Составить комиссию! Отправиться немедленно! Ага, ага…
Вылетевшая, как бомба, из высокого кабинета (и вправду высокого! Лепной потолок, с которого свисала старинная, потемневшая бронзовая люстра, нежно сиял своими розовыми пухлощекими ангелочками — или голыми амурчиками? купающимися среди небесной лазури и похожих на вату туч, не иначе как на пятиметровой высоте!), Натка с размаху хлопнулась своим тощим задком на жесткое заседательское (чтобы не слишком долго заседали!) противогеморройное сиденье… Опытная платино-пергидролевая секретарша уже подносила ей граненый стакан с холодным кипяточком.
Пока Натка судорожно пила прославленную лучшим поэтом Советской страны кипяченую воду, мимо неё с дробным топотом, как крохотное стадо мамонтов, пробежали Бекренев и Охломеенко и сгинули разом во тьме внешней, коридорной… У! Охломоны проклятые… Смылись. Истинно мужской поступок.
Поставив стакан на приставной столик, испещренный пересекающимися окружностями следов от чашек и ожогами от не погащенных папирос, положенных на него «только на секундочку», Натка вытерла холодный пот и крепко задумалась…
То, что все, написанное в письме есть самая гнусная ложь и вражеская вылазка, было Натке абсолютно ясно и понятно. Почему ложь? Да потому что в Советской Стране такого быть просто не могло, понятно вам? А почему не могло? Да потому что в Стране Советов была великая, могучая и самая справедливая в мире Советская Власть, пламенной душой которой была Партия! Всесоюзная Коммунистическая Партия (Партия с большой буквы!) большевиков. То есть союз беззаветных борцов за народное счастье, готовых ради счастья советского народа и в каторгу, и на плаху.
Мало во что Натка верила — но в Партию, она точно что верила. Преданно и трепетно. Как в самое светлое и святое. Конечно, Натка не была наивной дурочкой, и прекрасно понимала, что к любому светлому и святому делу обязательно примажутся перерожденцы, рвачи и хапуги, пьяницы и хулиганы… Да и дураков еще не всех извели, как враждебный делу Социализма класс.
Но, допуская, что встречаются у нас отдельные, кое-где еще порой случающиеся редчайшие в своей исключительности безобразия, Натка искренне не могла поверить, что то, что описано в том злосчастном письме, хоть отдаленно похоже на правду… Вот, например, тот же суд.
Судья, говорите? А как же народные заседатели? Они что же, безгласно кивали неправосудному приговору? Так не бывает! Тем более, что заседателей двое, а судья одна, и голос справедливости народа всегда сильнее голоса формального правосудия. Или вот, прокурор… что, неужели прокурор в этом позорном судилище не участвовал? Ведь ребенок есть субъект, особо защищаемый советским законом! А орган опеки и попечительства? Представители школы? Общественный защитник? А дежурный адвокат, в конце-концов, назначенный судом?
Да не мелите ерунды. Даже если бы такой нелепый приговор и был бы вынесен, то любой защитник его бы немедленно опротестовал в областном суде! А там уже не один негодный судья, а заседает коллегия судей из трех человек. Уж коллектив-то ошибиться не может.
И потом, вот, в письме написано, что детей бьют… Кто бьет, извините? Чекисты?!
Да ведь знаете ли вы, кто такие — советские чекисты? Это люди с горячими сердцами и чистыми руками, верные рыцари Революции, без страха и упрека стоящие день и ночь на страже Советской Земли. Как можно даже подумать о них такое?
Нет, Натка была искренне убеждена, что это письмо есть враждебная клеветническая вылазка, и была полна решимости вывести кляузника на чистую воду.
Но вот с чего начать…
— Думаю, товарищ Вайнштейн, вам прежде всего надо пойти в свой кабинет! — ответила на её невысказанный вопрос пергидролевая секретарша.
