Бабка Чупрова отмечала сорок дней со дня кончины внука Федора. Напекла пирогов сладких и с рыбой, блинов. Старух собрала со всего хутора, родственниц, богомолок из соседних сел. Пришла на поминки и непрошеная Олимпиада Веревкина, остановилась на пороге, облокотившись на косяк. Фому Лупыча будто кто выбросил из-за стола. Накинув на плечи шубу, он, оттолкнув Веревкину, выбежал в сени.
— Анафема его возьми, вашего Федора, — выкрикнула Олимпиада. — Только через него пропал мой Трофимушка. Чего он теперь делать будет в тюрьме с одной ногой? Погиб человек!
Одна из богомолок в длинном черном одеянии вылезла из-за стола, перекрестилась и подошла к Олимпиаде.
— Прости его, раба божья. Все мы грешные. Смирись и ступай, христа ради…
Олимпиада, блеснув глазами, нахохлилась, отступила шаг назад, спиной открыла дверь и вывалилась в сени. Там немного постояла, потом схватила стоявшие в углу вилы-двухрожки и выбежала во двор.
Фома Лупыч стоял у ворот.
— Ты? — зашипела, приподняв вилы, Веревкина. — Зенки тебе сейчас лисьи высажу… Донес на Трофима?
Фома Лупыч стоял, не двигаясь.
— Морда твоя кулацкая! Вишь какого почета добился — внуку памятник собираются ставить. У-у-у, зверюга! — она взмахнула вилами, точно собиралась поразить ими Чупрова.
Вздрогнули жесткие, как проволока, брови Фомы Лупыча. Но сам он не шевельнулся, а только, протянув руку, открыл калитку и показал на нее рукой Веревкиной.
Обезумев от злобы, она еще раз взмахнула вилами-двухрожками, но бросить их не успела. Чупров на какое-то мгновение опередил Олимпиаду, сжав своей железной рукой ее запястье. Та закричала от боли.
— Сожгу! Все равно сожгу!
— Иди с богом, — прорычал Чупров, выводя со двора Олимпиаду и не выпуская ее руки.
Выпроводив непрошеную гостью, вернулся и запер на засов калитку, а Олимпиада, качаясь, будто пьяная, побрела вдоль улицы.
Укрылся Чупров на сеновале. Он вырыл себе в скирде сена лежбище, вальнулся в него и потекли думы, одна тяжелее другой. Вышла во двор Оксана. Долго звала:
— Фома! Отец! Лупыч…
Когда все стихло и на дворе потемнело, Фома Лупыч неожиданно для себя уснул. Спал чутко. За полночь услышал близко конский топот. Вылез из скирды — темень и мокрый снег с ветром.
Тяжело вздохнул Чупров. На сорокадневные поминки сына Федора заявился Чупров-младший. Павел третий раз наведывается — дезертировал под Сталинградом в сентябре.
Встретил сына Фома Лупыч молча. Взял лошадь… В тот раз Павел коня своего ставил на задах Чинаревых.
Когда вошли в избу, где горела одна только лампада, Павел первым делом спросил:
— Ну, как там Гитлер?
Фома Лупыч все двери закрыл на крепкие засовы.
— Гитлер… — процедил сквозь зубы старый Чупров и плюнул в сторону.
— Чего? — испуганно спросил Павел, снимая сапоги.
Хлопотавшая у стола Оксана сама налила сыну водки, подала разогретый поминальный пирог с рыбой.
— Ну, да будет царствие небесное сыну моему блуднему Федору…
Павел выпил, поежился.
— Как же это, батя, вышло, что твой внук пошел не за отцом и дедом, а за коммунистами? Ну, да ладно… Не одна его голова полетела. Только чего вот дальше-то будет? — И, не дождавшись, пока мать нальет ему еще водки, взял из ее рук бутылку и допил из горлышка большими глотками.
Оксану колотила дрожь. Она испуганными глазами глядела то на мужа, в голосе которого ей слышалось непонятное сейчас злорадство, то на сына, с какой-то нечеловеческой жадностью глушившего водку. Водка и тепло скоро разморили Чупрова-младшего, и он, привалившись на подушку, лежавшую на топчане, уснул, чуть слышно захрапев. Но спал он недолго. Вскочил быстро, оглядев знакомую с детства избу:
— Маманя, продукты приготовила? Я еду.
— Да ты что? Ночуй… Схороним тебя в погребе.
— Не могу, — Павел встал и начал обуваться. — А ты, батя, дней через десять наведайся. С продуктами. Что будет с вами, если поймают меня? Тебе, батя, и так советская власть всю жизнь поломала, а теперь через меня и вовсе житья не будет.
Фома Лупыч молчал.
— Приезжай на Урал, против сазаньего озера. Выйдешь на середину ночью, часам к двум… а я буду наготове.
