ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

За то, что я кусал людей железным жалом, мне пришлось заплатить с огромными процентами.

В 1957 году начальник департамента здравоохранения Северной территории доктор Альфред X. Хемфри сказал мне, что научным работникам Сиднейского университета требуется для изучения малярии большое количество комаров-анофелесов.

— Может, ты отправишься на реку Ропер и наловишь там для нас несколько тысяч комаров? — предложил он.

Я согласился, и самолет доставил меня в мою родную страну Ларбарянджи.

Но как поймать тысячи москитов? Я пробовал пользоваться сачками и сетками, однако результаты были неутешительные. Наконец я понял, что единственный способ — ловить их по одному, после того как они вонзят жала в мою кожу!

Из двух кусков резинового шланга, куска марли и бутылки я смастерил ловушку для комаров. Улегшись на берегу реки, около билабонгов, где роились анофелесы, я втягивал укусивших меня комаров через шланг в бутылку, а потом умерщвлял хлороформом. Я был как бы одушевленной подушечкой для иголок. Вскоре я набрал тысячи насекомых и отослал в Дарвин. Однажды я пришел к реке с козлом, а на следующий вечер — с лошадью: ученые хотели выяснить, какие комары кусают животных. Но пока одни анофелесы избрали своей мишенью четвероногих, мириады других пикировали на меня!

Мои сородичи из племени алава грустно качали головой.

— Может, доктор Вайпулданья захворал головой, — говорили они. — Может, попросить, чтобы его забрал санитарный самолет?

Они не могли понять человека, который предоставляет свое тело комарам и всасывает их в бутылку, а затем выводит на съедение ни в чем не повинных козла и лошадь. Но я был вознагражден за свои муки. В один прекрасный день от доктора Хемфри пришла телеграмма: «В Нумеа, Новая Каледония, конференция по гигиене среди местного населения. Хотите поехать? Расходы оплачиваются».

Я немедленно согласился. Через дне недели в дарвинском аэропорту я поднялся на трап самолета «Эр-Франс», совершающего беспосадочный перелет в Нумеа. Я первым из аборигенов, живущих на реке Ропер, а может быть, и на всей Северной территории, покинул Австралию, с тех пор как во Времена сновидений мой народ поселился здесь.

На трапе меня встретила стюардесса в форме:

— Bonsoir, monsieur[33].

— А? — Моя нижняя челюсть отвисла.

— Bonsoir, monsieur. Voici votre place, s’il vous plaît[34].

— А? Похоже на иваижа, — пробормотал я и, как утопающий хватается за спасательный круг, обратился к варварскому пиджин-инглиш. — Мой не понимай.

— О, простите, — произнесла она на безупречном английском. — Добрый вечер, сэр. Вот ваше место.

В Нумеа у меня тоже были филологические затруднения, но вот телеграмму доктора Хемфри, полученную на месте, я понял сразу: «Тарлтон Реймант скоропостижно скончался в Сиднее».

Весь этот день я не мог заставить себя сосредоточиться на лекциях. Мыслями я непрестанно возвращался на реку Ропер, где старый Джимми Ильяньиньи стонал перед доктором Реймантом, глядя на свой рентгеновский снимок:

— Горе мне! Дьявол, дьявол в моей шкуре!

Теперь я окончательно решил стать медиком. Американский лектор Лин Кэйес старался облегчить нам эту задачу. Он подробно рассказывал, какую помощь могут оказать фельдшеры из местного населения своему народу. Он также, посоветовал нам сотрудничать с племенными колдунами.

Менее чем через год мне довелось выполнить его совет. Тогда я впервые, с тех пор как в далеком-далеком детстве был «отпет» на пути к горе Сент-Виджеон, столкнулся с чернокожим «доктором».

В устье реки Ливерпуль, в северной части Арнемленда, среди девственного леса выросло новое селение аборигенов — Манингрида. Жители его стояли по своему развитию на таком же уровне, как и население Ламбарена в Бельгийском Конго к тому времени, когда Альберт Швейцер поднялся туда по течению реки Огове.

Как и Огове, верховья Ливерпуля в окрестностях Хевлок-Фолс — уединенная область, отделенная от остального мира столь не подходящей для жизни местностью, что не более двух белых отважились ее посетить.

Река проложила себе путь через труднопроходимую возвышенность, увенчанную высокими вершинами, на которые редко взбираются даже постоянно живущие здесь представители племени берара и гунавиджи: они предпочитают равнины в устьях могучего Ливерпуля и его многочисленных притоков и избегают проникать вглубь, в «настоящую страну черных», как забавно выразился один абориген.

