Санкт-Петербург
Иоанн Антонович
вечер 7 декабря 1767 года
«Почему все время приходится врать?!
Даже сейчас, оставшись наедине с собою, мне приходится думать о том, под каким соусом поднести подданным и «кузенам» блюдо, сваренное из чудовищной смеси лжи, коварства и подлости. Воистину, к царственным особам, тем, кто не посвятил свою жизнь всяческим усладам, не следует подходить с обычными мерками. Они вне рамок общественного сознания и морали, на них не распространяются человеческие законы — более того, они сами находятся вне этих законов, и могут по собственной прихоти отменить или серьезно изменить любой из них.
Но меня буквально сковали по рукам и ногам существующими традициями, нарушить которые даже я не имею права, хотя и могу. Но стоит ли увеличивать сложности?!»
Иван Антонович прошелся по кабинету, вспоминая беседу, которая состоялась пару часов назад с влиятельными сановниками империи. Вопрос был один, но главный — война с османской империей. Иллюзий никто не питал — Крымского ханства быть не должно, оно просто не имеет права на существование. И всего двумя словами вынес смертный приговор не просто вековому врагу — «быть посему».
Этой фразой он утвердил решение консилии, предложенное фельдмаршалом Минихом — изгнать ногайцев в Валахию, а буде они сопротивляться начнут, то истребить силой оружия. Да в Крыму ждет татар мщение — за все те набеги, что их предки со времен царя Ивана Грозного устраивали на Русь. И тут Иван Антонович снова сказал несколько слов, что подводили кровавую черту под всеми горестями, что испытали миллионы людей, угоняемых в неволю. Несчастные многократно произносили со слезами на глазах Божье откровение, беспощадно избиваемые плетьми степных разбойников — «мое мщение, Аз воздам!»
И теперь эти стоны были услышаны — все население России уже требовало от царя освободить несчастных соотечественников, которых терзали в Крыму рабовладельцы. Народ, еще год тому назад, находившийся в крепостной неволе, как никто понимал страдания православного люда. И был готов разразиться веками сдерживаемым гневом.
«Пугачевщины уже не будет, нет для нее возможности и она уже никогда не появится. Все недовольство бывших крепостных на собственных бар мне удалось направить на крымских татар, и их покровителей османов. И тем избежать социального взрыва чудовищной силы — ведь большая часть земли осталась у помещиков, а тут черноземы «Дикого поля» совершенно пустынны. Огромные пространства безлюдны из-за набегов жестоких степных хищников, с которых пора содрать шкуру!
Силы наши значительно возросли после «Освободительного похода» в Речь Посполитую, с ее последующим разделом. Так что снижение срока военной службы до семи лет для рекрутов вполне обоснованно. Более того, осенью объявили набор «охотников» — в армию добровольно пришло втрое больше народу, чем потребовалось Военной коллегии!
Да оно и понятно — ведь каждому отслужившему четыре года и принявшему участие в войне с турками, обещаны двадцать десятин чернозема на семью, с лошадью, коровой, инвентарем и лесоматериалом. Причем, государству такие расходы ничего не будут стоить — жалование выплачивается лишь третью, большей частью оно из казны никуда не пойдет. И экономия будет изрядная — число погибших и умерших будет велико, так что подготовленного запаса едва хватит.
Воевать начнем в апреле, не в мае — сроки еще раз сдвинуты! Нельзя терять времени!
Закончить войну обязательно надо к осени следующего года, после чего наглухо перекрыть границу сильными кордонами из армейских полков, чтоб мышь не проскочила!
Устроить везде строгие карантины — чума должна пойти в Европу, а не к нам — бунта в Москве допускать нельзя ни в коем случае. Вот такие дела — чтобы спасти свой народ от страшной болезни, я готов развязать войну и погубить на ней десятки тысяч солдат, не говоря о паре сотен тысяч неприятелей, о смерти которых никто сожалеть не станет. И перебросить чуму из Валахии и Молдавии своим союзникам австрийцам и венграм — от такой напасти они взвоют и не станут мне мешать гнуть свою линию дальше. Везде нужно искать самый выгодный расклад, и, при возможности, самим его устроить, невзирая на жертвы.
Жестоко?!
Еще как, но выбора у меня нет — лучше спасать свой народ, чем горевать о чужих людях. Но их смерть ляжет на мою совесть — как жить дальше с таким грузом на душе?!»
Мысленно возопив, Иван Антонович подошел к шкафчику, достал из него бутылку коньяка — презент в нескольких дубовых бочках недавно поступил от французского «кузена» Луи, погрязшего в пороках и разврате. Налив янтарной жидкости в бокал, Никритин несколько раз вздохнул едва ощутимый яблочный аромат — и медленно осушил емкость. Алкоголь горячей волной прокатился по пищеводу, и через пару минут на душе стало гораздо теплее — ушли леденящие разум мысли.