Чупров-старший продолжал хранить молчание, а Оксана заголосила тоненьким, еле слышным голосом.
— Ничего, мать, — младший Чупров подошел к матери и обнял ее за плечи. — Будет еще и нам праздник.
Из избы выходили втроем. Сначала Оксана обошла усадьбу своего дома, потом Чупров-старший долго прислушивался к предутренним шорохам. Наконец, Павел вывел коня, сам привязал к седлу мешок с продуктами и, наспех попрощавшись, галопом задами выскочил из хутора на дорогу.
После отъезда сына Фома Лупыч стал работать еще старательнее, но стоило ему прийти домой и лечь на топчан — как сразу же перед глазами вставали картины одна страшней другой. Фома Лупыч вскакивал и уходил в овечий закуток, где привычно пахло навозом, потом и шерстью. Здесь он ложился в загородке на зеленое пахнущее летом и солнцем сено и думал, думал.
И однажды он принял решение, от которого его то знобило, то бросало в жар. А Оксана снова и снова просила мужа:
— Голодает може, сколько уж время прошло… Съездий, наведай, не больной ли? Лекарств от простуды возьми. — А когда увидела, что никакие мольбы не в состоянии разбередить сердце Фомы Лупыча, решилась ехать сама.
— Ладно, завтра поеду, — согласился тогда Чупров.
Вечером Фома Лупыч встретил Белавина.
— Лошадь мне надо… За дровишками в Январцево.
Сборы у Чупрова были недолги. Положил Фома Лупыч на сани пешню, багор, подбагренник.
— Ты не багрить ли собираешься? — спросила Оксана мужа, взваливая на сани мешок с продуктами.
Фома Лупыч промолчал и на мешок с продуктами посмотрел косо.
Выехал в ночь. Подмороженные дороги были чуть-чуть припорошены начавшим падать снегом. Лошадь сразу же пошла полной рысью. И за неполных четыре часа Чупров был у сазаньего озера — места, удаленного от жилья, глухого, — обрывистые яры, бурелом и густой лес. Ехал Фома Лупыч и оглядывался. Ночь была светлой — во все небо разливался лунный свет, на землю от него шел такой холод, что зябко становилось Чупрову даже в волчьей шубе. Точного места встречи с сыном он не знал: договорились так — на Урале у сазаньего озера. Поэтому Фома Лупыч выбрал место поглуше, завел лошадь в чащобу, привязал ее к дереву, а сам, вооружившись пешней, багром и подбагренником, пошел к Уралу. От оттепелей снег осел и покрылся тонкой, но такой твердой коркой, что Фома Лупыч, несмотря на свою тяжесть, шел по сугробам, как по ровной накатанной дороге.
Вот и Урал. Сполз с высокого яра Фома Лупыч, огляделся. Когда-то давным-давно багрил он в этих местах в глубоких ямах красную рыбу. И стал вспоминать лежанки осетра и белуги. Противоположный берег Урала был отлогим, значит, там и мели.
Где-то грохнуло, будто ударило орудие. Вздрогнул Чупров, аж присел. Нет, никого…
Взял пешню. Еще прошелся. Чуть опустил пешню на лед — грохот. Наконец, Фома Лупыч остановился, перекрестился и со всего маху ударил пешней, которая сразу же отскочила, будто бил ей Чупров в резину. Но Фома Лупыч следующим разом ударил еще сильнее — во все стороны полетели брызги. А Чупров бил и бил, не останавливаясь, не оглядываясь. Ночь все больше светлела. Луна встала над самой головой. Когда же брызнула вода, Фома Лупыч передохнул и поднял кверху глаза, посмотрел на небо. И хоть был жуткий мороз, Чупрову стало жарко. Он расстегнул ворот полушубка. Тепло ударило снизу в подбородок, а по груди и животу прошел холод.
«Не застыть бы», — подумал Фома Лупыч и снова застегнул шубу. И опять удар за ударом. Лунка теперь стала широкой. Любая рыбина пройдет. Чупров положил пешню, а сам, встав на колени, галичкой принялся вылавливать ледешинки и бросать их далеко в сторону.
Вот и все готово. Фома Лупыч, сняв шубу, оставшись в ватнике, взял багор и стал опускать его в прорубь. Потом три раза перекрестился, встал на колени — багрение началось. Опустив багор до самого дна, Чупров стал шарить и тут же почувствовал под ним что-то живое. Затрясся весь старый рыбак и заторопился. Рыба была тяжелой, но поддавалась легко. Вот-вот ее голова уже покажется из проруби. Чупров, держа одной рукой багор, другой взял подбагренник и окунул его в воду. И вот уже белуга величиной в рост самого Чупрова лежала на льду, чуть вздрагивая.
