НА СТАНЦИИ

Утро выдалось солнечное, но холодное. Ночью выпал неглубокий снег, выстелив застывшую землю ослепительно-белой гладью. Ветви кустарников и деревьев заплела узорчатая морозная вязь, уцелевшие ржавые листья и тополиные сережки заледенели и слегка позванивали, качаясь от ветра.

— Славное угро, Бетал, — сказал Родион Михайлович, выйдя на улицу и полной грудью вдохнув свежего студеного воздуха. — Твое утро… — Застегнул медные пуговицы на тужурке и добавил: — Ну что ж, испытаем сегодня твое счастье! Пошли!..

Не отставая от широко шагавшего Родиона Михайловича, Бетал шел окрыленный, испытывая ни с чем не сравнимое чувство подъема и радостного ожидания.

Разумеется, машинистом он станет не сразу: для этого надо многое узнать, многому научиться. Но он ведь — на пути к цели и согласен трудиться и год, и два, и даже три года, лишь бы добиться своего. Он будет кочегаром, простым угольщиком, кем угодно, — только бы в конце этой новой, трудной, но желанной науки его ждал такой же паровоз, какой много лет водит Родион Михайлович.

Они вошли в гулкое здание депо, наполненное грохотом и голосами железнодорожных рабочих. В лицо им ударил теплый запах мазута и гари. На рельсах стояло под паром шесть-семь паровозов. Тут же, неподалеку от путей, работали люди возле незнакомых Беталу машин и верстаков с тисками и наковальнями. Оттуда раздавался такой невообразимый трезвон, какого, наверное, не смогли бы поднять все кузнецы Кабарды, вместе взятые.

Приветливо кивая друзьям и знакомым, Родион Михайлович шел быстро, и Калмыков не успевал как следует разглядеть, что происходило вокруг. Он смотрел во все глаза, стараясь ничего не пропустить. Ему хотелось подольше побыть в этом закопченном здании с высоким сводчатым потолком, стать в один ряд с черными от копоти людьми, взять в руки тяжелый молот и ковать нм разные детали, испытывая силу огня и железа.

Но Родион Михайлович, не останавливаясь, провел юношу через все депо, и они очутились в просторном дворе, обсаженном по краям акацией. В глубине двора стоял трехэтажный дом под черепичной крышей. Они вошли в подъезд.

На втором этаже машинист остановил полного круглолицего человека и, сняв шапку, почтительно заговорил с ним. Бетал из вежливости отошел в сторонку. Слов он не слышал, но понимал, что разговор идет о нем, и волновался.

— Ничего не получится, Родион, — говорил незнакомец. — Нам предложено уволить нескольких человек, не то что принимать новых… Сам знаешь, перевозки сократились, особенно хлеб…

— Понимаю, конечно, но все же…

— Не выйдет. Не разрешат мне.

— Больно уж парень-то славный… Посмотрите хоть сами…

— Что из того, если я посмотрю, — он все-таки бросил мимолетный взгляд на юношу. — Помочь не могу.

— Неужто никак нельзя?..

Круглолицый вместо ответа стал подниматься по лестнице, но вдруг остановился:

— Ладно. Веди его к истопнику Митрохе. Он вчера приходил ко мне за помощником.

— Я же не о том прошу, — с досадой сказал машинист, комкая в руках свой кожаный картуз.

Калмыков терпеливо ждал, уже догадываясь по выражению лица Родиона Михайловича, что ему не повезло и дело не сладится.

Машинист постоял еще немного, глядя вслед своему удалявшемуся собеседнику, потом махнул рукой и натянул картуз.

— Пойдем, Бетал…

Спускаясь по лестнице, юноша подумал, что и на железной дороге встречаются разные люди. Есть такие, как его русская учительница Надежда Николаевна, — добрые и справедливые, а есть холодные и бездушные, как мулла его родного селения Хасанби.

Солнце поднялось выше, пригрело, и с акаций со звоном падали льдинки.

— Не переживай, все устроится, — ободряюще сказал Родион Михайлович, слегка похлопав его по плечу и прибавляя шагу. — Не огорчайся. И я так начинал… Думаешь, сразу посадят на паровоз?.. Так они и посадят, держи карман шире…

Кого он имел в виду под словом «они», Бетал так и не понял, но догадался, что люди эти плохие.

— Мне вот всякое приходилось, — продолжал машинист, искоса поглядывая на Бетала. — Поначалу, как попал я на железную дорогу, бидоны со смазкой таскал. Мастер вагонные колеса осматривает — там стукнет, тут пристукнет, потом в буксу смазки подольет. А я одно — волоку за ним по пятам эти распроклятые бидоны. Сам заливать смазку не смел. Не доверяли. Дело-то не простое. Каждый винтик — на своем месте, и значение громадное имеет…

Калмыков внимательно слушал, стараясь не пропустить ни одного слова.

