Во время моего последнего пребывания в Америке, случай или, лучше сказать, моя счастливая звезда заставила меня познакомиться с одним из тех охотников или лесных обитателей, которых обессмертил Купер в своем романтическом персонаже: Кожаный Чулок.
Вот при каких странных обстоятельствах Господь свел нас друг с другом.
В конце июля 1855 года я уехал из Гэльвестона, из-за боязни лихорадок, смертельных для европейцев, с намерением осмотреть северо-западную часть Техаса, которая была еще мне незнакома. Есть одна испанская пословица, которая говорит: mas vale andarsoloque mal acompanado – «лучше ехать одному, нежели с дурным товарищем». Как во всех пословицах, и в этой есть доля истины особенно если применить ее к Америке, где каждую минуту подвергаешься встрече с плутами всех мастей, которые, благодаря своей обольстительной наружности, очаровывают вас, овладевают вашим доверием и пользуются им без угрызений совести при первом случае, чтобы ограбить и убить вас.
Я воспользовался советом пословицы и, не видя около себя ни одного человека, который внушал бы мне настолько доверия, чтобы я мог выбрать его в мои спутники, храбро пустился в путь один. Я был в живописном костюме туземцев, вооружен с ног до головы и ехал на превосходной полудикой лошади, которую купил за двадцать пять пиастров; цена огромная для той страны, где лошади стоят безделицу.
Я ехал беззаботно и вообще вел кочующую жизнь, столь исполненную привлекательности; по временам я останавливался в tolderia, иногда ночевал в степи, стрелял по дороге бакланов и все более и более углублялся в неизвестные мне области; таким образом я проехал беспрепятственно Фредериксбург, Лагано, Браунфельс и выехал из Кастровиля в Киги.
Подобно всем испано-американским селениям, Кастровиль представляет собой жалкую кучу разоренных хижин, перерезанную несколькими улицами, заросшими негодной травой и населенными бесчисленным множеством муравьев, разных пресмыкающихся и даже кроликов, очень мелких, которые нередко выскакивают из-под ног малочисленных прохожих. Пуэбло граничит к западу с Мединой, узкой речкой, почти совершенно пересыхающей в сильную жару, а к востоку с лесистыми холмами, темная зелень которых резко, но приятно отделяется на горизонте от бледной синевы небес.
Я взял в Гэльвестоне письмо к одному кастровильскому жителю. Достойный человек жил в этом селении как мышь Лафонтена в голландском сыре. Обрадованный приездом иностранца, который, без сомнения, мог сообщить ему несколько новостей, редко получаемых в таких уединенных местах, он принял меня самым дружеским образом, не зная что придумать, чтобы удержать меня. К несчастью, того немногого, что я видел в Кастровиле, было совершенно достаточно для того, чтобы внушить мне полное отвращение к этому селению, и я торопился только уехать как можно скорее. Хозяин мой приходил в отчаяние, видя, что вся его предупредительность нисколько не помогает и, наконец, согласился отпустить меня продолжать путь.
– Прощайте, если уж вы так хотите ехать, – сказал он, пожимая мне руку со вздохом сожаления, – да поможет вам Бог! Напрасно вы едете так поздно; дорога опасна: индейцы поднялись, и они безжалостно убивают белых, которые попадаются им в руки; берегитесь!..
Я улыбнулся этому предостережению, которое принял за последнее усилие доброго человека удержать меня.
– Ба! – отвечал я весело. – С индейцами я так давно знаком, что мне нечего их опасаться.
Хозяин мой печально покачал головой и возвратился в свою хижину, сделав мне рукой последний прощальный знак. Я уехал.
Действительно было очень поздно. Я пустил свою лошадь галопом, желая проехать до наступления ночи, просеку, которая простиралась в длину более чем на два километра и которой особенно предупреждал меня остерегаться мой хозяин. Это место, пользовавшееся дурной славой, имело зловещий вид. Мескиты, акации и кактусы составляли его скудную растительность. Повсюду побелевшие кости и кресты, воткнутые в землю, обозначали места, на которых совершены были убийства. За просекой расстилался обширный луг, называемый Львицей и населенный животными всякого рода; на этом лугу, поросшем травой, по крайней мере в два фута вышины, изредка росли группы деревьев, на которых щебетали тысячи скворцов с золотистым горлом, кардиналы и голубые птицы.