Побережье Арафурского моря, с естественной гаванью в устье реки Ливерпуль, было удобным пристанищем для торговцев из Макасара. Эта река имела и еще кое-что общее с Огове: кровь людей, живущих на ее берегах, была отравлена проказой.

Я провел в Манингриде девять месяцев, ухаживая за двадцатью прокаженными, в том числе и совершенно безнадежными. Кроме того, я лечил сотни других людей, страдавших от язв, фрамбезии, заражения крови, копьевых ран и страшных травм, полученных в племенных сражениях. Берара и гунавиджи — воинственные племена. Вскоре после моего прибытия ежедневный прием больных стал напоминать походный лазарет. Мне пришлось незамедлительно научиться накладывать швы.

В то время около селения еще не было аэродрома. Я прибыл на лодке с доктором Джоном Харгрейвом, а после его отъезда в Дарвин остался, чтобы давать лекарства и перевязывать раны прокаженным — мужчинам, женщинам, детям с деформированными телами, удлиненными ушами, страшными язвами и гниющими пальцами на ногах и руках.

Тут мне пришлось произвести первую операцию: я отрезал ножницами палец, висевший на полоске кожи.

Все это было отвратительно. Некоторые проявления проказы вызывали такой ужас, как никакие другие болезни. Но она убила мою мать и стала моим личным врагом.

Санитарному самолету негде было приземлиться в Манингриде. Отправить больных в Дарвин по морю тоже было невозможно: как на судне ухаживать за ними и перевязывать раны? Значит, выход был один: доктору Вайпулданье вывесить воображаемую дощечку с часами приема на пологе палатки или у входа в бревенчатую хижину, когда она будет построена, и ежедневно принимать пациентов — женщин с обнаженной грудью, голых детей, мужчин, заросших волосами. Мне помогала жена управляющего поселком миссис Ингрид Драйсдейл.

Если состояние больного вызывало у меня беспокойство, я немедленно обращался за советом к моему наставнику, доктору Харгрейву, находившемуся за триста миль от меня, в Дарвине. Селение располагало волшебным ящиком, чудодейственной рацией, с помощью которой я мог сообщать доктору о самочувствии больных и получать от него указания. Из моей палатки в лесных дебрях я часто разговаривал с доктором, сидевшим у себя в кабинете в Дарвине:

— Доброе утро, доктор. Говорит Филипп. Джабирр чувствует себя неважно: поднялась температура, пульс слабый.

Я не успевал закрыть рот, как Харгрейв уже вынимал из картотеки историю болезни Джабирра.

— Доброе утро, Филипп. Мне кажется, следует на две недели приостановить лечение, а затем возобновить лекарства, начиная с меньших доз.

Так я разрешал свои сомнения относительно трудных пациентов.

Анна с четырьмя старшими детьми — Филис, Родой, Конни и Маргарет — приехала ко мне. Мы жили сначала в палатке — ее дал управляющий Дэвид Драйсдейл, а потом в хижине, которую я в свободное время построил из бревен.

Однажды в конце недели я пошел с семьей на охоту. Снял обычную свою одежду, надел наргу, взял копья и вумеры и направился к просеке, где кончалось селение.

За просекой лежал девственный край, который знали только берара и гунавиджи. Здесь, в низовьях реки Ливерпуль, они строили лодки из бревен и коры, здесь находилась их площадка для корробори со всеми его языческим обрядами, мало изменившимися за тысячи лет. За просекой бегали кенгуру и валлаби, ползали гуаны и змеи, а в водоемах дельты плескались рыбы.

На прием больных я каждое утро выходил из дому в свежей рубашке, чистых штанах, носках и ботинках. Этот костюм соответствовал моему профессиональному положению. Но сейчас я был одет точно так же, как любой из моих пациентов, а в довершение сходства нес в руках копья.

Я не охотился целый год, а то и больше. Пищу мне подавали на тарелках, и я научился есть ее ножом и вилкой. Да и пища эта была цивилизованная; та самая стерильная, часто замороженная пища в жестяных банках и фольге, которую продают мясники, бакалейщики и булочники. Я ел ее с удовольствием, но меня не покидало ощущение, будто чего-то недостает: запаха только что убитой и приготовленной на костре дичи, глубокого удовлетворения, что я живу благодаря своей сноровке, как жили мои предки, да и я сам на реке Ропер. Когда мое обучение охотничьему искусству близилось к концу, Сэм Улаганг сказал:

— Теперь он может прокормить жену и детей. Он стал первоклассным охотником.

