РАСПРАВА

Изредка над сонным ущельем раздавались гулкие раскаты орудийных выстрелов, и далекий взрыв ухал где-то за казачьей станицей. Словно напуганные гулом, сухо трещали в ночи болтливые пулеметы. Потом все затихло. Ночь глохла, завернувшись в непроницаемую черную бурку.

Ни шороха, ни дуновения ветерка, ни шума говорливой горной реки.

Тишина…

Но вот за поворотом дороги, на выходе из ущелья, послышались странные звуки, будто лопалась на сковородке жареная кукуруза. Это захрустел под колесами бричек придорожный ледок.

Подводы, которые сопровождал Эдык Калмыков, третьи сутки находились в пути. Лошади с трудом передвигали ноги. Женщины и дети, сидевшие в повозках, закутавшись в одеяла, мужчины, упрямо шагавшие рядом по заледенелой дороге, были утомлены до предела.

Но об отдыхе никто не думал. Все знали, что люди Хамида Чежокова и Даутокова-Серебрякова давно подняты на ноги, чтобы выследить и перехватить этот мирный обоз. Во все концы Кабарды разослал белогвардейский полковник Серебряков свое категорическое предписание: «Семью Калмыкова и всех находящихся при нем жителей селения Хасанби арестовать и препроводить в Нальчик».

Но отдать такой приказ было легче, чем исполнить его: подводы Эдыка двигались окольными тропами и пока что обозу удавалось избегать встреч с белыми.

…Старая, заброшенная дорога, выйдя из теснины, протянулась в степь, через убранные кукурузные поля.

Впереди, взяв под уздцы лошадей первой брички и сутулясь от усталости, шел постаревший за эти годы Эдык Калмыков.

Пар из лошадиных ноздрей забивался ему за воротник бешмета, замерзшая на шапке и башлыке ночная роса, оттаивая от теплого дыхания лошадей, мелкими каплями стекала по щекам и подбородку.

Когда дорога миновала кукурузное поле и повернула к спящему селению, горизонт уже слегка посветлел.

Эдык спешил и без конца понукал коней. Во что бы то ни стало нужно было до рассвета покинуть это открытое место.

А лошади шли все медленнее, спотыкаясь и опуская головы.

Но вот длинное село кончилось, обоз выехал за околицу, Эдык облегченно вздохнул.

— Слава аллаху, — сказал он. — Кажется, прошли…

И тут он увидел темные силуэты верховых, отделившиеся от края аула, и по спине у него пробежал неприятный холодок.

— Несет кого-то нелегкая…

Всадники быстро догнали обоз. Старшего среди них Эдык Калмыков, несмотря на полумрак, узнал сразу. Это был сын местного богатея Хапачева. Ничего хорошего беженцам не сулила подобная встреча.

Между тем, Хапачев обратился к Эдыку:

— Разве так поступают истинные адыги? — вкрадчиво заговорил он. — Как можно, проезжая мимо, не побывать в гостях у того, кто никогда не забудет услуги, оказанной ему сыном твоим Беталом? Мой отец рад приветствовать вас в своем доме, уважаемые путники! Добро пожаловать!..

— Нет, парень, — неохотно отозвался Эдык, настороженно вглядываясь в лица всадников. — Не нам делить кусок хлеба в гостях. Нет у нас времени: едем в Астемирово на похороны нашего родственника…

— На похороны? — слегка ухмыльнувшись, переспросил Хапачев. — Кто же этот бедный родич семьи Калмыковых, что безвременно покинул наш земной мир? Дай аллах ему доброго житья на том свете… Однако, если не обманывают меня глаза, ваши кони валятся с ног от усталости, да и у вас самих вид не очень-то бодрый. Возвращайтесь, будьте гостями…

Эдык насупился, оглядел своих спутников.

Он не знал, как ему поступить. С одной стороны, Калмыков-старший отлично понимал всю опасность такой остановки, с другой — он не знал, как поведут себя Хапачевы в случае отказа, не заставят ли повернуть назад силой. Да и непривычно было нарушить вековой обычай — «адыге хабзе».

Спутники Эдыка, охваченные тревогой, молча стояли вокруг него.

— А вот и отец, — сказал всадник. — И он скажет, что нам будет приятно видеть вас своими гостями.

Старшему Хапачеву было за пятьдесят. Он был невысок ростом и грузен. Сидел на неоседланной лошади. Не по возрасту бодро спрыгнул с коня и быстрыми шагами подошел к Эдыку.

— Приветствую тебя, уважаемый Эдык, чье имя я много раз слышал, но кого не довелось мне увидеть до сегодняшнего счастливого дня, — он протянул Калмыкову обе руки. — Как решились вы проехать мимо моего дома, зная, что я живу здесь? Разве могу я до последнего моего часа не помнить, что сделал для меня твой сын? Насмерть буду обижен, если не погостишь у меня!..

Эдык опустил голову, размышляя. Он знал, что означала фраза старика о Бетале.

Дело в том, что Хапачев принадлежал к числу княжеских приближенных, имел собственный довольно большой магазин и добротный дом, обнесенный внушительной каменной оградой. Имел он обширный сад и приусадебный огород, чем отнюдь не могли похвастать его односельчане. Словом, это был один из самых состоятельных людей в ауле.

Когда революционные отряды Бетала Калмыкова захватили село, чтобы установить в нем Советскую власть, несколько бойцов из крестьян, люто ненавидевшие богатеев, решили без приказа уничтожить все постройки Хапачевых. Как раз когда они поджигали добротный длинный сарай, появился Бетал и строго-настрого запретил всякое самоуправство.

— Сейчас же погасите огонь! — гневно закричал он, не слезая с коня. — Нечего сжигать то, что скоро может пригодиться нам самим. Все имущество князей и их подпевал не сегодня-завтра станет нашим… Как только мы установим повсюду Советскую власть!

Старик Хапачев расслышал далеко не все и по-своему истолковал заступничество Калмыкова. Он самодовольно решил, что Бетал спас его владения не бескорыстно, а из желания поближе сойтись с хозяином дома.

