Серапион стоял у окна кельи, спиной ко мне. Плечи напряжены, руки сцеплены за спиной. Он смотрел на реку — туда, где только что скрылись за излучиной струги Тихона.
— К обеду завтрашнего дня, — произнёс он, не оборачиваясь. Голос глухой, как удар колокола. — Три судна. Полная загрузка.
Я молчал. Ждал.
Серапион обернулся. Лицо его было жёстким, но в глазах читалась паника — та, что бывает у человека, когда он видит лавину и понимает: не увернёшься.
— У меня пятнадцать бочек соленки, — сказал он медленно, будто взвешивая каждое слово. — Это не то, что им нужно. (Пауза). Им нужен твой «золотой дым». Копчёная рыба. А у нас…
«Золотым дымом» я назвал свою копченую рыбу.
Он осёкся. Посмотрел на меня — долго, тяжело.
— У нас нет ни дров для копчения, ни рыбы. Даже если бы были дрова — улов последних дней ушёл Тихону в соленке. (Он сжал кулаки). Мирон, я дал слово купцу. Но я не могу его выполнить. Мы опоздали.
Я смотрел на него и чувствовал, как внутри что-то щёлкает. Не злость. Не разочарование.
Азарт.
Дедлайн меньше суток. Нет сырья. Нет тары. Нет рабочей силы.
Это не провал.
Это — аврал.
Я встал.
— Серапион, — сказал я спокойно. Слишком спокойно для человека, который только что услышал о катастрофе. — Ты дал слово, что отправишь копчёную рыбу. Но ты не обещал, что она будет уже в бочках, верно?
Серапион моргнул.
— Что?
— Тихон приходит завтра к обеду. У него договор: забрать груз и доставить в столицу. Но ему неважно, когда мы её закоптили. Ему важно, чтобы она была готова к погрузке к обеду. Верно?
Он медленно кивнул.
— Верно. Но…
— Значит, у нас есть время. — Я посмотрел в окно на закатное небо. Ночь. Вся ночь. И утро до обеда. И повернулся к нему: — Мы успеем.
Серапион смотрел на меня так, будто я предложил ему выпить речной воды и стать святым.
— Мирон… Ты слышал, что я сказал? У нас нет дров. У нас нет рыбы. Как…
— У нас есть я, — перебил я. — И у нас есть люди.
Я шагнул к двери. Толкнул её. Снаружи, во дворе, стоял Егорка. Он ждал — как всегда, когда меня звали к Серапиону. На всякий случай.
— Егор, — позвал я.
Он вскинул голову.
— Твои ребята. Те, что таскали дрова на пробу. Собери их. Всех. Сейчас.
Егорка не спросил «зачем». Он кивнул и побежал.
Серапион вышел следом за мной. Смотрел, как Егорка скрывается за углом трапезной.
— Мирон, — сказал он тихо. — Что ты задумал?
Я посмотрел на реку. На закатное солнце, которое уже касалось воды. На струи течения, которые бежали мимо причала — туда, вниз, к Перекату, к Слободе, к морю.
У меня есть двенадцать часов. Может, пятнадцать.
Нужны дрова — ольха, дуб, яблоня. Нужна рыба — много рыбы.
Два фронта. Два решения.
Я обернулся к Серапиону.
— Доверься мне, — сказал я. — И дай мне свободу действий до утра.
Он смотрел на меня долго. Потом вздохнул.
— Ты похож на своего отца, когда так говоришь. (Пауза). Он тоже всегда находил решение, когда все остальные сдавались.
Я не ответил. Память Мирона всколыхнулась — тёплая, горькая. Отец. Заречные. Флотилия, ушедшая на дно.
Не время.
— Серапион, мне нужно серебро, — сказал я. — Пять рублей. На организацию процесса.
Он не колебался, хотя сумма была немалой. Развязал кошель. Отсчитал пять серебряных монет. Тяжёлых, холодных.
— Что ещё? — спросил он.
— Два челна. С вёслами. И доступ к запасам соли. Много соли.
Он кивнул.
— Бери.
Я сжал серебро в кулаке. План прост. Две гривны уйдут леснику — это цена срочности и молчания. Рубль — на мелкие расходы и еду для работников. А два рубля… два рубля станут той морковкой, ради которой люди свернут горы.
Из-за угла высыпали ребята. Десять человек. Разновозрастные — от двенадцати до шестнадцати. Грязные, босые, с горящими глазами. Егорка стоял впереди.
Я вышел на середину двора. Посмотрел на них.
— Работа на ночь, — сказал я. Голос был ровным, командным. — Тяжелая. Грязная. Платная.
