Солнце еще не успело слизать блестки утренней росы с черепичной крыши мечети в селении Хасанби, как во дворе этого дома аллаха стали собираться ученики медресе. Юные сохсты[1] вели себя не очень-то благопристойно, невзирая на близость мечети, и, как это свойственно всем мальчишкам, бегали и шалили, оглашая двор веселыми криками.
Только Харис молча и потерянно стоял у ворот, не принимая никакого участия в общей возне и не обращая внимания на шумные забавы своих однокашников.
Мальчик прислонился к стойке ворот, застывшей за долгую осеннюю ночь, и, казалось, вовсе не чувствовал холода, который легко добирался до его тела сквозь ветхую рубашонку.
Он был охвачен беспокойством. То, что предстояло ему сегодня, целиком занимало его. Ни о чем другом он думать не мог.
В который раз Харис со страхом пытался представить себе, как это будет.
…Медленно и неотвратимо протянется к нему длинная белая рука эфенди, в которую Харис должен вложить двадцатикопеечную монету, завернутую в новый носовой платок из чистого шелка.
На несколько секунд холеная ладонь муллы неподвижно застынет в воздухе, потом резко опустится, и эфенди грозно уставится на Хариса своим сверлящим взглядом. И лишь аллах знает, что произойдет дальше.
В одном мальчик был почти уверен: от эфенди нечего ожидать пощады. А откуда Харису, сыну бедного пастуха, взять шелковый платок и двугривенный?
И хотя руки мальчика машинально обшаривали карманы, — чуда не случалось: кроме прорех, в карманах ничего не было.
Он не принес эфенди подарка и нарушил обычай…
Ожидание церемонии, которая вскоре должна была состояться, обычно повергало в уныние детей бедняков, не имевших за душой ни полушки. Сынки сельских богатеев, наоборот, ждали с нетерпением, как настоящего праздника, нарушавшего монотонные будни хасанбиевского медресе. Ритуал этот назывался «кручением языка» и устраивался всякий раз, как только мулла заканчивал со своими воспитанниками зубрежку очередной главы из корана.
«Языковерчение» приобрело, таким образом, магический смысл, якобы содействуя закреплению уже полученных знаний и успешному усвоению новых.
Дети, ходившие в медресе, обязаны были подносить своему духовному наставнику традиционный сий[2], как бы в уплату за труды и за то, что мулла «вкрутит» каждому из них язык, обмотав его розовый кончик шелковым носовым платком.
Харис накануне одолел наконец малый коран, и в знак благополучного завершения этого многотрудного дела эфенди намеревался «вправить» мальчишке язык именно сегодня.
Стоило это двадцать копеек, которых у Хариса не было. Он знал о вошедшей в пословицу жадности эфенди, но в глубине души все же надеялся, что старик смилостивится над ним и простит за бедность.
Увы, надежда — это то, что многие отцы оставляют своим детям в наследство.
…Не в силах отделаться от грустных мыслей, мальчик с тайной завистью поглядывал на своих беззаботных сверстников, но, убедившись, что, увлеченные игрой, они не обращают на него ровно никакого внимания, со вздохом опускал голову.
С детства он был тихим, робким и неразговорчивым; Никто не научил его противостоять невзгодам, которые жизнь преподносила ему довольно часто. Подавленный постоянными неурядицами, он смирился и. принимал их как нечто само собою разумеющееся, «ниспосланное ему аллахом». От природы скромный и уважительный, Харис принадлежал к числу тех, кто не возьмет чурека, протянутого ему из милосердия, пока не уверится, — что нет никого другого, кто нуждался бы в этом чуреке больше, чем он.
Рос мальчуган в постоянной нужде и, как и его родители, едва сводившие концы с концами в своем немудрящем хозяйстве, призвание свое и радость видел только в молитве аллаху. Именно из таких и выходят обычно рьяные приверженцы мусульманства, отдающие себя богу слепо, не рассуждая.
Отец маленького сохсты был человеком незаметным и богобоязненным. За долгие годы смиренного поклонения всевышнему он основательно протер свой чабанский дубленый полушубок, на котором преклонял колени во время намаза[3]. Не отставала от него жена, часами не сходившая с намазлыка[4]. А когда Харису по возвращении из медресе случалось дома читать коран или петь тягучий зачир[5], слегка подвывая и проглатывая окончания слов, как это делал сам эфенди, родители мальчика пребывали на верху блаженства.
Происходило это, по обыкновению, вечерами, когда с хозяйственными делами бывало покопчено и семья собиралась у догорающего очага.
Отец и мать сидели у огня молча, с повлажневшими глазами, и, позабыв об усталости и обо всем на свете, мысленно благодарили бога за то, что он послал им такого сына.
И Харис старался изо всех сил.
Он тянул мелодию гладко и напористо, поднимая ее все выше и выше. Казалось, нет преград этому тоненькому звонкому голосу. Но вот голосок его, дрогнув, срывался и, падая вниз, глуховато роптал, заканчивая молитву. Это место зачира отец Хариса любил больше всего. Украдкой смахнув с ресниц набежавшие слезы, он степенно поглаживал бороду и, подмигнув жене, говорил солидно и громко: «Из этого парня, пожалуй, выйдет мужчина!»
Потом Харис укладывался спать, а старики еще сидели до поздней ночи.
После таких вечеров отец, выгоняя поутру скот односельчан на пастбище, особенно бодро и весело покрикивал на животных, размахивая своим неизменным пастушьим посохом, оживленно и приветливо переговаривался с соседями. Доброе настроение он уносил с собой в степь, и оно сопутствовало ему до самых сумерек, когда наступала пора пригонять стадо в селение.
Возвратившись домой, он спрашивал первым долгом о сыне…
…Шум и крики во дворе мечети усилились, и Харис очнулся. Взгляд его остановился на крепыше лет тринадцати, который затеял борьбу с ребятами. Он поочередно припечатывал их к земле. но побежденные не унимались и, набрасываясь на него всем скопом, визжали от удовольствия.
Харис невольно оглядел свое худое тело, иссушенное недавно потрепавшей его малярией, и горько усмехнулся. Он завидовал этому мальчику.
«И почему бог создал меня таким хилым и слабым?» — подумал он и вдруг увидел, что, избавившись от своих противников, крепыш направляется к нему.
— Сегодня ведь у тебя праздничный день, Харис… Почему же ты такой невеселый?..
Харис потупился.
— Я ничего не принес эфенди, Бетал.
— Ему известно, что у тебя нет денег… может, он не потребует? — не очень уверенно сказал Бетал, понимая, что мулле неведомо такое чувство, как жалость.