— Не стойте же, поворачивайте коней к нашему дому! — повторил он.

Эдык недоверчиво отнесся к этому неожиданному гостеприимству, но сознание, что он нарушает национальные традиции, заставляло его колебаться. Все же он опять возразил, хотя и без прежней решимости:

— Спасибо на добром слове. Однако нам нужно ехать в Астемирово.

— Храни вас аллах от этой поездки, — замахал руками хозяин, — там сейчас неспокойно, везде воюют, брат на брата поднимает руку.

Хапачеву было доподлинно известно, что в Астемирово находится штаб красных повстанческих отрядов. Знал он также, что там пребывает и Бетал Калмыков вместе с каким-то прославленным комиссаром из грузин. Но, верный своей постоянной привычке хитрить, он сейчас не сказал об этом Эдыку и продолжал упрямо настаивать на своем:

— Поверь, Эдык, до гроба не забуду услуги твоего сына. И говорю я это от чистой души — за пазухой не держу камня. Клянусь, ради Калмыковых жизни не пожалею, голову подставлю под пулю!.. Поворачивайте в мой дом, будете в нем почетными гостями! А туда, куда вы направляетесь, не пройдете — кругом кадеты… Но если так уж хотите, то пусть только солнце взойдет, и я сам провожу вас в Астемирово.

Последний довод произвел впечатление на Эдыка.

— Что будем делать? — спросил он у одного из своих друзей, Ибрагима Мальбахова.

— Как скажешь. Но, думаю я, лучше бы не сворачивать нам с прямого пути.

Женщины и дети, сидевшие на подводах, молчали, но по их лицам видно было, что они замерзли, не выспались и не дождутся окончания затянувшегося спора. Конечно же, все они нуждались в отдыхе.

Эдык оглядел их внимательным взглядом и решительно дернул коней под уздцы.

Когда подводы въехали во двор хапачевской усадьбы, женщин и детей тотчас же увели в отдельную комнату, а мужчин пригласили в кунацкую. Не прошло и нескольких минут, как внесли дымящуюся баранину, пасту и другие блюда.

В кунацкой сидели на циновках — сам Эдык, Мат Мамухов, Ибрагим Мальбахов и Хажбекир Хажимахов. Наконец в кунацкую вошел сам хозяин в сером атласном бешмете. Тугой живот был стянут тонким серебряным пояском, на котором болтался небольшой черный кинжал. Из нагрудного кармана свисала серебряная цепочка часов.

— Пора и закусить, уважаемый Эдык, — сказал хозяин, садясь и закатывая рукава. — Бисмиллаги рахман рахим![33]

Гости еще не успели отведать жареного мяса и ароматной пасты, как вошел сын Хапачева, держа в одной руке штоф русской водки, а в другой — объемистый кувшин с хмельной махсымой[34].

Глянув на него, Эдык вздрогнул: на черкеске молодого Хапачева красовались офицерские погоны. Тот скользнул глазами по гостям и ехидно улыбнулся:

— Замерзли? Отогревайтесь, выбирайте, кому что нравится!

— Когда на столе стоит хорошая кабардинская махсыма, — сказал старик Хапачев, — не станем мы пить русскую водку. — Он налил полную чашу махсымы и протянул Эдыку.

Тот принял чашу обеими руками, кивнув в знак благодарности.

— Пусть в этом доме всегда будут живы добрые обычаи предков, пусть на вечные времена поселятся здесь покой и душевность. Я пью за то, чтобы слова хозяев были правдивы, а дела ясны и правильны!

Эдык Калмыков немного отпил из чаши и передал ее старику.

Хапачев поджал губы. Не понравился ему тост. Он понял, что гости ему не доверяют. Однако согнал с лица недовольное выражение и, широко улыбнувшись, сказал:

— Да будут слова твои угодны аллаху! Вы все оказали мне сегодня такую честь, которую я не заслужу вечно. Разве не знаю я Бетала Калмыкова? Разве не он спас от огня мое добро, когда большевики заняли аул и хотели предать огню все, что я строил своими руками? Клянусь, не забуду этого!

Он помолчал немного, как бы сдерживая волнение, и продолжал уже другим тоном:

— А вы-то сами как очутились в этих местах? Слыхал я, правда, вроде бы в вашей стороне кадеты захватили все… до единого села?.. Да, время теперь лихое, не знаешь, куда судьба повернет… С большевиками с вечера спать ложимся, а поутру встаем с кадетами. Не знаешь, перед кем шапку ломать… А вы, значит, в Астемирово путь держите? Опасно там, не добраться, пожалуй, хотя само селение будто бы в руках большевиков и, говорят люди, сын твой там — самый главный начальник… А вы, гости дорогие, не таитесь от меня, расскажите всю правду. Аллах свидетель, одного добра вам желаю…

Эдык нахмурился. Меньше всего сейчас он был склонен к откровенным разговорам.

— Нам хотелось бы отдохнуть с твоего позволения, — сказал он. — А за угощение — благодарим.

— Как вам угодно, — поднялся хозяин и повернулся к сыну: — Давай-ка, молодец, услужи дорогим гостям, которые оказали честь нашему дому…

Молодой Хапачев отодвинул в сторону низенький столик с едой и напитками и приготовил постели. Эдыку он постелил на массивной деревянной кровати, а остальным — на полу.

— Приятного сна, — сказал старик и вместе с сыном вышел из кунацкой, тихо, без стука притворив за собою дверь.

Эдык не сомкнул глаз, он весь был во власти смутной тревоги. Не прошло и часа, как он разбудил Хажбекира Хажимахова.

— Сходи во двор, осмотрись.

Хажбекир вышел и вскоре возвратился. Лицо его было спокойным.

— Все тихо, но похоже, что кто-то верхом покинул усадьбу… у коновязи не хватает коня. Но, может, мне и показалось. Туман сел. А в комнате женщин свет не горит…

— Не нравится мне все это, — покачал головой Эдык.

— Почему?

— Больно уж красноречив торгаш, так и разливается соловьем. И сын у белых служит.

— Хозяин уважает наши обычаи.

