Шел сентябрь 1854 года. Севастополь ожидал французов и их союзников, которые так внезапно высадились на евпаторийском берегу Крыма. Они уже успели опрокинуть слабый заслон, выставленный против них князем Меншиковым на речонке Альме.
Ведавший обороной города вице-адмирал Корнилов устроил на случай бомбардировки и штурма два перевязочных пункта: один — в городе, другой — на Корабельной слободке. В этот последний была зачислена им лично в штат медицинского персонала первая русская сестра милосердия — восемнадцатилетняя матросская сирота Даша.
Корабельная слободка основалась в одно время с тем казенным Севастополем, который показывал Екатерине II Потемкин в 1787 году. Слободку эту заселили корабельные плотники, уроженцы Воронежской, Рязанской, Калужской и других губерний, где привился этот промысел с легкой руки Петра.
Впоследствии рядом с ними стали солиться отставные матросы, занимаясь кто извозом, кто яликами для рыбной ловли, кто огородом. Селились тут и матросы старых сроков службы, обзаводившиеся семейством.
Таким матросом, кое-как устроившим себе с женой хатенку, был и отец Даши. Он был убит в Синопском бою, всего год прошел с тех пор, а мать ее умерла раньше.
Даша выросла как дитя бухты и взморья. Плавала она, как дельфин, гребла не хуже самого заправского гребца и ловко ставила парус. Ее приятели были приходившие к отцу матросы.
Но вот перед ее глазами два батальона этих матросов, поблескивая ружьями в пешем строю и лихо распевая песни, пошли вместе с батальонами армейцев встречать неприятеля на Альме.
Долго глядела им вслед Даша и… не могла усидеть дома.
Она продала отцовский ялик и сети, кур и восьмимесячного борова — все, что можно было продать, чтобы купить у водовоза-грека его клячу весьма пожилых лет вместе с двуколкой и упряжью. Двадцативедерную бочку его она променяла на два крепких бочонка, не тяжелых для клячи, нажарила рыбы, напекла хлеба, собрала у себя и соседей разного тряпья для перевязки ран и задумалась над тем, как же ей появиться на поле сражения в ее розовом ситцевом платье. И не допустят, пожалуй, и мало ли что из этого может выйти!
Висевшая на стене отцовская бескозырка дала ей мысль переодеться юнгой, каких довольно было во флоте.
Она перешила на свой рост широкую отцовскую матроску и шаровары, спрятала в недрах его бескозырки свою золотистую длинную косу и, сделавши все, что могла, двинулась наконец через долины речек Бельбека и Качи к роковой Альме.
Через казачьи пикеты пробралась, лихо держась, как самый заправский юнга, увязалась в хвост какого-то обоза, чтобы не очень бросаться в глаза. Но обоз остался около Качи, она же под покровом сумерек двинулась дальше и как раз накануне сражения добралась до войск.
Устроившись в открытом месте, в кустах дубняка, жадными глазами следила она за передвижениями батальонов, за разрывами неприятельских гранат, за всем, что могла разглядеть издали в сплошном почти дыму пороховом и от пожаров.
Но вот повалили раненые в тыл, на перевязочные пункты, а иных несли на скрещенных ружьях, покрытых шинелями.
Тогда началась работа Даши.
— Сюда, сюда! — кричала она тем, кто шел ближе, и зазывающе махала руками.
Подходили. И таким чудодейственным, воскресающим напитком оказалась для раненых обыкновенная вода в ее двух бочонках, что она все жалела, что не взяла третьего…
Очень быстро расхватали и хлеб, и жареную рыбу, и тогда-то она развязала свой узел чистой ветоши, чтобы перевязывать раненых.
Ей никогда не приходилось делать этого раньше, и солдаты сами показывали ей, как надо бинтовать руку, ногу, шею, голову.
Перевязывая раны и всячески пряча при этом поглубже свой ужас перед такими, никогда не виданными ею раньше жестокими увечьями человеческих тел, Даша однообразно, но с большой убедительностью повторяла каждому:
— Ничего, заживет… Ничего, срастется… Затянет — кровь у тебя здоровая, это уж мне видать!..