— Может быть… я надеюсь…
Нельзя сказать, чтобы они дружили, но Бетал испытывал какую-то особую симпатию к сыну сельского пастуха. Не было случая, чтобы он не заступился за Хариса, если того обижали. Вскоре самые неисправимые сельские задиры оставили Хариса в покое, предпочитая не связываться с Беталом: о силе его среди учеников медресе рассказывали разные диковинные истории, обраставшие все новыми и новыми подробностями, так что отличить правду от вымысла было весьма не просто.
Что же касается Хариса, то он так дорожил этой непонятной, по его мнению, привязанностью к нему Бетала, что старался как можно реже прибегать к помощи своего добровольного покровителя, чтобы, упаси бог, не наскучить ему.
В глубине души Харис мечтал о более близкой дружбе, о том, чтобы Бетал заменил ему брата. «Какое это было бы счастье, — думал он иногда, лежа в постели. — О аллах, устрой так, чтобы Бетал сделался моим братом! А если нельзя, то пусть он всегда будет здоров и счастлив!»
Во сне мальчик видел своего кумира только богатырем, скачущим на вороном шагди[6] впереди целого войска победителей…
Голос Бетала снова вывел его из задумчивости:
— Эфенди идет. Может быть, все же аллах смилуется над тобой, Харис?
Мулла шел не торопясь, размеренно, шаг за шагом тыча в землю суковатой палкой с жестяным наконечником. Мохнатую баранью папаху он низко надвинул на лоб, словно пряча глаза от слабых лучей осеннего солнца, пробивающихся сквозь плотную пелену туч.
Мальчики, увидев муллу, мигом прекратили возню и заняли свои места в медресе. Старик пошаркал у порога ногами, обутыми в красные сафьяновые чувяки, и, войдя в комнату, медленно обвел сидящих пронзительным взглядом, будто ощупывая каждого. Шлепая чувяками по земляному полу, эфенди прошел к своему почетному месту — низенькому стулу, покрытому небольшой пуховой подушкой, — и сел, снова придирчиво оглядев воспитанников. Харис с трепетом почувствовал, что мулла смотрит на него.
— Сегодня день твоей радости, Харис, — вкрадчивым голосом начал эфенди, кривя губы в усмешке, — день, подаренный тебе всеблагим аллахом… Сегодня для тебя начинается новый путь… отныне твоя жизнь и твои помыслы должны принадлежать богу. И пусть он поможет тебе преуспеть на этом пути… Да будет так… А теперь принеси-ка сюда платок и двугривенный…
Харис с трудом встал. Ноги у него подкашивались. Понурив голову и заливаясь краской стыда, он с трудом выдавил из себя:
— Я… я… не принес денег, эфенди…
— Как же так, мой мальчик? — снова скривились губы муллы, а глаза суетливо забегали. — Ты ведь опозорил меня! А я говорю тебе добрые слова. Как же так? Разве могу я теперь вправить тебе язык?.. Отвечай! Что же ты молчишь, словно набил рот мукой? Понимаешь ли ты сердцем все то, чему я учу тебя, не жалея сил?..
— Понимаю… — еле слышно ответил Харис.
— А раз понимаешь, ступай домой и передай отцу, что теперь за неуплату долга в положенный срок он обязан прирезать для меня барана с тремя белыми ножками. Ступай и благодари аллаха, что я нынче добрый. Будь на моем месте другой, совсем не видать бы тебе медресе после такого позора! Ступай и без платы не возвращайся…
Бетал поднялся со своего места.
— Прости меня, уважаемый эфенди. Я знаю, что кручение языка стоит двугривенного. Но и тебе известно, что целого барана с тремя белыми ножками негде взять бедняге Харису. Не простишь ли ты ему долга?
Уши у Бетала пылали, напряженный голос слегка дрожал. Ох, как непросто ему было вступиться за Хариса перед самим всесильным эфенди!
Мулла опешил от такой неслыханной дерзости.
— Ты… ты как посмел, богохульник?! Опомнись! Сейчас же повинись перед аллахом!
Бетал покраснел еще больше и упрямо поджал губы.
— Я… я не знаю, в чем должен виниться. Но достопочтенный эфенди, ведь все селение знает, что в хозяйстве у родителей Хариса нет ни одного барана… только два козленка…
Мулла попытался что-то сказать, но задохнулся от гнева и, побагровев, несколько секунд молчал, сверля Бетала взглядом.
Бетал огляделся. Мальчики старательно отворачивались. Он еще мгновение постоял в нерешительности, будто ожидая поддержки, потом потупился и тихо сел, пробормотав как бы в свое оправдание:
— Клянусь, не понимаю, как это получается. Ты ведь много раз говорил нам, эфенди, что вера в аллаха облегчает жизнь беднякам. А вот Харису не облегчает. Как это понять, эфенди?
Подобные разговоры Бетал затевал не впервые, за что обычно получал словесную взбучку от рассерженного учителя. Но на сей рас вконец разгневанный мулла, видимо, решил использовать всю полноту своей власти.
Сохсты с тайным трепетом (а иные и со злорадством) молча следили за выражением лицо своего наставника. На плоском лбу его и дряблых щеках резко обозначились темно-лиловые склеротические жилки, а круглый подбородок, оканчивающийся реденькой бородкой, мелко вздрагивал от едва сдерживаемой ярости.
В комнате повисла гнетущая тишина. Зная крутой нрав учителя, дети буквально замерли на местах, ожидая неминуемой грозы. Бетал сидел хмурый, чувствуя, как неприятный холодок ползет у него между лопаток. И только несчастный Харис, не понимая, что происходит, все еще стоял со смиренным видом, умоляюще сложив на груди руки.
Наконец старик овладел собою и, мстительно ухмыльнувшись, перевел взгляд с Бетала на великовозрастного тупицу Мусу, сидевшего позади всех.
Муса был намного старше своих однокашников. Сверстники его уже самостоятельно проповедовали слово ислама, а он из-за своего небывалого тупоумия много раз начинал ученье с самых азов. Эфенди, разумеется, давно бы прогнал его, не будь у Мусы довольно состоятельных родителей и… еще по одной причине.
Дело в том, что, кроме ученья, Муса исполнял в медресе некую щекотливую миссию, требовавшую применения грубой физической силы.
Поймав взгляд муллы, Муса тотчас сообразил, чего от него хотят, и, выпрямившись во весь свой огромный рост, подошел к Беталу.
В следующее мгновение застигнутый врасплох Бетал барахтался на пыльном полу, тщетно пытаясь освободиться от сидевшего на его спине Мусы, который больно стиснул ему бока коленями. Левой рукой Муса привычно подогнул к себе ноги Беталла, сбросив с них гуаншарики[7], а правой взял короткую кизиловую палку, протянутую муллой, и принялся что есть силы колотить «провинившегося» по голым пяткам.
— Рр-а-з!.. Два… три… четыре… — загибая пальцы и притопывая в такт ударам ногой, считал эфенди. — Всыпь ему как следует! Доводи счет до десяти!..
