Солнце уже висело низко над рекой, окрашивая воду в тяжёлый медный цвет, когда я добрался до дома.
Ноги гудели. Руки дрожали от усталости. Одежда пропахла речной водой, смолой и потом.
Я толкнул дверь, переступил порог и остановился.
Секунду стоял, глядя на тяжёлый деревянный засов, который всегда задвигала мать.
Сегодня его задвинул я.
Медленно, с усилием, прикладывая вес плеча. Дерево со скрипом вошло в пазы. Тяжело. Надёжно. Окончательно.
Я закрыл дом.
Физически. Символически.
Я стал щитом.
Мать бросилась ко мне — не истерично, не с рыданиями, а деловито, по-хозяйски, как человек, который знает правила этого мира.
— Приходили? — спросила она коротко, хватая меня за плечи, заглядывая в лицо. — Брали?
Не «ты живой?». Не «что случилось?».
«Приходили? Брали?»
Она понимала правила рейдерства.
Я отрицательно качнул головой и сел у печи. Ноги подкашивались.
Мать сунула мне в руки влажную тряпицу — вытереться — и села напротив, сложив руки на коленях, ожидая.
Я выкладывал факты коротко, сухо, как Глеб выкладывал отчёты партнёрам после переговоров. Без эмоций. Только хронология.
— Двадцать рублей серебром я отдал, — сказал я. — При свидетелях. Купец Новгородский и кормчий Иван. Мытник записал. Долг закрыт.
Мать выдохнула, закрыла глаза, качнула головой — облегчённо, как человек, которого долго душили, но вдруг отпустили горло.
— Но Касьян хотел повесить пятьдесят сверху, — продолжил я. — Сорок «убытку» и десять «пошлины без печати».
Мать замерла.
— Пятьдесят? — прошептала она. — Пятьдесят серебром?
Её голос дрогнул. Пятьдесят серебром — это было невозможно. Три года работы. Пять коров. Весь улов на два сезона.
— Не дал, — сказал я твёрдо. — Сорок сбил. Я сказал — он работу не делал. Купец подтвердил при всех. Касьян проиграл.
Мать смотрела на меня широко раскрытыми глазами, как будто не узнавала.
— Но десять серебром он всё равно вписал, — добавил я. — Пошлина за лоцманство без печати. Срок — неделя. Это слышали все. При свидетелях.
Я не сказал матери об угрозе Касьяна — «Мать подпишет бумаги».
Не сказал о том, как он шипел эти слова, глядя мне в глаза.
Я фильтровал угрозы. Это теперь моя работа.
Мать резко встала, прошлась по избе, обхватив себя руками.
— Неделя? — повторила она, оборачиваясь ко мне. — Они и дня обычно не дают.
В её голосе я услышал что-то новое — не страх, а удивление. Почти уважение.
Неделя была роскошью. Неделя была победой.
Плечи горели. Шея была каменной. Руки дрожали от перегрузки — от гребли, от верёвок, от борьбы с рекой.
Я откинулся на стену, закрыл глаза, медленно массируя правое плечо. Мышцы были забиты молочной кислотой, каждое движение отдавалось тупой болью.
Голос был севшим, хриплым — я орал инструкции кормчему сквозь рёв воды на Перекате, и связки ещё не восстановились.
Мать поставила на стол миску с горячей водой, принесла чистую тряпку и полоски ткани для перевязки.
— Руки, — сказала она коротко, деловито.
Не жалобно. Не с охами. Как фельдшер солдату после боя.
Я молча подставил запястья.
Мать взяла мою правую руку, аккуратно повернула к свету лампады.
Замерла.
Секунду смотрела на запястья, и я видел, как её лицо меняется — глаза расширяются, дыхание учащается, губы сжимаются в тонкую линию.
Кожа на запястьях была рваной. Тёмная корка засохшей крови, грязи и речного ила. Глубокие ссадины, где верёвка впивалась в плоть, когда меня тянули под воду.
Доказательство.
Доказательство того, что кто-то пытался меня убить.