И раненым становилось легче от одного певучего голоса юнги, и от его осторожных ловких тонких рук, и от участливых васильковых глаз.
А один, с раздробленной осколком снаряда рукой, которому несмело завязала она руку полотнищем своего старого линялого платья с голубыми цветочками, бормотал, покачивая головой:
— Это прямо ангела свово небесного бог нам послал!
Но этот раненый мог идти, а на свою двуколку, сбросив с нее бочонки, Даша усадила другого, тоже перевязанного ею, раненного в обе ноги, а сама шла рядом, держа вожжи в руках.
Этот раненый был беспокойный: оглядываясь кругом, он повторял то и дело:
— Теперь шабаш! Будь бы ноги в исправности, ушел бы, а так каюк… Вот-вот француз нагрянет конный, и крышка.
— Доедем небось, — спокойно отзывалась ему Даша.
Через Качу в сумерках переходили вброд. Кобыла долго пила, когда вошла в речку. У Даши выбилась коса из-под фуражки, и раненый спросил удивленно:
— Да ты же, никак, девка, а?
Даша уже не скрывалась, а раненый говорил:
— То-то я даве думаю: «Отколь у этого малого сердце могло такое взяться, до людей приветное?» Мне оно и даве мстилось: не девка ли? Да спросить у тебя робел я через свои ноги…
Когда же утром добрались до Северной стороны, до бухты, кругом Даши все уже знали, что она матросская сирота с Корабельной слободки, потому что узнали ее столпившиеся у пристани матросы из морских батальонов.
После этого памятного дня Даша не хотела уже расставаться со своими ранеными, которых перевязывала ветошью на Альме. Она продала и кобылу, и двуколку, явилась к начальству и просила, чтобы ей разрешили ходить за ранеными в госпитале.
Очень несообразной показалась начальству такая просьба, однако передали ее самому Корнилову, и адмирал потребовал к себе Дашу. Худой, длинный, очень строгий на вид, Корнилов, оглядев ее, спросил сурово:
— Чья такая?
— Матроса Александрова, сирота, — смутившись немного, сказала Даша. — Марсовый на корабле «Три святителя» был…
— О чем просишь?
— Дозвольте мне за моими ранеными ходить.
— За какими такими «твоими»? — удивился Корнилов. — Чем ты их ранила?
— Какие на сражении крепко раненные были, а я им перевязку делала…
— В сражении была? Вот ты какая! — И подобрело вдруг сразу суровое худощекое лицо адмирала. — Да ты — героиня! О твоем подвиге непременно напишу в Петербург.
Даша же и не догадывалась, что сделала подвиг, да и самое слово это «подвиг» понимала смутно.
А в Петербурге, в царском дворце, как раз в это время томительно долго решался вопрос об «Общине сестер милосердия», которую предположено было назвать «Крестовоздвиженской», и готовились особой формы золотые кресты, какие должны были носить сестры, большей частью дамы из высшего общества, на груди, на голубых лептах.
Знаменитый хирург, академик Пирогов, получивший разрешение ехать в Севастополь с отрядом сестер, привлечен был дворцом для составления устава общины. Дамы, готовясь возложить на себя тяжелый крест, практиковались под его руководством в деле ухода за ранеными в одном из лазаретов столицы. Столичное общество смотрело на это новшество в полнейшем недоумении… А в Севастополе юная Даша с Корабельной слободки уже вошла самочинно в историю как первая русская сестра, настоящая и подлинная сестра всей миллионной массы солдат и матросов.
Николай Иванович Пирогов, опередив первый отряд сестер «Крестовоздвиженской общины» и приехав в Севастополь в начале декабря, немедленно отправился осматривать госпитали и перевязочные пункты Севастополя.