Я торопился добраться до Львицы, которую уже усматривал издали: но прежде мне надо было проехать просеку. Осмотрев свое оружие, бросив кругом внимательный взгляд и не приметив ничего подозрительного в окрестностях, я пришпорил лошадь, решившись, если встретится опасность, продать мою жизнь как можно дороже. Между тем солнце быстро опускалось за горизонт; красноватое пламя окрашивало своими изменчивыми переливами вершины лесистых холмов: свежий ветерок колебал ветви деревьев с таинственным шелестом. В этой стране, где нет сумерек, ночь скоро должна была окружить меня своим густым мраком. Я проехал почти две трети просеки и уже надеялся достигнуть целым и невредимым Львицы, как вдруг лошадь моя отпрыгнула в сторону, подняв уши и сильно фыркая. Внезапный толчок чуть было не выбил меня из седла. Только с величайшим трудом удалось мне наконец управиться с моей лошадью. Как всегда случается в подобных обстоятельствах, я инстинктивно отыскивал вокруг себя причину панического страха животного.
Скоро мне открылась истина. Холодный пот выступил на моем лице и трепет ужаса пробежал по всему телу при страшном зрелище, представившемся моему взору. В десяти шагах от меня, под деревьями, лежали пять трупов. В числе их находились женщина и молодая девушка лет четырнадцати. Эти пять человек принадлежали к белой расе. По-видимому, они долго и упорно сражались, прежде чем пали. Тела их были в буквальном смысле слова покрыты ранами: длинные стрелы, с извилистыми выемками, выкрашенные красной краской, торчали в убитых. Жертвы были скальпированы. Из груди молодой девушки, разрезанной накрест, было вырвано сердце. Это было дело индейцев, их кровавого бешенства, их закоренелой ненависти к белым. Форма и цвет стрел показывали, что это были апачи, самые жестокие грабители пустыни. Около трупов я заметил обломки повозок и мебели. Несчастные, убитые с этой ужасной утонченностью варварства, без сомнения, были бедные эмигранты, ехавшие в Кастровиль.
При виде этого раздирающего душу зрелища, сердце мое наполнилось состраданием и горестью. Ястребы и коршуны, привлеченные запахом крови, медленно кружили в воздухе над трупами со зловещим криком радости, а в глубине просеки начинали глухо рычать волки и ягуары.
Я осмотрелся. Все было спокойно. По всей вероятности, апачи напали на эмигрантов во время их отдыха. Распоротые тюки лежали еще в некотором порядке, а огонь, возле которого находилась груда сухих сучьев, еще догорал поодаль.
«Нет, – сказал я сам себе, – чтобы ни случилось, я не оставлю христиан без погребения; не дам им сделаться в этой пустыне добычей диких зверей!»
Приняв это решение, я немедленно принялся за дело. Спрыгнув на землю, я спутал ноги моей лошади, дал ей корма и бросил охапку сучьев в костер, который скоро запылал так, что пламя столбом поднялось к небу.
Между вещами, оставленными индейцами, как не имеющими для них никакой цены, находились лопатки, заступы и другие земледельческие инструменты. Я схватил заступ и старательно осмотрев окрестности, чтобы удостовериться, не угрожает ли мне какая-нибудь опасность, начал рыть могилу. Настала ночь, ночь американская, спокойная, безмолвная, исполненная упоительных благоуханий и таинственных мелодий пустыни.
Странное дело! Все мои опасения исчезли разом, как бы по волшебству. Я не боялся ничего, хотя был совершенно один в этом зловещем месте, возле этих обезображенных трупов и не думал о том, что, без сомнения, невидимые глаза диких зверей и индейцев подстерегали меня во мраке. Не знаю сам, но какое-то непонятное чувство поддерживало меня и придавало мне силы исполнить священную обязанность, которую я наложил на себя. Вместо того, чтобы думать об опасностях, угрожавших мне со всех сторон, я был погружен в мечтательную меланхолию. Я думал об этих бедных людях, ехавших издалека, с полной надеждой найти в Новом Свете то благосостояние, в котором им отказывала родина и павших в неизвестном уголке пустыни под ударами свирепых врагов. Без сомнения, они оставили в своем отечестве друзей, может статься, родственников, для которых их участь останется навсегда неизвестной и которые долго, с унылым беспокойством, будут считать часы, ожидая невозможного возвращения!