Но Мусс не удалось «довести счет до десяти». Оправившись от неожиданности и овладев собой, Бетал напрягся и одним рывком сбросил Мусу.
Сохсты тихо ахнули. Такого им видеть еще не приходилось.
— Прости, эфенди, — сказал он смиренным тоном, но в глазах его покорности не было. — Если я виноват — пусть меня накажет аллах, a не этот… — Он презрительно скривил губы, бросив уничтожающий взгляд на растерянного Мусу, стоявшего до сих пор с открытым ртом.
Старик, подняв с полу оброненную палку, хотел было ударить мальчика, по тот легко увернулся и выскочил из медресе, хлопнув дверью.
— Нет в роду Калмыковых истинной веры! — завопил ему вслед мулла. — Гяуры[8] и отступники они! Вместо того, чтобы трудиться в родном ауле, как поступают истинные мусульмане, якшаются с русскими, какие-то непонятные дела завели с ними в станице… Отступники!.. Если уж я не помогаю беднякам, то кто тогда помогает?.. Аллах свидетель, нет в нашем ауле человека, кто жалел бы бедняков больше, чем я! А этот негодник смеет упрекать!.. Давно известно, что сердцем его отца завладела нечистая сила и нет у Эдыка ничего мусульманского. А сын идет по стопам отца! Яблоко от яблони недалеко падает! Иноверцы!
Излив все свое негодование, эфенди заметил наконец Мусу, который все еще сидел на полу и растерянно ощупывал распухший окровавленный нос.
— Ступай умойся, — брезгливо скривился мулла и, повернувшись к Харису, заговорил медоточивым голосом:
— Аллаху ведомо, отрок: одни лишь правоверные — истинные заступники бедных. Иди же домой без страха и обиды… Твой отец не забыл бога и непременно найдет что-нибудь в уплату за твое ученье. А если не найдет… делать нечего. Приходи снова, я стану учить тебя из милости, сынок, ради нерушимой веры нашей, ради аллаха…
— Дай бог тебе благополучия, эфенди, — низко поклонился Харис и бочком, стараясь не привлекать внимания, вышел из медресе.
Во дворе он огляделся, надеясь увидеть Бетала, но того нигде не было.
Взбудораженный происшедшим, Бетал медленно шел по улице вдоль забора, окружавшего просторный двор мечети, и пытался привести свои мысли в порядок.
С некоторых пор это становилось все труднее. То, что раньше вовсе не интересовало его, теперь не давало ему покоя. Вот хотя бы эфенди. С детства Беталу внушали, что мулла — первый помощник аллаха на земле, что человек он праведный и богобоязненный. Как все это согласовать с тем, что мулла жаден, жесток и лицемерен? Иначе зачем бы ему понадобилось так обижать бедного забитого Хариса.
Беталу самому становилось не по себе от этих крамольных мыслей, но они упрямо лезли ему в голову, и ничего нельзя было с ними поделать.
Вспоминая о том, что он наговорил учителю, Бетал испытывал укоры совести. Во всяком случае он не был твердо уверен, что поступил правильно. И больше всего его тревожила встреча с отцом. Как-то отнесется отец к его поступку?.. По головке, скорее всего, не погладит…
Отца Бетал и уважал, и побаивался.
Эдык Калмыков слыл среди односельчан человеком честным и глубоко порядочным, хотя довольно-таки вспыльчивым. Мнение свое о чем-либо он выражал всегда категорически и нелицеприятно, нисколько не заботясь о том, нравится оно окружающим или нет. Бетал не однажды слышал, как отец говаривал сельским воротилам такие вещи, которые другому могли бы и не сойти с рук.
Мальчик опасался не побоев. В семье Калмыковых никогда не били детей. Гораздо хуже было другое. Если Эдык осудит поступок сына, то нелегко будет потом вернуть его расположение. Калмыков-старший отнюдь не принадлежал к числу тех, кто легко и быстро менял гнев на милость. В симпатиях и антипатиях своих он бывал тверд и непреклонен. Он мог целый месяц не разговаривать с провинившимся, не удостаивая его даже взглядом.
Это и мучило Бетала, которому почему-то казалось что отец не только не одобрит его поведения, но и с презрением от него отвернется.
Незаметно мальчик вышел за околицу селения, пересек чей-то огород и оказался в открытой степи.
Безмолвна и пуста была осенняя степь. Ни резких дурманящих запахов, ни ярких красок. Все приглушили и смяли первые ночные заморозки. Даже трава под ногами была выцветшая и вялая.
Солнце давно уже скрылось за тучами, а серое водянистое небо низко осело над степью.
По обочинам проселочной дороги, на которую вышел Бетал, стояли надломленные и пожелтевшие кукурузные стебли, сырые от холодной утренней росы, такие же хмурые, как само это неприютное поле.
Он, может быть, пошел бы и еще дальше, не зная, куда и зачем, если бы вдруг внимание его не привлек детский плач, чуждо и непонятно прозвучавший здесь, посреди пустынной степи.
Бетал вздрогнул и, прислушавшись, побежал на крик.
На краю поля стояла одноконная бричка, а под нею, на охапке кукурузных бодыльев, лежал грудной ребенок, завернутый в домотканую шерстяную подстилку. Правую ручонку он выпростал из-под тряпья и отчаянно орал, засовывая себе в рот судорожно сжатый кулачок.
— Не реви, — проговорил Бетал. — Не реви…
К его удивлению, ребенок, услыхав незнакомый голос, перестал плакать. Бетал поставил ногу на ступицу колеса и, приподнявшись, осмотрелся. Довольно далеко от повозки женщина, согнувшись, срезала седлом кукурузные стебли. Он узнал ее сразу. Это была вдова Мадинат, — старенький домишко ее стоял в нескольких десятках шагов от двора Калмыковых.
Взяв младенца на руки, Бетал зашагал к ней прямо через заросли.
— Здорово плачет, — сказал он, протягивая ребенка матери. — Наверно, голодна.
— Что же делать-то? — выпрямившись и узнав Бетала, ответила Мадинат. — Не разорваться же мне! Дитя плачет — есть требует, а дома — единственная кормилица, коровенка наша, вот-вот падет от бескормицы… Видно, аллах за что-то гневается на нас… — Она взяла ребенка, подняла на Бетала свои запавшие глаза, в которых застыла усталость, и тихо добавила: — Дай бог тебе счастья. И всему роду твоему. Не похожи вы на других людей…
Не говоря ни слова, Бетал нагнулся, подобрал брошенный вдовой серп и принялся за работу.
