Над осенней степью низко плыли тяжелые тучи. Пустые поля почернели, налились влагой, дорогу развезло от затяжных дождей.
На придорожном камне сидела Наржан Хамдешева, бедно одетая пожилая кабардинка. Один чувяк она сняла с ноги и пыталась пришить раскисшую, наполовину оторвавшуюся подошву. Грязный чувяк измазал ей подол платья, но она не обращала на это внимания, сосредоточенно протыкая иглой сыромятину и протягивая сквозь нее длинную нитку.
Позади на одинокую копну сена лениво опустился орел. Сложив отяжелевшие крылья, он нахохлился и распушил перья. Изредка орел поднимал голову, оглядывая окрестность, потом снова втягивал длинную морщинистую шею и замирал так, не обнаружив в мокрой голой степи ничего интересного.
Степь была пуста у бесприютна, как этот голодный старый орел, как усталая душа Наржан, пустившейся в дальний путь в осеннюю непогоду.
Кое-как починив свой чувяк, она встала и, опираясь на палку, заковыляла дальше.
И орел, будто из солидарности, тоже взлетел и, медленно взмахнув большими крыльями, поднялся ввысь, не оставив на земле даже собственной тени.
Путника, как известно, увлекает вперед надежда. Вера в негаданную удачу помогает в дороге, скрадывает долгие расстояния.
Кто знает, — может, так было и с Наржан Хамдешевой, но самой ей казалось, что в сердце у нее сейчас — такая же тягостная, мрачная осень, как о обступившей ее со всех сторон безмолвной равнине
Погруженная в невеселые думы, она машинально, как заведенная, передвигала ногами Собственно мыслей не было, оставалось лишь горькое сознание своей неустроенной жалкой судьбы и смутное чувство необходимости предпринять еще и эту, последнюю, попытку как-то разорвать унылую цепь невезения.
Поэтому она шла в город.
Кабардинцы говорят, что человек, у которого болит все тело, не может понять, что именно у него болит. Так и Наржан не умела выделить из целого вороха своих забот самое важное, самое неотложное.
Жизнь не баловала ее радостями. А от вечных невзгод в душе рано поселились пустота и неверие. Собравшись в Нальчик со своими жалобами, она не столько рассчитывала на помощь, сколько смутно надеялась удовлетворить давнюю потребность высказаться, перед кем-то излить все, что накопилось за долгие годы.
Может, ей тогда станет легче? Может, вздрогнут и приподнимутся смиренно опущенные усталые веки и сверкнет в потухших глазах огонек надежды?..
…В городе Наржан несколько оживилась. Видимо, подействовала на нее непривычная суета, царившая здесь на улицах. Городские люди все куда-то спешили, занятые своими делами, никто из них не обращал на нее никакого внимания.
По Кабардинской улице она поднялась вверх и прерывающимся от волнения голосом спросила у прохожего, показавшегося ей кабардинцем:
— Где тут сидит ваш самый главный?
— Кто тебе нужен, мать?
— Ваш самый главный, — ответила она, довольная, что не ошиблась и может объясниться с этим человеком на своем родном языке.
— Главный у нас Бетал Калмыков.
— Дай бог тебе долгой жизни, уважаемый, — сказала Наржан, кланяясь, — он-то и нужен мне.
— Во-о-он, видишь: большой дом на той стороне?.. Там он и находится, — показал прохожий на угловое двухэтажное здание.
— Дай аллах тебе здоровья, — повторила женщина.
Перейдя через улицу, она в нерешительности остановилась: в здании было несколько дверей. Наконец, Наржан решила, что ей надо — в среднюю дверь, — больше всего посетителей входило и выходило именно здесь.
Не успела она перешагнуть порог вестибюля, как к ней подошел милиционер в синей форме, с кожаной кобурой у пояса и по-кабардински спросил:
— Ты к кому, мать?
— К самому большому начальнику, сынок.
— Откуда пришла?
— Из села я.
— В райкоме была?
Наржан недоуменно пожала плечами.
— Не знаю я, сынок, про что ты говоришь… мне бы к Калмыкову.
Милиционер покачал головой.
— Сначала, мать, в район тебе надо… Сама посуди — разве это дело, чтобы каждый тащил свои сельские дела Калмыкову?