Пацаны переглянулись. Я достал из кошеля горсть медных монет — чешуек.
— Это аванс. На еду и квас, чтобы силы были. Прямо сейчас.
Я увидел, как загорелись их глаза. Для уличных мальчишек даже медь была деньгами. Но мне нужно было больше, чем просто участие. Мне нужен был подвиг. Я подошел к поленнице, вытащил ольховое полено для примера, а затем поднял вверх два серебряных рубля. В свете заката они сверкнули, как маленькие луны.
— Две гривны — леснику Авиновых за срочность и молчание. А вот эти две гривны… — Я сделал паузу. — Это премия на бригаду. По рядам прошел вздох.
— Если к рассвету две лодки правильных дров будут у ворот монастыря, — продолжил я, — эти деньги ваши. Делите, как хотите. Это огромные деньги, парни.
Тишина. Потом — взрыв.
— Две лодки⁈
— К рассвету⁈
— Да мы…
— Мы справимся! — рявкнул Егорка, перекрывая гвалт. Он обернулся ко мне. — Мы справимся, Мирон. Слово даю.
Я кивнул.
— Тогда бегите. Время пошло.
Они сорвались с места. Гурьбой, гогоча, толкаясь. Двое схватили вёсла, трое побежали к челнам, остальные — следом.
Серапион смотрел им вслед. Потом повернулся ко мне.
— А ты?
Я посмотрел на реку.
— Я иду за рыбой.
— Куда?
— Вверх по течению. В Тихие Заводи.
Серапион нахмурился.
— Там никто не ловит. Там мелко, коряги…
— Там — рыба, — перебил я. — Много рыбы. (Я повернулся к Егорке, который уже стоял у челна, готовый). Егор, ты со мной.
Егорка кивнул. Не удивился. Не спросил.
Хороший парень.
Я шагнул к челну. Серапион окликнул меня.
— Мирон!
Я обернулся.
Он стоял на краю причала, силуэт на фоне заката. Чёрный, как памятник.
— Если не успеешь… — начал он.
— Успею, — сказал я.
Я сел в челн. Егорка оттолкнулся веслом.
Лодка скользнула по воде — тихо, плавно. Течение подхватило нас, понесло вверх. Егорка греб мерно, сильно. Я сидел на носу, глядя вперёд.
Река темнела. Солнце село. Над водой поднимался туман — тонкий, молочный.
Тихие Заводи.
Никто там не ловит, говорит Серапион.
Но Глеб знает: где тихая вода — там прячется крупняк.
Я опустил руку за борт. Коснулся воды пальцами. Холодная. Быстрая.
Скоро.
Скоро я узнаю, есть ли там рыба.
Егорка грёб. Челн резал течение, как нож.
Впереди — темнота.
Позади — монастырь, где уже зажигались факелы.
А между нами и рассветом — ночь.
Одна ночь.
Всего одна ночь, чтобы выполнить невозможное.
Я сжал кулак.
Поехали.
Я не видел, как работали пацаны Егорки.
Но когда мы возвращались из Тихих Заводей на рассвете, я увидел результат.
Две лодки. Груженые до бортов. Дрова лежали аккуратными рядами — светлые, тёмные, с корой и без. Челны сидели низко в воде, опасно низко. Ещё пара вязанок — и пошли бы ко дну.
Пацаны спали прямо на дровах. Кто свернулся калачиком между поленьями, кто свесил руку за борт. Лица грязные, в саже. Руки — в царапинах и занозах.
Но они привезли дрова.
К рассвету. Как я и просил.
Я не разбудил их. Просто посмотрел — и кивнул Егорке. Он понял.
Они заслужили своё серебро.
Но я узнал, как это было.
Не потому, что видел.
Потому что Егорка рассказал мне позже. Между делом, пока мы разгружали рыбу. Он говорил отрывками — то смеялся, то качал головой, — но я складывал картинку.
И вот что я увидел.
Ночь. Лес Авиновых.
Две лодки причалили к берегу у старой лесной тропы. Ребята выпрыгнули на берег — десять теней при свете факелов. Кто-то потащил факел впереди, кто-то схватил вёсла (на всякий случай — вдруг придётся драться).
Лесник жил в избушке на краю делянки. Маленькая, покосившаяся, с трубой, из которой тянулся тонкий дымок.
Старший (тот, что со шрамом — его звали Гришка) постучал в дверь.
— Хозяин! Открывай!
Долгая тишина. Потом — скрежет засова.
Дверь распахнулась. На пороге стоял лесник — сухой, жилистый мужик лет сорока, с топором в руке. Глаза настороженные.