— С уловом тебя, папаня.
Фома Лупыч тут же обернулся и остолбенел. Перед ним стоял Павел. У Чупрова-старшего будто и язык отнялся. Стоял молча, держа в одной руке подбагренник с отделанным медью череном.
— Ты чего, будто немой? Аль не узнал? — с каким-то ехидством в голосе спросил сын.
Лупыч пугливо огляделся.
— Никого, окромя меня, — успокоил отца Павел, а сам оглянулся.
И в это мгновение Чупров вонзил ему в висок подбагренник. Павел так и осел. А Фома Лупыч взял сына за ноги, двинул головой в прорубь, и только, когда труп ушел под лед, воскликнул:
— Подбагренник!
Но было уже поздно. Тело сына вместе с подбагренником, черен которого был отделан медью, ушло в Урал.
Чупров домой вернулся на другой день поздно вечером. На улице никого не было. Начиналась метель. Когда он въезжал во двор, снежная пыль смерчем кружилась по крышам и дворам. Долго Чупров отпрягал лошадь. Он ждал жену, но Оксана не выходила, да ее и дома не оказалось. Фома Лупыч отвел на конюшню лошадь, потом, вернувшись, сбросил с саней дровишки, достал белугу и, еле взвалив ее на свои могучие плечи, пошел в кухню.
Оксана к тому времени уже вернулась от соседей.
Фома Лупыч сбросил с плеч рыбину, плотно закрыл за собой дверь и, не раздеваясь, сел на табуретку.
— Как Павел? — не терпелось Оксане узнать о сыне.
Чупров долго молчал. Заговорил только тогда, когда жена, спросив еще раз, начала плакать.
— Случилось что? — сквозь набежавшие слезы спросила она, собираясь голосить.
Фома Лупыч покряхтел, прокашлялся.
— Не вой только, — проворчал он. — Не видел я его. — Чупров встал, снял с головы шапку, повесил ее на гвоздь, потом принялся раздеваться. Долго снимал шубу, несколько раз заглядывал в окно, на улице плясала с шумом и свистом метель и разглядеть ничего было невозможно.
— Так говори же, — закричала Оксана, — чего ты в окно зенки свои лупишь? Где Павел?
— Сказываю, не видел. Слух ходит — будто одного поймали, а другого убили. Не Павла бы…
Оксана затряслась.
— Не вой! — Фома Лупыч прикрикнул на жену. — Видишь, красную рыбу привез. Помяни на всякий случай… И не вой, не то побью.
Фома Лупыч редко бил жену, но уж если бил, то жестоко. Поэтому Оксана приумолкла и ушла на кухню, чтобы где-то отплакаться и облегчить душу.
Чупров, пройдя по кухне, разделся, поставил на печь валенки и пошел в горницу. Из сеней доносился приглушенный вой жены. Не обращая на это внимания, он достал маленький сундучок, долго рылся в нем, пока не извлек со дна картинку с портретом Гитлера. Жена все выла, неразборчиво что-то причитая.
— Ну вот, теперь я тебя, дурака, и казню. — Чупров достал из кармана кресало, жгут и стал высекать огонь. Жгут быстро задымился, и Фома Лупыч принялся его раздувать. — Казню тебя, олуха, какую армию отдал, сколько потерял! Теперь уж не воскреснешь. Все!
Затлелся уголок портрета. Маленькое пламя сквозь дымок поднималось все выше.
Гитлер скорчился, глаза его приняли мученическое выражение.
— Ага! — уже громко произнес Чупров. — Горишь! И Павел дурак… Нет, про меня никто не скажет, что сын — дезертир. Пропал без вести… и все!
Огонь кусал толстые, с затвердевшей кожей пальцы Фомы Лупыча.
— Гори, гори, — торжествовал Чупров, — гори! Оксана, Оксана…
Пепел от сгоревшей картины витал в воздухе, пахло гарью.
— Оксана, — Фома Лупыч отбросил дверь, выскочил в сени. — Гитлер сгорел! Конец ему!
Волосы на голове Чупрова стояли дыбом. Перешагнув в кухню, он остановился, увидев за столом плачущую жену.
— Я в их делах ни при чем, — глаза у Фомы Лупыча слезились крупными каплями, которые катились по щекам и висели, блестя, в бороде. — Всем буржуям мира конец скоро! — Он вдруг засмеялся. — А мы не буржуи, нет. Ни при царской, ни при советской власти. Я все вот этими руками добывал… — Он протянул перед собой ладони. — Вот эти руки — хозяева всему. Я за всю жизнь свою былинки чужой не взял. Берегись, господа богатые! От вас все зло было и есть… — Фома Лупыч закашлялся, отступил назад, в горницу, упал на пол и зарыдал.