Вне душ. Вне вех. Прошел тот век,
что рифмовался с человеком.
И мы живем уже поверх
того, что было нашим веком.
А в этом умираем без помех.
Наш век жесток и в верованьях крут.
Но даже в нем хотелось бы остаться,
когда по нашей улице идут,
окончив подневольный труд,
красавицы и святотатцы,
и между ними там и тут
все дети кружатся, выкрикивая святцы.
Я бы жил совсем иначе.
Я бы жил не так.
Не бежал бы, сжав в комочек
проездной пятак.
Не толкался бы в вагоне,
стоя бы не спал.
На меня б двумя ногами
гражданин не встал.
Я бы жил в лесу усатом,
в наливном саду
этак в тыща восьмисотом
с хвостиком году.
И ко мне бы ездил в гости
через жнивь и гать
представитель старой власти
в карты поиграть.
В продолжении рода спасенья себе не ищи:
нищету своей памяти ты завещаешь
потомкам —
и не видят они, как ты медленно таешь
в ночи —
на глазах исчезают, окутаны временем
тонким.
Никого не вини. Никому не печалуйся в том.
Одиноким виденьем становится жизни истома.
А кругом — тот же скарб, тот же скрип
у дверей — тот же дом,
тот же скверик с детьми перед окнами
зримого дома.
Когда на вас навалится зима
всей беспросветною декабрьской тьмою,
возьмите черный том Карамзина:
что в нем заложено кровавою тесьмою? —
все те ж снега с прорехой зорь,
дымок жилья у волка на примете,
всея равнины самодержец — ветер
да слез морозных кристаллическая соль.
Быть может, вам пригрезится тогда:
декабрь и есть декабрь — и никогда не минет
его незрячий ветер на равнине
да золотая зорь его орда.
Вот и снесли тебя, вот и снесли,
дом, где я вырос из старой земли,
будто и впрямь доказать захотели,
что меня не было на самом деле
там за годами в густой тополиной дали.
Нет ни сараев твоих дровяных,
ни раздиравшего душу бурьяна,
нету ворон, что зимою багряной
вместе с деревьями оголены.
Поздно жалеть, раз уж прежде жалеть было
рано.
В этих стихах остаются холодные сени,
где половицы косят, под извечный скрываясь
сундук,
стол под истлевшей газетой,
оконце с погодой весенней,
лестница с плачем насилу ведущая в сени,
наших шагов по которой спускается стук.
Низкие комнаты жмутся к нагревшейся печке,
есть на заслонке чугунной забытого века
клеймо,
окна зимой на заре оплывают, как сальные
свечки,
вечер, и в комнате, словно в грядущем,
темно.
Вот и снесли тебя, теплая, детская вечность.
Плачь, человек:
обесцветило время глаза!
Плачь, человек: надломилась спины
крестовина!
Плачь, человек:
ты не в силах об этом сказать —
плачь и рыдай
над молчанием непоправимым.
Жил да был боярышник
у житья на воле.
Даже был пятерышник
в своей кирпичной школе.
Боярышник, боярышник
д'нас не хватит на год:
больше нет, боярышник,
сафьяновых ягод.
Закат за осиновой сетью померк.
И лед выступает дыханья поверх.
И яркая щель, что ведет в магазин
все ярче — с исходом небес и осин.
И снег заскрипел высоко в небесах
и падал потом, попадая впросак,
как в чашку лохматую сахар-песок —
исчез на губах, на ресницах просох.
Озимые люди по избам сидят.
Спасибо, соседи когда посетят:
ведь время — не сахар, и сердце — не лед,
и снежная баба за водкой идет.
Нет, лучше уж октябрь —
отчаявшийся, грязный:
он горевал хотя б
над жизнью безобразной,
пустую глину ел
и воду пил из лужи.
А снег уж слишком бел,
жесток и равнодушен,
как будто из забвения он к людям прилетел.
Царского Села
рисованная арка.
Посиневший влажней снег
у подножья парка.
От вчерашней стужи — ни следа,
и деревья дочерна прогоркли,
и стоит прозрачная вода
по следам оттаявшей прогулки.
Летней ночью все невнятно:
листьев паюсные пятна,
мышь летучая окошек
растопырила крыла,
двор пустынный белой тенью перекошен.
Все существованье облегла
полутень небытия пустого —
полусвета полумгла,
что понятна только с полуслова.
Ночью город сам не свой.
И по тусклой мостовой
человек идет единственный куда-то.
За высокими домами тлеет лето.
Тени тянут.
Реки тонут.
Ночь темнит.
Но с востока веет тополью рассвета,
и редеет электричества гранит.
В ночи колыхалась гроза.
Она подбиралась неслышно,
и было: при первой же вспышке
вскочили деревья, спросонок зажмурив глаза.
Качнулась стоячая тьма. Замигала.
Каменьями с неба посыпались в город дома.
Вскочили деревья. Качнулась испуганно тьма.
И град фонарей застучал в темноте
вполнакала.
В ночи колыхалась гроза.
Безмолвие было истошным.
И в воздухе, связанном в узел удушья,
кривились мучений забрезжившие голоса.