— Чего припёрлись? — хрипло спросил он. — Ночь на дворе.
Гришка протянул ему два серебра.
— От Обители. Игумен Серапион велел купить воз дров. «Разносорта». Печь капризная, говорит.
Лесник прищурился. Взял монеты. Взвесил на ладони. Прикусил одну — проверил.
— Разносорт? — переспросил он. — Это который всё подряд?
— Ага, — кивнул Гришка. — Какой есть.
Лесник усмехнулся.
— У меня завались. Вон, за сараем. Полгода лежит — никто не берёт. (Он сплюнул). Ладно. Грузите, раз платите. Только сами таскайте — я спать лягу.
Он захлопнул дверь.
Пацаны переглянулись.
— Вот и договорились, — хмыкнул Гришка.
За сараем действительно лежала куча.
Огромная. Хаотичная. Брёвна, сучья, обрезки, щепки. Всё вперемешку — сосна, ольха, берёза, дуб, яблоня. Влажное, сухое, трухлявое.
Один из мальцов (Ванька, самый младший) присвистнул.
— Мать честная… Как мы тут найдём, что надо?
Гришка воткнул факел в землю. Подошёл к куче. Вытащил одно бревно — светлое, с коричневыми прожилками.
— Мирон показывал, — сказал он. — Ольха — вот такая. Светлая. Лёгкая.
Ванька подошёл. Понюхал.
— А это что? — Он ткнул в другое бревно — потемнее.
— Дуб, — сказал Гришка уверенно. — Молодой. У него кора гладкая и серая.
— А яблоня?
— Яблоня… — Гришка задумался. — у нее твердая толстая кора. Так! Делимся. Трое сортируют. Семеро таскают. По цепочке. Понятно?
Все кивнули.
— Тогда давай!
Началось.
Гришка, Ванька и ещё один пацан (Митька, рыжий, с веснушками) встали у кучи. Они вытаскивали бревна одно за другим, смотрели, нюхали, щупали.
— Ольха!
— Бери!
— Дуб!
— Тащи!
— Сосна! На хрен! Березу туда же!
— Яблоня… Вроде яблоня? Гриш, смотри!
Гришка подходил, проверял.
— Ага. Яблоня. Давай сюда.
Остальные таскали. По цепочке — от кучи до лодок. Бревно передавалось из рук в руки, как эстафетная палочка. Последний укладывал его в лодку.
Сначала шло легко.
Потом — труднее.
Руки начинали болеть. Спина — ныть. Пацаны таскали уже молча, сжав зубы. Только Гришка рявкал команды:
— Давай! Ещё! Ещё одну вязанку!
Кто-то принёс идею.
Митька, тот самый рыжий, вдруг сказал:
— А давайте песню?
Все уставились на него.
— Ты охренел? — хрипло спросил Ванька. — Какую ещё песню?
— Ну… бурлацкую, — Митька пожал плечами. — Они же так таскали. На Волге. Под песню легче.
Гришка фыркнул.
— Ты «Дубинушку» знаешь?
— Знаю.
— Тогда дуй.
Митька кашлянул. И запел — хрипло, фальшиво, но громко:
— Эх, дубинушка, ухнем! Эх, зелёная, сама пойдёт! Подернем, подернем, Да ухнем!
Остальные подхватили. Кто-то мычал мелодию, кто-то просто ухал в такт.
И правда — стало легче.
Бревна полетели быстрее. Пацаны двигались в ритме — подхватили, передали, ухнули. Подхватили, передали, ухнули.
Под утро началась жесть.
Лодки были почти полны. Но Гришка смотрел на кучу и видел — ольхи ещё много. И берёзы. А места в лодках — кот наплакал.
— Ещё! — рявкнул он. — Давайте ещё!
— Гриш, — простонал Ванька. — Лодка утонет!
— Не утонет!
— Утонет!
— Я сказал — не утонет! — Гришка схватил бревно, сам дотащил до лодки, швырнул сверху. — Укладываем плотнее! Рядами! Как Мирон учил!
Они укладывали. Бревно к бревну. Ряд к ряду. Лодка просела ещё ниже. Вода почти касалась борта.
Митька сглотнул.
— Гриш… Серьёзно. Она же…
— Заткнись, — оборвал Гришка. — Мирон сказал — две лодки. Значит — две лодки. (Он посмотрел на остальных). Кто ещё пищит? Кто?
Никто не пискнул.
— Вот и молодцы. Ещё десять вязанок — и всё. Давай!
Когда первые лучи солнца коснулись верхушек деревьев, они закончили.
Две лодки. Гружёные до предела. Борта выступали из воды на ладонь — не больше.