Мадинат кормила девочку грудью и, глядя на уверенные и ловкие движения неожиданного помощника, привычно и безнадежно думала о своем: «Наверное, такая уж выпала мне судьба… Не знаю, за что господь наказал. Был у меня работящий муж, да помер, упокой аллах его душу… Хоть бы небо мне сына послало такого, как этот славный малый. Одни ведь дочери у меня… И те — мал мала меньше".
Бетала одолевали иные мысли. И опять они вертелись вокруг все тех же неразрешимых вопросов, которые в последнее время не давали ему покоя. Почему в мире все так запутано и непонятно? Одни умирают в нищете, другие купаются в роскоши? Почему несчастья и беды — удел одних бедняков, почему только они всегда и во всем виноваты?..
Нет, что-то не так, как нужно, устроено на белом свете!
Вот и у них в семье. Сколько помнит себя Бетал, в доме Калмыковых царила беспросветная бедность. Отец был табунщиком, Бетала он еще в раннем детстве взял к себе подпаском.
Не так уж трудно понять, что ты беден. Для этого совсем не обязательно дожить до седых волос. И Бетал Калмыков довольно рано понял, что бедность — удел многих его односельчан. Бедность! Она несла с собой побои и злые насмешки, предъявляла неумолимые и жесткие требования и тех, кто не умел с ними справляться, безжалостно гнула и — ломала, не считаясь ни с чем.
Бедность диктовала свою суровую волю, но для тех, кто не опускал головы, а упорно шел против ветра, она могла быть не только мачехой, но и матерью.
Бедность многому научила Бежала.
— Эй, Бетал, — позвала Мадинат. — Хватит, милый, довольно.
— Разве этого хватит?
— Нельзя нам задерживаться. Бричка не наша. Я взяла ее у эфенди за плату, а он велел приехать пораньше.
Погрузив на телегу срезанные бодылья, Бетал ловко увязал их веревкой. Получился вполне исправный возок.
На обратном пути он вел лошадь под уздцы, а Мадинат с девочкой на руках шагала рядом. Она отказалась сесть в повозку, опасаясь гнева муллы, который не велел перегружать кобылу.
…Близился полдень. Тучи опустились еще ниже. Грузные и тугие, они, казалось, ежеминутно готовы были пролиться на землю никому теперь не нужным холодным дождем. С малкииских высот быстро' наползал на поля густой туман, застилая их влажной белесой пеленой. В его клубящемся мареве постепенно скрывались и дальние горы, одетые кудрявым ореховым лесом, и деревянный похилившийся после недавнего разлива мост через реку, и первые домишки селения Хасанби, показавшиеся за поворотом дороги.
Когда Мадинат и Бетал въехали в аул, приспело время полуденного намаза. В сыром воздухе глухо плыл над селением молитвенный речитатив, доносившийся из мечети. Голос муллы, приглушенный толстыми стенами и смягченный туманом, казался нереальным, словно возникавшим из пустоты.
Вдова поклонилась в сторону мечети и прошептала: «О аллах, смилуйся над нами, спаси и оборони нас…» — Спасибо тебе, сын Эдыка, — сказала она уже громко, пытаясь взять у него из рук недоуздок. — Теперь я и сама доеду…
Но Бетал отрицательно покачал головой. Раз он начал дело, он должен и довести его до конца. Мальчик ловко взял лошадь под уздцы и. заведя бричку во двор Мадинат, разгрузил ее, складывая кукурузные стебли у дверей плетеного сарайчика. Потом, несмотря на просьбы вдовы войти в дом и подкрепиться «чем бог послал», попрощался и вышел на улицу.
Оставшись один, он в нерешительности остановился, не зная, куда идти. Домой не хотелось, хотя он с утра ничего не ел и голод основательно давал о себе знать.
Но, уж конечно, не в медресе. Там ему теперь делать нечего. Размышления его прервал хрипловатый мужской голос, прозвучавший в тумане так отчетливо, как будто говоривший стоял рядом. Голос был знакомым, хотя человека, которому он принадлежал, нельзя было разглядеть. Бетал насторожился: кто бы это мог быть?..
— Дай-то бог, дай бог нашему сыну окончить медресе, а там…
Последних слов мальчик не расслышал, но тут же вспомнил, кому принадлежал этот простуженный голос. Масхуд! Отец маленького Хариса!..
— А барашек этого года? — спросил кто-то.
— Этого года, Кербеч… молодой и жирный… На здоровье нашему эфенди. Ты ведь знаешь, Кербеч, наш сын выучил малый коран, и теперь эфенди должен вправить ему язык…
Из тумана наконец показались отец Хариса и его сосед Кербеч. Они шли по направлению к мечети. Масхуд тянул на веревке отчаянно упиравшегося барашка.
«Недаром говорят: упрям, как баран», — подумал Бетал, с усмешкой глядя, каких трудов стоило пастуху Масхуду сладить с упрямым животным.
Потом Беталу вспомнилось утреннее происшествие в медресе, и он зло пробормотал себе под нос: «Все-таки получит белоногого барашка наш мулла, чтоб ему подавиться бараньей печенкой…»
Мальчик повернул было за угол, намереваясь идти домой, но замедлил шаг, услышав снова Кербеча:
— Немало добра огребает мулла… Неужели это справедливо, Масхуд?..
— Зачем так говоришь, Кербеч? — встревожился пастух. — Эфенди — святой человек. Не бери греха на душу!
— Может, и святой, — в сомнении процедил сквозь зубы Кербеч. — Но только дела у него не святые…
— Замолчи! Замолчи ради аллаха! Пусть не услышит он твоих слов, пока не отдам я эфенди плату за сына…
Темные фигуры скрылись в тумане. Бетал иронически усмехнулся. Видно, таким, как Масхуд, на роду написано терпеливо нести свою ношу. Взял у кого-то взаймы барашка. А чем отдавать станет?..
На пути домой Бетал, по-обыкновению, задержался возле большого белого дома с зелеными ставнями, который всегда вызывал в нем странное, таинственно зовущее чувство. Он отлично знал, что белый дом называется школой, что учатся там сынки местных богатеев, а ученье идет не на кабардинском или арабском, а на русском языке. Но осведомленность его не только не сглаживала того трепетно-тревожного ожидания, которое охватывало Бетала каждый раз, когда он проходил мимо школы, но, наоборот, обостряла и усиливала это ощущение.
Чего он ждал? На что втайне надеялся? Бетал не сумел бы ответить на эти вопросы. Попасть в русскую школу было совсем не просто. И не стоило думать об этом.
Он знал, что ученики здесь держали в руках во время занятий не истрепанные и пропахшие прелью святые книги, а буквари с цветными картинками. В них рассказывалось не о «божественном», а о самых простых вещах, о том, как устроено все в природе.
Громко, заливисто прозвенел звонок.