Раза два или три ветер, шумевший в листьях деревьев, заставлял меня останавливаться, но, кроме этого, ничто не мешало мне. Менее чем в три четверти часа я вырыл могилу, довольно глубокую для того, чтобы в ней могли уместиться пять трупов. Вынув стрелы, пронзившие убитых, я отнес их одного за другим и положил рядом на дне могилы. Потом я поспешно закопал могилу и наложил на нее самых больших каменьев, какие только мог найти. Таким образом я надеялся не допустить диких зверей осквернить мертвых.
Исполнив свой долг христианина, я свободно вздохнул и обратился мысленно с молитвой к Тому, Кто может сделать все, за несчастных, которых я похоронил! Когда я поднял голову, я вскрикнул от изумления и испуга и поспешно схватился за револьвер. В четырех шагах от меня стоял человек, опираясь на винтовку, хотя ни малейший шорох не заставил меня подозревать его неожиданного прихода. Две великолепные ньюфаундлендские собаки спокойно лежали у его ног. Увидев мое движение, незнакомец улыбнулся и, протянув мне руку, сказал:
– Не бойтесь ничего: я друг. Вы похоронили этих бедных людей, а я отомстил за них. Убийцы их уже мертвы!
Я молча пожал руку, так доверчиво мне протянутую. Знакомство началось; мы скоро сделались друзьями и друзья до сих пор!
Через несколько минут, усевшись у огня, мы с аппетитом ужинали, между тем, как собаки охраняли нашу безопасность. Товарищ, которого я встретил таким странным образом, был человек лет сорока пяти, хотя на вид ему казалось не более тридцати двух. Его стройный стан, широкие плечи, развитые мускулы рук, все показывало силу и проворство. На нем был живописный костюм охотника: широкий плащ или, скорее, нечто вроде одеяла, стянутого вокруг шеи и падавшего длинными складками сзади, полосатая бумажная фуфайка, широкие кожаные штаны, сшитые волосами, мокасины, украшенные бусами и иглами дикобраза, наконец пестрый шерстяной пояс, на котором висели нож, табачный кисет, пороховница, пистолеты и мешочек с лекарствами. На голове у него была шапка из бобровой шкуры с длинным хвостом. Этот человек напоминал мне тех смелых искателей приключений, которые проходят Америку вдоль и поперек. Это натуры первобытные, ищущие свободы, враждебные нашим понятиям о цивилизации, и по тому самому долженствующие исчезнуть перед водворением трудолюбивых поселенцев, которые обладают такими могущественными средствами завоевания, каковы пар и механические изобретения всякого сорта.
Охотник этот был француз. Его благородное лицо, образная речь, открытое и располагающее обращение, все, несмотря на его продолжительное пребывание в Америке, сохраняло еще отблеск родины, возбуждавший сочувствие и участие. Все страны Нового Света были ему знакомы: он провел более двадцати лет в глубине лесов, в опасных и продолжительных странствованиях посреди лесов индейских племен. Поэтому-то, хотя я сам был неплохо знаком с обычаями краснокожих и хотя большая часть моей жизни протекла в пустыне, я много раз невольно трепетал, слушая рассказы о его приключениях. Во время поездки, предпринятой нами, мы часто сидели на берегу Рио-Джила, и тогда он нередко увлекался своими воспоминаниями, куря индейскую трубку и пересказывал мне увлекательную историю первых лет своего пребывания в Новом Свете.
Один из этих рассказов я передаю ныне. Не смею надеяться, чтобы читатель заинтересовался этим рассказом так же, как я, но пусть помнит он, что я слушал этот рассказ в пустыне, среди грандиозной и могучей природы, неизвестной жителям Старой Европы, и притом от того самого человека, который был его героем.