Гришка стоял на берегу, глядя на них. Руки тряслись от усталости. Спина горела.
— Поплыли, — сказал он хрипло.
— А если утонем? — спросил Ванька.
Гришка посмотрел на него.
— Тогда утонем с честью. С полными трюмами. Как настоящие купцы. (Он усмехнулся). Давай, залезай. Аккуратно. Чтоб не качнуть.
Они залезали по одному. Медленно. Лодка просела ещё. Вода лизнула борт.
Но держалась.
Оттолкнулись.
Лодка скользнула по воде — тяжело, неповоротливо, как гружёная баржа. Вёсла гребли медленно, осторожно.
Митька, сидя на дровах, пробормотал:
— Если Мирон не даст серебро, я его утоплю.
Гришка хмыкнул.
— Не дурачься. Мирон платит. Всегда платит.
Когда я увидел их утром — спящих на дровах, грязных, измождённых, — я понял.
Они сделали невозможное.
Они разобрали гору мусора за одну ночь. Выбрали только нужное. Загрузили две лодки так плотно, что те чуть не утонули.
Ради одного двух гривен на всех.
Нет.
Не ради медняков.
Ради того, чтобы доказать — они могут.
Я достал две гривны. Тихо положил его на край лодки — так, чтобы Гришка увидел, когда проснётся.
Потом добавил ещё одну.
Три гривны. Вместо двух.
Они заслужили.
Егорка, стоявший рядом, присвистнул тихо.
— Ты чего?
— Они работали как взрослые, — ответил я. — Платить буду как взрослым.
Егорка кивнул. Ничего не сказал.
Но по его лицу я понял — он запомнит.
Дрова были.
Теперь — за работу.
Челн скользил по воде почти бесшумно, только всплеск вёсел нарушал ночную тишину — мерный, ритмичный, как дыхание самой реки. Егорка грёб, не напрягаясь, его движения были отточены годами, и лодка летела вперёд, словно живая.
Я сидел на носу и смотрел вперёд, вглядываясь в темноту.
Река меняла характер — берега расступались, слева тянулись заросли камыша, высокие и шуршащие, справа ивы склонились над водой так низко, что их ветви почти касались поверхности. Течение замедлялось, вода становилась вялой, густой, будто нехотя текущей куда-то вперёд.
Тихие Заводи.
Это место я помнил смутно — Мирон был здесь пару раз, давно, ещё мальчишкой, с отцом. Отец говорил тогда: «Тут рыба прячется, крупная, но её не достать — коряги, мель, течение слабое, сети рвутся».
Глеб таких мест не знал — в его памяти был Финский залив, глубокий, с сильным течением, с эхолотом и GPS.
Здесь не было ни того, ни другого.
Здесь была только вода. И моя рука.
— Вот, — сказал Егорка тихо, замедляя греблю.
Я поднял голову.
Впереди открылась излучина, и вода здесь была совсем другой — не быстрой, как на стрежне, а вялой, почти стоячей, покрытой белым плотным туманом. Берега сжимались — справа торчало упавшее дерево, наполовину погружённое в воду, слева тянулись заросли осоки, тёмные и густые.
— Здесь рыба? — спросил Егорка, оглядываясь.
— Должна быть, — ответил я.
Он причалил к берегу, и я вылез, чувствуя, как ноги утонули в мягком иле по щиколотку. Запах был тяжёлый — тина, гниющие листья, что-то сладковатое и застоялое.
Егорка вытащил снасть — старую сеть из монастырского сарая — закинул, и мы подождали, глядя на воду. Вытащили.
Пусто.
Егорка нахмурился:
— Может, она ушла?
— Нет, — я покачал головой. — Она здесь.
— Откуда знаешь?
Я не ответил.
Потому что я помню. Отец показывал мне это место, говорил: «Видишь коряги? Там — лещ, крупный, он прячется в тени».
Но память — это не факт, не гарантия.
Я должен был проверить.
Я присел на корточки у воды, опустил руку, коснулся поверхности ладонью — холодная, тихая, почти неподвижная.
Я закрыл глаза.
Покажи мне.
Сначала — ничего, только темнота и тишина.
Потом что-то щёлкнуло внутри головы, как выключатель.
И река вспыхнула.
Видение.
Не глазами, не ушами — другим чувством, которого у Глеба не было, которое принадлежало только Мирону.
Вода стала картой, развернувшейся в моём сознании, — я видел воду не как жидкость, а как структуру, течения, слои, температуру, плотность.
И я видел жизнь.
Маленькие вспышки снующих стайками мальков, тусклые тени водорослей, покачивающихся на слабом течении.
