СОЛДАТ ЕГОР МАРТЫШИН Новелла

Когда французский император Наполеон III и его союзники начинали войну с Россией и местом этой войны выбрали Севастополь, они знали многое, что заранее сулило им легкую победу: и отдаленность Крыма от центральных губерний России, и отсутствие удобных путей сообщения, и плохое вооружение войск, и малочисленность Черноморского флота, и недостаток орудий крупного калибра, и еще больший недостаток снарядов к ним.

Они хорошо знали общую отсталость страны, с которой думали воевать. Они еще лучше знали царя Николая I, тем более что он часто бывал за границей и показывался там во весь свой рост, но они не знали несокрушимого духа русских войск, они не имели понятия о простом русском солдате, таком, как рядовой девятой роты Камчатского егерского полка Егор Мартышин.

Во время Дунайской кампании, которой началась тогда война России с большей половиной Европы, было в одном сражении довольно много раненых и переполнился до отказа небольшой перевязочный пункт.

Врачи заметили тогда невысокого и немолодого солдата, раза три подходившего к дверям. Он заглядывал в операционную, но потом, крутнув головой и махнув рукой в знак бесполезности, уходил. А между тем все лицо его было в крови, хотя серые усталые глаза его смотрели сквозь это кровавое кружево совершенно спокойно.

Когда работа в операционной подходила уже к концу, один свободный врач послал за ним санитара вдогонку, чуть только он, еще раз заглянув в дверь, повернулся снова назад. Санитар привел раненого.

— Что это у тебя такое, дружище? — спросил врач.

Солдат только показал на свою щеку и открыл рот: говорить он не мог. Оказалось, что круглая, величиною с хороший лесной орех, турецкая пуля пробила ему щеку и застряла в языке, отчего язык сильно распух и потерял возможность ворочаться.

— Как же это пуля тебе в рот попала? — спросил врач.

Раненый молча развел руками, и за него ответил, улыбаясь, другой солдат, которому только что перевязали руку и ногу:

— Да ведь он, ваше благородие, песенник у нас… Шли, значит, мы в атаку, он и заведи: «Эх, зачем было город городить, да зачем было капусту садить?» Песня, известно, веселая, — под нее людям бойчее идется… А турки как раз, конечное дело, по нас за́лоп дали.

Когда пулю вырезали и опухоль языка несколько опала, спросил все-таки врач раненого песенника, почему он раза три подходил к дверям операционной и все уходил обратно.

— Да ведь, как сказать-то вам, — стыдно было, — с усилием ответит тот. — У других действительно, я сознаю, раны, а у меня что? Я вполне и пообождать мог.

Этот солдат был Егор Мартышин.

Лежали охотники-камчатцы в ложементах перед своим многотрудным редутом в середине марта. Шагах в двухстах от них в подобных же ложементах лежали французы.

День был теплый. Пахло молодой свежей травкой и парной, разомлевшей землей. Перестрелка шла вяло, так как незачем было тратить заряды ни тем, ни другим: ложементы и там и тут были устроены на совесть, и противники не могли за плотными насыпями прощупать друг друга пулями.

Но случилось так, что какой-то шальной заяц вздумал промчаться между ложементами во всю прыть, а один солдат-камчатец прицелился в него, выстрелил и попал. Заяц подпрыгнул так высоко, точно всем захотел показаться в последний миг своей жизни, и, грохнувшись оземь, лег неподвижно.

Солдат, его подстреливший, встал со штуцером в руке и снял свою фуражку без козырька. Это был у него как бы парламентерский жест, обращенный к французским стрелкам-зуавам, и значил этот жест приблизительно такое: «Разрешите, братцы, зайчика подобрать, так как получилось тут не то чтобы война, а чистая, можно сказать, охота!»

И разрешили. Жест этот был понят французами как нельзя лучше. Своеобразное перемирие установилось вдруг между стрелками с той и с другой стороны, пока камчатец добежал до зайца, взял его за задние ноги, показал французам и неторопливо пошел на свое место в ложементах, из-за которых высунулось поглядеть на него много улыбающихся лиц.

Только когда улегся он снова, положив рядом свою добычу, раздалось в его сторону несколько выстрелов, но больше для проформы.

Этот солдат-камчатец был тот же Егор Мартышин.

— Как же это ты так отчаялся подняться, Мартышин? — спрашивали его потом одноротцы.

— Да что же я?.. Конечно, само собой, подумал я тогда: ведь не оголтелый же он, француз, должен понять, думаю, что и я ведь в него не стрелял бы в таком разе: ведь я не ему вред доставил, а только зайцу… А раз если заяц, выходит, по всем правилам стал теперь мой, — должен я его забрать или нет?

— Ну, брат, турок бы тебе этого не спустил! — говорили ему.

— У меня об турке и разговору нет, — спокойно отозвался Мартышин. — Турок, известно, азиятец, — он этих делов тонких понять не может.

Назначен был командиром батальона в Камчатский полк на открывшуюся вакансию майор из другого полка и в первый же день накричал на одного солдата своего батальона. После выяснилось, что совсем незачем было на него кричать, но майор был человек вспыльчивый, а перестрелка на укреплении велась в то время жаркая.

И что же случилось после того, как накричал майор? Не прошло и пяти минут, как тот же самый обруганный солдат бросился на своего нового батальонного с совершенно зверской, как ему показалось, ухваткой, сгреб в охапку, свалил подножкой и крепко прижал к земле.