«Раз он с наганом, то, скорее всего, — из начальства», — подумала Наржан и снова заговорила униженным просительным тоном:
— Милый сынок, разве ж я знаю… неграмотная я… Может, и была в том рай… районе, как ты говоришь, если уж сюда доплелась… С жалобой я. С жалобой к Беталу. Пропусти меня к нему, и бог не оставит тебя своею милостью.
Милиционер заважничал. Даже голос у него сразу стал другим, каким-то тусклым, бесцветным.
— Не для того меня здесь поставили, чтобы от аллаха милостей ждать. Это обком! Понятно тебе — обком партии! Здесь государственные дела решают. Го-су-дар-ствен-ные! Ясно?!.
Охранник был молодой, и Наржан рассердилась.
— Ровно сельский князь говоришь! Сердца в тебе нет! В такую даль шла пешком.
— Князь не князь, — слегка смутился он, — а раз по личному делу, иди, мать, в собес, — он на этой же улице, только пониже, туда, к вокзалу.
Наржан заколебалась. Может, и правду говорит этот парень в синей одежде? Стыдно своими ничтожными заботами отрывать от важного дела такого человека, как Бетал Калмыков. Не лучше ли пойти к кому-нибудь другому?..
Она безнадежно махнула рукой и, выйдя из вестибюля, направилась на противоположную сторону улицы, где можно было спокойно посидеть на ступеньках парадного. Примостившись возле стены, она поджала под себя ноги, закрыла прохудившиеся чувяки подолом платья и беззвучно заплакала, вытирая слезы концом платка. Рушилась последняя ее надежда.
Наржан уже собиралась подняться и идти на поиски собеса, как к зданию обкома партии подъехала легковая машина желтоватого цвета и из нее вышел Бетал Калмыков. Она сразу узнала его плотную, слегка полнеющую фигуру, маленькие усики на верхней губе. Она хотела было встать и подойти, но Калмыков, увидев ее, подошел сам.
— В чем дело, сестра? Почему сидишь здесь? — спросил он, протягивая ей руку.
Хамдешева пожала ее, поднялась с его помощью.
— Не пускают к тебе, Бетал, — вздохнула она, не глядя на него. — Тот парень в синем…
— Ты хотела со мной говорить?
— Да.
— Тогда пойдем, — Калмыков мягко взял женщину за локоть и повел через улицу. По узкой лестнице они поднялись на второй этаж. Он открыл перед ней дверь кабинета.
Это была длинная комната, устланная большим ковром. Возле трех высоких окон стоял массивный письменный стол с крышкой, обитой малиновым сукном. По обеим сторонам его — несколько кресел с подлокотниками, обтянутых белыми парусиновыми чехлами. На столе — два телефонных аппарата.
— Садись, сестра, — Бетал подвел женщину к креслу. — И скажи, зачем я тебе понадобился.
— Не осуждай меня, Бетал, — начала она едва слышно, — за то, что помешала твоим важным делам. Но чего не заставят нужда и горе. Правда, и я, и мой муж не так уж много сделали для новой власти. Если скажу, что много, — обману тебя. Однако мы всем очень довольны, — голос женщины дрожал от волнения. Бетал чувствовал, что она вот-вот расплачется.
— Не стесняйся, рассказывай все, — ободряющим тоном сказал он, улыбнувшись ей. — Что у тебя на душе?
От этой его улыбки, от участливого голоса и доброй заинтересованности, с какой он слушал ее, Наржан растерялась, слезы снова навернулись ей на глаза.
— Да что там, у меня на душе… Только бедность моя и печаль, — она вдруг спохватилась, что не назвала ему себя: — Хамдешева я… может, слыхал? Дед и отец батрачили, всю жизнь бедствовали. А теперь и мы никак не расправим плечи, обнищали вконец. И помочь некому в нашей горькой жизни.
— Муж твой чем занимается?
— В колхозе работал, пока в силах был, себя не жалел. А теперь — больной, с постели не встает. Два года, как слег. Если раньше что и было в дому, то теперь пусто, как в дырявой сапетке… И детишек пятеро, мал мала меньше…
— Учатся они?
— Какое там учатся. Ни одежды, ни еды вдоволь не имеют. Поверишь, Бетал, одни чувяки в доме на всех, да и те худые…
— Колхоз не помогает?