Я не хотел утратить эти способности или лишиться одобрения Сэма. Но пока я шел с Анной и детьми по просеке, меня осыпали насмешками. Обитатели леса, приходившие ко мне лечиться, смеялись до колик в животе:

— Глянь-ка на доктора… Глянь-ка на доктора! — стонали они. — Ха-а-а! Ха-а-а-а!

— Он без ботинок, без брюк, без рубашки…

— У него копье в руках. Пойдем посмотрим, как бы он себя не проткнул.

— Хорошая была бы еда, а?

Их непрестанные насмешки были невыносимы. По сути дела они хотели сказать: «Что этот белоручка знает об охоте? Да он не разберет, в какую сторону дует ветер, не отличит следа кенгуру от гуаны, острого конца копья от тупого!».

Они смеялись, пока я не скрылся из виду.

Зато когда я вечером возвращался через просеку домой, вокруг стояла мертвая тишина, равнозначная высшей похвале. На плечах была повешена медаль мастера охоты: убитый кенгуру. Жена и дочери несли баррамунди, пронзенную копьем в трех местах.

Ни один абориген не согласится стать мишенью для насмешек. Утром я разозлился и решил доказать этим туземцам, что не только берара и гунавиджи умеют охотиться. Мне пришлось долго идти по следу кенгуру. Сначала я промахнулся — они этого никогда не узнают! — но в следующего попал. Теперь была их очередь злиться на свое глупое поведение.

На следующий день утром я снова появился в чистой одежде и как ни в чем не бывало начал осматривать больных и раненых. Люди, как всегда, называли меня почтительно «доктор», но в их голосах звучали нотки более глубокого уважения, чем прежде.

В нескольких ярдах от палатки прямо на грязной земле сидело несколько молодых мужчин. Обрывки их разговора долетели до меня.

— Э, парень, этот человек настоящий доктор и настоящий охотник, все как полагается.

— Он, правда, черный, который живет, как белый, но все умеет.

— Э, парень, видел, какую он вытащил баррамунди? Жирную… жирную и сочную…

— А видел след от копья на шкуре кенгуру, а? Прямо в сердце он ему попал, в самую середку.

Меня наполнило сладостное чувство удовлетворенного самолюбия. Но что оно значило по сравнению со сладким вкусом поджаренного на костре мяса, которое я, как чернокожий, ел руками, или с уважением, выказанным мне несколько дней спустя!

Томми Галбаранга-Левша пришел ко мне и сказал;

— Скоро мы большой толпой пойдем на охоту. Мы пойдем в Маргулидбан и Губунгу на реке Блиф. Да-а-а-леко, да-а-а-леко, идти долго. Пойдем с нами, а?

Нет ничего более лестного, чем предложение пойти на охоту с чужим племенем. Моя грудь так раздулась от гордости, что, казалось, сейчас отлетят все пуговицы от рубашки.

— К сожалению, — сказал я, — очень много больных, нуждающихся в уходе.

Левша и об этом подумал.

— Миссис Драйсдейл, — сказал он, — хороший доктор. А в лесу у Маргулидбана и Губунгу много-много больных. И проказа повсюду.

Теперь я уже не мог устоять, тем более что миссис Драйсдейл согласилась одна вести прием. Через неделю сорок босых полуголых мужчин, женщин и детей в сопровождении неизменной своры собак, неся только копья и мою медицинскую сумку, отправились к билабонгу Нармонгара. Здесь мы сделали первую остановку на этой охоте, которую я всегда буду помнить как лучшие каникулы в своей жизни.

Билабонг Нармонгара, в тридцати милях от селения, был глубоким чистым озером почти правильной круглой формы, изобиловавшим рыбой. Здесь ни один абориген никогда не голодал бы.

В этот вечер около костра Галбаранга рассказал мне, как оно возникло:

— Давно-давно, во Времена сновидений, здесь стали лагерем двое мальчиков, только что прошедших обрезание. Перед церемонией дядья предупреждали, чтобы они не ели жирной пищи… жирных гуан, жирных кенгуру, никакой другой жирной пищи.

Я поразился. Здесь, у берара и гунавиджи, отделенных от алава сотнями миль горной местности, в этой Стране Чернокожих, у людей, не имевших никакой связи с моим племенем, были те же верования, что и у нас, и не менее древние.