— А что, у меня есть кабинет?! — не сказать, чтобы очень удивилась Натка. Она удивилась безмерно.
… На высоких филенчатых дверях, крашенных какой-то отвратно-серой краской, был прикручен номер «302», под ромбовидным стеклышком золотом по черному, а пониже канцелярскими кнопками был пришпилен самодельный плакатик:
«О путник, не страдай вопросом,
Кто здесь в раздумии сидит?
По будням — Витязь Наркомпроса!
По воскресениям — пиит!»
Несколько оробевшая Натка осторожно постучала костяшками пальцев по двери.
— Не в сортир ломишься! Вползай смелее! — донесся из-за двери веселый голос.
Войдя в залитую солнечным светом узкую, как пенал, комнату, Натка увидела за одном из двух письменных столов, доверху заваленном бумагами (второй канцелярский монстр был девственно чист) лохматого рыжего парня с усами мушкой под горбатым носом, в юнгштурмовке, в точь-точь как у фашистских гитлерюгендовцев, только заместо красно-белого «бычьего глаза» со свастикой на его перетянутой коричневой портупеей груди сиял алой эмалью кимовский значок с красной звездой.
Парень сосредоточенно грыз чернильный карандаш, отчего кончики его губ стали уже фиолетово-синими.
— А, компривет. Подскажи рифму на слово «индустриализация»? — поприветствовал Натку незнакомец.
— Может, акция? — предположила девушка.
— Нет, не то! — махнул руками лохматый. — Эх, вот я вчера на лекции в Политехническом слышал, что скоро советские инженеры разработают такой прибор, вроде арифмометра, что наберешь там рычажками из букв любое слово, покрутишь ручку, и тут же выскочит тебе и подходящая рифма… Денек бы так пожить…
Мечтательно потянувшись, рыжий весьма строго взглянул на Натку: — А ты, мать, собственно, кто будешь?
— Я Натка…, — робко проблеяла та.
— Натка — овцематка. Ты, верно, будешь мой новый сокамерник, государственный инспектор Наталья Израилевна Вайнштейн?
— Я-а-а, Я-я, натюрлих. А я Розенбаум, Соломон Моисеевич, для товарищей просто Сёмка. Поэт и музыкант, на минуточку. Вот слухай сюдой, Вайнштейн. Это для меня ты — Натка, а для всех остальных советских людей, ты государственный инспектор Наркомпроса, ферштейн? А посему, первым делом тебе надо оформить соответствующее удостоверение…
Следующие два часа пролетели совершенно незаметно. Рыжий Сёмка таскал за собой на буксире Натку по каким-то запутанным коридорам, длиннющим крутым лестницам и полутемным загадочным проходам («Именно про наше здание Булгаков свою „Дьяволиаду“ писал. Читала? — Не-а. — Эх, темнота ты необразованная… А „Белую Гвардию“ ты читала? — Не-е-е, только „Чапаева“. — Обязательно прочти! Дам тебе, ладно уж, только ты её мне не заиграй…»)
Пока Натка совершенно уже не заблудилась. Если бы Сёмка, дьявольски захохотав, расточился бы в нети, то Натка не только не смогла бы найти свой кабинет, но и вообще вряд ли выбралась на улицу.