— Когда хозяин мой работал, имел эти самые… трудо… трудодни, не знали мы бедности, а нынче — откуда взять? С пятерыми-то да с больным мужем разве могу я в колхоз на работу идти? Да и какая от меня польза? Еле ноги волочу… — Наржан опустила голову. — Вот и привезла я к тебе, Бетал, горе мое и заботу… Вдруг, думаю, поможет новая власть.
Калмыков уже давно встал со своего места и, бесшумно ступая по ковру, нервно ходил по кабинету из угла в угол. Каждое слово женщины тяжестью ложилось на его сердце.
Наконец, как видно, решив про себя что-то, он накинул на плечи дождевик и подошел к ней.
— Пойдем, сестра. Попробуем помочь твоему горю.
Он вывел ее на улицу и усадил в машину, которую хорошо знали во всей Кабарде и дети, и взрослые, потому что не было в области селения или аула, где не побывал бы на своем стареньком «форде» Бетал Калмыков.
Вскоре узкие мокрые улицы Нальчика остались позади, и машина выбралась на широкую грунтовую дорогу, обсаженную по краям молодыми деревьями.
Наржан догадалась, что Калмыков везет ее обратно в село, и не на шутку перепугалась. Что он задумал? Такой гость, как Бетал, важнее любого гостя, а что поставит она на стол, если он войдет в ее дом? Нет для кабардинца страшнее позора, чем отпустить гостя без угощения!
От этих мыслей у нее заломило в висках. Она уж и не рада была, что вздумала идти в город со своею жалобой, и ругала себя. Почему не сидела на месте?.. Зачем придумала себе такое наказание?
Автомобиль въехал в селение. Узенькие грязные улочки, плетни, увитые старой густой крапивой, покосившиеся, крытые соломой домишки. За машиной тотчас увязались ленивые деревенские псы и голосистые мальчишки, которые с гиканьем и улюлюканьем неслись вдоль заборов, разбрызгивая грязь босыми ногами.
— Где твой дом, сестра? — спросил Бетал.
— Разве увижу сразу, когда мчимся так быстро, — смущенно пролепетала она.
Бетал дал знак шоферу, и машина замедлила ход.
Когда они поравнялись с полузасохшей одинокой ивой, Наржан сказала:
— Доехали, слава аллаху.
Калмыков вышел. Его обступили дети.
— Думал, не догоним? — спросил плотный мальчуган лет десяти, размазывая по лицу рукавом брызги жидкой глины. Глазенки его сверкали так ярко и задорно, что Бетал не удержался от улыбки.
— Ну, раз вы меня догнали, — сказал он серьезным тоном, — то садитесь в машину.
Ему не пришлось повторять дважды. Босоногая стайка мигом умостилась на заднем сиденье.
— Покатай их, — сказал Калмыков шоферу и направился к дому Наржан Хамдешевой.
Жалкая это была хибарка. Солома на крыше свалялась, стены облупились, обнажив старую глину и потрескавшиеся от времени колья плетня. Когда Калмыков шагнул в комнату, в нос ему ударил застарелый запах прели и сырости. Большой почерневший очаг в углу не грел, в казане было пусто. За очагом, вплотную к стене, стояла старая деревянная кровать, на которой, укрытый тряпьем, лежал больной Лукман, муж хозяйки. Худое лицо его с заострившимся подбородком было бледным, веки полузакрыты. У изголовья сидел старший сын, подросток лет двенадцати, и вытирал грязным лоскутком пот, поминутно выступавший на лбу отца. Несколько в стороне жались друг к другу на земляном полу еще трое заросших худеньких мальчишек, а пятый лежал в низенькой люльке.
— Садись вот здесь, Бетал, — сказала Наржан, пододвигая ему маленькую табуретку, и торопливо вышла.
Услышав это имя, больной с усилием приподнялся на локте, открыл глаза.
— Может ли это быть?.. — прошептал он, вглядываясь в лицо гостя.
— Лежи, лежи, — остановил Калмыков Лукмана, поправляя ему подушку.
Снова появилась Наржан, держа в руках большую деревянную миску с мукой.
Бетал тотчас догадался, в чем дело:
— Сбегала к соседке? Да?
— Нельзя же без угощения, Бетал, — густо покраснела женщина.
— Ну что ж, угощать гостей — хороший обычай, — весело сказал он. — И еще кабардинцы говорят: «Без соседа, как без штанов», — он встал с табуретки, подошел к мальчикам. Спросил у старшего: — В школу не ходишь, значит?