— Если бы только так.

— Валлаги, ты слишком подозрителен, Эдык. Думаю я, он нам зла не желает.

— Как знать… — Эдык прищурился и потер рукою высокий лоб. — Ехать пора. Распрощаемся с хозяевами, скажем спасибо за еду и за отдых и уедем.

Стали собираться к отъезду. Узнав, что гости поднялись, снова пришел старик Хапачев.

— Удивляешь ты меня, Эдык, — обиженно сказал он. — Побыл несколько часов и запрягаешь коней. Задержись ради аллаха, не оставляй в моем сердце обиды!

— Беркет бесын[35], уважаемый, — поклонился Эдык. — Не сомневаемся в твоей доброте и щедрости, но мы должны ехать… Подводы готовы, пора… За гостеприимство — благодарим, и дай аллах тебе здоровья и бодрости!

Хозяин был явно растерян.

— Там стреляют… Война там, Эдык…

Эдык внимательно оглядел двор и вдруг резко повернулся к Ха-пачеву:

— Где сын? Что-то не видно его. Попрощались бы…

Хапачев потупился. Он был в явном затруднении.

— Сын? Сын… это… родственник заболел, да и по торговым делам надо ему… Послал я. Скоро вернется.

— А следовало бы попрощаться, — повторил Эдык, отходя к подводам, на которых уже сидели его домочадцы и родственники, готовые продолжать нелегкий и опасный путь. Но им не удалось даже выехать из усадьбы. На улице послышался топот копыт, и в распахнувшиеся ворота на взмыленных лошадях влетело человек двадцать всадников во главе с участковым приставом Адельгери Астемировым. Они моментально окружили небольшой обоз.

— Связать! — заорал пристав.

Всадники спешились. Сопротивление было бесполезно: защелкали затворы винтовок, со всех сторон на беженцев смотрели вороненые дула.

Эдык узнал нескольких уорков из белогвардейского полка Серебрякова. На плечах у них поблескивали новенькие погоны.

Когда Эдыку скручивали за спиной руки, он увидал среди других и хозяйского сына, — из-под папахи выбивался его черный чуб. Он стоял рядом с Астемировым и, улыбаясь, что-то говорил ему, хлопая себя по голенищу рукояткой нагайки.

Бледный, без кровинки в лице, выступил вперед хозяин дома.

— Видит аллах, не виноват я… — забормотал он, разводя руками, — да и что я могу поделать против такой силы?.. Разве сумею защитить вас?.. Видит аллах, не сумею! Но помни, Эдык, дорогой, вовек не забуду этого страшного дня… Знал бы, что так случится, дал бы тебе свой фаэтон, и мои кони давно умчали бы тебя в безопасное место!

Эдык ничего не ответил. Но взгляд его, полный ненависти и презрения, был понятнее всяких слов. Глаза его сузились, стали колючими и холодными. Была в них и непередаваемая гадливость, будто он только что наступил на змею, и с трудом сдерживаемая ярость, и в то же время упорство, готовность встретить свою судьбу лицом к лицу.

Старик Хапачев не выдержал этого взгляда, он опустил голову, как-то неестественно вскинул вверх короткие руки, словно призывая небо в свидетели, и, круто повернувшись, подошел к Астемирову.

— Если уважаешь мои седины, господин пристав, — громко, так, чтобы слышал Эдык Калмыков, сказал он, — не делай с ними ничего в моем дворе, будь милостив! Не хочу я понести с собою в могилу чужие грехи. Увози отсюда их — и аллах тебе судья!..

Пристав не обратил никакого внимания на слова старика. Он резко дернул коня за повод и подъехал к связанному Калмыкову. Окинул его злобным взглядом.

— Что, думал — не найдем тебя? Зови теперь сына своего, этого жалкого хвастуна, который грозился покончить с нами. Может быть, он тебя выручит? Как бы не так! — пристав сплюнул. — Всю свою паршивую жизнь ходил твой сын в дырявых гуаншариках! Собакой жил, собакой и сдохнет!

— Кто лает вроде тебя, тот собака! — раздался с подводы громкий голос Быбы, жены Эдыка.

Это еще больше распалило Астемирова.

— Обыскать! — приказал он. — Всех до одного — и детей, и взрослых.

Несколько человек с видимым удовольствием приступили к обыску. В клочья, изорвали подушки, одеяла, матрацы. С каким-то непонятным остервенением рвали и ломали все, что попадалось под руку. По двору, словно густые снежные хлопья, носился пух, бесшумно палая на замерзшую землю.

Ничего не найдя, бандиты принялись разбирать подводы, вспарывать штыками хомуты на лошадях. Наконец, взялись и за самих беженцев: мужчин обыскали быстро, а женщин завели в сарай и обшаривали «с пристрастием», не обращая внимания на их протесты и крики.

Хапачев-отец, увидев это, снова подбежал к Астемирову:

— Не навлекай, Адельгери, позор на мою старую голову, — взмолился он. — Аллахом прошу…

Адельгери Астемиров, конечно, знал, что обыск не даст никаких результатов, но ему хотелось подольше поизмываться над гордым Эдыком, сломить его надменное упорство.

— Займись-ка лучше, старик, своим делом! — отрезал пристав.

Услышав это, к Астемирову подъехал оскорбленный Хапачев-сын. Глаза его засверкали.

— Послушай, ты… не для того я привел тебя сюда, чтобы ты орал на моего родного отца. Если бы не наша помощь, не только ты сам, но и твои внуки и правнуки не поймали бы Калмыковых…

— Ладно, ладно, — примирительно отозвался пристав, понижая голос. — Я против твоего отца ничего не имею…

В это время один из белогвардейцев, размахивая руками, подскочил к приставу:

— Вот! С красной звездой на папахе… не иначе — большевик!..

Астемиров взял у солдата картонный прямоугольничек. Это была фотография Бетала Калмыкова.

— У старухи нашли!

Пристав молча рассматривал снимок. Губы его скривились в усмешке.