В ходе блужданий её сфотографировали, сняли, испачкав пальцы штемпельной краской, отпечатки пальцев, взяли, с трудом попав, шприцом из вены анализ («На сифилис! — Ой, да ведь я ничем таким… — Шутю. На группу крови! Но отсутствие сифилиса тебя, подружка, положительно характеризует!») и накормили ужасно вкусным бесплатным обедом из трех блюд: суп гороховый с гренками, битки с картофельным пюре и компот («Жрать будешь здесь в любое время дня и ночи, но учти: после девяти вечера в буфетной остаются обычно только бутерброды с чайной колбасой! Не прощёлкай клювом!») и даже зубы посмотрели («Кобыла клинически здорова! — Что? Кто здоров?… — Шутю. Протез тебе не нужен. Все зубки у тебя, Натка, целы. Пока целы…»)
В конце-концов Сёмка посадил Натку на уютное кресло в ставшей такой милой и уютной комнатке-пенале, показал, где в коридоре сортир, куда он прячет от коменданта электрочайник и где в шкапе хранит матрас («Зачем же матрас? — Для небольшой, но зато регулярной половушки! Чё ты краснеешь? Да я шутю, конечно. Тут за день так накувыркаешься, что постель будет вызывать только одну мысль — спать! У нас ведь регламент работы такой: приходим к 10 часам 30 минутам, и работам до двух-трех часов… — А потом, что, обед? — А потом, мать — мы ложимся спать, потому что мы работаем до двух-трех часов! не дня, а ночи. Потому и питание круглосуточное, фершейн? — Я-я, натюрлих! — Вот! Я, так например, иной раз и домой не хожу — зачем? в мое Ростокино трамваи всё равно уже не ходят, а на извозчике дорого, так я и сплю в кабинете.»)
А потом Натке выдали настоящий револьвер…
С тихим голубым светом добра в душе Бекренев сидел у крытого зеленым сукном заседательского стола, и с умильной нежной улыбкой смотрел, как Наташа, высунув от усердия розовый, как у котенка, язычок, пытается запихнуть празднично-желтенький, нарядный, как елочная игрушка пистолетный патрон 9-mm Browning Kurz в камору барабана восьми-миллиметрового револьвера «Велодог», судя по наличию на его хромированной рукоятке флажкового предохранителя, выпущенного ещё перед Великой войной Императорским Тульским оружейным заводом…
Как там о этих игрушках поэт писал:
«…Сиплому солдатику не впрок
Хрупкий, ядовито-смертоносный
Чёрный бескурковый велодог.»
Ага, смертоносный… как раз из него по бутылкам на пикниках палить… Запихивание пистолетного (!) патрона в револьвер меньшего, чем у него, калибра между тем у Наташи шло довольно-таки туго. Но девушка очень старалась. А ведь вроде и не блондинка…
— Нэ лизе! — с удовольствием констатировал эту ситуацию сидевший рядышком с Бекреневым товарищ Охломеенко. — Може, сметанкой смазать?
— И кривоплечий поп добро зареготал, как видно, вспомнив малороссийскую байку с такой же, как у него, окладистой бородой.
— Наконец, Наташа, измучившись сама и до полусмерти измучив свой несчастный револьверишко, швырнула с грохотом его на стол и, прекрасно-яростно сверкнув огненными очами, прошипела:
— Ну, и где же вы были?
— Пиво пили! — опередил Бекренева проклятый служитель культа. И ведь прав, долгогривый! Действительно, пили — хорошо, что хоть про водку умолчал.
— Ну вот что! — грозным певучим голоском строго сказала Наташа. — Вы, товарищ Бекренев («Она помнит! Она меня помнит!») отправляйтесь в…
— Никуда я не пойду. — спокойно и доброжелательно отрезал ей Бекренев. — Пока я не получу письменного приказа, в части меня касающегося…
— Но ведь вы сами слышали своими ушами приказ…, — растерянно пролепетала Наташа.
— Угу. — кивнул Бекренев. — А вот те, кого мы поверять поедем, ничего НЕ слышали. И вообще следует торопиться медленно, поспешая умеренно, потому как никогда не следует спешить исполнять — а не то глядишь, и отменят!
— И ведь прав, абсолютно, сей премудрый совет…, — благодушно поддержал его товарищ Охломеенко. — Командировочные удостоверения нам получить надо? Это раз. Командировочные и прогонные денежки получить надо? Это два. А ни канцелярия, ни бухгалтерия без приказа нам ничего из сего не отпустят… Это три. Но, дщерь моя, ты бы к начальству за приказом не спешила. Оно ведь тоже не без ума! Чем больше бумаги, тем чище афедрон! Так что для начала ты составь план проведения инспекции, расчет сил и средств, схему и график проезда… Да и отчет по командировке уж заодно напиши, оставив чистые места, чтобы на месте вписать туда конкретные имена злодеев… И с начальством оный отчет согласуй. И вообще. Утро вечера мудренее.