Я вспомнил, как двадцать лет назад я становился мужчиной. Мой дядя Стэнли Марбунггу наложил на меня такое же табу. Нет! Прямого контакта между нами не было, но Кунапипи, Земля-мать, Ведаррагама, Змея-радуга проникли на север и на запад от Ропер до реки Ливерпуль и распространили те же древние законы, которые по сей день соблюдаем и мы[35].

— Ну так вот, — продолжал Левша. — Эти два мальчика ослушались закона. Они убили жирных гуан и начали их жарить. Но Человек-Смерч, Змея-радуга, почуял запах жира и пришел узнать, в чем дело. «Что это за шум?» — спросил один мальчик. «Да ничего, просто смерч шумит, — ответил другой. — Шу! Смерч шумит!» А Ведаррагама очень, очень обиделся. Он этот смерч принес быстро-быстро. Старейшины говорили мальчикам: «Увидишь смерч — беги, не то он тебя проглотит!». Только мальчики не послушались. «Смерч, обезумевший ветер», — сказали они. Тогда Ведаррагама как ударит! Мальчиков подбросило вверх и унесло прочь, в Место сновидений, так что их больше никто никогда не видел. А смерч вошел в землю, земля отступила, и здесь образовался билабонг Нармонгара.

Несколько мальчиков, шедших с нами, слушали с широко раскрытыми от страха глазами. Галбаранга повернулся к ним.

— Смерч — хитрец. Увидите смерч — прячьтесь. И соблюдайте законы нашего народа.

Тем не менее в стране, где жирная пища для многих была табу, мы только ее и ели: охотники приносили и складывали в общий котел кенгуру, уток, рыбу, гуан, черепах, черепашьи яйца… Живот мой раздулся от переедания, и, когда мы вышли в Аннамайера, я был рад возможности поразмяться.

Около устья реки Каделл мы стали свидетелями удивительного зрелища. Поблизости от Аннамайера над нами пролетел самолет. От него отделились парашюты и упали менее чем в миле от нас.

Молодой абориген, хорошо помнивший войну, с криком бросился бежать.

— А-а-а! Нас бомбят!

— Сейчас самолет развалится, и на нас посыплются куски, — сказал маленький мальчик.

Во время тропических ливней, затоплявших аэродромы, мне не раз случалось видеть, как в миссии и селения сбрасывали на парашютах медикаменты.

— Это не бомбы, и самолет не разваливается, — сказал я. — Где-то здесь поблизости есть белые, и им сбрасывают пищу.

— Муку, чай, сахар? — спросил маленький мальчик.

— Да.

— А! — Мальчик перевел мои слова в доступный его пониманию образ. — Это как большая столовая?

— Да, — подтвердил я. — Авиационная столовая.

Но Левша не поверил:

— Ну да! Не может быть!

— Почему?

— Зачем же здесь сбрасывать пищу?

— Чтобы белым было что есть.

— Это здесь-то! Где пища повсюду! Шагу нельзя ступить, чтобы не наткнуться на пищу! В реках из-за рыб трудно плавать. А в песке полным-полно черепашьих яиц, и к ним ведут большие следы. Потом кенгуру… У белых ведь есть ружья? Ямс, корни лилий, гуаны, личинки… Чего им еще? Зачем же сбрасывать пищу с самолета?

Нет, он никак не мог примириться с этой мыслью. И тем не менее я был прав.

Через час мы около побережья увидели лагерь. В нем жили десять моряков — они занимались исследованием дельты реки Каделл. Моряки встретили нас приветливо, хотя мы, наверное, казались им чем-то вроде марсиан, жителей неизвестной лесной страны, начинавшейся за ближайшим деревом, дальше которого они не ступали. В этом мы убедились, разглядывая следы, еще до того, как увидели белых.

Вокруг валялись остатки грандиозной трапезы: пустые банки из-под колбасы, фасоли, свинины, макарон, открытые банки с кофе. В воздухе стоял запах жареного мяса.

— Большая была еда, — сказал Галбаранга.

— И даже отбивная на косточке, — отозвался один моряк. — Приземлилась здесь на побережье ровно через два часа после того, как покинула холодильник в Дарвине.

— И весьма своевременно, — добавил другой белый. — Мы уже почти голодали. Первая настоящая еда за целую неделю.

Один из моряков дал всем нашим ребятишкам по апельсину.