Мать задышала ртом — один раз, два раза, — как человек, который только что увидел, насколько близко его сын был к смерти.
Потом проглотила эмоцию, выдохнула медленно и вернулась в деловой режим.
Окунула тряпку в горячую воду, отжала, начала осторожно промывать раны.
Я морщился. Вода жгла, особенно там, где кожа была содрана до мяса. Но не стонал. Не дёргался.
— Не перетягивай сильно, — сказал я тихо, глядя на свои руки. — Мне завтра ими работать.
Мать посмотрела на меня, кивнула. Промыла обе руки, нанесла что-то вязкое и горькое — травяную мазь, которую она делала сама — и начала перематывать запястья полосками ткани.
Не туго. Достаточно, чтобы защитить раны, но не сковывать движения.
— Завтра снимешь, — сказала она, завязывая последний узел. — Промоешь ещё раз. И снова намажешь.
Я кивнул.
Мать встала, вытерла руки о фартук, пошла к печи.
Вернулась с деревянной миской — хлеб, солёная рыба, остатки каши. Скудная еда. Очень скудная.
Поставила миску на стол.
Потом принесла маленький узелок — тряпицу, завязанную в угол. Положила рядом с миской.
Развязала.
Внутри — ничего.
Пусто.
Она посмотрела на меня, и в её глазах я увидел то, что она не сказала вслух:
«Вот всё, что есть».
Я кивнул, фиксируя факт без истерики.
Резервов нет. Еды — на два дня, может три, если экономить. Денег — ноль. Снастей — ноль. Товара на продажу — ноль.
Финансовый и логистический ноль.
— Ты им сказал, что у нас нечего брать? — спросила мать тихо, глядя на пустой узелок.
Я покачал головой.
— Им этого не надо знать.
Пауза.
— Если они будут думать, что у нас есть что терять, — добавил я, — они не полезут сразу. Будут ждать, пока я заплачу. А пока они ждут — я работаю.
Мать смотрела на меня долго, изучающе.
— Ты говоришь, как купец, — прошептала она наконец.
Я пожал плечами.
— Я говорю, как человек, который хочет выжить.
Я взял краюху хлеба, откусил. Жевал медленно, думая.
— Без снастей я никому не нужен, — сказал я вслух, формулируя проблему. — Ни рыбакам, ни купцам, ни лоцманам. Снасть — это мой инструмент. Без инструмента я ничто.
Мать кивнула.
— Снасти нам в Слободе не продадут, — продолжил я. — Касьян через мытника, наверное, уже всем сказал. «Не давать Мирону снасть. Не давать работу. Не давать кредит».
Мать подтвердила:
— Скажет «не давать» — не дадут. Люди жить хотят. Никто не станет против дома Авиновых.
Я кивнул.
— Значит, снасть брать не здесь. — Я говорил медленно, собирая мысли в систему, как Глеб собирал логистические цепочки. — Мне нужно место, где мне продадут, не спрашивая у него разрешения. И где заплатят серебром за работу, тоже не спрашивая.
Пауза.
— И это надо сделать завтра, — добавил я тихо.
Мать села напротив, обхватив себя руками.
— Может, пока спрячемся? — предложила она неуверенно. — У дядьки в Верхней Слободе? Переждём?
Я покачал головой — резко, жёстко.
— Если уйдём — придут и опечатают дом. Потом скажут: «в бегах, долг не платит». И заберут всё — избу, лодку, причал — в счёт долга. — Я посмотрел на мать в упор. — Исчезнуть — это признать поражение. Это дать им всё без боя.
Она замолчала, обдумывая, потом спросила:
— Может, продать лодку?
Я посмотрел на неё — долго, молча.
Потом сказал:
— Не продам.
Тон получился жёстче, чем я хотел.
— Лодка — это не вещь, мама, — продолжил я, медленно, отчеканивая каждое слово. — Это мои руки. Продать лодку — всё равно что отрубить себе кисть и надеяться потом жать тесто.