— «А ведь поп-то совсем не прост!» — тепло подумал Бекренев. Савва Игнатьевич вдруг чем-то живо напомнил ему их полкового батюшку, отца Сергия, который не раз, вспомнив бурсацкую молодость, подбирал рукава рясы и, огласив рот не божественным призывом, а солдатским «Ура!» бросался вместе с полком в рукопашную, направо и налево усердно крестя австрияков обмотанной вокруг пудового кулака цепью с наперсным крестом. Конечно, такие поступки официально не приветствовались, но после боя командир, смахнув с седого уса слезу умиления, помнится, тогда крепко обнимал батюшку и говорил: «Ну, батюшка, ты и даешь! Буду тебя к ордену представлять». Но креста иного, чем наперсного, священнику не полагалось, и духовное начальство даже попеняло отцу Сергию за участие в смертоубийстве. Тогда, рассудив, что уничтожение проволочных заграждений — не убийство и его сану отнюдь не противоречит, отец Сергий, обрядив смельчаков-охотников, вызвавшихся идти вместе с ним, в белые похоронные саваны — дело было зимой — повел их под покровом ночи к вражеской позиции. Проволочные заграждения были разрезаны, и полк провел успешную лихую атаку.
Жалко батюшку… Оставшийся добровольно при эвакуации в Новороссийске в лазарете вместе с беспомощными ранеными офицерами, он так и не сумел спасти их от мести большевиков. Красные чеченцы искололи его штыками, потом еще живому, отпилили ручной лучковой пилой голову и долго носили её, глумясь, по улицам города на палке…
… Прикрыв глаза рядышком с мирно задремавшим батюшкой, Бекренев мучительно размышлял над сложившейся ситуацией.
Нет, то, что описано в письме несчастной девочки, бесспорно было правдой: зачем кому-то чернуху разбрасывать? В этом-то он ни на миг не усомнился. Да сам Бекренев мог бы много чего порассказать из своего горького тюремного да лагерного быта… Гораздо более страшного.
Да, письмо правдивое, но…
Первое. Как оно попало в Наркомпрос? Не по почте же его прислали? Бекренев с усмешкой вспомнил «долгий ящик», висевший на столбе в КемьперЛАГе, который судя по грозной надписи мог вскрыть только прокурор, надзирающий за исполнением наказаний. Вот приехал барин… Выпил, сытно закусил с орлами Бермана, проверил цельность печатей, открыл ящик… И на глазах серого строя зэ-ка швырнул все письма и жалобы в костер. А потом снова повесил на столб собственноручно опечатанный ящик для жалоб…
Нет, это письмо кто-то специально из «детской» зоны передал. Но вот кто и зачем?
Второе. Из-за чего такая неадекватная реакция? Комиссия отца Дионисия… Обычно, получив жалобу, её отправляли с сопроводительным письмом в тот же орган, на который жаловался заявитель, и все дела… А тут вот эдак… Так кому и зачем это всё нужно? Задумаешься тут поневоле… Но ведь в принципе всё так удачно складывается… Только вот Она… Эх, эх…
«Помощник смерти я плохой,
И подпись, понимаете, моя
Суровым росчерком чужие смерти не скрепляла,
Гвоздем для гроба не была.
Но я любил пугать своих питомцев на допросе,
Чтобы дрожали их глаза!
Я подданных до ужаса, бывало, доводил
Сухим отчетливым допросом.