Тот ничего не ответил и не поднял глаз, сосредоточенно разглядывая свои босые грязные ноги. Калмыков вздохнул и вышел во двор. Наржан — следом за ним.
— Прошу тебя; Бетал, не уезжай так… я мигом что-нибудь приготовлю…
— Спасибо. Я не ухожу. Просто хочу посмотреть ваше хозяйство.
— Какое там у нас хозяйство, — забеспокоилась она, — так, звук один.
— Не горюй, сестра. Все устроится…
— Дай аллах.
Бетал вошел в плетеный сарай, крытый подгнившей соломой, покосившийся, придавленный временем. Внутри было пусто. Дверь плотно не закрывалась.
Он побродил по двору. Грядки ничем не огорожены. Напротив дома — одинокий, выбеленный дождями столб, накренившийся набок, другой столб и сами ворота, некогда стоявшие здесь, давно сгнили и развалились.
Он вышел на улицу. Наржан проводила его недоумевающим взглядом.
Шагах в пятидесяти от жилья Хамдешевых красовался за добротной каменной оградой высокий туфовый дом под железной крышей, с длинной застекленной верандой.
— Чей это? — спросил Бетал у какой-то женщины, проходившей мимо.
— Разве не знаешь? Это дом Балахо, — охотно отвечала она. — Недавно выстроил.
Он не стал спрашивать, кто такой Балахо, он знал его как участника гражданской войны, старого члена партии. Теперь Балахо был председателем колхоза.
Калмыков резко повернулся и зашагал обратно. Брови его сошлись на переносице.
Выбежавший из дома Балахо догнал его, пристроился слева и молча пошел рядом, догадываясь, что Калмыков взбешен, но не понимая, что именно вывело его из себя.
Не поворачивая головы, Бетал на ходу обронил:
— Ты, Балахо, наверное, думаешь, что Советскую власть завоевали для тебя одного?
— Я ведь тоже был среди тех, кто ее завоевывал, — с тревогой ответил председатель.
— Был, — отрезал Калмыков. — Однако добывал ты в боях не Советскую власть, а собственное благополучие!
— Но, Бетал…
— Каменной стеной от людей отгородился… Даже воробей к тебе не проникнет!.. Почему не замечаешь, как другие живут?..
— Я вижу.
— Хамдешевых тоже видишь?
— О каком Хамдешеве ты говоришь? Об Исуфе?
— Вот об этом, — сказал Калмыков, входя во двор, где все еще стояла Наржан, и больше не обращая внимания на Балахо.
С минуту он постоял, осматривая двор. Потом поднялся немного выше мазанки Хамдешевых, на открытое и пустое пространство двора, и стал что-то измерять шагами. Положил по углам камни. Потом снял плащ, повесил на сучок ивы.
Балахо молча смотрел на все эти странные приготовления, тщетно пытаясь сообразить, что Калмыков затеял.
— Найди-ка мне лопату, сестра, — попросил Бетал.
Наржан засуетилась, открыла пустой курятник, достала оттуда лопату. Калмыков по-крестьянски поплевал на ладони и начал копать.
— Клянусь богом, он роет траншею под фундамент, — тихо, будто говоря с самим собой, произнес председатель. — Позор нам всем!.. Позор!..
Балахо опрометью вылетел на улицу. Трудно было поверить, глядя на грузного и рослого председателя, что он способен на такую резвость. Балахо бежал, разбрызгивая жидкую грязь, которая с хлюпаньем вылетала из-под его сапог, и стучал во все калитки подряд:
— Идите во двор к Лукману Хамдешеву, — кричал он, шумно дыша от натуги. — Сам Бетал Калмыков устраивает шихах[47]! Скорее! Поторопитесь!
Вскоре на площадке, где Калмыков разметил будущий дом, яблоку негде было упасть. Крестьяне пришли с лопатами и топорами, многие принесли пилы, фуганки и другие столярные инструменты. Со всех сторон тащили камень, бревна, тес, плетни. Явились даже глубокие старики и расселись на огромном чинаровом кряже, чтобы посмотреть, как молодые будут работать, помочь им дельным советом, поворчать, что минули былые дни и перевелись в Кабарде умельцы.