Она моргнула, не понимая аналогию полностью, но чувствуя её силу.
— Без лодки я ничто, — добавил я тише. — Ни рыбак, ни лоцман, ни работник. Просто калека, которому можно приказывать таскать мешки за медяк. Я не продам лодку.
Мать смотрела на меня долго — изучающе, как будто увидела меня впервые за много лет.
— Ты изменился, — прошептала она наконец.
Я не ответил.
Потому что она была права.
Мирон Рыбец — тихий, забитый, незадачливый парень, который боялся конфликтов и мечтал только о том, чтобы его оставили в покое — умер на той лодке в реке.
На его месте был Глеб. Глеб, который умел вести переговоры. Глеб, который видел логистические цепочки. Глеб, который не паниковал, а строил планы.
Но я не мог ей этого сказать.
— Старый долг закрыт, — повторил я вместо этого, возвращаясь к фактам. — Новый — десять рублей серебром. Семь дней — это не «сейчас». Это работа. А работать я умею.
Мать молчала, переваривая логику.
Потом медленно кивнула.
— Ты теперь старший в доме, — сказала она тихо. — Решай.
Это не было капитуляцией. Это было признанием.
Я стал главой семьи. Защитником. Стратегом.
Мать и сын — рабочая бригада. Без сантиментов. Без иллюзий.
Я доел хлеб, запил квасом, встал.
Подошёл к двери, проверил засов — тяжёлый, надёжный, на месте.
Вернулся к столу, но не сел обратно на лавку у стены.
Сел лицом к двери.
Позиция охраны.
Мать заметила, но ничего не сказала: просто кивнула и пошла к своему углу готовиться ко сну.
Тишина.
Снаружи — ночная Слобода. Глухо. Изредка слышны приглушённые шаги, далёкие голоса, лай собаки.
Я сидел, глядя на дверь, слушая.
И тут — стук.
Не громкий. Не паника. Уверенный, нагловатый стук.
Тук.
Пауза.
Тук-тук.
Мать замерла у печи, обернулась ко мне — глаза широкие, испуганные.
Я поднял руку: «тихо».
Встал медленно, бесшумно.
Подошёл к двери, не открывая засов.
— Кто? — спросил я негромко, но чётко.
Пауза.
Потом — голос. Молодой. Мальчишеский. Но с хитрецой.
— Мирон? Это я, Егорка. Из монастыря. Открой, надо поговорить.
Я замер.
«Егорка. Монастырь».
Первое упоминание того самого места, о котором я думал перед сном.
«Не соседка. Не случайный прохожий. Кто-то уличный. Наглый. И — из монастыря».
— О чём говорить? — спросил я, не открывая дверь.
Смех за дверью — лёгкий, почти дружелюбный.
— О твоих снастях, Рыбец. Я знаю, где они. И знаю, кто тебе может их вернуть.
Пауза.
Мать смотрела на меня широко раскрытыми глазами.
Я стоял, глядя на засов, взвешивая.
«Егорка. Монастырь. Снасти».
«Слишком удобно. Слишком вовремя».
«Но выбора нет».
Я медленно отодвинул засов.
Открыл дверь.
На пороге стоял парень — лет шестнадцати, может, семнадцати. Худой, жилистый, в потрёпанной рубахе и штанах, заправленных в истоптанные лапти. Волосы рыжеватые, всклокоченные. Глаза хитрые, живые, быстрые — как у хорька.
Он улыбался — нагло, но не враждебно. Как человек, который пришёл по делу и знает, что его здесь ждали.
— Ну что, утопленник? — сказал он вместо приветствия. — Слышал, тебя на Перекате едва не скормили рыбам.
Я перекрыл собой дверной проём, не впуская его внутрь, не отступая.
— Кто ты? — спросил я холодно. — Шнырь касьянов?
Парень фыркнул, качнул головой.
— Касьянов? Да я бы ему в глаза плюнул, если б не боялся, что дядька мой потом за это получит. — Он сплюнул в сторону. — Я Егорка. Из монастырской артели. Работаю на отца Серафима, через дядьку. А к Касьяну отношусь так же, как и ты — никак. Враг моего врага, понял?