— Прямо с неба, — сказал он и, как бы оправдываясь перед товарищами, заметил: — Бедные чертенята месяцами, наверное, не видят приличной еды.

Его покровительственный тон был мне неприятен, и я сказал:

— Да у нас полно еды.

— Где? У вас ведь ничего с собой нет, кроме этой сумочки.

— В лесу, в реках и криках. На побережье. Еда повсюду.

— Еда чернокожего?

— Да, еда чернокожего. Рыба, яйца, свежее мясо…

— Рыба, яйца… Эй, Блю, слышишь, что он говорит? А как вы ловите рыбу? На удочку?

— Нет. Мы ее бьем копьями.

— А что за яйца у вас? Вороньи?

— Нет, черепашьи.

— А на что они похожи?

— На яйца.

— А не поймаете ли вы нам рыбы?

— Хорошо, — сказал Галбаранга, — Сколько?

— По одной на каждого.

Мужчины, что помоложе, побежали к реке и через час принесли дюжину больших рыб. Моряки молчали, но их глаза были красноречивее любых слов.

— А что у тебя в сумке? — обратился один ко мне.

— Лекарства.

— Лекарства! Вот это да! Слышишь, Блю? У этого парня лекарства. А скажи, это что, снадобья чернокожих?

— У меня лекарства белых.

— Он доктор, — с гордостью промолвил Галбаранга. — Он охотится с нами.

— Доктор! Эй, Блю, слышишь? Этот парень доктор. Я готов на одной ноге допрыгать до ада и обратно… Доктор! Здесь, в глуши! А ты случайно не колдун?

Я бы мог обидеться, но моряк улыбался дружелюбно, хотя и с явным недоверием.

— Я фельдшер. Меня зовут Филипп Робертс. Я учился у доктора Лэнгсфорда, доктора Рейманта и доктора Харгрейва. — Мне казалось, что моряки достойны такого разъяснения.

— А какие у тебя лекарства?

Я открыл у его ног мою драгоценную сумку.

— Пенициллин… сульфамидные препараты.

— Лекарства бинджи, — пояснил Галбаранга.

— Лекарства бинджи! Эй, Блю, слышишь? У этого парня лекарства белых… Какие же еще?

— Сульфадимизин. У меня еще есть бинты, мазь для ран, антисептические средства…

— А ты можешь полечить Блю? — спросил белый.

Блю, к которому он несколько раз обращался, не произнес ни слова.

— Его здорово скрутило… Подхватил дизентерию, — объяснил разговорчивый моряк.

— Могу, конечно, — ответил я. Я дал ему таблетку сульфадимизина и дозу на весь следующий день.

— Я думаю, дело в грязной воде, — сказал первый моряк. — У нас у всех уже была дизентерия, но в слабой форме.

Я перевел его слова Левше.

— А почему они пьют грязную воду? — спросил он.

— Потому что другой нет.

Галбаранга рассмеялся. Некоторые из наших мужчин тоже улыбнулись.

— Чистая вода прямо под вами, — сказал Левша. — На том самом месте, где вы стоите. Это наш старый песчаный колодец.

С помощью двоих аборигенов он вынул несколько футов песку. Отверстие немедленно наполнилось свежей водой. Галбаранга нагнулся и с жадностью стал пить.

— Первый сорт, — сказал он.

— Ну да! Я готов от радости прыгать на одной ножке… Эй, Блю! Свежая вода! Смотри, чистая как кристалл!

Когда мы подошли к лагерю, моряки разговаривали с нами добродушно, но с оттенком жалости, может быть, из-за того, что мы были голые и грязные. Теперь они прониклись к нам уважением, особенно ко мне, доктору Вайпулданье. Это стало видно, когда разговорчивый моряк сказал:

— Послушай, парень, а не полечишь ли ты наши болячки? Мы тут так давно, что начали гнить.

Я согласился. И вот в лесу, в сотнях миль от ближайшей больницы, десять белых мужчин выстроились перед голым черным бродягой — таким я им, безусловно, казался. Я дал им лекарства от дизентерии, от боли в желудке, от мигреней, перевязал все болячки и царапины.

В качестве гонорара я получил чашку кофе.

Пока я занимался врачеванием, Галбаранга устроил еще одну охоту в пользу моряков. Охотники принесли двух кенгуру, несколько десятков черепашьих яиц, еще рыбы, четырех уток, гуану и змею.

— А гуана и змея зачем? — спросил моряк.

— Пища. Пища первый сорт, — ответил Галбаранга.