— Железная дорога, брат, вся на винтиках. Так и запомни. Стоит один открутить, как и другие ослабнут. И человек тоже. Отпустишь один-разъединый винтик — все в тебе сразу и разболтается. Понял? Держись, брат! Раз не повезет — не отчаивайся и головы не вешай. В другой раз пробуй, не отступайся. Что ты, богом обиженный, что ли?

Они подошли к зданию вокзала и повернули к небольшому кирпичному пакгаузу с пристройкой под односкатной железной крышей. Внутри пристройки было прохладно и темно: сквозь зарешеченные маленькие окошки под потолком света проникало немного.

С деревянного топчана в углу поднялся старик с седой всклокоченной бородой.

— Нас к тебе прислали, Митроха, — сказал Родион Михайлович.

— Входите, коли прислали, — отозвался старик сонным хриплым голосом.

— В компанию принимаешь?

— Нам-то что?… Мы всех принмаем, раз начальство велит.

Митроха нехотя поднялся, натянул на себя видавший виды кожушок, который до этого служил ему одеялом, и пододвинул Родиону Михайловичу низенькую табуретку. Потом бросил взгляд на Бетала и показал ему жестом на охапку колотых дров, лежавших у возле стены.

— Садись, молодец, на дрова, коли ноги свои жалеешь.

— Помощника я тебе привел, Митроха…

— Помощника? — старик пошевелил бровями, еще раз оглядел Калмыкова. — Раз такое дело, проходи, молодец, садись на топчан.

Бетал отрицательно покачал головой.

— У нас не положено. Когда старший есть, младший сидеть нельзя…

— Не положено, говоришь? Разве нынче уважение понимают? Нынче у каждого свой закон. Садись…

…Так судьба свела однажды простого русского старика Митроху и едва начинающего самостоятельную жизнь кабардинца Бетала Калмыкова.

* * *

Через несколько дней Бетал переселился к истопнику. Родион Михайлович не хотел отпускать юношу, предлагая жить по-прежнему у него, но Бетал не согласился. Он видел, в какой тесноте ютилась семья его старшего друга, занимая вшестером одну небольшую комнатушку, к которой примыкали такая же тесная кухня и сенцы. У машиниста было трос детей — девочка и два мальчугана; младший — грудной. Кроме того, у них жила и мать жены Родиона Михайловича.

Бетал нередко возвращался с работы поздно, и волей-неволей ему приходилось будить хозяев. Он терзался тем, что доставляет им много хлопот, и поэтому, как только появилась возможность уйти к истопнику, решил сделать это сейчас же, не откладывая в долгий ящик. Тем более, что Митроха настаивал. Как видно, он изрядно скучал в одиночестве и обрадовался, что сможет держать нового помощника при себе.

На старика явно произвела впечатление почтительность юноши по отношению к старшим, а Беталу Митроха понравился с первых же дней их знакомства. Так что все устраивалось как нельзя лучше.

Истопник раздобыл где-то досок и сколотил для Бетала неуклюжий, но крепкий топчан.

Вместе они принесли со станции две добрых вязки сена из запасов, предназначенных «для российских солдат». Теперь это сено стало «матрацем» Бетала.

Не прошло и месяца, как Калмыков довольно хорошо изучил характер старика и не на шутку привязался к нему.

Митроха был молчалив. Бетал тоже не имел обыкновения болтать попусту и очень быстро научился понимать старика без слов. Стоило тому бросить взгляд на ведро с водой, стоявшее у входной двери на невысоком ящике, как Бетал тотчас вскакивал со своего места и подносил старику воды в большой жестяной кружке. Если Митрохе хотелось чаю, юноша догадывался и об этом и кипятил воду в старом медном чайнике, какие, наверное, бывают на любой железнодорожной станции. Пока старик пил, посапывая в густые прокуренные усы, Бетал колол дрова, складывал их в углу штабелем.

Истопник удовлетворенно покрякивал, следя за быстрыми и ловкими движениями своего молодого помощника. Иногда в его спокойных и, казалось, выцветших от времени серых глазах, появлялось выражение дружеского участия.

Теперь он все чаще покидал пролежанный тюфяк, даже если в этом не было видимой необходимости, все чаще оживлялся, словно заражаясь энергией Бетала, и помогал ему навести порядок в помещении.

Прежде Митроха редко утруждал себя подобными хлопотами. Дни его тянулись лениво и сонно. По утрам он вставал с постели, натягивал на худые плечи кожушок, пил свой неизменный чай и, не торопясь, отправлялся исполнять привычную и порядком надоевшую ему работу — растапливать печи на станции. Вечером, замкнув пристройку изнутри на щеколду, он снова забирался на свое ложе.

Неделями старик не брался за веник, пока все вокруг не покрывалось толстым слоем густой серой пыли.

И ему ничего не хотелось. Одинокий, уставший от жизни, всеми забытый, он тихо и незаметно угасал, словно по инерции продолжая делать свое нехитрое дело.

Если ему не спалось и не лежалось, он молча сидел на топчане, безразличный и равнодушный ко всему на свете, и, близоруко щурясь, разглядывал паутину, темневшую по углам.