— Пусть каждый встречный назовёт Адельгери Астемирова лжецом, если не пронесем мы эту голову на штыке по всем кабардинским аулам! — с этими словами он наколол фотографию на штык стоящего рядом солдата. — Пока это только кусок картона, но, дайте срок… и голова будет там же!

Оглядев безмолвную толпу пленных, он повернул лошадь к воротам.

— Ведите за мной весь этот сброд!

Как будто устыдившись позорной сцены с обыском, конвойные позволили женщинам и детям сесть на подводы. Туда же положили жалкие остатки постелей и другой домашний скарб. Мужчин погнали пешком.

Эдык шел со связанными за спиной руками, опустив голову и осторожно переставляя ноги, словно самым главным для него сейчас было не поскользнуться и не упасть на заледенелой дорого.

О чем он думал? Его суровое и спокойное молчание выводило из себя конвоиров, и они то и дело старались толкнуть его грудью лошади или зацепить стременем. Покачнувшись от толчка, Эдык на мгновение задерживал шаг и, снова восстановив равновесие, все так же упорно передвигал ногами, по-прежнему не поднимая головы и не удостаивая взглядом своих мучителей.

Они ничего не могли ему сделать.

Он был верен себе.

Он ничего не видел сейчас, кроме темной земли под ногами, на которой изредка поблескивали замерзшие лужицы.

А думы его, неторопливые и отрешенные думы стареющего, но еще полного сил горца, который предстал перед своей судьбой, были далеки отсюда.

Перед мысленным взором его курилась теплым парком жирующая весенняя нива. Черные борозды ее с зелеными всходами дрожали в нагретом солнцем воздухе, и казалось, что из земли сочатся и уходят в голубое небо живительные и добрые соки, что струится от нее аромат, как от только приготовленной, еще не остывшей пасты…

Жизнь его, Эдыка Калмыкова, висела на волоске, как и жизнь всех, кто сидел впереди на телегах, и тех, кто, как и он, шел теперь в молчании навстречу неизведанному.

Но он не думал о смерти. Он думал о земле, которой с детства были отданы его сердце и его руки.

Почти совсем рассвело. День обещал быть туманным и пасмурным. Низко сидели темно-серые горбатые тучи, и трудно было догадаться, с какой стороны должно всходить солнце.

Эдык не видел рассвета. Он жадно вдыхал едва уловимый запах мартовской земли, еще скованной холодом, но уже томящейся по весеннему освобождению, и внутри у него звенел давно знакомый ему внутренний голос, который он слышал всегда в трудные минуты жизни: «На этой черной благодатной земле немало ухабов и кочек, ям и оврагов, избороздивших ее чело. А сколько колючек и сорняков, сколько бесплодных солончаков и каменистых мест! Стереть бы все это с лица земли, чтобы она вздохнула свободно и глубоко… Изгнать бы людей подлых и ничтожных, тех, у кого нет ни чести, ни совести, ни стыда… И тогда всем хватит этой плодородной и щедрой земли, из-за которой люди убивают друг друга!.. Убивают движимые алчностью, не умея довольствоваться малым. Пока жива жадность, будут наживаться имущие и страдать бедняки…»

Внутренний голос не умолкал. Он становился все чище и ярче, и Эдык с удивлением прислушивался к нему. Мысли были все более неожиданными и высокими, в обычное время они не могли возникнуть… И Эдык объяснил себе это приближением смерти. Всегда так бывает Если человеку остается жить мало, он задумывается о таких вещах, которые раньше ему в голову не приходили…

Им овладело чувство все возрастающей смелости и подъема. Казалось, он может идти так без конца, пока не вопьются в его тело вражеские клинки и пули, и тогда он упадет на грудь этой земли, которой отдал все свои силы и которая теперь, в последний его час, согреет его своим дыханием.

Не доезжая до аула Бороково, пристав остановил процессию. На дороге, ведущей в Астемирово, показался большой конный отряд.

Разглядев погоны на плечах всадников, пристав облегченно перевел дух. Впереди на вороном жеребце скакал не кто иной, как сам правитель Кабарды и пяти горских обществ полковник Клишбиев.

— Кто такие? — спросил правитель, круто осадив коня и сделав знак своим конникам остановиться.

— Пристав Адельгери Астемиров, господин полковник! Арестовал семью Бетала Калмыкова!

— А-а-а? Калмыкова, говоришь?

— Так точно! Вот его отец…

Клишбиев медленно подъехал к Эдыку, с угрюмым любопытством разглядывая его.

Эдык не поднял головы.

Густые черные брови полковника сошлись на переносице. Он поднял руку и ударил старика нагайкой.

Эдык не шевельнулся. На щеке его вспухла багровая полоса.

— Это твое отродье мутит всю Кабарду! — загремел Клишбиев. — Большевистская собака! Я не забыл его со времен Зольского бунта!.. И теперь он не унимается — собрал войско в дырявых бешметах и с каким-то грузином[36] проливает кровь кабардинцев в нашем краю!

Полковник имел все основания ненавидеть фамилию Калмыковых. Конный полк, почти целиком состоявший из дворянских сынков и княжеских отпрысков, с которым Клишбиев пошел на Астемирово, возвращался теперь потрепанным и обескровленным. От недавно сформированного полка осталось лишь несколько неполных сотен.

Вот почему Клишбиев был взбешен.

Закусив губу, он снова размахнулся и изо всех сил ударил Калмыкова. Раздвоенный конец нагайки рассек старику веко, и по лицу его потекла струйка крови.

Но он не шелохнулся. Даже не посмотрел на Клишбиева.

Это еще больше взвинтило полковника.

— Ты что?.. Превратился в истукана?.. — закричал он и снова ударил.

Ни один мускул не дрогнул на суровом, окаменевшем лице Эдыка. Он стоял прямо и твердо, как вековой дуб, которому не страшны невзгоды и бури.

— Значит, ты не считаешь нужным отвечать, когда тебя спрашивают?! — задыхаясь от ярости, закричал правитель. — Так я заставлю тебя развязать язык!