Моряки не хотели его обидеть, но по испуганному выражению лиц, которое они, впрочем, сразу же поторопились изменить, было ясно, что ни змея, ни гуана не попадут на их стол.

Мы пошли дальше. К ночи разбили лагерь в нескольких милях от билабонга Джуддала. Здесь было столько уток, что дети могли убивать их палками.

После обильной еды Галбаранга и я сели смотреть импровизированный концерт. Словно по волшебству появились диджериду и палки для отбивания ритма. Выступавшие пели и исполняли пантомимы. В одной изображались погибающие от голода. Они пристально вглядывались в небо, тщетно надеясь, что там появится самолет и сбросит на парашютах еду и воду.

Галбаранга от смеха катался по земле.

— Смотрите! — кричал он. — Сидят на воде и умирают от жажды! А-а-ах! Х-а-а-а!

— Гляди, гляди! Держит консервный нож, но открывать им нечего!

Когда пантомима закончилась, Галбаранга сказал:

— Ну кто поймет этих белых? Они очень умные: умеют делать самолеты… и автомобили… и консервы… и большие бомбы… и холодильники… и корабли, которые плавают под водой… Но вот еду в лесу найти не могут!

— Все дело в том, где люди живут, — сказал я. — Белым не надо искать пищу, они ее покупают в магазинах. А у нас нет магазинов, нам приходится охотиться.

Затем я рассказал все, что читал, об атомной и водородной бомбе, тоже придуманной белым человеком. Я рассказал, какая у них разрушительная сила, как они могут уничтожить целые города и страны.

— Когда они начнут их бросать, — сказал Галбаранга с видом мудреца, — лучше всего будет старым чернокожим из леса. Мы, как и всегда, будем жить тем, что дает земля, а белым придется учиться этому заново.

— Ты можешь на старости лет стать великим учителем, — сказал я.

— Учителем? Я?

— Да. Будешь учить белых людей, как жить в лесу.

Через десять дней после начала охоты я, пройдя за это время сто пятьдесят миль, вернулся в Манингриду. Возвращался я один — меня беспокоили пациенты в поселке — и по дороге охотился. Рассказы Галбаранги о том, что в лесу «много-много больных» и «проказа повсюду», которыми он меня соблазнил, оказались плодом его фантазии. Правда, на реке Блиф мы видели однажды вдалеке костры, и я даже отложил свое возвращение, чтобы встретиться с кочевниками, но они ушли куда-то в сторону. Шедшие со мной берара и гунавиджи остались: им надо было совершить погребальную церемонию в честь покойника, умершего год назад.

Как-то после того как я возобновил работу, ко мне пришел один берара, по имени Тоби Барл-Бадла, и рассказал, что в лагере заболел мальчик.

— А почему ты его не привел? — Все больные должны были показываться мне.

— Он сын чернокожего доктора, — сказал Тобби, и в его голосе прозвучал страх, — самого могущественного доктора здесь, доктора номер один среди всех берара и гунавиджи, очень большого человека.

В моем сознании мигом промелькнуло воспоминание о том страшном дне, когда двадцать лет назад у горы Сент-Виджеон я был «отпет» на смерть злым колдуном и только в последнюю минуту спасен нашим знахарем — старым Гудживой.

Я вспомнил, какой ужас тогда пережил, вспомнил, как Гуджива впихнул мне в рот смесь из коры акации, ямса, дикого меда. Вспомнил, как возмущался против нее мой желудок, пока Гуджива танцевал вокруг меня, бил по земле зелеными кустами, выкрикивал проклятия злым духам, которые хотели моей погибели, пел для меня, пел для моих предков, стараясь умилостивить наши языческие тотемы и призывая несчастья на голову злых духов, приведших меня на грань джарпа — дороги от жизни к смерти. Я вспомнил, как Гуджива высасывал кровь из моей руки. Откуда она бралась — неизвестно, но она текла не переставая. Я вспомнил, как меня тошнило, как у меня непроизвольно сокращались мускулы, как я бесновался в бреду, словно идиот.

Наконец, я вспомнил, как Гуджива вынул изо рта красную раковину в форме звезды, делая вид, что извлек ее из моего тела. И как я тут же испытал облегчение, конвульсии у меня прекратились, я почувствовал себя лучше. Впоследствии, однако, я всегда боялся, как бы меня не «отпели» снова.

— Теперь я буду петь, — сказал я. Тоби был удивлен, и я добавил: — Мне надо свести старые счеты. Посмотрим, чье врачевание лучше — мое или его. Скажи старику, чтобы он пришел и принес малыша.