Теперь он неузнаваемо переменился. Молодой задор и энергия Бетала будто встряхнули старика. Он постоянно с чем-то возился, испытывая явное удовольствие от того, что не сидит сложа руки. Починил скрипучую колченогую табуретку, разобрал и снова сложил давно дымившую печь. А когда это не помогло и дым по-прежнему проникал под своды их жилья, — раскидал по кирпичику и трубу, а потом сложил ее заново.

Митроха и сам чувствовал перемену в своем настроении и охотно повторял горскую поговорку, услышанную нм от Бетала: «Вошел в самого себя, как кинжал в ножны».

Однажды утром Калмыков сказал ему:

— Сегодня, дада, надо баня идти….

— «Дада»? — переспросил старик. — Это на каком же таком языке?

— На кабардинском.

— А что ж оно значит?

— По-нашему — «дада», по-вашему — «деда», — улыбаясь, ответил Бетал.

Истопник покачал головой, как бы чему-то удивляясь, и, верный своей привычке изредка пофилософствовать, пустился в рассуждения:

— Видишь, как получается… все хорошие слова на свете друг на дружку похожи. «Дада» ли, «деда» ли смысл един. Или, к примеру, слово «мать». Самое что ни на есть доброе слово. Слыхал я его на разных языках — и похоже. Неспроста ведь. Что у одного народа хорошо, то и у другого славно… От одного к другому хорошее-то передается. Понял, что ли?..

Бетал кивнул. Митроха пригладил бороду.

— То-то. У каждого слова свой смысл. Его понять надо.

Бетал все больше привыкал к старику. Из его рассказов он уже знал, что тот всю свою сознательную жизнь провел на железной дороге. Да и родился на какой-то узловой станции, названия которой Бетал не запомнил. В молодости Митроха был кочегаром на паровозе. С годами угольная пыль, недоедание и простуды сделали свое дело — он заработал чахотку и вынужден был уйти с паровоза. Несколько лет служил путевым обходчиком. Болезнь как-то приутихла, отпустила его. К старости он стал слаб на ноги, не мог долго ходить, и его перевели в истопники, поселив тут же, на станции.

Внешне он был похож на любого другого русского работягу, ничего не видавшего в жизни, кроме нелегкого труда ради куска хлеба. Пожелтевшие на висках спутанные седые волосы, окладистая широкая борода и прищуренный взгляд из-под белых бровей. К этому надо добавить непомерно длинные жилистые руки с большими узловатыми пальцами и шершавыми бугристыми ладонями. Натруженные, работящие руки. Вот и весь Митроха, один из тех, на ком держалась, по его словам, «матушка Расея».

Вся жизнь и вся радость старика заключались в железной дороге, к которой он прирос сердцем за долгие годы.

— Дело наше тяжелое, — говорил он Беталу в те дни, когда на него вдруг нападала словоохотливость. — Шумное… Ты — горец, тебе, понятно, весь этот грохот в диковинку. Вот и спишь, чую я, непокойно: паровозишки-то гудят, будят не ко времени… Возьми, к примеру, мужика, ему дорога в тягость. Опять же — в вагоне нипочем не уснет. А мы люди привычные… Заберешься, бывало, на полку и дремлешь. Колеса стучат, вагон, ровно люльку, качает, убаюкивает тебя. Чего еще надобно? Душа отдыхает. А уложи меня где-нибудь посереди степи, — глаз не сомкну. Тишина одолеет. Хоть бы какая железка задребезжала. Привыкли мы, брат, к железному звону. А привычка — она вещь великая… Стар уж я стал и помру скоро, а все мне кажется, что и после смерти паровозные гудки буду слышать…

Бетал сделал протестующий жест.

— Ничего тут не попишешь, — продолжал старик, — помру я, наверно, скоро. Одного только хочу — пусть положат меня не на кладбище, а возле путей… На кладбище тихо, а я тишины не люблю…

Митроха помолчал, посопел в усы, видимо, решив, что напрасно затронул столь мрачную тему, и заговорил вдруг совершенно другим тоном, засматривая Беталу в глаза:

— А знаешь, дружок у меня был. Федором звали. Машинист — что надо. И так к паровозу привык, что и ходил, как паровоз, — с шумом. Идет, бывало, и отдувается: «Пуфф-пуфф, пуфф-пуфф».

Бетал улыбнулся.

— Так его «пуфф-пуфф» и дразнили. Уж если один раз обсмеют тебя по какому-либо случаю, всю жизнь от. надсмешки проходу не будет… Вот и я к старости стал Митрохой. Так-то. Жизнь, брат…

Когда Митроха заводил речь о жизни, Бетал слушал с особым вниманием: начинал старик обычно с пустяков, а потом рассказывал немало интересного и поучительного.

Временами он подолгу молчал. Сидел на топчане, уставившись в одну точку, и не притрагивался к еде. Кто знает, какие мысли бродили тогда в его голове?..

