяз… Вовсе не кабан. А сам начальник Зубово-Полянского РО НКВД товарищ Мусягин Ф.К.

Конечно! То, что перед их глазами пускал в черной, зловонной болотной воде белые бульки именно этот верный рыцарь Партии и Революции (Наташа), он же местный сатрап (Бекренев), Дячка Няй-Няй (Филя), рекомый же, пастырь неправедный (о. Савва), а ровно волк позорный (дефективный подросток Маслаченко), они, разумеется, не ведали…

Просто перед ними, в черном, пронзительно воняющем тухлыми яйцами (ну, сероводородом) месиве тяжело ворочался человек в дочерна промокшей, заляпанной тиной военной форме… Учитывая местную специфику, вряд ли здесь можно было ожидать встретить лихого кавалериста или отважного летчика.

Человек то медленно, медленно погружался в трясину до самых своих пронзительно сиявших нечеловеческой злобой глаз, то, со стоном, вдруг приставая, раз за разом бросал своё тело к совсем недалёкому берегу, почти касаясь дрожащими кончиками пальцев, с которых тянулись нити черных, сгнивших водорослей, до тонкого ствола дрожащей всем телом болотной осинки… И каждый раз не дотягивался до спасения буквально чуть-чуть…

— Что же мы стоим?! — отчаянно вскрикнула Наташа. — Человек же гибнет, спасать надо!

— Тётя Наташа! — ухватил её за локоть дефективный подросток Маслаченко. — Знаете, звонит раз директор зоосада к пожарным: Спасите! Помогите! У нас в клетку со львами залез пьяный мильтон! А те ему и отвечают: Ещё чего, львы ваши, вот вы их сами и спасайте.

— Истинно рекоши, отрок! Устами сего невинного младенца, Наталья Юрьевна, глаголет истина! Без воли Божьей и волос с головы не упадет… а если бы была на то воля Его, то Он эту осинку-то поближе к оному посадил, логично? Или сразу послал бы ему сюда лестницу, как овна тучного пророку Аврааму взамен сына на жертвенник… Тем более, субъект оный вроде вовсе и не тонет, наверное, в хляби сей на чем-то там стоит, иначе давно бы утоп. Ну и пусть себе стоит и дальше. Пойдемте, не будем ему мешать!

— И вправду, Наташа! — присоединился к ним Бекренев. — Ну, вот вытащим мы его, и куда его потом девать? С собой тащить? Мы ведь не регулярная воинская часть, пленных не берем. Был бы тут лес, так мы бы его хоть к бревну привязали, и пусть себе шкандыбает, колоду за собой волоча, полегоньку до ближайшей зоны… А здесь, к чему его привяжешь?

— Аби эт воме! — согласился с ним Филипп Кондратьевич, приведя в качестве довода мудрый принцип античных римлян: Удались и извергни! Что в наши дни звучит как: Наплевать и забыть!

— Да у вас что, сердца нет? Он же мучается!! — всплеснула руками добрая девушка.

— И вправду, мучается человек… — согласился с нею Валерий Иванович. — Батюшка, оглянитесь по сторонам, тут доброго дрына нигде не лежит? Я ему хоть по голове тогда стукну, что ли…

— Ох, Валерий Иванович, да ведь это грех-то какой? — усомнился о. Савва.

— Да какой же грех, батюшка? Я ведь не убивать его собрался. А просто проведу этому страдальцу рауш-наркоз.

— Дивинум опус седаре долорум! — полностью признал Филя тот факт, что облегчать чужие страдания есть воистину благое дело.

И быть бы товарищу Мусягину в этом болоте как котенку, гуманно, безболезненно утоплену… (И не раз потом, и причём уже довольно скоро! он горько пожалеет, что этого не случилось! Недаром говорят, что Господь не делает, всё к лучшему!)