— Он очень опытный человек… Очень умный…

— Ну что ж… Посмотрим…

— Он не подчиняется приказаниям… Он сам их отдает…

— И это тоже посмотрим…

Все те годы, что я лечил людей по-научному, я думал о том, что когда-нибудь встречусь с колдуном как равный с равным. Я страстно желал продемонстрировать свое превосходство. И не только в интересах медицины! Мне хотелось потребовать признания своих заслуг и тем отомстить за пережитое мной в детстве унижение. Теперь, когда представился такой случай, я не хотел его упускать.

Старого колдуна звали: Малагвиа. Тоби передал ему мои слова, но вернулся один.

— Он держит себя как директор, которому курьер указывает, как поступать, — сообщил он. — Просто отмахнулся от меня — и все тут.

— Может, завтра станет поскромнее. Если мальчик действительно болен, — сказал я.

На следующее утро я, как обычно, пришел в лагерь, чтобы осмотреть стариков и слабых больных, которые не в состоянии были сами прийти ко мне. Я стал на колени около женщины, почти ослепшей от трахомы, и начал промывать ей глаза. Женщина — ее звали Мэри Джабайбай — довольно сносно говорила по-английски. Вдруг к теням на земле около меня прибавилась еще одна. Ребенок прошептал что-то Мэри на ухо, и она вся сжалась.

— Кто это? — спросил я.

— Малагвиа! Колдун.

Я не обращал на него внимания. Он пробормотал несколько слов на непонятном мне диалекте, внимательно наблюдая, что я делаю Мэри. Закончив работу, я поднялся с колен и оказался лицом к лицу с Малагвией. Он смотрел на меня вызывающе, не отводя взгляда.

— Тебе что-нибудь нужно? — спросил я.

Мэри перевела:

— Мой маленький мальчик там… болен.

— Ты колдун, — сказал я, — Почему же ты его не лечишь?

Мэри не решалась повторить дерзкие слова чужака самому могущественному человеку на побережье. Только когда тот подал знак, она заговорила.

Наконец старик сделал признание, по-видимому вырвав его из глубины своего сердца. Мальчик был его единственным ребенком.

— Я пробовал, — сказал он с отчаянием.

— Тогда принеси его ко мне.

— Не могу.

— Почему?

— Слишком много людей будут надо мной смеяться: доктор черный принес своего сына лечиться к черному, ставшему доктором белым.

— Если я приду в твой лагерь, они все равно узнают.

— Это совсем иное дело, — сказал он без всякой логики. — Я не могу помешать тебе во время обхода посетить мой лагерь.

Я уже начал злиться, но ведь здоровье мальчика было важнее моей гордости.

— Сейчас приду, — сказал я.

Он улыбнулся — первый раз за весь наш разговор — с облегчением, но и с торжеством.

Мы помогли Мэри подняться на ноги, и я довел ее до палатки старика, чтобы она и дальше выполняла роль переводчика.

Там на грязном одеяле лежал мальчик лет десяти. Подошва его правой ноги была сильно порезана. Вокруг раны носились мухи. Мальчик держался за ногу и тихо плакал.

Я промыл порез и положил мальчику в рот термометр. Сто два градуса по Фаренгейту! Я дотронулся до паха — мальчик вздрогнул от боли. «Заражение крови», — подумал я.

Малагвиа наблюдал за каждым моим движением. Он был зачарован термометром, хотя старался принять безразличный вид, и явно сердился из-за того, что высокое положение мешает ему разузнать о назначении этой палочки. Вопросами он выдал бы свое невежество, а это, конечно, было недопустимо.

— Спроси еще раз, хочет ли он, чтобы я лечил его сына, — сказал я Мэри.

— Да. Он хочет.

— Спроси его, считает ли он мою медицину сильнее своей.

— Не знаю, — ответил старик. — Я хочу посмотреть, что будет.

Он не сдавался, испытывая, насколько я уверен в своих силах. Если лечение не удастся и мальчик умрет, он сможет обвинить в его смерти меня. Это нанесет большой вред программе медицинского обслуживания всех племенных групп в районе Манингриды.

Я был уверен, что Малагвиа не позволит распространиться слухам о том, как я лечил его сына: пригрозит Мэри, что «отпоет» ее, если она не станет держать язык за зубами, и дело с концом. Но мне хотелось унизить его хотя бы при Мэри.