Я смотрел на него молча, оценивая.
Голос — искренний. Поза — открытая, руки на виду. Но глаза — быстрые, оценивающие. Мелкий хищник. Ищущий выгоду.
— Чего хочешь? — спросил я.
Егорка перестал улыбаться. Лицо стало серьёзным, деловым.
— Касьян обманывает на расчётах, — сказал он прямо. — Каждый раз. Мерник у него дырявый — всегда в минус выходит. Обещал пять серебром за месяц — дал три. Обещал три — дал полтора. А если начинаешь качать права, говорит: «Не нравится — иди. Другой найдётся».
Он замолчал, сжал кулаки.
— Отец мой в его артели двадцать лет работает. Спину гнёт. А в результате — долг. Вечный долг, который никогда не кончится, потому что Касьян считает так, как ему выгодно.
Я кивнул медленно.
— И что ты предлагаешь?
Егорка выдохнул, расправил плечи.
— Слышал, ты сегодня на причале с ним словесно бился. И выиграл. При свидетелях. — Он посмотрел на меня с уважением. — Никто так с ним не говорил. Никто не смел.
Пауза.
— Ты знаешь, как работать по-честному, — продолжил Егорка. — Мера на свету. Вес при людях. Расчёт на бумаге. Так?
Я кивнул.
— Так.
— Тогда возьми меня. — Егорка шагнул ближе, глядя мне в глаза. — Я знаю обходные тропы к монастырю. Знаю, где можно пройти мимо касьяновых глаз. Проведу тебя туда, где его слово — ничто. Где можно снасти достать, работу взять, денег заработать. И всё это — по-честному.
Я смотрел на него, взвешивая.
«Он мне нужен. Проводник. Доступ к монастырю. Информация о Касьяне».
«Но нужно установить правила сразу. Иначе он сядет на шею».
— Не даром ведь? — спросил я. — Есть цена?
Егорка кивнул честно:
— Есть надо. У меня дома три младших брата. Еды не хватает. Отец почти всё отдаёт Касьяну в счёт долга. — Он говорил просто, не жалобно, лишь констатируя факт. — Я не прошу подарков. Я прошу работу. Возьми меня подручным. На неделю. Я буду носить, тянуть, сторожить, проводить. А ты — корми у своего стола и дай две рыбины с первого улова. Чтоб отнести домой.
Я молчал, обдумывая.
«Две рыбины — это почти ничего. Еда у стола — тоже немного. Но он предлагает услуги, которые мне нужны».
«Это честная сделка».
— Договорились, — сказал я наконец. — Но на моих условиях.
Егорка насторожился.
— Каких?
Я выпрямился, глядя на него сверху вниз.
— Ты — подручный. Не партнёр. Не друг. Подручный. Ты делаешь, что я скажу. Таскаешь, что скажу. Молчишь, когда скажу. Понял?
Егорка кивнул медленно.
— Понял.
— Оплата — еда у моего стола и две рыбины с первого улова, — продолжил я. — Мера — на свету. Вес — при людях. Расчёт — на бумаге, если понадобится. Без обмана. Без хитрости. По-честному.
Егорка выдохнул, и в его глазах я увидел облегчение.
— При людях и на бумаге? — переспросил он, будто не веря.
— Иначе смысла нет, — ответил я твёрдо. — Если я обманываю тебя — зачем тебе работать? Если ты обманываешь меня — зачем мне тебя держать?
Егорка кивнул, и в его лице появилось что-то новое — не хитрость, а уважение.
— Я согласен, — сказал он.
— Хорошо, — сказал я. — Тогда слушай правила.
Я поднял один палец.
— Правило первое: в дом — только с моего слова. Я не позвал — ты не входишь. Ясно?
Егорка кивнул.
— Ясно.
Я поднял второй палец.