И — вот оно.
Под корягой лежало большое пятно, не яркое, серебристо-серое, но плотное, тяжёлое.
Лещ.
Нет — несколько лещей, целый косяк.
Я открыл глаза, резко выдернув руку из воды.
Боль ударила сразу — виски сдавило, как тисками, перед глазами поплыло, и я зажмурился, сжав челюсти.
Цена. Всегда есть цена.
— Мирон? — Егорка схватил меня за плечо. — Ты чего?
— Нормально, — выдавил я сквозь зубы. — Кидай снасть. Левее. Под коряги.
— Там зацепится…
— Кидай!
Он кинул.
Мы подождали — десять счётов, двадцать, вытащили.
Сеть была тяжёлой.
В ней билась рыба.
Егорка ахнул:
— Мать честная…
Три леща, каждый с ладонь, нет — больше, с две ладони, крупные, жирные, серебристые, отчаянно бьющиеся в сети.
Я смотрел на них и чувствовал, как головная боль медленно отступает, не уходит, просто притупляется, становится терпимой.
— Ещё, — сказал я.
Егорка посмотрел на меня:
— Мирон… Этого хватит на…
— Нам нужно тридцать бочек. — Я перебил его. — Это — на три, может, на четыре. — Я выпрямился, пошатнулся. — Ещё.
Он молчал секунду, потом кивнул.
Мы поплыли дальше.
Второй заход.
Новое место — залив у излучины, где вода была ещё более тихой, почти болотом, с густой ряской на поверхности.
Я снова опустил руку, закрыл глаза.
Покажи.
Вспышка.
Карта развернулась, и я видел дно — илистое, неровное, заросшее водорослями, густыми и спутанными.
И видел их — окуни, стая маленьких огоньков, снующих туда-сюда между корягами.
Я открыл глаза.
Боль была сильнее, виски пульсировали, во рту пересохло.
— Там, — хрипло сказал я. — У водорослей. Кидай.
Егорка кинул, мы вытащили сеть — окуни, десятка полтора, мелкие, но годные.
— Ещё, — повторил я.
Егорка посмотрел на меня долго:
— Ты бледный.
— Ещё.
Третий заход.
Я уже не помнил точно, где мы были — вода, камыши, темнота, всё сливалось в одно.
Рука в воде, холод, видение — вспышка и боль, сильнее, острее.
Я видел карту, но она была размытой, нечёткой, словно через грязное стекло.
Там. Под тем берегом.
— Кидай…
Мы вытащили плотву, много, и Егорка складывал её в лодку, пока я сидел, обхватив голову руками.
Хватит. Нет. Ещё.
Четвёртый.
Я едва держался, опуская руку в воду и чуть не теряя сознание.
Карта вспыхнула — и погасла, слишком быстро, но я успел увидеть.
Там. Большое. Золотое.
— Егор, — прохрипел я. — Видишь… корягу? Кидай… туда…
Он кинул, мы вытащили.
В сети билась рыба — крупная, очень крупная.
Сом.
Егорка присвистнул:
— Это ж…
Я не услышал остального — у меня потемнело в глазах.
Пятый.
Я не помнил этот заход — помнил только воду, холод, боль, пронзающую насквозь.
Карта не появлялась, я заставлял её, изо всех сил, как будто пытался разжать стальной кулак голыми руками.
Вспышка на секунду.
Там.
— … Егор…
— Мирон, хватит!
— … там…
Он кинул, мы вытащили что-то, не помню что.
Я сполз на дно лодки.
Шестой.
Или седьмой, я сбился со счёта.
Егорка тряс меня за плечо:
— Мирон! Очнись!
Я открыл глаза, вернее — попытался, один глаз открылся, второй не слушался.
— Ещё… — прохрипел я.
— Да пошёл ты! — рявкнул Егорка впервые за всё время. — Ты сдохнешь!
— … нужно… больше…
— Хватит!
Он схватил вёсла, развернул лодку, и я попытался встать, но ноги не держали.
Ещё. Мне нужно ещё. Тридцать бочек…
Я снова опустил руку за борт, коснулся воды.
Видение вспыхнуло — но не картой, а вспышкой боли, чистой, белой, ослепляющей.
Я закричал.
Нет — хотел закричать, но голос не вышел.
Из носа хлынула кровь.
Я упал на дно лодки, на рыбу, которая билась подо мной — холодная, скользкая, живая, — и последнее, что я увидел, было лицо Егорки, склонившегося надо мной, белое, перекошенное.
— Мирон! Мирон!
Потом — темнота.
Обрывки.