С этими словами он поднял плеть высоко над головой и резко опустил вдоль бурки. Всадники, окружавшие его, спешились по этому знаку и, согнав женщин и детей с подвод, стали прикладами подталкивать всех арестованных к обрыву, нависающему над старым бороковским аулом.

Эдык повернулся спиной к пропасти, но лицом к палачам. Остальные последовали его примеру.

Было тихо. Люди стояли над кручей, стиснув зубы и с ненавистью глядя на головорезов Клишбиева.

С телеги донесся плач ребенка. Это был самый младший брат Бетала, завернутый в одеяло малыш Хасет.

К подводе верхом приблизился один из белогвардейцев и, потянувшись, подцепил ребенка за одеяло штыком и поднял над дорогой.

— Эй, подождите! Остался большевистский щенок!

Он направил лошадь к обрыву и бросил мальчугана под ноги Быбе. Она была близка к обмороку.

— Не трогайте детей, если вы мужчины! — негромко, но отчетлива сказал Эдык.

— А-а-а! Подал голос, красная сволочь! — загремел полковник.

— Не трогайте детей! — спокойно повторил Эдык.

Между тем перед ожидающими своей участи пленными выстроилась команда убийц с винтовками в руках.

К правителю метнулся худенький маленький кабардинец в черкеске, в котором Эдык узнал офицера уоркского полка Миту Джедмишхова.

— Господин полковник, — неожиданно звонким высоким голосом, в котором дрожали слезы, заговорил Джедмишхов. — Прошу вас не расстреливать арестованных! Мы оба с вами носим погоны, и я убедительно прошу вас…

— Что с тобой, Мита, — недовольно пробурчал правитель, — ты сошел с ума?

— Нет, я в здравом уме, полковник, и я ваш единоверец. Прислушайтесь к голосу разума и гуманности… поверьте, вреда не будет. И я… я имею право просить за них. Моя мать умерла, когда мне не было и двух месяцев… Меня выкормила вот эта женщина… — он показал на Быбу, прижимавшую к своей груди маленького Хасета. — Я ее молочный сын.

Сама Быба молчала. Она не могла на таком расстоянии узнать Миту: слезы мешали ей.

Клишбиев, насупившись, отвернулся. Ему была неприятна эта сцепа.

— Ты дворянин, — настаивал Мита. — Послушайся меня. Будь милосерден.

— Разве теперь существует милосердие? — буркнул полковник.

— Справедливость остается на все времена. Ее нельзя отменить или уничтожить.

— Глупости.

Джедмишхов круто повернулся и зашагал к осужденным. Став перед Быбой, крикнул Клишбиеву:

— Тогда стреляй! Но, прежде чем ты убьешь женщину, которая вскормила меня своим молоком, тебе придется покончить со мной! Стреляй, если можешь!

Правитель колебался. Миту Джедмишхова он давно знал как всеми уважаемого офицера, и ссора с ним сейчас, на виду у полка, могла произвести невыгодное впечатление на солдат.

Было и еще одно обстоятельство, с которым следовало считаться: мало кто рискнул бы тягаться с Митой в смелости и мужестве. Не сословным привилегиям, не состоянию обязан был сравнительно молодой Джедмишхов своим высоким чином (как и Клишбиев, он носил погоны полковника), а личным качествам.

К тому же не далее, как вчера, в кровопролитном бою под Астемирово Мита спас Клишбиева, буквально вырвав его из лап смерти.

Правитель не знал, как ему поступить. Пристрелить Миту, и делу конец? Но кто поручится, что это не вызовет бунта в полку?..

— Женщин бы увели и детей… — услышал он позади себя слова одного из солдат.

— Душегубы… — отозвался другой голос.

— Ладно, — криво усмехнулся полковник, — быть по-твоему, Мита! И правда, не к чему лишний грех на душу брать… Веди их, Астемиров, куда хочешь — хоть в рай, хоть в пекло!

Он взмахнул нагайкой и ускакал, не оглядываясь.

День воскресный, базарный. На улицах Нальчика многолюдно.

По решению белогвардейского начальства — Чежокова и Серебрякова — город готовился к праздничному курман-байраму в ознаменование недавней победы над большевиками и установления в Нальчике прежней, «законной» власти.

Повсюду гарцуют верхами прибывшие на торжество князья и уорки со своими нукерами[37].

На подводах они привезли с собой самых красивых танцовщиц и гармонисток, зная, что предстоят танцы, скачки и другие увеселения.

В небольшом скверике, за церковью, перед самым входом в огромный Атажукинский сад, который где-то в предгорьях сливался с лесом, все было запружено бричками, скотом, лошадьми. Здесь резали овец и птицу, разделывали туши. В котлах и на вертелах над кострами варилось и жарилось мясо. Несильный ветерок, тянувший с гор, разносил по городу запах дыма и жареной баранины.

На площади гремела музыка, не умолкали хлопки в такт танцу, на церковной колокольне заливались колокола.

А надо всей этой суетой, возбужденные шумом и весенним теплом, гомонили вездесущие вороны, перелетая с одного дерева на другое.

В полдень по приказу Серебрякова солдаты пригнали в сквер всех, кто был в тот день на базаре. Огромная толпа заполнила все свободное место в садике, многие остались за оградой. Люди не знали, зачем их сюда привели.

Под раскидистым засохшим орехом солдаты торопливо сооружали помост.

О назначении постройки вначале никто не догадывался, но, когда на одну из ветвей накинули черную просмоленную веревку с петлей на конце, толпа притихла.

Это была виселица!

Подошел военный оркестр и заиграл марш. Солдаты оцепили помост.

Толпа заколыхалась. Из передних ее рядов раздался надрывный женский крик:

— Ведут!.. Ведут несчастного!.. О, боже мой!..

Неподалеку от реального училища стояло мрачное серое здание — городская тюрьма. Оттуда и вывели под конвоем высокого кабардинца в одном бешмете, без шапки. Он был в кандалах. Цепи звенели при каждом его шаге.

— Кто таков?.. — спросил какой-то русский чиновник в черной фуражке с кокардой у стоявшего рядом с ним горца.