Но Наташа, оттолкнув дефективного подростка, уже отчаянно кинулась, раздувая на воде колоколом сарафан, на выручку незнакомому чекисту…

За ней, ни секунды не раздумывая, бросился Бекренев, вслед за ним в болотную топь прытко сиганул дефективный подросток Маслаченко и наконец, перекрестившись истово, усердно полез и о. Савва…

И наверное, утопла бы в этом болоте вся их странная компания, потому что дна под собою они не нашли (чекист действительно стоял кончиками пальцев на каком-то полусгнившем топляке!)…

Да только Филя, одним ударом выхваченного из-за спины топора свалив ближнюю осинку, как удочкой, вытащил с её помощью всех утопающих, одного за другим. Причем чекиста он вытащил самым последним, нехотя при этом вздыхая…

… Когда все, не попадая зуб на зуб, раздевшись до исподнего, теснились у костерка на крохотном островке среди топей, задал таки Бекренев весьма интересовавший его вопрос: какой черт загнал большого районного начальника в болото?

И услышал от него совершенно непонятный ответ:

— Кудеяры!

… Действительно, с самых давних времен пошаливали лихие людишки по берегам Парцы, в глухих подлясовских да закаргашинских лесах! Причем делали это столь умело, что нередко рядовая поездка на ярмарку или в соседнее село было предприятием смертельно опасным! «пишется духовное завещание, в семье плачь, прощаются, как с человеком, идущим на войну, потому что дороги наполнены разбойниками» (историк С. Соловьев).

Да что там дороги! В 1730 году от Рождества Христова со второго на третье февраля имеющиеся в Шацке хоромы воеводские были «зазжены и разбойно пограблены от некоторых пришлых неведомых злодеев…» О чем потерпевший шацкий воевода Карташов и бил челом, испрашивая прислать ему для изведения татей воинскую силу.

Любопытно, что присланный капитан Рогульский со своими драгунами изловил до десяти помещиков, «которые разбойничали купно с своими дворовыми людьми, нападали на чужие деревни, людишек смертно били и домы жгли». Этакие бароны-разбойники местного розлива.

Да не всегда удавалось так легко победить разбойничков: в августе 1756 года спасские крестьяне проявили полное неповиновение своим монастырским властям. Для усмирения бунта был послан отряд солдат под начальством капитана Северцева. Бунтовщики не только не испугались присланной воинской команды, но смело вышли навстречу солдатам, разоружили и избили их. Понадобились более крупные силы, чтобы усмирить непокорных крестьян, некоторые из которых успели скрыться в лесах.

Особенно много лихих людей, «утеклецов», прочих «слоняющихся людей» скрывалось в глухом Шацком залессном стане, в чащобах Каргашинских лесов, севернее Зубовой Поляны. В оврагах у них были пещеры, тайные земляные «городки», остатки которых сохранились до наших дней. «Кудеяры» держали в постоянном страхе жителей лесных деревень, регулярно собирали с них дань скотом, хлебом, одеждой.

Причем, «несколько разбойников придёт к крестьянину, и станут его мучить, и живого жечь, пожитки его на возы класть, а соседи всё слышат и видят, но из дворов своих не выйдут, и соседа от разбойников никогда не выручат».

Хотя, бывало всякое!

Есть народные предания, что эти разбойники бедных никогда не трогали, а с мужиками карагшинскими они знались всегда и в село приходили иногда. Говорили обычно на мокшекс, и к мокшанам они были всегда очень добрыми. Подружатся с кем-нибудь из мужиков и придут в село человек десять. И сельский мужик с ними сидит, обедает. Дети соберутся и указывают на них: «Разбойники! Разбойники!» А домохозяин детей уговаривает: «Они пришли гостить, а не разбойники. Как ваши отцы и дядьки, обычные люди».

В селе-де они всё расспрашивали, кто как живёт. Узнают о бедных всё, в чем кто очень нуждается, и ночью принесут бедному человеку несколько мешков муки или ещё чего. Ночью вдруг застучат в окно: стук! стук! — и кричит матом: «Чего ты оставляешь муку перед домом? Пришел с мельницы и бросил! Знаешь ведь, что разбойники тут ходят. Убери!» Выйдет бедный мужик, никого нет, а четыре мешка муки стоят.

Или, к примеру, становилось им известно, что бедняк никак не заведет для детишек корову. Вдруг ночью стучат в окно: «Ах ты! Чего же дуришь? Корова из стада пришла, а он её во двор не пускает!» Выйдет мужик, а корова привязана. А иногда какому-нибудь безлошадному мужику так и лошадь пригонят, а на шее у неё бумажка прикреплена: «Никого не бойся». Откуда взяли все это добро разбойники — неизвестно, но крали не здесь, а издали привозили. И известно всем было — это уж скотина будет твоя, без опаски.