Прежде, когда Бетал был совсем маленьким, он пускался наутек, услыхав трезвон школьного колокольчика. Потом любопытство перебороло страх; и он не уходил дальше противоположной стороны улицы, наблюдая, как ученики бегают взапуски по двору или играют в альчики[9].
Сегодня он даже не отошел от калитки. Мальчишки, по звонку высыпавшие на улицу, промчались мимо, не обратив на него внимания.
И тогда Бетал Калмыков сделал то, о чем безотчетно помышлял уже много месяцев.
Он открыл захлопнувшуюся калитку и вошел во двор. Потом деловито нарвал сухой травы под забором и тщательно вытер гуаншарики, испачканные дорожной грязью. Еще раз оглядел свои ноги, отодрал от штанов липучку и, твердо шагнув на деревянное крыльцо, распахнул зеленую школьную дверь.
В коридоре — пусто и темновато. Осторожно, стараясь не дышать, Бетал сделал несколько шагов и тронул первую попавшуюся дверь. Она открылась с легким скрипом. Класс. И тоже — пустой.
Все здесь было Беталу в диковинку. В углу широкой и просторной комнаты стояла квадратная доска, выкрашенная в черный цвет. Она была черна, как деготь, которым его отец Эдык смазывал сапоги, купленные в городе на базаре. На доске четко выделялись белые непонятные ему цифры и буквы. А на столе, блестя свежей краской, стоял похожий на большую тыкву шар, испещренный разными линиями и странными желто-зелеными рисунками. Такой же шар Бетал видел однажды в лавке армянина в казачьей станице Марьинской. Мальчику говорили тогда, что нет на свете такой страны или реки, такого моря или государства, которых нельзя было бы увидеть нарисованными на этом пестром вертящемся шаре.
Бетал не поверил. Не поверил он и в то, будто земля кругла, как эта раскрашенная картонная тыква.
А сейчас к прежнему чувству недоверия примешивалось нечто новое. Ему хотелось услышать рассказ о глобусе еще раз. И обо всем, что рассказывают детям школьные учителя…
Бетал робко тронул глобус рукой. Шар медленно и легко повернулся другой стороной. Бетал тронул еще раз, пробуя ладонью на ощупь гладкую лакированную поверхность.
Он не слышал, как скрипнула дверь и вошла учительница.
— Здравствуй, — приветливо улыбнувшись, сказала она.
Бетал отдернул руку от глобуса и в смятении кивнул головой. Но не испугался. От учительницы веяло доброжелательностью и участием. Это было во всем: и в ее золотых волосах, связанных толстым жгутом на затылке, и в прозрачных голубых-голубых глазах, каких мальчик никогда не видел у своих односельчан, и даже в черном муслиновом платье, которое доставало почти до самого пола и ладно облегало ее высокую и стройную фигуру.
В небольшом селении Хасанби все знали друг друга. И Бетал, конечно, знал в лицо рыжеволосую русскую учительницу. Ее звали Надеждой Николаевной, и рассказывали о ней страшные вещи. Да и то шепотом. О том, что отец ее пошел против самого русского царя, а его заковали в железо и сослали в далекую Сибирь, где зимой на лету замерзают вороны, а летом нет житье от комаров. Говорили еще, что самой учительнице царь запретил жить в Москве и Петербурге и в других больших городах, навечно поселив ее у них в Хасанби.
— Глобус, — сказала Надежда Николаевна. — Ты, наверное, уже видел такой? Ну-ка, покажи мне Кавказ.
Лицо Бетала медленно заливалось краской.
— Я… я это не знаю… — с трудом ответил он по-русски.
— Вот Кавказ, посмотри, — показала Надежда Николаевна, слегка повернув глобус. — А Эльбрус и ваше село… примерно здесь… Ты слышал, что Эльбрус очень высокая гора? Выше всех гор.
— Нет, не слышал, — с огорчением ответил Бетал.
Учительница невольно залюбовалась мальчиком.
Крупные черты лица. Черные выразительные глаза, широкий с горбинкой нос, полные, крепко сжатые губы и упрямый, выдающийся вперед подбородок — признак натуры сильной и волевой: Сейчас лицо юного Калмыкова выражало лишь одно непреодолимое желание — знать. Знать все, о чем она ему тут говорила, и еще больше того.
Надежде Николаевне и раньше доводилось слышать о Калмыковых. Она знала, что семья у них большая и что, несмотря на свою бедность, Эдык Калмыков никогда не ломал шапки перед пши и уорками, а при случае смело выступал против княжеского произвола.
Заглянув в глаза Беталу, учительница ласково спросила его доверительным шепотом:
— Учиться хочешь?
— Да!
— Я часто вижу тебя из окна… Ты всегда стоишь у плетня. Давно надо было зайти ко мне. Ведь ты немножко говоришь по-русски?
— Да. Совсем плохо, — смущаясь своего произношения, ответил он.
— Ничего. Со временем научишься как следует. А кто тебя учил говорить по-русски?
— Сам. В станице. Мой отец там… табунщик… батрак…
Надежда Николаевна на мгновение задумалась, глядя на мальчика, потом, видимо, решив про себя что-то, сказала:
— Так вот, Бетал. Если хочешь учиться, приходи ко мне в класс завтра с утра.
— А сколько плата надо? Деньги сколько? — опустив глаза, спросил он.
— С таких хороших ребят, как ты, мы ничего не берем, — улыбнулась она. — Ну, ступай. И приходи завтра…
Бетал не помнил, как вылетел из школы. Он мчался домой во весь дух, не разбирая дороги.
Вдруг он резко остановился, вспомнив утреннюю историю. Нет, пожалуй, не видать ему русской школы как собственных ушей! Разве злопамятный эфенди оставит дело без последствий?..
Перед мысленным взором Бетала на мгновение возникло суровое и непреклонное лицо отца.
— Нет, — упавшим голосом прошептал мальчик. — Отец не простит. Не для таких, как я, эта школа.
К дому он подошел подавленный и угрюмый. Машинально затворил за собой калитку, прислушался. Из комнаты доносился разговор. Один голос, низкий и спокойный, принадлежал его отцу, второй, визгливый, скрипучий… ну, конечно же, эфенди! Пришел жаловаться. Теперь добра не жди. Этот разрисует все в лучшем виде. Что было и чего не было.
Отступать поздно. Да и не в характере Бетала.
Он шагнул вперед, собираясь войти в комнату и предстать перед своей судьбой, но в это время увидел выходившую из кухни мать и бросился К ней.
— Что же ты натворил, сыпок? — тотчас запричитала она. — Эфенди сам пожаловал в наш дом, и гневу его нет предела… лучше тебе не попадаться отцу на глаза!
Бегал нахмурился.