Субботник всколыхнул все селение. Многие поговаривали: «Когда это было видано, чтобы такой большой человек сам приезжал в село и брал в руки лопату? Валлаги, не припомню!»
«Опозорились мы, — говорили другие. — Стыдно нам, что не сделали сами того, что нужно. Не дай аллах, сложат о нас насмешливые песни и будут распевать по всей области. Хороший урок дал нам сегодня Бетал Калмыков! Нельзя жить рядом с соседом и не видеть, что он в беде! Стыд и позор нам!»
Стоустая молва о том, что сам Бетал устроил шихах во дворе у больного Лукмана Хамдешева, вскоре добралась до самых окраин селения и вылетела за его пределы.
Каким образом действовал этот удивительный беспроволочный телеграф, неизвестно, важно, что результаты не замедлили сказаться: к дому Лукмана одна за другой стали подъезжать тачанки и брички всех мастей и размеров, привозившие встревоженных и растерянных районных руководителей, работников медицины, просвещения и торговли. Теперь все испытывали настоятельную необходимость хоть чем-то быть полезными и обязательно принять участие в субботнике.
За несколько дней для семьи Хамдешевых были построены хороший дом и сарай. Новую усадьбу огородили плетнем, иевесили ворота.
Через неделю утром Бетал Калмыков вывел больного Лукмана из его старой мазанки и, поддерживая под руку, торжественно ввел в новый дом.
Лукман был тронут до слез.
Вскоре во двор стали ввозить на телегах столы и стулья, да так много стульев, что все подумали, будто предстоит той[48] по поводу новоселья.
Но у Калмыкова были иные намерения: в новой усадьбе Хамдешева он собирался провести внеочередное заседание бюро обкома партии.
Были приглашены не только обкомовские работники из Нальчика, но и руководители районов, председатели колхозов и сельских Советов.
Вокруг дома Лукмана собралось почти все селение. Каждый понимал, что сегодня здесь произойдет нечто необыкновенное. Пришли даже дряхлые старики и важно уселись на бревнах, оставшихся от вчерашней стройки.
Из-за туч показалось солнце и заблестело на стеклах нового дома. Стало теплее.
…Бетал Калмыков подошел к столу, накрытому красным сукном и поставленному прямо перед домом на чистые еловые стружки, и открыл заседание.
Сегодня обсуждался вопрос о внимании к человеку. Самый главный и единственный вопрос повестки дня.
Бетал обвел взглядом собравшихся. Чуть прищуренные глаза его светились удовлетворением от того, что было сделано здесь, во дворе Лукмана, но изредка в них сквозило и нечто иное, словно мелькала какая-то тень, омрачавшая радость доброго дела.
Заложив ладонь за полу ватной телогрейки, он медленно заговорил:
— Сегодняшнее бюро будет необычным не только потому, что проводим мы его на открытом воздухе… В нашем заседании принимают участие руководители районов, колхозов, сельские коммунисты и беспартийные. Мы не хотим скрывать от них положения дел, не собираемся прятать от них недостатки. Ленин сказал, что нельзя считать коммунистом человека, который не в состоянии осознать свои ошибки и исправить их. Я это к тому, что среди нас есть еще люди, которые не уважают других, пекутся лишь о своем, остальное их мало интересует. Они не видят простого труженика, смотрят мимо него.
По рядам прошло легкое движение. Все почувствовали себя неловко. Ясно было, что Калмыков заденет сегодня многих.
— Среди нас есть люди, — повторил он, — которым кажется, будто Советская власть завоевана только для их собственного благополучия. Они прибирают к рукам и свое и государственное, мало чем отличаясь от князей и уорков, которых совсем не так уж давно сбросила революция! Такие коммунисты нам не нужны! — он взмахнул рукой, будто отрубая что-то, видимое лишь ему одному. — Не для того мы опрокинули старый строй, чтобы кто-нибудь снова помыкал нами! Помните: революцию совершил народ! И совершена она — для народа! Только для него! А не для того, чтобы Балахо имел туфовый дом со стеклянной верандой, а Лукман ютился в пустой завалюхе! Больше того. Среди нас есть руководители, которые отрастили себе солидные животы и не в состоянии уже самостоятельно их носить, — обязательно надо автомобиль! Едут они, развалясь на сиденьях и не замечая ни стариков, ни больных ни старух, которые проходят мимо! И не понимают, что и положение, и машину — все дали им такие вот старики, которые делали революцию и сейчас продолжают трудиться во имя нее!