Бетал не мешал ему молчать и выполнял один всю работу. У них давно уже все было общим — и деньги, и еда, поэтому, когда Митроха впадал в свое созерцательно-молчаливое настроение и забывал о еде, Бетал тоже считал своим долгом поститься. Старик приходил в себя, спрашивал:

— Ты почему не ешь? Приготовь мясо и подкрепись… Голод, он, брат, не тетка!

— Я не голодный, — отвечал юноша.

— Как это «не голодный», коли с утра не ел?..

— Ураза[20] держу, как ты, дада, — шутил Бетал.

— Эх, что мне с тобой делать, — вздыхал истопник и вставал жарить мясо. За едой и разговорами он оттаивал, и все снова становилось на свои места.

Иногда спрашивал Бетала:

— Ты сегодня все тринадцать печей растопил?

— Все, дада.

— Было бы их поменьше, что ли… Или уж побольше. А то — тринадцать!

— Разве не все равно?

— Нет, Бетал, есть разница: не правится мне это число — тринадцать…

— Почему?

— Несчастливое… Примета есть. На себе я испытал… Паровоз покинул двадцать пять лет назад, а как сейчас помню… Тринадцатого марта… А когда обходчиком служил, о шпалу споткнулся, ногу вывихнул… тоже тринадцатого, только — августа. И старуха моя приказала долго жить — тринадцатого… апреля.

Бетал недоверчиво покачал головой.

— Ты сам, дада, тринадцатого декабря пустил меня ночная смена… вагон грузить, шабашка работать. Ничего же не случился?..

— Не смейся. Нельзя над этим смеяться. Мало ли что может быть… Да и не нравится мне вовсе, что ты ночами работаешь. Всех-то денег не заберешь, а неровен час упадешь с мешком муки или другой какой ношей. Что тогда? Лучше уж сам себя сбереги, тогда и другой тебя пожалеет. Купец, на которого ты спину гнешь, не сжалится, не таковский…

Беталу вспомнилось, как это было. Маленький, толстый человек, купец первой гильдии, нанимавший его на ночную погрузку, насмешливо щурясь и меряя фигуру Бетала оценивающим взглядом, говорил: «Смогешь десять шагов пройти с мешком под мышкой — возьму! А не смогешь — проваливай!»

Бетал молча схватил мешок с мукой и, слегка изогнувшись и прижав мешок к правому боку, зашагал к вагону. До вагона было гораздо больше, чем десять шагов, однако он подошел почти вплотную к открытой двери теплушки и швырнул туда тяжелый груз.

Купец не поверил своим глазам и несколько минут стоял, разинув рот, с довольно глупым видом.

— …Ты сильный, Бетал, — продолжал между тем Митроха, — но не растрачивай свою силу зазря. Знаю я, — жестом остановил он готового возразить юношу, — нужда тебя заставляет днем печи-растапливать, а ночью мешки таскать… И все же сберегай здоровье…

Однако Беталу «жалеть» себя особенно не приходилось. Заработков его едва хватало на еду и одежду, а ведь надо было и о семье подумать. Он знал, что не раз еще спросят соседи его отца Эдыка: «А шлет ли тебе сын гостинцы из России?» И если мог отец похвалиться сыновним подарком, честь и хвала такому сыну, если ж нет, — бог ему судья: стало быть, вырос ленивым и неблагодарным.

И об этом любил поговорить старый Митроха.

— Помогать отцу с матерью — самим богом заповедано, — поучал он Бетала. — Вот я, к примеру, с шести лет отцу в помочь был. Еще ноги нетвердо ставил, а уж трудился не за страх, а за совесть. И ты — молодец. Правильную линию держишь. Человека труд закаляет. Погляди хоть на господ наших. Сами-то хилые, немочные, а дети их и того хуже. Чуть ветерок потянет — сразу в постель. А рабочий человек не таков. Взять хоть меня. Чахоткой болел? Болел. А выдюжил. Живучий, значит. Кости у нашего брата крепкие…

Он не договорил и, слегка склонив голову набок, стал прислушиваться.

— Посторонись! — донесся со станции резкий, повелительный окрик. — Посторо-о-нись!

— Снова пригнали, — вздохнул старик.

— Кого?

— Ссыльных… революционеров, стало быть. Крепкие душой люди, сынок. Пойдем, посмотришь на них…

Когда Бетал и Митроха подошли к дебаркадеру, более сотни закованных в кандалы каторжников, звеня железом, медленно шагали вдоль путей. Нестройная серая масса их колыхалась из стороны в сторону. Сопровождавшие их верховые казаки теснили толпу лошадьми, в воздухе стоял сухой, неприятный посвист нагаек. Среди толпы, судя по приглушенным возгласам и рыданиям, были близкие, родственники и знакомые осужденных.

— Сторо-о-нись! — снова послышался злобный голос жандармского офицера.

Неожиданно рядом с Калмыковым выросла фигура Родиона Михайловича.