— Не знаю, нана[10]… может, правда не для всех одна?.. Но эфенди каждый божий день твердит, что нужно быть добрым и жалостливым, а с бедняги Хариса содрал сегодня целого барана…
— Не касайся ты их дел, мой мальчик, — уговаривала его мать, с опаской поглядывая на дверь, ведущую в комнату, где находились Эдык и мулла. — Пусть хоть перегрызутся все до последнего. Разве твое это дело?..
— Может, и мое…
— Оставь, милый. Пойдем-ка лучше я покормлю тебя. Ведь целый день где-то бродишь голодный. Скоро уж вечер.
Мать не без умысла старалась увести Бетала на кухню. Ей хотелось хоть ненадолго оттянуть грозу, которая, как она думала, непременно должна разразиться над головой ее любимого сына.
Мальчик знал, что она права. Отцу лучше не попадаться под горячую руку. Его нелегко было вывести из равновесия, но если уж это кому-либо удавалось сделать, то Эдык, простодушный, легко принимающий всё на веру, бушевал долго и неукротимо, изливая свой гнев на ком попало, не щадя ни правого, ни виноватого. Потом, правда, отойдя и здраво обо всем поразмыслив, он сам мучился, если бывал неправ, и никогда не стеснялся признать собственный промах.
Бетал не столько боялся отца, сколько опасался его огорчить и расстроить.
Бывало, когда Эдык Калмыков возвращался с работы домой, маленький Бетал, забившись куда-нибудь в уголок, с восхищением и немым обожанием наблюдал, как отец умывается, поливая свои богатырские плечи водой из кумгана[11]. С раннего детства отец был для Бетала примером человеческой силы, чести и справедливости…
Мать поставила на столик миску с чуреками[12] и кружку калмыцкого чая.
— Сегодня нет в доме мясного, сынок, — извиняющимся тоном сказала она и села на циновку напротив, наблюдая, как он ест. Потом вздохнула, подумав, как быстро растет ее любимец (скоро ростом с отца станет!), и снова заговорила:
— Эфенди занят делами божественными, сынок. Не нужно бы тебе становиться ему поперек дороги! Не нашего ума это…
— Разве слуга аллаха должен обижать бедных?
— Не нашего ума это дело, — не зная, что сказать, повторила она и, бросив взгляд на дверь, почтительно встала.
В комнату вошел Эдык.
Бетал вскочил из-за стола и застыл возле стены, как изваяние.
Нет в кабардинской семье закона сильнее и неумолимее, чем почитание старших, а в семье Калмыковых закон этот был доведен до предела.
Эдык молча прошел к очагу и сел, взяв в руки кожаное плетенье для конской сбруи, оставленное, как видно, в ту минуту, когда явился мулла. Хозяин дома сидел у огня спиной к сыну и занимался своим делом, не говоря ни слова. Трудно было понять по выражению его сурового лица, что у него на уме.
Это было самое худшее. Неизвестность. Что скрывалось за отцовским молчанием?..
Бетал стоял у стены бледный, не смея пошевелиться.
— Садись и ешь… — в голосе отца не слышалось гнева. А может быть, так только показалось Беталу?
Он сел, стараясь не производить лишнего шума, но все еще не решался продолжать свою трапезу.
— Стало быть, самого эфенди заставляешь жаловаться?.. Видя, что Бетал не отвечает, мать решилась вмешаться: — Молод он еще, зелен… Вот и дурит. Разве он понимает?
— Понимает не меньше тебя, — отрезал Эдык. — И зря ты за него заступаешься. Сдается мне, он и сам умеет за себя постоять…
У Бетала отлегло от сердца. В тоне, каким отец произнес последние слова, совсем не было угрозы: он вовсе не собирался наказывать сына. Больше того — он как будто оправдывал, одобрял его маленький бунт в медресе.
— Попробуй-ка, найди ее, правду, — как бы размышляя вслух, негромко заговорил Эдык. И, хотя ясно было, что ни от кого он не ждет ответа, Бетал понял: отцовская речь — для него. — Эфенди только и твердит о сохранении веры, — продолжал Эдык прежним тоном, — но сам необдуманно рубит сук, на котором сидит… Князья Хатакшоковы вторят мулле, а сына отдали в русскую школу, и никто их за это отступниками не называет! Где же правда?.. Сами кричат во все горло: «Охраняйте святую мусульманскую веру!» и сами же открывают школу, где детей учит белолицая русская женщина… Неужто коран и медресе созданы только для бедняков?.. Вот этого-то и не мог сказать мне наш уважаемый эфенди. Разозлился и ушел. Скатертью ему дорожка…
Эдык замолчал и задумался. Бетал, все еще робея, сказал тихо:
— Я был у русской учительши… Она сказала, что мне можно прийти в школу, если я захочу… И если ты, отец…
— Мало ли что сказала она… Ты уже выбрал свою дорогу… — не глядя на сына, сказал Эдык и вышел из кухни.
…Ночью Бетал долго не мог заснуть. Все перемешалось у него в голове. Сердится отец или нет?.. А если нет, пустит ли он Бетала к Надежде Николаевне? Ах, как это было бы здорово!..
Хмуры и прохладны осенние зори в верховьях Малки. На взгорьях еще лежит черная густая мгла, наглухо закрывая и лес, и дорогу, петляющую вдоль леса; в долинах и по берегам реки, зацепившись за верхушки деревьев, притаились мокрые хлопья не растаявшего за ночь тумана, а над степью, там, далеко-далеко, чуть сереет блеклый дрожащий рассвет…
Мать еще затемно разбудила Бетала.
— Вставай, собирайся, сынок, отец зовет.
Мальчик быстро оделся и вышел во двор. В предрассветной темноте он увидел у коновязи двух оседланных лошадей.
Бетал поежился и зевнул. Было холодно. Лошади всхрапывали, тонкий ледок первых заморозков негромко потрескивал у них под копытами.
Попыхивая самокруткой, из темноты показался Эдык. Молча отвязал одного из коней и, не касаясь стремени, легко вскочил в седло.
— Садись и ты…
Бетал повиновался, ни о чем не спрашивая, и они пустились в путь.
Ехали шагом. Когда отец направил свою лошадь вброд через Малку, Бетал все понял.
«Вот и пришел конец моему ученью, — грустно подумал мальчик. — И в медресе, и в школе… сказано: если не повезет, то хоть залезь на верблюда, все равно собака тебя укусит»…
Что ж, чему быть, того не миновать! Эдык Калмыков всю свою жизнь был табунщиком. Такая же судьба ожидала, наверно, и его сына. Завидная доля: бесконечные скитания, долгие осенние ночи у костра и неприхотливый ночлег: вместо подушки — седло, пропахшее лошадиным потом, вместо одеяла — бурка. И во всем табуне — ни одного своего жеребенка…
Понемногу светлело. Внизу, под ногами лошади Бетала, поблескивала прозрачная вода реки. Он даже видел белые камни на дне.