— Хажбекир Хажимахов, — с готовностью отвечал тот. — Зять Бетала Калмыкова… Самого главного большевика в Кабарде.

— Видно, сильный человек, — с уважением сказал чиновник. — Ишь, как заковали его. Избит весь… и охрана двойная…

Хажимахов шел к виселице медленно, высоко подняв голову и глядя куда-то вдаль, где, скрытые деревьями, должны были сверкать на солнце ослепительно белые снежные вершины гор. На губах его застыла едва заметная презрительная улыбка. В душе его не было места страху, и на виду у своих соплеменников он шел на смерть спокойно и гордо, как подобает борцу за народное дело.

Он ни о чем не жалел в эти последние мгновения своей жизни. Он знал, на что шел, когда взялся за, шашку и сел на коня, чтобы рядом с другом своим Беталом Калмыковым драться за новую власть.

Он ни о чем не жалел.

Одна мысль владела им сейчас: он должен умереть достойно, только бы хватило сил…

На открытом лице Хажбекира, со следами тяжких побоев, с ссадинами и запекшимися шрамами от ударов кнутом, жили и сияли огромные синие глаза, полные несгибаемой силы и жгучей ненависти к палачам. Женщины не могли смотреть в них равнодушно и поспешно отворачивались, украдкой вытирая слезы концами платков. Прежде чем подняться на помост вместе с приговоренным к смерти Хажимаховым, конвойные подтолкнули его к Чежокову и Серебрякову, стоявшему тут же.

Хажбекир впервые видел белогвардейского полковника, палача и вешателя Заурбека Даутокова-Серебрякова.

Скуластое лицо, как у степняка-ногайца, хмурые густые брови, слегка порыжевшие от табака торчащие усики и ястребиный нос. Коренаст и кривоног, как настоящий кавалерист.

Когда арестованного подвели, Серебряков бросил коротко и резко:

— Жаль, что вместе с тобой не будет сегодня болтаться в петле Бетал Калмыков!

— Не жалей, Даутоков, — глухо сказал Хажбекир. — И по тебе плачет веревка. Придет и твой срок!.

Он звякнул цепями и, выпрямившись, стал подниматься на помост. Стоявший там долговязый нескладный офицер, откашлявшись, начал читать приговор:

— Военно-полевой суд войск нальчикского гарнизона, рассмотрев дело Хажбекира Хажимахова, обвиняемого в подрывной деятельности против законного горского правительства области, красного партизана в прошлом и красногвардейца, родственника большевистского главаря Кабарды и Балкарии Бетала Калмыкова, одного из его сообщников…

Офицер читал долго. Приговор, написанный в классическом канцелярском стиле, с обилием тяжеловесных оборотов и придаточных предложений, перечислял все многочисленные «прегрешения» осужденного и заканчивался словами: «…военно-полевой суд постановляет — приговорить Хажбекира Хажимахова к смертной казни через повешение. Приговор окончателен и обжалованию не подлежит».

Оркестр заиграл марш. Всполошилось воронье на ветвях деревьев. Гулко забубнили церковные колокола, кто-то громко и протяжно всхлипнул в застывшей толпе.

Хажбекир глубоко вздохнул, словно собираясь с духом, и закричал, перекрывая пронзительные звуки оркестра:

— Будьте вы прокляты, бешеные собаки! Знайте: я не боюсь смерти и с радостью приму ее за народ! Но недалек и тот день, когда вас всех передушат за ваши злодейства!..

— Вешать! — заорал Серебряков.

— Всех не перевешаешь! успел крикнуть Хажбекир уже с петлей на шее, когда из-под ног у него выбили табуретку.

Веревка натянулась, как струна, и лопнула с сухим треском, не выдержав грузного тела осужденного. Падая, он больно ударился о помост.

Пока вокруг царило минутное замешательство, он очнулся и, напрягая последние силы, встал во весь рост, большой и страшный, с помутневшими глазами и вздымающейся грудью, но не покоренный, не сломленный.

Оркестр умолк, и капельмейстер в растерянности замер с поднятой палочкой в руке. По толпе прокатился сдержанный шепот. Люди оживились в надежде, что приговоренного к смерти помилуют, раз порвалась веревка на виселице. Издавна существовал у всех народов такой обычай. "Не виновен, — говорили в таких случаях, — бог простил ему», — и осужденного отпускали с миром.

Но Серебряков не хотел признавать никаких обычаев. Взбежав на помост, он толкнул палача в спину и яростно закричал:

— Вешать! Чего стоите?

Хажимахов медленно повернулся и, когда полковник оказался возле него, плюнул ему в лицо.

— Ах ты, большевистская сволочь! — в бешенстве прохрипел тот. — Вешать его!

Несколько дюжих казаков в лохматых папахах и синих штанах с лампасами набросились на Хажбекира. Когда его поставили на табурет, все увидели, как с губ его стекали по подбородку на шею и грудь тоненькие струйки крови.

Серебряков взмахнул рукой, давая знак начинать казнь вторично.

По скверу прокатилась глухая волна возмущения.

— Изверги! Бог не простит вам этого!

— Прекратите колокольный звон!

Хажбекиру набросили на шею петлю. Он обвел толпу долгим горящим взглядом и вдруг закричал:

— Да здравствует Совет…

Веревка дернулась и напряглась, оборвав его голос.

Когда полковник Серебряков спустился с помоста, путь ему решительно преградил уже немолодой русский офицер с георгиевским крестом на груди. Худое интеллигентное лицо его было бледно, губы мелко вздрагивали.

— Бог не простит, полковник! Вы совершили беззаконие! Нарушили старинный обычай! Не должен осужденный умирать дважды!..

Серебряков не дал ему договорить. Порывистым движением он сорвал с груди офицера крест и с ненавистью произнес:

— Облачились в этот мундир, чтобы скрыть свое большевистское нутро, поручик? Взять его!

Казаки схватили поручика, не ожидавшего такой развязки, и потащили к виселице.

…Помост вскоре убрали, а тела двух повешенных — горца Хажбекира Хажимахова и неизвестного русского офицера, рискнувшего за него вступиться, висели еще целую неделю. Трупы убирать не разрешали.