— Смотри, Бетал, во все глаза. Смотри и запоминай…


…Окрики, удары нагаек, плач женщин и детей…

Политических согнали в угол большого станционного двора. Долго еще над колонной оседала пыль. Серая пыль, серые лица и одежда. Но странное дело: эти закованные в железо люди не оставляли впечатления подавленности. Они стояли с гордо поднятыми головами, открыто и смело глядя на своих конвоиров, на скорбную притихшую толпу. И в глазах их не было ни смятения, ни страха.

— Эти люди — богатыри, — шепнул Беталу Родион Михайлович. — Они как ваши нарты, потому их и сковали цепями.

К ссыльным никого не допускали. Какая-то женщина с малышом на руках, плача, умоляла жандармского офицера:

— Ради бога, позвольте, там мой муж… позвольте… только маленький узелок…

— Нельзя! Не положено! — заученно отрезал он, даже не взглянув на женщину.

— Тут только продукты, господин офицер, — продолжала она, — дозвольте уж…

— Сказано тебе — нельзя!

Бетал подошел к женщине, тихо спросил:

— Котора твой муж?

Она благодарно всхлипнула:

— Вон тот, высокий. Возле дерева стоит.

Бетал взял у нее узелок и быстрым шагом направился к осужденным. Жандармский офицер преградил ему путь, взмахнул плетью.

— Куда прешь? Назад!

Бетал сделал обманное движение, будто пытаясь увернуться от удара, скользнул под брюхом лошади и подбежал к дереву. Офицер ринулся было за ним, но каторжане, взявшись за руки, прикрыли юношу.

Вокруг засмеялись.

— Ловок!

— Смелый парень, ничего не скажешь!

— Кто таков?

— Помощник истопника Митрохи.

Между тем Бетал, вручив узелок кому следовало, перемахнул через железную ограду и скрылся.

…Шло время, а перед глазами Калмыкова все стояла врезавшаяся в его память картина — в углу станционного двора толпа серых запыленных людей в кандалах…

После того дня ничего примечательного не случилось. Приходили и уходили поезда, сновали по перрону люди, занятые своими мыслями и заботами.

Бетал, как и прежде, днем растапливал печи, а ночью прирабатывал на погрузке. Неторопливо текло время. Без больших перемен. Без новостей.

* * *

Прошла зима. Весна наступила сразу, стремительная, буйная. В один из первых весенних дней Митроха куда-то исчез с утра и отсутствовал целый день. Возвратился только к вечеру. Был он изрядно пьян и с трудом держался на ногах.

Бетал ни разу до этого не видел истопника пьяным или даже навеселе. Он усадил его на топчан, снял с него фуфайку, стоптанные сапоги, взбил подушку и попытался уложить старика.

Тот решительно запротестовал:

— Нет, не хочу… не ляжу. Ты знаешь, где я был? Не знаешь? Далеко ходил. Домой не хотел возвертаться… Однако тебя одного бросить не смог… Ты… ты славный малый. Вот я пришел. Вырвался от них…

— Где был, дада, зачем долго ходил?

— У бедняков, — икнув, ответил Митроха. — У таких же, как мы с тобой. Много ведь их в нашем городе. Знаешь ты это?..

Покрасневшие мутные глаза его устало щурились. Временами проскальзывало в них что-то невысказанное, тревожное. Потом взгляд его снова останавливался на Бетале и заметно теплел. Митроха встряхивал головой, как бы прогоняя опьянение, и тер морщинистые веки своими узловатыми, грубыми от работы пальцами.

— Да, Бетал… Много на свете таких, как мы. Белый свет полон нищих да неимущих. Ни имен, ни прозвищ их никто не знает… Одно слово — нелюди. Вот и меня… Митрохой кличут, а кто посовестливей — никак не называет. А ведь я Митрофаном крещен! Митрофан Евсеевич!

Никогда прежде ни трезвый, ни пьяный не изливал старик никому свою душевную боль. Видно, до конца поверил черноглазому кабардинскому парню и теперь выкладывал ему все, что накопилось на сердце за долгие годы.

— А ты сам-то, молодец, думал ли о своей жизни? А о том, почему пьют люди горькую, думал? — ероша рукой спутанную бороду, вопрошал Митрофан Евсеевич. — Молод ты еще, брат… Не трясла тебя жизнь так, чтоб не то что листья, но и ветки обсыпались. А пока жизнь-то не тряхнет хорошенько, настоящим мужчиной не станешь… Почему, к примеру, пьют люди? Я сам-то не бог весть какой охотник до выпивки. Об этом все знают. Сегодня… сегодня не в счет… А пьют люди одни от бедности, чтоб забыть хоть на денечек о своей горькой доле, другие от избытку, с жиру, стало быть. А бедняк дернет чарку — и цветы ему цветут, и добра у всех вдоволь, и на душе светло… Самого себя, значит, обманывает человек…

Бетал слушал молча, сочувственно поглядывая на старика. До него не доходил сейчас смысл тех слов, которые произносил Митрофан Евсеевич, но сама интонация, сама поза его, худое печальное лицо — все это говорило громче и яснее, чем любые слова. Кто-то безжалостный и холодный ни за что ни про что загубил человеческую судьбу, судьбу простого истопника Митрохи…

— Надоел я тебе? Я уже и себе надоел. Потерпи. Нынче немало на земле людей, которые самим себе в тягость. Да и как не опостылеть себе, коли всю жизнь перед господами спину дугой выгибаешь?..