Всадники выбрались на берег. Стали видны ближние, одетые лесом горы. За одну из них зацепилось краем белое ватное облако.
Бетал огляделся по сторонам, вдохнул полной грудью вольный воздух долины и вдруг почувствовал, что ему все равно. Пусть все будет, как будет!
Когда они прибыли на место, совсем рассвело.
Пригнанные с пастбищ лошади стояли в специальных загонах. Тут же на огромной поляне, вытоптанной сотнями лошадиных копыт, раскинулась своего рода ярмарка. Товар — только кони.
Сюда съехались торговцы со своими небольшими табунками и крупные коннозаводчики, скупщики лошадей из Большой Кабарды и из Малой, даже из Кизляра и Моздока; были тут грузинские и армянские купцы, гребенские казаки, русские солдаты, цыгане. Повсюду — говор, смех, забористые горские шутки.
Владелец нескольких лошадей, дородный казак в синей черкеске, которая, казалось, — вот-вот расползется по швам на его жирных плечах, сидел под копной на охапке соломы и яростно торговался, расхваливая стати своей вороной лошади.
— Пойми ты, дурья башка! Ведь не цыганскую, не дутую и не крашеную лошадь тебе продаю, а настоящую кабардинку! Чистых кровей! У самого начальника округа… да что округа, — у наместника Кавказа нет такого коня! Клянусь, нет! Вот те крест! — и казак истово перекрестился.
Увидев Эдыка, он вскочил с места.
— Разве понимаете вы толк в лошадях?.. Вот кто понимает толк в лошадях! Эдык! Калмыков! Спросите его, что за лошадь я вам продаю!
Казак говорил правду. Одного беглого взгляда Эдыку было достаточно, чтобы по достоинству оценить лошадь.
Он спешился и, осмотрев коня, подтвердил, что тот действительно стоит денег, которые за него просят.
Как раз в этот момент к Эдыку торопливо подошел еще один казак, сероглазый, с реденькими, едва пробивающимися усиками.
— Пособи, добрый человек… — попросил он, засматривая в глаза Эдыку. — Кажуть, ты по-нашему кумекаешь и в лошадях мастак. А меня в армию забирають… так батько собрал все, шо в дому было, и послал лошадь куповать… Пособи…
— Если надо, выбирай, — сказал Эдык. — Здесь много лошадь…
— Коли б я знал, какую взять…
Эдык подошел к плетневому загону.
— Ту видишь?
— Котора сбоку? Вороная?..
— Да. Хорош конь… возьми.
Казак покачал головой:
— Необъезженный он…
— Сам учить надо. Сам — лучше. Поймай и посмотри…
Казак вошел внутрь загона. Но поймать вороного оказалось не так-то легко. Он ловко увернулся от рук казака и, дернув шеей, затерся в гущу табуна.
Пришлось парню все начинать сначала. Вытянув левую руку вперед, чтобы обманным движением правой схватить жеребца за гриву, казак, крадучись, подбирался к нему все ближе и ближе. Вот осталось не более пяти шагов… трех… двух… Парень протянул было руку, но чуткая лошадь, будто играя, взбрыкнула задними ногами, и казака обдало комьями твердой утоптанной глины, полетевшей из-под копыт. Незадачливый казак мигом очутился по эту сторону загородки.
Вокруг захохотали.
— Энто тебе не дома на печке блох ловить!
— Конь, чай, не девка, не приворожишь!
— Ха-ха-ха!
— За хвост ухвати его, малый, за хвост!..
У казачка даже шея покраснела от стыда и обиды.
— Помогнуть надо, — сказал кто-то.
Тотчас нашлись охотники изловить норовистого жеребца. В загон вошли сразу несколько человек и стали обходить коня, оттесняя его от табуна и прижимая к забору. Он медленно отступал, словно понимая, что не сможет пробиться сквозь сужавшееся вокруг него кольцо… Потом внезапно остановился, храпя и роя копытами землю. Люди тоже остановились, невольно залюбовавшись. В это время жеребец рванулся к плетню, перемахнул через него, чуть зацепив копытами, победно заржал и проскакал прочь.
Толпа загудела, заволновалась.
— Эй! Держите!
— Не упускайте!..
— Аркан! У кого есть аркан?
Через минуту с десяток всадников уже неслись по взгорью, растянувшись длинной цепочкой. Свист, улюлюканье, подбадривающие возгласы…
Однако полчаса бешеной скачки не принесли успеха преследователям. Никому не удалось настичь вороного. Вытянувшись в струну, он мчался ровным наметом. Черная грива его, как крылья, играла под ветром. По одному, по два, на взмыленных лошадях, верховые вернулись к загону.
А молодой новобранец-казак с загоревшимися глазами следил за скачкой и от удовольствия прищелкивал языком:
— Цо-цо… Вот это коняка!.. Дюже хорош!.. Спасибо тебе, добрый человек, — бросился он пожимать руки Эдыку. — Уважил! И впрямь, видать, остер у тебя глаз на лошадей!..
В разговор вмешался и хозяин, тучный казак в синей черкеске, который во время этого переполоха забыл даже о своем торге:
— Правда твоя. Золотой скакун. Берешь, что ли?..
— Беру!
— Тогда излови. Поймай и плати гроши… По рукам, что ли?..
— Вижу я, не поймать ему такого коня, — сказал Калмыков и, взяв аркан, сел на лошадь.
Вороной между тем, чуть приостыв от погони, гарцевал в полуверсте от загона, словно поддразнивая коневодов.
Эдык поскакал к нему напрямую, по косогору, держа в левой руке поводья, а правой изготавливая волосяной аркан.
Жеребец насторожился, услышав топот. Поднял голову, прянул ушами, но все еще не трогался с места. Когда расстояние между ними сократилось более чем на две трети, вороной снова заржал и пустился вскачь.
Эдык, не отставая, несся за ним. Свежий конь табунщика, испытанный и верный скакун, слушавшийся малейшего движения своего седока, медленно, но верно настигал вороного.
Обезумев от ярости, тот уже не разбирал дороги, перескакивая через рытвины и канавы, ободрал бок о колючий терновник и, кося выпуклым, налившимся кровью глазом, дико храпел и летел к обрыву над Малкой, которая делала здесь крутой поворот.
Люди стали громко кричать, надеясь отвлечь жеребца и заставить его изменить направление, а кто-то даже дважды выпалил из ружья. Но и крики, и выстрелы только еще больше напугали животное. Прижав уши, вороной летел навстречу неминуемой гибели…
— Пропал конь…
— Загубит его Эдык…
— Загубит, загубит, — подхватил толстый казак, а его молодой покупатель сел на землю и закрыл руками лицо, не в силах дальше наблюдать за происходящим.
— Такая лошадь… — вздохнул кто-то рядом с ним.