Калмыков говорил страстно и убежденно.
— Разве может руководить тот, кто не уважает людей, не обращает никакого внимания на их насущные нужды? — продолжал он, слегка понизив голос. — Нет, не может. Так говорит наша партия, так говорил Ленин. И большевики называются большевиками именно потому, что они стоят за большинство народа!.. Я сейчас вспомнил вот что… — голос Бетала вдруг изменился, стал мягче, проникновеннее. — Это еще в царские Времена случилось. Ленину однажды понадобилось на другую сторону Волги. Он спустился к переправе, и тут оказалось, что ею завладел один местный купец. Конкуренции, соперничества, значит, он не терпел и не давал развернуться тем, у кого были свои маленькие лодки. Владельцы этих лодок и пожаловались Ильичу на самоуправство купца. Оказывается, он приказывал своим людям топить или угонять все лодки, кроме его собственных.
Ленин отложил свои срочные дела, написал в суд жалобу по всем правилам и выступил на суде в защиту мелких перевозчиков… Видите, как! Это и есть человечность… И мы, большевики, постоянно должны помнить, что самая главная наша задача — служение человеку.
Калмыков отлично знал, какой популярностью пользовался издревде заведенный обычай взаимопомощи, К которому он так вовремя прибегнул несколько дней назад, устроив шихах в пользу Лукмана Хамдешева. Теперь Беталу хотелось еще раз сказать об этом на бюро, вкладывая в старую добрую традицию новый революционный смысл. Именно так следовало отбирать для новой жизни все лучшее из того, что было у народа в прошлом. Бетал интуитивно чувствовал это.
— С давних времен, — говорил он, — кабардинцы охотно, без просьб и напоминаний, устраивали шихах, чтобы помочь своим друзьям и просто соседям. И пусть никто из вас не думает, будто Советская власть отвергает все прежние обычаи. Нет, от такой народной традиции, как субботник, мы не только не отказываемся, но всячески будем развивать и укреплять эту форму взаимопомощи. Если прежде шнхах устраивали соседи, собираясь по пяти- или десятидворкам, то теперь на субботники и воскресники должны выходить все жители села. Если одна бригада бескорыстно поможет другой, один колхоз станет в чем-то опорой для другого колхоза, район — для района, нам всем от этого — только выгода!
Старики удовлетворенно закивали головами. Им понравилось, что Калмыков так хорошо и уважительно отозвался о старинном обычае.
— Пусть каждый знает, — Бетал привычным движением поднял руку над головой, — что мы должны построить нашу жизнь так, чтобы колхозы стали богатыми, а колхозники — зажиточными. Не для того мы завоевали Советскую власть, чтобы один Балахо и такие, как он, завели себе каменные хоромы.
…Над степью повисли вечерние сумерки, когда заседание бюро закончилось. Выступали многие, говорили горячо и заинтересованно. Но не в этом было главное. Главное было в том, что у каждого, кто находился сегодня во дворе у Лукмана Хамдешева, с новою силой разгорелся в сердце огонек веры в завтрашний день.
Люди расходились радостно возбужденные. На таком бюро многие их них присутствовали впервые.
…И снова, как водится, эхо об этом событии разнеслось по всей Кабардино-Балкарии, всколыхнуло народ на хорошее дело. Под лозунгом: «Каждому колхознику — добротный дом!» — по всей области прокатилась волна субботников.
Бетал Калмыков после заседания бюро уезжал в Нальчик. Но не один. Он увозил с собой двух старших мальчиков Хамдешевых, собираясь устроить их в интернат при городском доме пионеров. Открывая дверцу машины, услышал вежливое покашливание.
Сбоку, чуть позади Бетала, стоял Балахо. Глаза Калмыкова сузились, взгляд их стал холодным и пронзительным. Многие убедились на горьком опыте, что взгляд этот не сулил ничего приятного.
— Ладно уж… Прости, Бетал, — протянул руку Балахо. — Все сделаем, утрясем…
Но Калмыков не подал своей руки.
— Еще, значит, сердишься на меня? Клянусь тебе, — все утря'сем…
— Посмотрим.
Ничего не сказав больше, Бетал уехал.
Утром Балахо освободил свой новый дом и отдал колхозу под детские ясли.