Я снова осмотрел ногу.

— Покажи, как вывести гной.

— Не знаю, — пробормотал Малагвиа мрачно.

— Покажи, как сделать, чтобы опухоль спала.

— Тоже не знаю.

— Если я смогу это сделать и вылечу мальчика, ты должен признать, что моя медицина сильнее твоей.

Малагвиа ничего не ответил. Как мог опытный специалист, искушенный в применении сока древесной коры и мумбо-джумбо, признать превосходство подмастерья? Как мог самый влиятельный на побережье человек признать, что его победил чужеземец?

Я тщательно промыл ногу, вынул из сумки шприц и для стерилизации прокалил иголку в огне костра.

У Малагвии глаза от удивления на лоб полезли.

— Это для чего? — опросил он резко.

Мне было ясно, что без дипломатии тут не обойтись.

— В этой игле чудодейственная сила, — сказал я. — Настоящее волшебство черного знахаря. Я впрысну твоему сыну эту жидкость, и она выгонит из его ноги дьявола, который его убивает.

Малагвиа, удовлетворенный ответом, радостно кивнул головой. Значит, действует его ремесло, а вовсе не мое! Скажи я ему, что в шприце пенициллин, который поборет инфекцию в ноге, кто знает, как бы он к этому отнесся! Снедаемый любопытством, он не сводил с меня глаз, стараясь, однако, сохранять безразличный вид.

В это время из темного угла вышла жена Малагвии и заплакала.

— Заткнись! — прикрикнул он на нее. — Не видишь, что ли, черный доктор, мой товарищ, лечит нашего сына.

— Я не черный доктор, — сказал я.

— Как же, как же! Ты черный доктор! — Он хитро подтасовал факты к своей выгоде, и я понял, что спорить бесполезно.

Я сделал мальчику укол и забинтовал раздувшуюся ногу. Когда я поднялся, старик в знак братского приветствия положил руки мне на плечи, как бы признавая меня равным себе.

— Я очень занят в амбулатории, — сказал я. — Ты будешь каждый день приносить сына на уколы. Там у меня есть еще более сильная игла.

— Хорошо, — согласился наконец Малагвиа.

Он не только приносил сына, но через четыре дня, когда у мальчика боль прошла и опухоль в бедре спала, пожаловался, что его и жену одолели нарывы. Я и сам заметил у него фурункулы на руках и ногах, но промолчал.

Вот так я осмотрел, поставил диагноз и вылечил знахаря, его жену и сына. Каждый раз, перевязывая болячки Малагвии, я думал: «Много лет назад один из твоей братии пытался меня убить». Но эту мысль вытесняла другая: «А чернокожий доктор из племени алава, старый Гуджива, спас меня».

Мне рассказали, что старый Малагвиа не «отпел» ни одного из своих соплеменников. Он был одержим примитивной гиппократовской идеей и считал, что людей лучше лечить, чем убивать. Благодаря этому у него была огромная практика, а сам он, по понятиям аборигенов, стал богачом. В качестве гонораров к нему чуть ли не бездонным потоком текли отрезы ситца, табак, оружие, продукты… Я видел, как он обходил лагерь и собирал то, что ему причиталось по счетам. Он мог потребовать у пациента все, что угодно, даже его жену, ему ни в чем не было бы отказа.

Лекарства свои он составлял из соков растений и трав, варил из коры, камней, костей, воска, красной охры, перьев и меха — из всего, что обладало, по его убеждению, магической силой и в сочетании с высасыванием крови и гипнозом изгоняло злых духов из тела больных соплеменников. Хотя Малагвиа творил добро, аборигены боялись его, как можно бояться только знахаря и колдуна.

Когда мальчик совсем выздоровел, а Малагвиа и его жена избавились от фурункулов, он пришел ко мне и, исполненный великодушия, признал наконец мои заслуги.

— Доктор… — пылко сказал он. — Доктор…

Я был тронут.

Он был знахарем и лечил сотни своих соплеменников. Некоторые выздоравливали — ведь вера имеет великую целительную силу. Я не сомневался в том, что народ считал его чуть ли не «сновидением», в которое слепо верил.

Но он не мог вылечить своего сына. Он не мог вылечить свою жену. Он и себе не мог помочь и, стараясь не утратить собственного достоинства, был вынужден прибегнуть к другим лекарствам из соков трав, листьев, кустов, коры и плесени, в которые твердо верили три белых врача.

Колесо повернулось.

Загрузка...