В это мгновение засвистел аркан, пущенный рукою Эдыка. Все замерли. Вороной как-то неестественно выгнул шею, встал на дыбы на полном скаку и упал на влажную землю в двух саженях от обрыва.
По толпе прокатился вздох облегчения.
Будто отвечая общему настроению, из-за туч вдруг показалось солнце, ярко осветив долину. На пожухлой траве, на кустарниках заблестели сережки замерзшей росы.
Добрая половина базара хлынула к обрыву, где только что Эдык Калмыков остановил вороного.
— О аллах, еще бы немного — и конец…
— Сорвался бы в пропасть, если бы не Эдык!
— Разве кто-нибудь видел, чтобы аркан, брошенный Эдыком, не достигал цели?..
— Он прирожденный табунщик!
Бетал бежал вместе со всеми, слышал все это и был горд за своего отца.
— Клянусь, — отдуваясь и придерживая руками свой колыхавшийся живот, заговорил владелец коня, подбежав к Эдыку, — клянусь, давно я так шибко не бегал! Ну и хват ты, Калмыков… ничего не скажешь! А конь-то каков, а? Не сыщешь такого во всей Кабарде! Что, братцы, кто больше дает?
Эдык коротко бросил:
— Не хвали много. Пробовать надо. Смотреть надо, как под седлом пойдет! Седлайте его!..
Вороного оседлали. Он фыркал, косясь на людей, вздрагивал от прикосновения и пытался сбросить с себя седло. Но чувствовалось, что и долгая изнурительная скачка, и аркан Калмыкова несколько поохладили его пыл.
Эдык обвел взглядом собравшихся. Выбор его пал на Бетала.
— Садись, — коротко приказал отец.
В первую минуту Бетал растерялся. Покраснев от смущения, он смотрел на Эдыка и не верил своим ушам.
Но отцу не пришлось повторять. Поняв наконец, что от него требуется, мальчик подошел к коню и вдруг с гордостью ощутил, что его нерешительность словно испарилась. Он смело потрепал коня по шее, ухватился обеими руками за густую гриву и взобрался в седло.
Эдык, все еще держа вороного за поводок, отвел его шагов на десять в сторону и отпустил.
Конь не двинулся с места. Опустил голову и широко расставив передние ноги, он стоял, как бы выжидая. Бетал достал из-за пояса нагайку и хлестнул его по крупу. В тот же миг вороной неожиданно отпрянул вбок, едва не сбросив наездника. Бетал обеспокоенно посмотрел на отца. Эдык отвернулся с напускным равнодушием. Бетал вспыхнул и снова сильно ожег жеребца плетью. Тот взвился на дыбы, тряхнул головой и, опускаясь на передние ноги, одновременно швырнул задние вверх, задирая круп.
Бетал перелетел через голову жеребца и, перевернувшись в воздухе, покатился по оттаявшей мокрой траве, больно ударившись плечом. Несколько человек, стоявших поблизости, бросились к нему.
Отец и бровью не повел. Он поймал коня за поводок и принялся деловито подтягивать седло. Только после этого обернулся к сыну. Бетал подошел прихрамывая.
— Садись!
В голове у мальчика гудело, вроде бы десятки шмелей жужжали одновременно, ныло плечо, саднило колено, из разодранной щеки сочилась кровь.
Он этого не замечал. Он слышал только властный голос отца, в котором для посторонних не было ничего, кроме жесткого приказания. Но Бетал слышал в этом голосе и с трудом скрываемое беспокойство, и желание увидеть в сыне будущего джигита, достойного себе преемника, и, наконец, мужскую суровость, предписанную неумолимым адыге хабзе[13].
Бетал без колебаний подошел к жеребцу и снова вскочил в седло.
— Повод держи короче, — вслед ему крикнул отец.
Почувствовав силу в руке, державшей повод, жеребец показал все, на что он способен: мелко вздрагивал всем телом, вертя головой, вскидывал задними ногами так, что седок буквально съезжал на его шею, становился на задние ноги, едва не опрокидываясь назад. Но Бетал, вцепившись в гриву, прижался лицом к потной шее коня с твердым намерением усидеть на нем, чего бы ему это ни стоило.
В моменты коротких передышек, когда вороной на секунду опускался на все четыре ноги и тяжело дышал, как бы раздумывая, какое еще выкинуть коленце, мальчик хлестал его нагайкой.
И с каждым ударом конь становился покорнее. Наконец он сорвался с места и понес Бетала вдоль реки, по проселку, ведущему к станице Марьинской.
Мальчик слегка отпустил поводок, еще раз для острастки стегнул лошадь плетью и покрепче умостился в седле, приготовившись к долгой скачке.
Однако сильный и норовистый скакун был еще слишком молод и не привык к бегу на большие расстояния. У околицы Марьинской он уже ронял на дорогу клочья пены и, сбившись С шага, перешел на скорую рысь, разбрасывая копытами комья грязи.
Станичные псы, как водится, подняли неистовый лай и бросились вдогонку за всадником. Это снова подстегнуло вороного, и он понесся, как ветер.
Из домов выбегали люди, что-то кричали вслед, но Бетал их не слышал: изо всех сил натягивая поводок, он думал только о том, как бы этот черный дьявол не влетел на всем скаку в чьи-нибудь ворота или сарай. Мальчик знал, что необъезженные лошади имеют такое обыкновение, весьма опасное для седоков.
Но станица вскоре осталась позади, а вороной все скакал и скакал.
…Из ногайских степей потянуло теплым ветром. Тучи ушли с горизонта и открыли над головой Бетала широкую полосу голубого простора.
Он попытался направить коня в объезд станицы, чтобы вернуться к загону, и вдруг с радостью почувствовал, что лошадь ему повинуется.
Солнце светило теперь ему в спину, согревая его тело и его сердце, наполненное сейчас ликованием и смутным ожиданием перемен, которые обязательно должны случиться в его судьбе.
Вороной совсем присмирел и пошел шагом.
…Эдык сидел под копной вместе с хозяином табуна. Поодаль стояли и молодой казак, который торговал лошадь, и другие, заинтересованные исходом скачки.
Увидев Бетала, толстяк повеселел:
— Клянусь! Нет такой лошади во всей Кабарде! Валлаги, золотой конь! Кто дает больше?..
Бетал спешился, отдав повод хозяину.
С боков коня падала пена, он стоял, статный и разгоряченный, в облаке пара, струившегося на солнце от мокрой шерсти. Но в темных глазах коня уже не было ярости и протеста.
Эдык поднялся, подошел. Взял в руки лошадиную морду и поцеловал в лоб, где красовалось лучистое белое пятно, похожее на звезду. Потом, не глядя на стоявшего рядом Бетала, негромко сказал:
— Похоже, паршивец, что ты все же станешь табунщиком…