Я не потерял сознание совсем — был где-то между, слышал звуки, но они доходили словно сквозь толщу воды.
Всплеск вёсел — резкий, быстрый, панический.
Тяжёлое дыхание Егорки — рваное, прерывистое.
И боль.
Боль была везде — в висках, за глазами, в затылке, пульсирующая, как раскалённое железо, вбитое в череп.
Где я?
Я попытался открыть глаза, но веки не слушались, словно налились свинцом.
Под спиной что-то холодное, скользкое, твёрдое.
Рыба.
Я лежал на рыбе.
— Мирон! — Голос Егорки был далёким, искажённым. — Мирон, блядь, не умирай! Слышишь⁈ Не смей!
Я хотел ответить, но язык не двигался.
Я жив. Я здесь.
Но слова не выходили.
Челн раскачивался — резко, неравномерно, Егорка грёб как одержимый, не соблюдая ритм, просто изо всех сил гоня лодку вперёд.
Я чувствовал, как под спиной шевелится рыба — ещё живая, бьющаяся, пытающаяся вырваться.
Сколько?
Сколько я поймал?
Память всплывала обрывками — вода, холод, вспышки видений, боль, кровь.
Шесть раз. Или семь.
Я опускал руку семь раз.
И каждый раз — боль становилась сильнее.
Вдруг челн резко качнуло, и я услышал, как Егорка выругался, бросил вёсла.
— Сеть! — прошипел он. — Чёрт, я забыл про сеть!
Сеть?
Какая сеть?
Я напряг память — последний заход, я опустил руку, увидел золотое пятно, большое, тяжёлое, сказал Егорке кинуть снасть, и потом…
Потом — темнота.
Мы не вытащили её.
Послышались звуки — Егорка возился с чем-то, тянул, ругался сквозь зубы, лодка раскачивалась опасно, вода плеснула через край.
— Давай… давай… — бормотал он. — Тяжёлая… мать её…
Рывок.
Что-то тяжёлое шлёпнулось в лодку, рядом со мной, и челн просел так сильно, что я почувствовал, как ледяная вода коснулась моей руки, свесившейся за борт.
Мы тонем?
Но Егорка схватил вёсла, и лодка снова двинулась, медленно, тяжело, как гружённая баржа.
— Держись, Мирон, — прохрипел он. — Держись, мы почти у монастыря. Почти…
Я попытался повернуть голову, посмотреть, что он вытащил.
И увидел.
Рядом со мной лежала рыба — огромная, толстая, с золотистой чешуёй, отливающей в предрассветном свете.
Белуга.
Нет — осётр, царский осётр, размером с моё бедро, тяжёлый, как мешок зерна.
Золотая аура.
Я видел её в последнем видении.
Челн был полон — рыба лежала грудами, лещи, окуни, плотва, сом, и теперь ещё этот монстр.
Я поймал.
Всё это — я поймал.
И чуть не умер.
Я закрыл глаза — или они уже были закрыты? — и провалился внутрь себя.
Внутренний монолог.
…убил…
Я чуть не убил себя.
Ради чего?
Ради рыбы. Ради бочек. Ради контракта с Тихоном.
Нет.
Не ради этого.
Ради того, чтобы доказать — я могу. Ради того, чтобы победить. Ради… гордости.
Память об отце всплыла снова, ясная, чёткая, как будто он стоял рядом.
Мы на берегу, отец чинит сеть, я смотрю, как его пальцы ловко завязывают узлы.
— Видишь, сынок, — говорит он, не глядя на меня, — река даёт, но она же и забирает. Ты не можешь брать силой. Ты должен просить. Слушать. Понимаешь?
Я тогда не понял.
А сейчас — понял.
Я не слушал. Я ломал. Я брал силой.
Я использовал эту способность, как кувалду, бил ею по реке, пока она не сдалась.
И чуть не сдался сам.
Боль пульсировала, накатывала волнами, и с каждой волной я чувствовал — это не просто усталость, это повреждение, что-то внутри меня треснуло, надорвалось.
Нельзя так.
Нельзя.
Должен быть другой путь.
Контроль.
Не больше силы. Больше контроля.
Я должен научиться слушать.
Или следующий раз убьёт меня.
Небо над головой светлело — из чёрного в тёмно-синее, потом в серое, рассвет подкрадывался незаметно.
Егорка грёб.
Где-то впереди показался монастырь — силуэт тёмный, массивный.
— Монастырь! — крикнул Егорка, и его голос был полон облегчения. — Вижу! Серапион! Эй! Помогите!
Я услышал голоса — далёкие, встревоженные, потом шаги по причалу, плеск воды, руки схватили меня, потянули.