Глаза его неожиданно загорелись:

— Ты не думай. Я не такой. Митроха ни перед кем еще спину не гнул. Тебя вот в Екатеринодаре инспектор в училище не принял. А почему? Не поклонился ты ему, не принизился перед ним. И молодец. Человек должон себя соблюдать… А инспектор… Вот послушай-ка одну историю.

Митрофан Евсеевич уселся на топчане поудобнее и, залпом выпив всю воду из кружки, начал рассказывать.

История его была о начальнике одной из мелких станций на Ялтинской железной дороге, где Митроха служил еще в молодые годы. Начальник этот однажды прослышал, что мимо их богом позабытого полустанка должен проследовать царский поезд. Его императорское величество вместе с семьей отправлялся на отдых в Ливадию.

— Видел бы ты, как засуетился, выродок… — презрительно кривя губы, говорил Митрофан Евсеевич. — Ни есть, ни спать не давал нашему брату: все гонял по шпалам, заставлял по сто раз подкручивать каждую гайку. И себе роздыху не давал, тормошился, бегал, ровно помешанный… А когда царский поезд проезжал мимо нас, мокрый снег шел с дождем. Снял начальник фуражку, да, как стоял, так и бухнулся на колени, прямиком в лужу. Голову опустил, вода по ней течет за шиворот ему… Я сам-то не видел, но, говорят, царь у окна вагона стоял…

— И что дальше? — не выдержал Бетал и тотчас смутился: не должен горец обнаруживать своего нетерпения.

— Заболел. Чуть не помер, холопская его душа. Однако очухался. Дня три, кажись, прошло — и телеграмма. Повышение в чине вышло. Недаром, стало быть, в луже на коленках елозил… И кто бы ты думал был этот начальник станции? — лукаво прищурился Митрофан Евсеевич.

— Не знаю…

— Инспектор училища он нынче. Того самого, куда ты не попал. Недавно я его в городе встретил, так он в мою сторону и не глянул. Знал, что не поклонюсь я ему. Нипочем не поклонюсь, болячка ему на лоб! Хоть самому царю, а не поклонюсь!.. И те политические, которых ты видал, — тоже. Потому и в кандалах они! Вся Россия — в кандалах!..

Старик закашлялся.

Бетал вскочил, зачерпнул в ведре воды, подал ему. Отхлебнув немного, Митрофан Евсеевич вернул кружку и притих.

А у Бетала были свои мысли. «Добрый старик, — думал он. — И жалуется не потому, что стар. Просто — накипело на сердце. Всю жизнь, видно, таил обиды свои. Правильный человек».

— А коли хочешь поклониться, — тихо сказал Митроха, ни к кому не обращаясь и словно прислушиваясь к собственным словам, — кланяйся рекам и травам, горам и степям, кланяйся зеленым долинам и небу, кланяйся и тому, что человек своими руками сотворил — дворцам, паровозам, машинам всяким… Подумаешь — царь! Император! А что он мне хорошего сделал?.. Ничего! Был у Митрохи единственный сын, и того убили в Маньчжурии, на царской войне… — старик снова зашелся в кашле. — А зачем мне та постылая война? Какого лешего мне в ней?.. Не найдешь на земле бедняка, которому война не была бы на беду и на горе, — голос Митрофана Евсеевича зазвенел. — Зачем Маньчжурия моему Петру, царствие ему небесное?.. Худо ли, бедно ли, а кое-как жили мы, концы с концами сводили. Я уж сыну и невесту сосватал, и свадьбу наладили, а сыграть не успели. Забрили его на японскую. Не вернулся. Положил живот за царя-батюшку! И отписали нам похоронную с орлом о двух головах. Вот-те и цена человека!

Он смахнул набежавшие слезы и тихо продолжал:

— От царя — кандалы да тюрьма… Так-то… А сегодня шесть лет, как убили моего Петра. Шесть лет… Одинок я, брат. Ни жены, ни детей, ни сестер, ни братьев… Помру, — некому глаза закрыть. Э-э-х! Петро, Петро! Оставил ты меня одного на этом распроклятом свете!.. И ты, Степановна!..

По морщинистому лицу Митрохи текли слезы. Он уже не стыдился их и не вытирал. Перестал он замечать и Бетала, которому тоже хотелось плакать, забыл, что давно пора спать, что сам он сидит полураздетый и босой. Тихим, сдавленным голосом он продолжал говорить о горестной своей судьбе… Потом умолк, затуманенный взгляд его остановился на Бетале.

— Никому не кланяйся, парень! — громко закричал он вдруг. — Слышишь?

Митрофан Евсеевич вскочил, пошатнулся и, потеряв равновесие, упал на топчан. Бетал уложил его поудобнее, укрыл одеялом и полушубком. Старик не противился. Он совсем обессилел и лежал теперь неподвижно, бормоча себе под нос что-то нечленораздельное.