Майор ворочался, пытаясь сбросить с себя солдата, но тот держал его, как клещами, глядел на него страшно и бормотал бессвязное.

Вдруг оглушительный раздался взрыв рядом, повалил удушливый дым, полетели осколки: это разорвался большой снаряд.

Только тогда солдат и сам вскочил и потянул за рукав шинели своего батальонного командира:

— Извольте подыматься, вашсокбродь; лопнула!

Только теперь догадался и майор, что солдат не из мести за ненужный окрик бросился на него, а просто спасал его от не замеченной им бомбы, которая упала, вертелась и шипела рядом с ним.

— Как твоя фамилия? — спросил майор, поднявшись.

— Девятой роты рядовой Мартышин Егор, вашсокбродь!

— Что же это ты, мне ничего не говоря, прямо на меня кидаешься и подножку? И рожу зверскую состроил, а?

— По недостаче время, вашсокбродь!

Майор пригляделся к своему спасителю, обнял его, вынул кошелек, достал большой серебряный рубль времен Екатерины:

— На вот, спрячь на память, а к медали тебя при первом же случае представлю.

— Пок-корнейше благодарим, ваш-сок-бродь!.. — как бы и не за себя одного, а за всю свою девятую роту ответил Мартышин.

Если не находилось неотложных работ по редуту, солдаты, расположись за прикрытием, чинили свои сапоги, штопали дыры рубах или безмятежно курили трубки.

Безмятежность — это и было первое и главное, что кидалось в глаза любому молодому офицеру, только что переведенному в Севастополь и попавшему на редут, или флигель-адъютанту, приехавшему сюда из Петербурга, когда он видел невысокого, немолодого, сероглазого Егора Мартышина, а тот говорил ему остерегающе:

— Здесь ходить не полагается, вашбродь!

— Почему это не полагается?

— Да вот — пульки-с, — кивал Мартышин на веревочный щит амбразуры, в который действительно одна за другой стучали пули; кое-где пробиваясь, они то и дело жужжали и пели под площадкой редута.

— Однако ты-то сидишь себе, и ничего, — замечал приезжий офицерик, а Мартышин отзывался на это спокойно:

— Да ведь нам-то что же-с, мы — здешние.

Завелись как-то на редуте купленные одним из офицеров три курицы и петух, причем петуха — черного, с зеленым отливом, огненный гребень лопухом — солдаты прозвали Пелисей, — едва ли в честь французского маршала Пелисье, — скорее в явную насмешку над ним.

Пелисей расхаживал по редуту довольно важно, куры же чувствовали себя здесь не так уверенно; впрочем, солдаты и матросы кормили их хлебом изобильно. Пелисей пел свое «кукареку» чрезвычайно старательно, стремясь, конечно, вызвать на то же других петухов поблизости, но других нигде не было.

Зато голосистое пение петуха сделало его знаменитостью не только на всем редуте, но и в расположенных недалеко уже французских траншеях: мало ли о чем может грезиться стрелкам под бодрый утренний петуший крик?

Пелисей привык и к пулям и даже к ядрам, которые мог разглядеть в небе. Быть может, эти ядра казались ему ястребами, потому что он по-особому кричал тогда курам, и куры бросались, распустив крылья, к ближайшему орудию, вполне естественно у него ища защиты и вызывая этим веселый хохот солдат.

Но случилось однажды — разорвалась шагах в десяти от Пелисея большая бомба, и это перевернуло все его петушьи понятия о личной доблести. Его точно сдунуло вихрем. Он заорал совершенно неистово, взлетел на воздух, пролетел сквозь отверстие в амбразуре, не завешенное щитом, и свалился в ров.

Это очень развеселило французских стрелков: они захлопали в ладоши. Но вот вслед за черным петухом тем же самым путем, сквозь амбразуру, ринулся в ров Егор Мартышин.

Как можно было дать пропасть украшению своего редута Пелисею? И он не дал ему пропасть. Он поймал его там, во рву, и, держа его в руках, полез снова к той же самой амбразуре. Французы так были изумлены этой смелостью, что долго потом кричали «браво».

А в середине мая он не уберегся от французского ядра, которое залетело в траншею Камчатки и нашло его там среди многих других.

Он как раз полез в это время в левый карман шинели за табачком; ядро, размозжив и оторвав кисть левой руки, раздробило также и ногу около паха… Не только товарищи его по траншее, но и сам он видел и чувствовал, что этой раны пережить ему уже не суждено.

Однако потерял ли он при этом присущее ему спокойствие? Нет. Когда положили его на носилки, чтобы нести на перевязочный пункт на Корабельную, он нахмурился только потому, что за носилки взялось четверо.

— Я ведь легкий, — сказал он, — да еще и крови сколько из меня вышло… Так неужто ж вдвоем меня не донесут, а? Если с каждым, кого чугунка зацепит, по четыре человека уходить станет, то этак и Камчатку некому будет стеречь!

А когда остались только двое, он просил их пронести его вдоль траншеи проститься с товарищами.

— Прощайте, братцы! — обратился он к своим одноротцам. — Отстаивайте нашу Камчатку, — ни отнюдь не сдавайте, а то из могилы своей приду, стыдить вас стану!.. Прощайте, братцы, помяните меня, грешного!.. Вот умираю уж, а мне ничуть этого не страшно, и вам, братцы, тоже в свой черед не должно быть страшно ни капли умереть за правое дело… Одно только больно, что в своей траншее смерть застигла, а не там, — показал он правой рукой на французские батареи.

Загрузка...