Чья-то ладонь коснулась моего лба — горячая, сухая.
— Господи… — голос Серапиона, потрясённый. — Он горит. У него жар.
— Он… поймал, — хрипло сказал Егорка где-то рядом. — Серапион, смотри. Смотри, сколько он поймал.
Пауза.
Потом — Серапион медленно, с каким-то благоговением:
— Это… Господи, это же царская рыба. И сколько… сколько её…
— Челн полон, — сказал Егорка. — По самые борта. Он ловил всю ночь. Не останавливался. А потом… — Его голос дрогнул. — Потом упал. Кровь пошла. Я думал, он умер.
— Живой, — отрезал Серапион. — И будет жить. Агапит! Быстро! Отвар зверобоя, мёд, холодная вода! Живо!
Меня понесли — я чувствовал, как качаюсь в чьих-то руках, как под спиной твёрдая поверхность сменяется мягкой.
Койка.
Кто-то поднял мою голову, поднёс к губам что-то — горькое, обжигающее.
— Пей, — приказал Серапион. — Пей, Мирон!
Я глотнул — и закашлялся, но жидкость обожгла горло, желудок, разлилась по телу жаром.
Отвар.
Через несколько секунд боль притупилась — не ушла, но стала терпимее, и я смог открыть глаза.
Надо мной — Серапион, его лицо строгое, но в глазах читалось беспокойство.
— Мирон, — сказал он тихо. — Что ты наделал?
Я открыл рот, попытался ответить, но голос не шёл.
Серапион вздохнул, покачал головой.
— Спи. Тебе нужно спать. Мы разберёмся с рыбой. Ты сделал своё дело.
Нет.
Я не сделал.
Рыба есть. Но нужно её обработать. Закоптить. Если они ошибутся…
Я попытался встать, но тело не слушалось.
Серапион положил руку мне на грудь — мягко, но твёрдо.
— Спи, Мирон. Это приказ.
Я хотел спорить.
Но тело решило за меня.
Глаза закрылись.
И я провалился в темноту — на этот раз полную, глубокую, без снов.
Когда я очнулся, солнце уже стояло высоко.
Голова болела, но боль была другой — тупой, терпимой, как после тяжёлого похмелья.
Рядом сидел Егорка, дремавший, откинувшись на стену, его лицо было усталым, но спокойным.
Я пошевелился, и он вскинулся:
— Мирон!
— Который… час? — прохрипел я.
— Полдень скоро, — он протянул мне ковш с водой. — Пей.
Я пил жадно, чувствуя, как холодная вода смывает горечь и сухость во рту.
Полдень.
Тихон придёт к обеду.
Я попытался встать, и закружилась голова, но Егорка схватил меня за плечо:
— Ты чего⁈ Лежи!
— Не могу, — я оттолкнул его руку. — Работа. Копчение. Мне нужно…
— Уже началось, — перебил он. — Серапион всех поднял. Трудники потрошат рыбу. Агапит у коптильни. Пацаны таскают дрова. — Пауза. — Всё идёт.
Я посмотрел на него:
— Без меня?
Он кивнул:
— Ты научил их вчера. Серапион всё помнит. Они справляются. — Он помолчал. — Но тебя не хватает. Ты видишь… детали, которые они не видят.
Я закрыл глаза.
Детали. Температура, время, укладка. Если они ошибутся — весь улов насмарку.
Я встал, закачался, устоял.
— Пошли, — сказал я.
Егорка посмотрел на меня, покачал головой:
— Упрямый осётр.
Но пошёл следом.
Монастырский двор гудел.
Трудники у столов потрошили рыбу, ножи мелькали, чешуя летела. Агапит у коптильни подбрасывал щепу, дым шёл серый, густой. Пацаны таскали дрова вязанка за вязанкой.
Серапион стоял в центре, командуя, видя всё, контролируя каждое движение.
Он увидел меня и замер.
Я кивнул ему.
— Я здесь. Доведём до конца.
Он выдохнул, кивнул в ответ.
Работа продолжалась.
Я дошел до коптильни. Агапит и Егорка уже командовали процессом, но я вмешался.
— Стоп! — крикнул я, видя, как они собираются вешать целые тушки.
— Так мы её только сварим! Времени нет!
Я схватил нож.
— Меняем технологию. Делаем пластование!
Я вскрыл рыбу не по брюху, а по спине, распластав её как книгу. Удалил хребет, сделал глубокие надрезы вдоль самых толстых частей мяса.
— Второе: Тузлук! — скомандовал я.