Вечерами, когда сгущались сумерки, они словно бы приближались друг к другу, раскачиваемые горным ветром, и силуэты их сливались, как тени двух братьев.

В садике стало пустынно.

Люди обходили стороной скорбное место…

* * *

Казни продолжались. Белогвардейские власти задались целью — устранить всех непокорных и инакомыслящих, лишив тем самым большевиков всякой опоры в городе. Очень скоро, однако, они пришли к выводу, что совсем не обязательно совершать подобные преступления на глазах у всего народа, если можно делать это тайно и без лишнего шума.

…Серебряков, Чежоков и несколько офицеров стояли на возвышении в Атажукинском саду. Внизу, на опушке молоденькой сосновой рощицы солдаты копали яму.

Было тепло. Серебрилась в лучах уходящего солнца река, то скрываясь за верхушками сосен, то снова выбегая на середину пустой каменистой поймы, которую она заполняла всю целиком во время весеннего паводка.

— Что, оплакиваете будущих покойников? — крикнул Серебряков солдатам. — Пошевеливайтесь!

— Поневоле заплачешь, — негромко, но зло отозвался один из солдат. — Руки не поднимаются на такое дело.

— А не хочешь ли стать рядом с большевиками? Место в яме и для тебя найдется!

Снизу ничего не ответили.

Над горами разлился багровый Закат, окрасив в неестественно яркий и горячий цвет и высокие заснеженные вершины, и Черные горы, покрытые лесом, и старую Кизиловку, и макушки развесистых лип Атажукинского сада.

…Из тюрьмы конвоиры вывели группу арестованных. Впереди шел Эдык Калмыков. Привыкший держаться всегда скромно и незаметно, он на этот раз изменил себе и шел с высоко поднятой головой.

Он смотрел на горы, одетые в золото и пурпур этого последнего для него дня, вдыхал весенние запахи пробуждающегося леса, прислушивался к рокоту говорливой речушки. Он знал, что видит все это в последний раз. Лицо его было спокойным и сосредоточенно-строгим.

За Эдыком. шли Мат Мамухов и Ибрагим Мальбахов. Чуть поодаль — женщины и дети.

— Так или иначе — нам конец, — шепнул Ибрагим Эдыку. — Может, попытаться бежать?

Эдык пристально посмотрел на Ибрагима, но не произнес ни слова. Ибрагим понял и пристыженно опустил глаза. Разве можно вести речь о побеге, когда конвойные ведут позади детей и женщин?..

Эдык огляделся, отыскивая взглядом сыновей. В тюрьме они сидели в разных камерах, а Калмыков не хотел умереть, не оставив им своего отцовского наказа, своего последнего завета…

— Назир, Хабала, подойдите ко мне, — негромко сказал Эдык, оглядываясь на солдат. Но те не собирались мешать разговору осужденных.

Сыновья приблизились к отцу и пошли бок о бок с ним.

— У этих людей, если можно назвать их людьми, нет ни чести, ни совести, — начал Эдык. — Мы, старшие, видимо, не сумеем спастись, а вы — дети, вас они, наверно, не тронут… — Он помолчал, собираясь с мыслями, потом продолжал ровным голосом. — То, что я скажу сейчас, — мое завещание вам, молодым… Поэтому запомните крепко мои слова и не забывайте их. Если аллах приведет и встретитесь вы с Беталом, то передайте, что я им доволен. И в этой жизни, и в могиле буду доволен… Все честные и мужественные люди должны бороться за трудовой народ, как делает это Бетал… Будьте же, как он, сыны мои! Любите людей. Когда подрастете — отомстите моим палачам. Никогда не прощайте зла и насилия!..

Эдык замолчал и некоторое время шагал, опустив голову, верный старой своей привычке. Затем он слегка приостановился, будто пораженный неожиданной мыслью:

— Да… но пока вы станете взрослыми, наших врагов, бог даст, уж и на свете не будет… Ну что ж, так тому и быть! Растите без гнева и страха, сыны мои.

Сыновья шли молча, насупив брови. Хабала вот-вот готов был заплакать. Увидев застывшие слезы в его черных глазенках, Эдык ободряюще сказал:

— Будьте мужественными. Не показывайте никогда врагу свои спины и свои слезы.

За поворотом дороги, ведущей к реке, показалась круча, на которой стояли Серебряков, Чежоков и жандармские офицеры. Конвойные велели Эдыку замолчать.

Когда их подвели совсем близко, Серебряков подошел к Эдыку. Глаза полковника сощурились:

— Как же так? — издевательски процедил он сквозь зубы и сорвал с плеч Калмыкова бурку. — Отец большевистского главаря, а ходит раздетым, как последний нищий?!..

Эдык остался в одном нижнем белье. Бешметы и черкески у арестованных отобрали еще в тюрьме.

— Худа одежонка, да наша, — в тон полковнику отвечал Калмыков. — А у вас все краденое, за счет трудового люда нажитое… и забрызгано кровью…

— Скоро вам всем никакой одежды не понадобится, — пыхнув папиросой, равнодушно заметил Чежоков. Он за последние месяцы так привык к расстрелам и кровавым расправам, что это перестало производить на него впечатление.

Серебряков смерил Эдыка с ног до головы ненавидящим взглядом и сделал солдатам знак, чтобы осужденных согнали вниз, к яме.

Женщины остались наверху. Отсюда хорошо были видны освещенная закатными лучами свежевырытая могила и стоявшие на самом краю ее, спинами к яме, трое горцев.

Серебряков достал из кармана губную гармошку, трофей империалистической войны, и заиграл на ней какое-то подобие похоронного марша. Он нещадно фальшивил и, видно, почувствовав это, вскоре у молк и спрятал гармошку. Прошелся наверху по тропинке, разглядывая молчаливую группу родственников осужденных. Все они, даже самые младшие дети, смотрели на него с ненавистью и презрением.

— Что молчите?! Не хотите оплакивать своих отцов, жалкие свиньи?..

Взгляд полковника остановился на Назире.