— Правило второе: все разговоры — через меня. К моей матери — ни полслова. Никаких вопросов, никаких просьб, никаких шуток. Она тебя не касается. Понял?
Егорка кивнул серьёзно.
— Понял.
Я поднял третий палец.
— Правило третье: соврёшь один раз — расстанемся. Сразу. Без разговоров. Без второго шанса. Но если будешь держаться прямо — будешь есть у моего стола столько, сколько нужно. Честь за честь. Работа за работу.
Егорка смотрел на меня долго, переваривая.
Потом кивнул.
— Справедливо, — сказал он тихо. — Согласен. Я сын рыбака Ивана из касьяновой артели. Дядька мой — Панкрат, трудник у отца Серафима в монастыре. Через него я могу провести тебя туда, где Касьян не видит.
Я кивнул, фиксируя информацию.
«Отец в артели Касьяна — мотив мести. Дядька в монастыре — доступ. Всё сходится».
— Хорошо, Егорка, — сказал я. — Завтра, как сереть начнёт, я выйду из дома. И ты уже будешь стоять здесь. Покажешь тропку к монастырю. Поможешь что-то донести, если понадобится. И будешь работать так, как я скажу. Договорились?
Егорка кивнул, и на его лице появилась улыбка — не наглая, а почти благодарная.
— Стану. Тропку покажу. Не подведу, Мирон.
Я протянул руку.
Егорка моргнул, удивлённо посмотрел на мою руку, потом пожал её — крепко, по-мужски.
— До утра, — сказал я.
— До утра, — повторил Егорка.
Он развернулся и быстро пошёл прочь, растворяясь в темноте ночной Слободы.
Я закрыл дверь, задвинул засов.
Мать стояла у печи, глядя на меня широко раскрытыми глазами.
— Ты ему веришь? — спросила она тихо.
Я пожал плечами.
— Пока проверяю. Если обманет — расстанусь. Если не обманет — получу проводника и рабочую силу за две рыбины. Это выгодная сделка.
Мать кивнула медленно, но в глазах её была тревога.
— Он из артели Касьяна…
— Его отец из артели Касьяна, — поправил я. — И именно поэтому он мне нужен. Он знает, как Касьян работает. Он знает тропы. Он знает монастырь. Он — мой вход туда, куда Касьян меня не пустит.
Я сел на лавку, потёр лицо руками.
«Договор заключён. Проводник есть. Завтра — монастырь».
«Завтра начинается работа».
Мать подошла, положила руку мне на плечо — коротко, без слов.
Потом ушла к своему углу.
Я сидел ещё долго, глядя на угасающий огонь в печи, слушая тишину.
«Егорка. Монастырь. Снасти. Семь дней».
«Всё сходится».
«Завтра узнаю, прав ли я».
Я поднялся, залез на полати и закрыл глаза. Но не заснул.
Лежал, глядя в темноту, слушая дыхание матери, треск остывающей печи, далёкий шум реки.
Думал.
Планировал.
Перебирал в голове то, что имею.
Бредень — старый, латаный, но целый. Верёвка — крепкая, длинная. Нож — острый. Ремешок для уключины — запасной, на случай если порвётся старый. Узелок с хлебом — краюха, вяленая рыба, горсть сушёных ягод.
Лодка на причале — целая, но требует починки.
Руки — рабочие, хоть и рваные.
Голова — ясная.
«Этого должно хватить».
Когда небо за окном начало сереть, я тихо спустился с полатей.
Мать уже не спала — сидела у стола, глядя в окно.
Обернулась, когда услышала скрип половиц.
Я подошёл к столу, где вчера лежал пустой узелок. Достал из-за пояса две медные монеты — всё, что у меня осталось от заработка кормчего.
Положил их на стол перед матерью.
— Это тебе, — сказал я тихо. — На еду. Если понадобится что-то срочное.
Мать посмотрела на медяшки, потом на меня.
— Мирон…
— Не спорь, — сказал я твёрдо, но без злости. — Мне они не нужны. У меня есть план. А тебе надо держаться, пока я работаю.