Разбойничали в этих краях всегда! Да сугубо шалили в период смут и всяческой замятни, когда центральная власть ослабевала или занималась иными, более важными для неё вопросами, чем борьба с лесным разбоем.

Последняя крупная вспышка бандитизма в окрестных лесах была в годы революции и в начале 1920-х годов. Шайки дезертиров и матерых уголовников грабили лесничества, убивали, насиловали, поджигали дома, нападали на государственные учреждения. Жили бандиты вольготно: стреляли коров, отбирали лошадей, резали овец и свиней, дочиста выгребали запасы провизии у сельских жителей.

Не стало исключением и нынешнее время…

Банда некоего «Фигуры», буквально позавчера разгромив сельскую коммуну «Авангард» и выкрав из конторы кассу, неторопливо уходила к месту своей постоянной дислокации, урочищу Бузарме, что угрюмо шумело вековыми соснами между кордонами Безявка и Сапожок.

А сержант Госбезопасности Мусягин с двумя красноармейцами внутренней охраны как раз ехал со станции Молочница на Бузарминский кордон, куда по агентурным данным подался из Зубово-Поляны разыскиваемый Саран-Ошским УНКВД бывший инструктор Обкома партии Сибирский… И нос к носу столкнулись с бандитами! Надо отдать должное сержанту ГБ — соображал он со скорострельностью своего маузера. Не вдаваясь в дискуссии, он первым же выстрелом свалил главаря, остальные же разбойнички кинулись в рассыпную. Приказав красноармейцам ловить лошадей с поклажей, храбрый чекист кинулся преследовать преступников… Да поймать местного мужика, всё одно что лису в её норе: на каждый лаз у неё отнорочек.

Заманили подлые мокшень чекиста в болотный бочаг, а сами скрылись…

— Товарищи, да проводите вы меня, ради бога, хотя бы только до дороги! Я ведь сам до Че-Ка был рузаевский деповский слесарь, в трех соснах заблудиться могу! А я вас зато на телеге до самого Каргашева потом подброшу, если вам лодка нужна! Я и лодку для вас там конфискую!

Но прокатиться на лошадке Наташе в этот день было не суждено…

… Отец Савва внимательно смотрел на растерянного Мусягина… И вправду, не каждый же день увидишь чекиста, который оторопело смотрит на пустую лесную дорогу, на сером песке которой остались только свежая тележная колея да исходящее последним горьким дымком кострище на обочине.

— Может быть вы, товарисч, просто местом ошиблись? — ядовито спросил Бекренев. Ему очень не понравилось, когда спасенный ими из болота, не успевший и рук умыть, сержант ГБ первым делом тщательно проверил их документы. (Ориентировка на странную компанию прошла по линии его соседей — линейного отдела на станции «Зубово-Поляна Мордовская» Куйбышевской ж. д., а это совсем другой главк. Кроме того, как краем уха слыхал Мусягин, там в розыск было указано три человека, а тут наличествуют целых пять, и как видно, все друг друга хорошо знают. И ещё — бежавшие из МЛС обычно бегут к линии железной дороги, чтобы потеряться в больших городах. А эти направляются к реке, чтобы плыть по Ваду в самую глушь. Понятное дело, чокнутые этнографы. Вон, даже мокшанские костюмы народные нацепили, думают, что здешние колхозники их так за своих примут! Так что их документы начальник районного отдела проверял на чистых рефлексах. Оказалось, что у граждан наличествуют вполне «чистые» паспорта «нормальных» серий без всяких минусовок, да плюс еще и удостоверения союзного наркомата, а у девушки нашелся еще и комсомольский билет с уплаченными по май взносами. Приличные документы. Кроме, разумеется, нанятого ими в райцентре проводника. Впрочем, такая справка, как у Актяшкина, вместо паспорта была примерно у трети мужского населения Большой Зоны: треть уже сидит, треть только что вышла и треть ещё только готовится сесть. А у малолетнего подростка в кармане внезапно обнаружился слегка подмоченный, но вполне читаемый ученический билет. Если честно, то ловко слямзенный дефективным у незнакомого ему толстого барчука еще на московском Рязанском вокзале. Так, из чистого жиганства, уж больно соблазн был велик. А нечего ксивы в чужак ложить!) И ещё о сериях паспортов: в СССР они не были бессмысленным набором букв и цифр, но многое говорили опытному взору, например, о наличии судимости у его владельца. Минусовка — это ограничение на жительство в определенных местностях, как то: погранзона, портовые города, столицы союзных республик, областные центры, или разрешение проживания не ближе ста километров от перечисленных в паспорте конкретных населенных пунктов. Чистый паспорт, это разрешение временного пребывания в любых городах и местностях без ограничений, кроме закрытых административных зон. Таких как например, остров Комсомольский, Норильск, Ванино, Комсомольск-на-Амуре, Магадан, Воркута, Соловки, Северная Земля, Новая Земля, остров Вайгач… ТемЛаг, опять же! Но они в настоящий момент формально были НЕ в самой Зоне, а лишь на её западной границе, вот такая тонкость… Мусягин же был, к счастью, именно что нудным формалистом. И потому он счел, что пребывание указанных граждан на общедоступной территории гослесфонда подведомственного ему территориально Зубово-Полянского района МАССР никаких советских законов и подзаконных актов не нарушает. Так как они лес точно не рубили, не охотились и даже не косили в лесу сена, ну а пешие прогулки, а ровно сбор дикорастущих плодов, грибов и ягод, ровно как ловля удой пресноводной рыбы, допускаются без всяких ограничений. Встреться вот они ему буквально на десять километров восточнее, в самой Зоне, тогда да, совсем другое дело. Не посмотрел бы и на то, что они его от смерти спасли!