Под городской перевязочный пункт было занято самое роскошное здание в городе — дом дворянского собрания, где до войны давались балы, где на хорах гремели судовые оркестры, где были огромный двухсветный зал для танцев и несколько прекрасно обставленных кабинетов. В одном из кабинетов, в котором размещено было человек десять тяжело раненных и между ними пленный француз с отрезанной по самое плечо рукой, Пирогов встретил Дашу. Она помогала фельдшеру перебинтовывать соседа француза, матроса, раненного пулей в шею, причем француз, смуглый и с узкой черной бородкой, восторженно глядел на нее и повторял на своем языке:
— Ах, сестра, сестра!
Сюда перевелась Даша всего недели три назад, после того как хатенку ее на Корабельной совершенно разнесло снарядом. Но здесь, на новом для нее перевязочном пункте, она старалась держаться, как старослужащая, отлично знакомая с лазаретной обстановкой и с полуслова понимающая, что и как надо делать.
Она привыкла уже к здешним врачам, но когда они вошли в небольшую палату, сразу несколько человек, окружив еще двух-трех новых, то такое многолюдство не могло ее не встревожить, и она так и застыла, обернувшись к ним, с белым длинным бинтом в руках, с вопросом в расширенных глазах и с невольным замиранием в сердце.
А Пирогов, заметив у нее на груди, на белом переднике, серебряную медаль на алевшей аннинской ленте, сразу догадался, кого он видит, но на всякий случай обратился вполголоса к сопровождавшему его лекарю:
— Даша?
— Да, это и есть Дарья, — отозвался тот, снисходительно улыбнувшись.
— А я ведь о тебе, Даша, слышал, — весело обратился к ней Пирогов, — только, признаться, представлял тебя постарше! Здравствуй!
— Здравствуйте, ваше… — запнулась и покраснела густо Даша, затруднившись определить чип этого приземистого человека с голым черепом, с русыми баками и маленькими серыми глазами, ушедшими глубоко в глазницы: на шинели его совсем не было погон.
— Что стала в тупик? — притворно-строго нахмурился Пирогов. — Бери как можно выше и попадешь в точку… Хотя я еще заслужу ли такую медаль, а ты уж заслужила — ого!
— И еще кроме этого целых пятьсот рублей деньгами, — добавил лекарь.
— Пятьсот? Вот, полюбуйтесь на нее, господа! Замужняя?
— Никак нет, девица! — ответила Даша.
— Завидная невеста… И кто же именно так наградил ее? Князь Меншиков?
— Не-ет, — протянул лекарь. — Это по приказу из Петербурга.
— Ага! Вот, кстати сказать, Даша, скоро сюда приедет целая община сестер милосердия, чтобы одной тебе не было жутко.
И, говоря это, дружелюбно положил ей руку на плечо Пирогов.
— Какая же тут может быть жуть? — удивилась Даша.
Она говорила тихо, хотя и вполне внятно, но, видимо, и самый этот намеренно тихий девичий голос волновал безрукого француза.
— Ах, сестра! — снова проговорил он с чувством, восторженно глядя только на нее, а не на всех этих, толпою вошедших врачей.
Может быть, забыл он в эту минуту, что он в плену, что он тяжело ранен, лежит на госпитальной койке не в Марселе и даже не в турецком Скутари, а в том самом Севастополе, который ему приказано было взять и который так жестоко его изувечил.
Он не обратил, казалось, никакого внимания и на человека, к которому относились почтительно русские врачи, у которого был внушающий уважение угловатый и плешивый, как у Сократа, череп. Для него вполне ясна была только одна бесспорная истина: приходят и уходят, отгремев, отгорев, отблистав, войны, приходят и уходят со своими ланцетами и бинтами лекари — женщина остается.
Пирогов же, наблюдая из-под нависших надбровий внимательно и зорко за всем кругом — за французом так же, как и за Дашей, — сказал, обращаясь к лекарю:
— Да пусть там что угодно говорят всякие умники и скептики, между прочим, и сам князь Меншиков, как я сегодня от него слышал… а мысль послать сюда сестер — это превосходная мысль!