— Нам нужен насыщенный солевой раствор. Такой, чтобы яйцо плавало. И не холодный, а горячий. Градусов семьдесят. Мы не просто солим, мы убиваем бактерии и заставляем соль войти в волокна мгновенно.
Монахи переглянулись, но побежали греть воду.
— И третье, — я поднял палец, чувствуя, как кружится голова, но держась на ногах. — Сушка. Мокрую рыбу в коптильню вешать нельзя — будет вареная каша. Как только вытащили из тузлука — обтереть тряпками и на ветер. У нас сильный сквозняк в сушильне. Час на ветру, чтобы появилась корочка. И только потом — в дым. Жар держим высокий, на грани запекания. Это будет горячее копчение — нежная, как масло, рыба для немедленного пира.
Я дошёл до коптильни, заглянул внутрь — рыба на решётках, три яруса, дым обволакивает её ровный, без копоти.
Хорошо.
Я посмотрел на Агапита:
— Температура?
Он моргнул:
— Что?
— Рука. Просунь руку внутрь. На три счёта. Терпимо?
Он сунул, вытащил:
— Горячо, но терпимо.
— Хорошо. Держи так. — Я обернулся к пацанам. — Щепу подсыпайте понемногу! Не кучей! Понятно?
Они кивнули.
Я отошёл, сел на бревно.
Всё идёт. Мы успеем.
Но внутри сидела мысль, тяжёлая, как камень.
Я чуть не умер. Я должен научиться контролировать это. Или следующий раз будет последним.
Полдень пришёл с гудком — низким, протяжным звуком рожка, разносящимся над водой.
Серапион, стоявший у столов, поднял голову:
— Тихон!
Все замерли на мгновение, потом движение стало ещё быстрее, словно второе дыхание открылось у каждого.
Я встал, держась за бревно, и пошёл к причалу, наблюдая, как из-за излучины показались три массивных силуэта — струги Тихона, идущие вверх по течению с мерно работающими вёслами.
На носу головного судна стоял сам Тихон — широкоплечий, бородатый, в грубом кафтане. Он увидел меня, махнул рукой, и я кивнул в ответ.
Струги причалили. Тихон спрыгнул на берег и огляделся по сторонам.
Его взгляд упал на ряды бочек у стены монастыря, потом на коптильню с валящим серым дымом, потом на меня.
— Ты выглядишь хуже, чем вчера, парень, — сказал он без улыбки.
— Чувствую себя ещё хуже, — ответил я хрипло.
Он хмыкнул:
— Зато рыба есть. — Кивнул на бочки. — Это всё?
— Пятнадцать бочек соленки, — сказал Серапион, подходя, затем замолчал, глядя на трудников, которые выкатывали из коптильни свежие бочки. — И… восемь бочек копчёной. «Золотого дыма».
Тихон присвистнул тихо:
— Двадцать три бочки. Это больше, чем я ожидал.
— Мы работали всю ночь, — сказал я.
Тихон посмотрел на меня долго, оценивающе, потом подошёл к одной из бочек с копчёной рыбой, открыл крышку, заглянул внутрь, вытащил одну тушку — золотистую, ароматную, понюхал, надломил, посмотрел на мякоть.
Я не дышал.
Если откажется…
Тихон повернулся ко мне, и его лицо было серьёзным:
— «Золотой дым». Я думал, это просто название, красивое слово. — Пауза. — Но это… настоящее.
Я выдохнул.
Тихон обернулся к Серапиону, доставая тяжёлый, звенящий кошель:
— Беру всё. Двадцать три бочки. Пятнадцать соленки — по серебряному рублю. Восемь копчёной — по двадцать. Итого сто шестьдесят один рубль серебром. Слово купеческое.
Серапион принял кошель, взвесил на руке, кивнул:
— Слово Обители.
Погрузка началась — трудники и матросы Тихона работали вместе, выкатывая бочки по сходням, загружая в трюмы, крепя верёвками, и бочки громыхали, люди гаркали команды, вёсла стучали о борта.
Я стоял в стороне, прислонившись к стене, и просто смотрел.
Мы справились. Мы выполнили контракт. Мы обошли блокаду Касьяна.
Последнюю бочку затащили на борт. Тихон обернулся к Серапиону, кивнул, потом ко мне:
— Парень, когда оклемаешься — приходи. Поговорим о следующей партии.
Я кивнул.
Тихон поднялся на струг, гаркнул команду:
— Отчаливаем!
Вёсла ударили по воде разом, мощно, и струги двинулись вниз по течению, медленно, тяжело, под весом груза.
Мы стояли на причале и смотрели им вслед — я, Серапион, Егорка, трудники, пацаны, все молча, наблюдая, как струги скрываются за излучиной.