Она медленно накрыла монеты ладонью, кивнула.
— Ты идёшь к монастырю? — спросила она тихо.
— Да.
— С этим мальчишкой?
— С Егоркой. Да.
Пауза.
— Будь осторожен, — сказала мать, и в её голосе была не паника, а усталая тревога. — Касьян не простит того, что ты сделал вчера. Он будет следить. Он будет ждать, когда ты оступишься.
Я кивнул.
— Знаю. Поэтому я иду туда, где он меня не достанет.
Я подошёл к углу, где лежали мои вещи. Завязал узел с едой, закинул бредень на плечо, засунул нож за пояс, проверил ремешки.
Подошёл к двери, остановился, обернулся.
Мать стояла у стола, сжимая в руке медные монеты, глядя на меня.
— Я вернусь к вечеру, — сказал я. — Засов не открывай никому, кроме меня.
Она кивнула.
Я отодвинул засов, открыл дверь и вышел в серый предрассветный воздух.
Егорка ждал в тени сарая — силуэт, прислонённый к стене, почти невидимый в утренних сумерках.
Когда я появился, он выпрямился, и я увидел, как от него отделились ещё несколько силуэтов — мальчишки, младше его, которые быстро и бесшумно разбежались в разные стороны.
Егорка подошёл ко мне, остановился у порога.
— Готов? — спросил я коротко.
— Готов, — ответил он так же коротко.
Я кивнул, закрыл за собой дверь — тихо, чтобы не разбудить соседей.
Егорка развернулся и пошёл вперёд. Я пошёл следом.
Мы шли молча.
Не по главной дороге, а берегом, по узким тропам между сараями и огородами. Егорка двигался быстро, уверенно, как человек, который знает каждый поворот, каждую кочку, каждый камень.
Несколько раз он останавливался, поднимал руку — жест «стой» — и прислушивался.
Я замирал, слушая вместе с ним.
Где-то вдалеке — голоса. Скрип телеги. Лай собаки.
Егорка ждал, пока звуки не затихали, потом кивал и шёл дальше.
«Он осторожен. Хорошо».
Мы обошли Слободу стороной, спустились к реке, пошли вдоль берега — там, где ивы росли густо, скрывая нас от чужих глаз.
Солнце поднималось медленно, окрашивая небо в оранжевый и розовый. Туман стелился над водой — густой, молочный, как одеяло.
Егорка вёл меня дальше, мимо причалов, мимо знакомых мест, туда, где река делала крутой поворот и Слобода кончалась.
Впереди был лес. Густой, старый, тихий.
Егорка свернул с тропы, прыгнул через ручей, нырнул под низкие ветви ивы.
Я последовал за ним.
Лес поглотил нас.
Здесь было темнее, прохладнее. Пахло мхом, сыростью, прелыми листьями. Птицы ещё не проснулись. Только где-то вдалеке стучал дятел — мерно, монотонно.
Егорка вёл меня по едва заметной тропе — настолько узкой, что ветки цеплялись за одежду, корни пытались споткнуть.
Я шёл молча, доверяя ему.
«Он знает эти тропы. Он прав — здесь Касьян не увидит».
Мы шли около часа, может, меньше. Время в лесу течёт иначе.
И вдруг лес кончился.
Впереди — низина. Туманная, белая, как море облаков.
А за низиной, на пологом пригорке — стена.
Монастырская стена.
Деревянная, высокая, массивная. Брёвна толстые, прочные, потемневшие от времени. Башни по углам — приземистые, угрюмые. Ворота — низкие, тяжёлые, с железными петлями.
За стеной виднелись купола церкви — два, может три, ещё скрытые утренним туманом.
Колокол ударил один раз — низко, глубоко, так, что воздух задрожал.
Я остановился, глядя на стену.
Егорка встал рядом, тоже глядя.
— Туда, — сказал он тихо, кивнув на ворота.
Я кивнул.
«Работа началась».
Сделал шаг вперёд, к тропе, которая вела вниз, в туманную низину, к воротам.