Когда он мысленно с семьей прощался
И уж видал себя в гробу,
Я говорил отменно — сухо:
„Гражданин, свободны вы и можете идти.“
И он, как заяц, отскочив, шепча
Невнятно, мял губами,
Ко дверям пятился и с лестницы стремглав, себе не веря,
Бежал…»
Отец Савва приоткрыл голубые, как весенние небо, глаза, и внимательно посмотрел из-под лохматых бровей на упоенно, взахлеб читавшего стихи Сёму Розенбаума:
— Гм-м-м… Извините душевно, юноша, это вы сами сочинить изволили?
Сёма сокрушенно махнул рукой:
— Куда мне до такого… я только в нашу стенгазету к красным датам календаря и пишу! Это сам Велемир Хлебников. «Председатель чеки». Сильная вещь! Высокое искусство… Между прочим, основанная на реальных событиях, и посвящена председателю Харьковской Че-Ка Саенко…
Отец Савва от этих слов призажмурился, инстинктивно втянул голову в свои кривые плечи, словно прикрываясь от невидимого замаха, прошептал потрясенно:
— Саенко… Господи Боже мой! Спаси и Помилуй нас, грешных…
Бекренев заинтересованно вскинул пересеченный тонким шрамом подбородок, который доселе задумчиво упирал в грудь, чуть склонив голову, спросил участливо:
— Или знакомую фамилию услыхали, батюшка?
— Или… Или!
… В в харьковский концентрационный лагерь, на улице Чайковского, дом 5, о. Савва попал с одной стороны, совершенно случайно, а с другой стороны, абсолютно закономерно.
За что же о. Савва даже не ввергнут был, но добровольно отправился в узилище? Да вот, пришла из уезда казенная гумага: за пущание контрреволюционных агитаций подвергнуть превентивному аресту следующих лиц, проживающих в селе Филоненко Богодуховского уезда, а именно Дроздова Никанора Ивановича, 78 лет, хлебороба; Дроздову Зустю Григорьевну, 65 лет, домохозяйку; Дроздову Анастасию Никаноровну, 15 лет, чернорабочую… А больше никого в семье Дроздовых и не было, ибо старший большак ещё на Японской под каким-то Мукденом сгинул, а остальные детишки от глотошной померли.
Вышедший в полном облачении из алтаря о. Савва насилу утихомирил односельчан, серьезно вознамерившихся было взять нежданных гостей, детишек прекрасно известного им кровососа-арендатора Нахимсона, беззаветных чекистов Осю и Ясю, в дрыны, косы и вилы, пояснив возмутившейся пастве, что попущением Божиим за грехи наши всякая власть несть аще как от Бога, и предложил городским взамен мужиков лучше взять в заложники хоть его самого. А немного и прогадал о. Савва, потому как в кармане кожаных курток братьев Нахимсон лежал уже ордер и по его долгогривую голову. За что? За то, что пользовался о. Савва изрядным на селе уважением. Только за это? Только за это!
Как великолепно сформулировал Лев Давидович Троцкий: «Если мы выиграем революцию, и раздавим Россию, то на погребальных обломках её мы укрепим власть сионизма и станем такой силой, перед которой весь мир опустится на колени. Мы покажем, что такое настоящая власть. Путём террора, кровавых бань мы доведём русскую интеллигенцию до полного отупения, до идиотизма, до животного состояния… А пока наши юноши в кожаных куртках — сыновья часовых дел мастеров из Одессы и Орши, Гомеля и Винницы, — о, как великолепно, как восхитительно умеют они ненавидеть всё русское!»
А какая в глухом малороссийском селе есть русская интеллигенция? Поп, фельдшер да земский учитель. Поскольку же о. Савва по филоненковской бедности привычно совмещал все три эти ипостаси: служа в церкви, уча детишек в школе и успешно пользуя мужиков да баб полынью, калганом да пижмой, настоенных на самогоне, впрочем, отнюдь не чураясь иных народных средств от всех болезней по растрепанному «Домашнему лечебнику Молоховец», то его печальная участь была предопределена.