Достав картонную коробку с яркой этикеткой, Иван Антонович извлек папиросу — иногда он позволял себе закурить, когда было особенно пакостно на душе. Но не трубку, как делали все — а самые обычные папиросы, правда, с душистым английским табаком, судя по всему, из какой-нибудь Вирджинии, что в Новом Свете.
«Даже здесь я пакостник изрядный. «Изобрел» папиросы, да с машинкой для их набивки — и на этом пополняю свою собственную казну. Ведь их изготовление принадлежит полностью Двору, и раскупают пачки как горячие пирожки на советском рынке, несмотря на баснословный ценник. Еще бы — сам государь-император такие курить изволит, да и трафарет на пачке соответствующий — «Царские».
Хотел победить заразу, научить здоровому образу жизни — и не смог, несмотря на всю власть, формально никем и ничем неограниченную. Да уж — известно, куда ведет дорога, вымощенная благими помыслами. Но если нельзя побороть порок, то нужно на нем зарабатывать — все же сорок тысяч чистой прибыли на папиросах сделано».
Иван Антонович снова налил себе коньяку, и теперь пил медленно, смакуя напиток. Докурив папиросу, смял ее в пепельнице, вздохнув удовлетворенно — первая и единственная за день. Хоть в этом сдерживался — но релаксация была хорошая, позволяла забывать хоть на время о непотребстве, которое он творил. Все же натура советского человека постоянно прорывалась — совесть порой прямо грызла, и он долго себя буквально бичевал за допущенные жестокости.
«Турки могут начать войну раньше?!
Вероятно, так и будет — они неизбежно нападут на Черногорию. Удобный повод для объявления войны…
Но не раньше апреля!
Буду тянуть время, сколько можно, хотя если османы все же засадят посла Обрескова в Семибашенный замок, то для моих расчетов так будет даже лучше. А если убьют, то вообще великолепно — мне полностью развяжут руки для резни. Обратка им прилетит серьезная — пусть отведают собственной кровавой стряпни по самое горло!
Но это произойдет чуть позже — нужно чтобы все внимание Порты было направлено на Черногорию и Морею. Восстание там давно готовится, православных греков и сербов наскребли по всей России полтысячи, обучили должным образом, многим выдали офицерские патенты. Так что местные войска есть кому создавать. На эскадрах Эльфинстона и Спиридова тридцать тысяч русских фузей, полмиллиона пуль Нейслера, две сотни полевых пушек — вполне хватит вооружить небольшую армию.
Хотя и здесь ты, батенька, поприжал хорошее вооружение. Отправил дрянные отечественные фузеи, «бэу», скажем так, а прусские трофеи оставил для стрелков, как аглицкие мушкеты «бесты» — те лучшие в мире. Так что с Лондоном надо дружить — лорды и моряков направили, и переход из Балтийского в Средиземное море обеспечивают. А как иначе — в любой момент французы напасть могут на нашу эскадру, защищая свой интерес в торговле с турками. Как правильно говорили янкесы в будущем времени — ничего личного, это бизнес!
Вот только есть у меня для них подлянка, и проведу я ее чужими руками, как водится!»
Иван Антонович усмехнулся, оскал у него был очень неприятный, почти волчий. Моментально спрятанный за приветливой улыбкой — дверь в кабинет открылась, и в него величественно вплыла молодая супруга, неся впереди чуть округлившийся живот.
— Софи, как я рад тебя видеть, моя любовь, — Иван Антонович обнял жену, стал целовать ее щеки и губы, шепча в ушко зардевшийся женщине всякие ласковые слова. Мария Хосефа обвила его за шею, сама пылко обняла, пребывая в счастливом настроении. Испанская инфанта очень любила своего мужа, Никритин часто замечал, каким огнем загорались ее глаза, когда вечером он приходил к ней в опочивальню. А как дрожала ее рука, когда вместе с мужем они начинали дворцовый бал.
«Девочки мои, я ведь вам двоим лгу, не моргнув глазом, говоря, что люблю только одну. Вот такая странность — вы мне дороги обе, а я, как истинный магометанин, по сути, банальный двоеженец. И здесь вру постоянно — готов умертвить балетмейстера, ненавижу танцы, но вынужден каждый бал выходить с супругой с чванным видом. Традиции нельзя рушить, их нужно соблюдать! И кто говорит, что самодержец всероссийский может делать все что захочет? Кто скажет, на дыбу вздерну!»
— Хайме, миленький, ты обещал мне сказку рассказать из будущих времен. Я не вытерпела и пришла…
— Расскажу, радость моя. Я тебя так люблю!
— И я тебя…