Вплоть

Памяти Владимира Кормера

«Стволы берез, как свитки…»

Стволы берез, как свитки:

невнятен нам с тобой

сей грамоты-улитки

подтекст берестяной,

и только ветер броский

читает — грамотей —

сырых ветвей наброски,

каракули ветвей.

«Уж туч октябрьских толща…»

Уж туч октябрьских толща

полна ноябрьской мглой.

Неслышнее и тоньше

листвы истлевший слой.

Просвет так мал у суток,

и меркнет суета,

и зажигает сумрак

дерев своих цвета.

«Не свищет постовой…»

Не свищет постовой.

Шипенье шин все глуше.

Что слышат в час ночной

имеющие уши?

Вот садик, вот цветник,

вот улочка, вот дом их,

вот яма для слепых,

друг дружкою ведомых.

«Махровые маки, черемухи ль дымный Эдем…»

Махровые маки, черемухи ль дымный Эдем,

иль черные розы, забытые нами

в пельменной,

высокие гроздья голландских ручных

хризантем,

гербарий гербéр иль нарцисс, или крокус

подземный,

тюльпаны, раскрывшие клювы, весь этот

гарем —

прими от меня и от времени мглы

незабвенной.

«В войны последней…»

В войны последней

лихое время

своею смертью

никто не умер,

но все погибли —

герои, трусы —

и даже те,

кто в живых остался.

Из Синга

Поэт ирландский, словно брата,

обнявши дуб знакомый, вдруг

заметил сколь зеленовата

под летней кроной кожа рук

и другу рек: «Из твоих досок

мне выстроят крепчайший дом,

но я возьму дубовый посох

и выйду из твоих хором».

«Сила ли, слабость, облик, лик…»

Сила ли, слабость, облик, лик —

мы коренимся в нас самих —

суглинок или чернозем

нам нипочем — в себе несем

мы тот поток, что перейти

попробуй обреченно ты:

вот уж по пояс, вот по грудь

системы кровеносной глубь.

«Пусть погорячившись…»

Пусть погорячившись,

мы охладеваем вдруг

навсегда друг к другу,

подружки, товарищи,

все же есть тепло в нас

и в бешеной стуже вьюг,

потому что «Бог наш

есть огнь поядающий».

«Течет вода, но отраженье…»

Течет вода, но отраженье

на ней недвижно. Жизнь и есть

воды подспудное движенье

куда-невесть, куда-невесть.

А что же дальше, Бога ради,

скажи? — За треском тростников —

недвижный взор озерной глади,

и в нем — движенье облаков.

«Как в детстве я любил бродить по кладбищу, что рядом…»

Как в детстве я любил бродить по кладбищу,

что рядом

с Всехсвятской церковью (давно снесли кресты

под дом),

и безымянные читать не имена, а буквы

и числа — сей кратчайший сказ о жизненном

пути.

К могилам гнулись дерева и бабушки

в платочках,

и с фотографий на крестах, как прежде с лиц

живых,

сошел румянец (анилин) — казалось,

загрубели

безликие черты: мороз, ненастье… И тогда

не понимал я, чем влеком я был к тому

погосту,

что век не разомкнет уста, объятия крестов

век не сомкнет… и почему я вроде бы

стыдился

прогулок этих средь могил горбатых, но теперь

я понимаю: дело в том, что я стыдился

смерти

казалось мне, я подсмотрел зазорное, и стыд

мой был младенчески глубок. Да: я стыдился

смерти,

я и теперь ее стыжусь, коль с нею тет-а-тет.

«Поначалу лишь обрядом скорби…»

Поначалу лишь обрядом скорби

кажутся нам смерти годовщины,

а чуть позже — юбилейным лаком

лессируется о близких память, словно

удаляются от нас они, но после

если хватит незаметной жизни,

в праздник превратятся эти даты,

оттого ль, что с каждым годом ближе

мы к ушедшим, оттого ль что в смерти

глиняной и вправду мы не видим,

но предчувствуем рождение второе.

«Благо очúма…»

«Благо очúма

зрети солнце»,

благо в отчизне

жить как дома,

благо: ночесь

сомлев, наутро

проснуться вновь

для вечной жизни.

«Донага обобраны…»

Донага обобраны

у своего ж порога

оскверненные извне

равно как изнутри

церкви заблудившиеся

стоят одиноко

на обочинах дорог,

по которым шли.

«Они идут ко Мне…»

Они идут ко Мне

не сердцем, а устами,

за псевдо словесами

сердец их суть извне —

далёко где-то. Для

Меня их вопль несносен.

Но тщетно чтут Меня.

(Матф. 75, 8.)

«Ясность это — тайны…»

Ясность это — тайны

затемненье,

а не антипод

бездонной тьмы.

Слишком полагались

мы на разуменье,

слишком полагались

на безумье мы.

«Так пышут златом купола…»

Так пышут златом купола,

холодным пышным златом,

так снежна даль сгорит дотла,

сожженная закатом —

так на устах не крови вкус —

потерянного рая —

что испытал терновый куст,

горевший не сгорая?

«Забвения лед…»

Забвения лед,

словно зеркала гладь,

глядит лишь вперед —

не оглянется вспять:

из лжи отраженья

не надо, поверь,

ломиться в забвенья

ОТКРЫТУЮ дверь.

«Довольно дури!..»

Довольно дури! —

поеду к морю —

поймаю в нем

золотую рыбу,

все тайные

ей повем желанья

и с миром в дом

возвращусь утешен:

в пучину канула

моя тайна,

как будто камень

немой, как рыба —

как ни реви,

ни рычи пучина,

молчит в тебе

моей рыбы тайна!

«Осень. Вечер не медлит…»

Осень. Вечер не медлит.

С наступленьем тьмы

даже звуки померкли,

потускнев, как огни,

когда вкруг излученья

стало вправду темно.

…Что ничтожней отчаянья,

коль ничтожно оно?

«Скажи, Бога ради…»

Скажи, Бога ради,

вдруг былого лед

не растаял сзади,

а уплыл вперед,

и в грядущем только

дней прошедших наст

предательски тонко

поджидает нас.

«Стена стволов…»

Стена стволов,

кустов ли прутья.

Обрывки слов.

Обрывы круч.

И коль не путь —

хоть перепутья

дай, Боже, пустошью

не мучь.

«Ведет назад…»

Ведет назад

и вперед этот путь —

тепла и хлада

единая ртуть —

то-то поднесь

вы друг другу верны,

песни невинности,

песни вины.

«То-то зима натекла…»

То-то зима натекла:

ни холода, ни тепла,

ни тепла, ни холода,

ни коня, ни повода,

ни повода, ни узды,

ни постоя, ни езды,

ни езды, ни ездока —

лишь дорога глубока.











Загрузка...