Бетал погасил лампу и тоже лёг. Болела голова, ныли руки и ноги, привычно ломило поясницу, — работа грузчика давала о себе знать.

Той ночью Бетал долго не мог заснуть. Мысли одна другой тревожнее не давали ему покоя. «Русские — великий народ. Почему же. они терпят несправедливость, как и все другие? — недоумевал он. — Почему молчат и ничего не предпринимают?..»

…За последние месяцы Калмыков сильно изменился. Стал серьезнее, рассудительнее. Теперь он замечал многое из того, на что раньше просто не обратил бы внимания. Работа на станции, где всегда бывало шумно и пестро, где без конца мелькали люди самых разных профессий, характеров и сословий, обострила его наблюдательность. Он отлично знал, например, что пухлые фибровые чемоданы и тяжеловесные кофры, окованные серебром, могли принадлежать лишь проезжим господам с тугим кошельком и что самих этих господ гораздо меньше, чем тех мужиков да мастеровых, которые таскают на своем горбу рогожные мешки, фанерные баулы и довольствуются прокуренным вагоном третьего класса.

«Почему те, которых меньше, всегда правы? И остальные у них под пятой? И у нас ведь так: десять семей держат в кулаке все село. И наживаются за счет бедняков… Почему?..»

Ответов на все эти вопросы по-прежнему не было. Однако Бетал все чаще задумывался о том, так ли уж разумно устроен мир, как это казалось ему прежде. Возможно, он нуждается в переделке? Разве в справедливом мире может быть столько горя?..

Размышления юноши изредка прерывал Митрофан Евсеевич. Он стонал и вскрикивал во сне, потом снова затихал и негромко посапывал, чмокая, как ребенок, губами.

Бетал так и не заснул до рассвета. Утром Митроха проснулся, сел на топчане, свесив босые ноги. Вид у него был помятый и немного сконфуженный. Поглядывая на Бетала, он, видимо, силился вспомнить, не наговорил ли вчера вечером лишнего.

Бетал тоже поднялся с постели, едва заметно улыбнулся.

— Вчерашний день я того… сразу заснул?.. Не колобродил?

— Сразу спал, сразу, — торопливо соврал Калмыков, чтобы не расстраивать старика.

— Слава богу. Кошмары вроде не снились.

Митрофан Евсеевич снова бросил испытующий взгляд на Бетала и покачал головой.

— Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, — пробормотал он хмуро. — Раньше со мной такого не бывало, чтоб не помнил, о чем говорил.

Кряхтя, он встал, натянул сапоги и Подошел, шаркая ногами, к ведру с водой. Напился, смахнул с бороды капли и, обессиленный, опустился на табуретку.

— Ох-о-хо! Старость — не радость…

Бетал заварил чай покрепче, налил в жестяную кружку.

— Пей, дада. Совсем горячий.

— Дай бог тебе здоровья, Бетал, — повеселел Митрофан Евсеевич. — Если сам не отплачу за твое добро, бог тебя вознаградит…

Они наскоро позавтракали и отправились растапливать печи. Начинали они обычно с кабинета начальника станции. Сегодня немного опоздали, и начальник был у себя. Постучавшись, первым вошел старик с ведерком в руках, в котором лежали сухие щепки для растопки, а следом за ним В кабинет протиснулся Бетал с увесистой охапкой дров, скрывавшей его голову.

— А! Митроха?! — сказал начальник, смеясь. — Это ты вчера телеграфные столбы подпирал! Хорош был, нечего сказать! Я думал — неделю не отойдешь!..

Последние его слова утонули в грохоте: Бетал сбросил дрова на пол и, сверкая глазами, медленно подошел к начальнику. Случайно или нет, но рука его легла на тяжелое мраморное пресс-папье, оказавшееся на краю стола.

Начальник удивленно попятился.

— Ты… ты чего, парень?..

— Не Митроха он, — глухо сказал Бетал. Взгляд юноши не сулил ничего хорошего. — Митрофан Евсеич он…

— Конечно… конечно… — пробормотал начальник, — Митрофан Евсеич… Я же не знал…

Когда они разожгли огонь в голландке и вышли, истопник сказал, усмехаясь:

— Видно, до смерти напугал ты его… А только не следовало. Придираться теперь зачнет…

Однако настроение у старика поднялось. Он перестал хмуриться, заметно оживился.

* * *

Весна стояла теплая, яркая. Высохла влажная земля, шире распахнулось нёбо.

В один из субботних дней Бетал, как всегда, получил жалованье и решил проведать Родиона Михайловича.

На душе было легко, ни о чем плохом как-то не думалось. У юности такое бывает и без особых причин.

Близится к закату переменчивое весеннее солнце, рассыпая на город бледно-лиловые лучи и будто не желая скрыться за чертой горизонта, янтарно поблескивают оконные стекла в домах, привычно гудят паровозы, — и вот уже возникает, словно бы из ничего, щемящее чувство радостного ожидания. И верится, что с тобой обязательно должно случиться что-то хорошее, светлое.