— Ты сам свинья! — звонким голосом крикнул Назир.

— Ах ты, гаденыш! И ты — туда же! — злорадно ухмыльнулся Серебряков. — Тоже, стало быть, большевик! Ну что ж, ступай вниз, становись вместе с ними!

Быба бросилась было к сыну, но солдаты ее оттеснили. Назира столкнули вниз. Он стал рядом с отцом. Лицо его было бледно, на лбу выступили капельки пота. Но он не плакал.

— Оставьте детей! — угрожающе сказал Эдык. — Будьте хоть раз в жизни мужчинами!

— Повернись спиной! Ну, живо! — завопил Серебряков.

— Я умру, глядя в лицо врагу! — сказал Эдык, прижимаясь к сыну, чтобы ободрить его в эти последние минуты. — И мои друзья тоже! Стреляй, палач!

— Стреляй же! — крикнул Мамухов.

На твердых, будто вырезанных из камня лицах осужденных заиграли багровые блики. Солнце еще раз вспыхнуло на верхушке хребта и скрылось.

Все дальнейшее произошло так быстро, что никто не успел опомниться.

Грянул залп. Одновременно Ибрагим Мальбахов отпрыгнул в сторону и бросился бежать. Эдык и Мат Мамухов чуть качнулись вперед и, медленно осев на землю, скатились в яму. Назир еще стоял, схватившись за грудь — из-под руки сочилась кровь. Один за другим сухо щелкнули еще два выстрела, и юноша упал на тело отца.

В отдалении хлопали выстрелы и трещали прибрежные кусты — это конвоиры бросились вдогонку за Ибрагимом.

Быба надрывно закричала и кинулась было к яме, но солдаты удержали ее и вместе с другими женщинами и детьми потащили в тюрьму. Вскоре их догнали остальные конвойные, так и не поймав Ибрагима: он успел перейти реку и скрыться в лесу.

Быстро стемнело, и яму оставили незарытой.

— Утром забросаем, — сказал Чежоков. — А на ночь поставим часового, чтоб трупы не увезли в аул.

Ночь была холодной и лунной.

…Назир очнулся от холода. Он лежал на спине, на куче глинистой земли, у самого края ямы. В груди у него что-то булькало и хрипело. Он шевельнулся и застонал. Боль пронизывала все его тело, он даже не мог понять, откуда она исходит.

Он попробовал приподняться на локте, но не смог: боль рванула так беспощадно, что он вскрикнул. И стал звать брата… Прерывающимся, хриплым шепотом, то впадая в беспамятство, то снова приходя в себя, он жалобно причитал, в надежде, что кто-нибудь услышит: «Где ты, Бетал?.. Почему ты не едешь за телом отца? Почему не ведешь в Нальчик своих красных орлов, чтобы отомстить за нас?..»

Оставленный Чежоковым солдат, бродивший поблизости с винтовкой в руках, услышал голос Назира.

— Ты еще жив, несчастный?..

— Да-а-а… Слушай… Расскажи людям все, что ты здесь видел. Пусть знают…

— Еще чего захотел, — буркнул солдат, с опаской подходя поближе и вглядываясь в белое, без кровинки, лицо Назира, освещенное луной. — Не положено…

— Ты же человек…

— Что из того? Подневольный я…

— Тогда дай мне тулуп… Холодно…

— Тебя и оставили в живых, чтобы ты замерз…

— Это ты меня вытащил из ямы?..

— Я.

— Значит, пожалел? Так добей меня… Слышишь, застрели, чтобы я не мучился…

— Нельзя. Не положено, — часовой отошел от ямы.

Через минуту одинокая фигура его замаячила наверху, над кручей. Он ходил по тропинке, притопывая ногами.

Назир почувствовал, что боль становится все глуше и постепенно уходит. Но тело сковало холодом, и он уже не пытался пошевельнуться. Он стал складывать гыбзу[38]. Он пел ее шепотом, едва слышно, а ему казалось, что он поет во весь голос, как бывало раньше, когда молодежь. Хасанби собиралась на праздники. Слова и мелодия песни, которую слагал Назир, были гневными и разящими, как кинжал. Он проклинал в своей гыбзе всех белых, проклинал убийц своего отца.

Охранник наверху перестал ходить. Он слушал Назира, и непривычные, дерзкие, как ему казалось, мысли приходили ему в голову.

…Почему зверски убили всех этих людей? Ну, ладно, пусть у Эдыка Калмыкова сын — главный большевик, — это дело другое. И друзья Эдыка тоже, пожалуй, из революционеров. А что сделал этот безусый юнец, за что он умирает?..

Назир застонал.

Часовой прислушался. Снизу больше не доносилось никаких звуков. Он быстро спустился и накинул на юношу тулуп.

— Спа… спасибо, — еле слышно отозвался умирающий.

По ущелью потянуло холодным пронизывающим ветром. Луну закрыли тучи.

…Всю ночь напролет часовой бегал по тропинке, похлопывая себя по бокам закоченевшими руками. Под утро и Атажукинский сад, и камни на берегу реки, и мохнатая, поросшая густым лесом гора Малая Кизиловка покрылись серебристым морозным инеем.

О многом передумал за ночь продрогший часовой. Иногда ему становилось страшно от собственных мыслей, но отогнать их, забыть обо всем, что произошло здесь, под кручей, он уже не мог, даже если бы и хотел.

«Выходит, правда все, что говорят люди о Заурбеке Даутокове? Шакал в человеческом облике. Грабит людей без жалости, стреляет и вешает, не разбирая, где правые, а где виноватые!.. И я — с ними! Не пора ли уносить ноги?.. Подальше отсюда?..»

Наступил сумрачный, серый рассвет. Потом вокруг посветлело, в разрыве между тучами проглянуло солнце.

Назир открыл глаза. Губы его зашевелились.

— Солнце встает…

К нему подошел часовой:

— Чего ты?

Но Назир молчал. Голова его безжизненно откинулась набок.

Солдат долго стоял над ямой.

— Правду говорят люди, что и умереть нужно достойно, — сказал он тихо.

Загрузка...