… Товарища Саенко о. Савва увидел в первый же вечер. Какой-то весь черный, лохматый, заросший диким волосом, он зашел в переполненную камеру, где люди стояли в очередь, чтобы хоть на минуточку присесть… Товарища Саенко сопровождал товарищ Клочковский, поляк, интернационалист из австрийский военнопленных. Пьяный и накокаиненный, качаясь на носках начищенных сапог, он остановился прямо перед о. Саввой. Тот, помня свой опыт общения с буйными, запившими до зеленых чертей мужиками, осторожно предложил ему угощаться яблочками…
«Из всех яблок я предпочитаю глазные!» — непонятно пошутил Саенко.
Потом он приказал заложникам Пшеничному, Овчаренко и Белоусову выйти во двор, там раздел их донага и начал с товарищем Клочковским рубить и колоть их кавказскими кинжалами, нанося удары сначала в нижние части тела и постепенно поднимаясь всё выше и выше, пока не выколол им глаза, не отрезал уши… Окончив казнь, Саенко возвратился в камеру весь окровавленный со словами: «Видите эту кровь? То же получит каждый, кто пойдёт против меня и рабоче-крестьянской коммунистической партии!»
На это о. Савва вышел вперед и сказал густым протодьяконским голосом тихо и просто: «Саенко, проклятый ты кат! Будь ты проклят перед Господом Богом и Русским Народом! Анафема тебе!»
И никогда не забудет о. Савва того дикого ужаса, который вдруг плеснулся в безумных черных очах, в которых полыхала адская бездна…
«Не трогайте его!» — сказал Саенко. «Пусть ждет смерти, долгогривый, каждый новый день! Пока пусть подыскивается достойный палач для твоей необыкновенной казни, а уж просто с тобой покончить, мы всегда успеем!».
И каждый день ждал о. Савва, пока за ним придут китайцы, обычно снимавшие с живых людей «белогвардейские перчатки», то есть кожу чулком с рук, или обычно пихавшие раскаленные угли во все отверстия, или обычно варившие людей заживо, или немцы, обычно распиливавшие деревянными пилами, или тот необыкновенный негр, который обычно искусно вытягивал у живых людей жилы, широко и радостно при этом улыбаясь им в лицо своими белоснежными зубами…
И всё не приходила за о. Саввой обещанная ему жуткая необычная смерть…
А потом пришли Добровольцы, и бежали чекисты, не успев прикончить всех узников, и увидел о. Савва: «Весь цементный пол большого гаража был залит уже не бежавшей, вследствие жары, а стоявшей на несколько дюймов кровью, смешанной в ужасную массу с мозгом, черепными костями, клочьями волос и другими человеческими остатками. Все стены были забрызганы кровью, на них рядом с тысячами дыр от пуль налипли частицы мозга и куски головной кожи. Из середины гаража в соседнее помещение, где был подземный сток, вел желоб в четверть метра ширины и глубины и приблизительно в 10 метров длины. Этот желоб был на всем протяжении до верху наполнен кровью… Рядом с этим местом ужасов в саду того же дома лежали наспех, поверхностно зарытые 127 трупов последней бойни… Тут особенно бросилось в глаза, что у всех трупов были разможжены черепа, у многих даже совсем расплющены головы. Вероятно, они были убиты посредством разможжения головы каким-нибудь блоком. Некоторые были совсем без головы, но головы не отрубались, а отрывались…»
— Это неправда! — придушенно вскричала Наташа. Она стояла у притолоки двери, зажимая себе рот руками, и, обливаясь горькими и злыми слезами, потрясенно повторяла:
— Это неправда… это неправда… это неправда…
А Сёма Розенбаум сокрушенно вцепился скрюченными пальцами себе в огненные волосы, и грустно, перевирая мелодию, затянул:
«Цыгане шумною толпою
По Бессарабии бредут…»