Родион Михайлович в тот вечер задержался. Поиграв с детьми, Калмыков собрался было уходить, когда хозяин наконец пришел с работы. Разумеется, он не отпустил Бетала.

Стемнело, и у Родиона Михайловича начали собираться люди. Всего семь человек. Самый молодой — помощник машиниста Николай, уже знакомый Беталу. Остальные — гораздо старше. По их одежде, по тяжелым рабочим рукам с въевшейся в них металлической пылью Бетал сразу определил, что все они имеют дело с огнем и железом.

Спокойные, немногословные, они негромко здоровались и проходили в другую комнату.

— Сегодня твоя очередь идти к воротам, — сказал Родион Михайлович помощнику. — Ступай и смотри в оба. Сам Знаешь…

Свернув самокрутку, Николай нехотя вышел.

— А ты сиди, — остановил машинист собравшегося было уходить Калмыкова. — Пора уж тебе… — Он достал небольшую потрепанную книжку и раскрыл ее на середине. Бетал с трудом разобрал название: «Евангелие».

— Начнем, что ли? — спросил Родион Михайлович, окинув взглядом гостей. — Сегодня мы почитаем дальше сочинения святых апостолов Марка, Матфея, Луки и Иоанна, — тут он повысил голос, чтобы его слышали женщины, возившиеся на кухне. — Начнем же, во славу господа нашего Иисуса Христа…

Калмыков терялся в догадках. Как все это непохоже на Родиона Михайловича. «И зачем он меня задержал? — думал юноша. — Может, в христианство обратить хочет?»

— Святые апостолы эти были любимыми учениками самого Иисуса, — заговорщически подмигнув Беталу, продолжал машинист. Потом улыбнулся в усы и достал из внутреннего кармана куртки тоненькую зеленую книжечку.

— А теперь почитаем свое евангелие, — понизив голос, сказал он. — Слушайте.

Читал он не спеша, стараясь выделять голосом самые важные места.

«Царизм перешел в наступление, и первая русская революция захлебнулась в крови. Но она еще не закончилась, она — лишь пролог грядущих революционных битв.

Пролетариату, чтобы победить и свергнуть самодержавие, необходимо крепить союз с трудовым крестьянством и вооружаться для борьбы со злейшим врагом народа — царизмом. Революция — это честь и совесть рабочего класса, и все, кому дорого дело революции, должны сплотиться вокруг большевистской партии и ее вождя Ленина…»

Хлопнула входная дверь. Вбежал Николай.

— Идут. По-моему, сюда…

Едва Родион Михайлович успел спрятать зеленую книжку за пазуху и взять в руки «Евангелие», как в доме появились жандармы.

— Десять заповедей оставил нам господь наш Иисус Христос, — не обращая внимания на вошедших, елейным топом говорил Родион Михайлович. — И самая главная христианская заповедь гласит: «Возлюби ближнего своего, как самого себя…»

Жандармы растерянно поглядывали друг на друга, переминаясь с ноги на ногу. Самый толстый и, видимо, главный из них зевнул и, устыдившись, перекрестился. Потом подошел к столу и внимательно оглядел всех, особенно Бетала.

— А этот кто?..

— Паренек из кабардинцев. Помощник истопника на станции, — ответил Родион Михайлович.

— Желаете обратить в православную веру?

— Так точно.

— Что ж, дело похвальное. Религия — трону опора. Можете продолжать, — пробурчал жандарм, однако походил еще по комнате, заглянул на кухню, потоптался там и наконец, уверившись, что в доме ничего предосудительного не происходит, поплыл к дверям, кивнув остальным, чтобы последовали его примеру. Когда шаги непрошеных гостей стихли во дворе, Родион Михайлович снова достал зеленую книжечку.

Бетал слушал внимательно, хотя далеко не все было ему понятно. Ушел ой поздно ночью, переполненный новыми мыслями и впечатлениями. «Есть, есть в России смелые и надежные люди… И силы хватит у них, и сделать они могут многое…», — думал юноша, шагая по притихшим пустынным улицам.

Он хорошо запомнил, что людей этих называют большевиками, что они-то и есть защитники простого народа. Он шел и твердил три новых заветных слова, которые отныне навсегда войдут в его жизнь:

Большевики. Ленин. Революция.

Ему казалось, что слова эти светятся, как яркие ночные звезды, что рождены они огнем и железом, с которыми имеют дело все труженики земли — и рабочие этой станции, и мастеровые депо, и машинисты, и бедняки из Хасанби, и миллионы других…

Он шел легко и свободно. Лязг буферов и свистки маневровых паровозов, ровный чугунный гул колес подходящего к станции поезда и медный голос станционного колокола — все эти привычные звуки казались ему песней надвигавшейся Революции, о которой говорил сегодня Родион Михайлович.

Когда Бетал вернулся домой, Митрофан Евсеевич уже спал.

Загрузка...