— Да нет…, — растерянно развел руками чекист. — Вот и дерево приметное! Вроде здесь мои хлопцы с хабаром отбитым оставались, когда я за бандитами погнался… Куда же они тогда делись? Неужто, меня не дождавшись, решили на станцию вернуться? Ну, вот я им задам чертей-то…

Однако, чертей своим нерадивым подчиненным сержант ГБ так и не задал.

Потому что Филипп Кондратьевич вдруг встал на колени, потом опустился на четвереньки, понюхал траву возле дороги, точно розыскной пес Тузик… (Звезда кинологической службы МУРа. Сто семьдесят задержаний! Чучело чёрного как ночь добермана Туза Треф и поныне экспонируется в Музее МВД на Новослободской).

Потом встал, аккуратно отряхнул свои домотканные портки от налипших на них хвоинок, сказал непонятно:

— Кви кварет, реперит! — и тут же перевел недоумевающему чекисту: — Кто ищет, тот всегда найдет! Приписывается Нерону.

— Что-то я не разобрал! Это ты, дед, что, никак по-мокшански выразился? — спросил его ещё не знакомый с некоторыми особенностями Филиной вербализации чекист.

— Да, на чистом Палатинском диалекте… — мягко улыбнулся мордвин.

— А где это, что-то я раньше такой деревни никогда не слыхал? — осторожно, как видно, боясь насмешки, переспросил чекист.

— Да это сразу за Шарингушами! В сторону Пичкиряева как лесом ехать, так сразу их всех и увидишь: Палатин, Квиринал, Авентин, Виминал, Целий, Эксквилин… Семихолмье, короче говоря. Нежилые они сейчас…

— А! Тогда понятно! Одно слово, Шарингуши! Там много чего странного есть… — удовлетворенно констатировал оперативный уполномоченный.

Тихо угорающий, чуть не хрюкающий от смеха Бекренев вместе с Филей и чекистом зашел за ближние кусты… И тут Валерию Ивановичу стало уже не до смеха.

На крохотной прогалине в зарослях черной ольхи на коленях стояли двое мужчин в синих милицейских шинелях. И лихорадочно-быстро, быстро-быстро разбирали красно-сизую, на вид сырую кучу, над которой поднимался лёгкий парок. В воздухе ощутимо пахло ужасом и свежим калом…

Присмотревшись, Бекренев увидел, что красноармейцы тщетно пытаются распутать собственные, выпущенные у них из животов внутренности и глухо ругаются, когда один из них хватает чужую кишку.

Услышав шаги, красноармейцы подняли к ним побледневшие испуганные, совсем еще мальчишечьи лица, озарившиеся напрасной надеждой… Потому что один из них уже хрипел, заваливаясь на бок… Второй не был так счастлив: он потерял сознание только ещё через пару бесконечно-мучительных минут.

Загрузка...