Счет дням после аварии я вел уже не по календарю, а по лицу Екатерины. Так надежнее. Бумага врет легко, кожа — редко. На свежей беде она кричит, на дурном лечении — воспаляется, на грубом рубце — упирается валом. Здесь же лицо, при всей его гневной стати, говорило о том, что опасный разброд миновал. Ткань держится, линии не поползли в те стороны, которых я опасался, щеку не вздуло уродливым мясом, веко не потянуло вниз. Краснота, конечно, была, молодая ткань белой не бывает. Но теперь на этот изъян можно было смотреть взглядом мастера, который готовится работать с материалом.
Беверлей тоже подметил перемены, хотя и выражался на своем врачебном наречии.
— Края спокойны, — буркнул он, выставляя шрам под свет. — Поверхность, разумеется, раздражена, чувствительность сохранится, цвет тоже. Однако худшего развития я ныне не наблюдаю.
— Переведите, — потребовала Екатерина.
Опираясь на трость, я отступил на полшага, чтобы охватить взглядом все лицо целиком.
— Это значит, ваше высочество: форма лица удержалась. Самое грубое мы обошли. Пора заканчивать со спасением и начинать работу.
Она долго смотрела на меня. Потом медленно, без прежней горячности, спросила:
— И что же вам нужно для этой работы?
— Ваше лицо, — ответил я. — Только не живое. Точное.
Беверлей покосился на меня с видом человека, который уже разгадал ход мысли, но желает выяснить, как далеко зайдет чужая наглость.
— Видимо, ему нужен слепок, — пояснил он вместо меня. — И, по правде говоря, я с ним тут согласен.
А это хорошо. Если он подтверждал мою правоту прежде, чем успевал хорошенько поворчать, значит, мысль и впрямь стоящая.
На столе уже ждал утренний задел: лист грубого полотна, небольшой деревянный лоток, чаша с просеянным гипсом, кувшин теплой воды, ложка, мисочка с жирной основой и два мягких полотенца. О фабричной аккуратности тут мечтать не приходилось. Гипс я выбирал обычный, хороший, сухой, без намека на сырость, а потом еще и просеивал через тонкое сито. По моему приказу его дополнительно растерли пестиком для пущего послушания материала. Живая кожа не простит небрежности, которая на мраморе сошла бы за пустяк.
— Предупреждаю сразу, — сказал я, — удовольствие сомнительное. Лицо придется смазать, волосы убрать. Сначала я наложу первый жидкий слой, чтобы взялся рельеф, после него второй, гуще, и укреплю сверху полотном. Иначе форма треснет при снятии. Дышать сможете носом, ноздри я оставлю свободными. Говорить не советую. И дергаться — тоже.
— Вы умеете обнадежить, — отозвалась Екатерина.
— Мой скрытый талант. Я просто редко даю ему волю.
Она села в кресло с высокой спинкой. Укладывать ее я не захотел: лежа человек слишком легко дает голове уйти в сторону, а мне нужна была ось, ровная посадка, спокойная шея. Сидячее положение с опорой казалось вернее. Аннушка без слов принесла еще одну подушку, подложила ее под затылок хозяйки и отошла к правому плечу Екатерины.
Жирную основу я растопил чуть раньше на теплой плитке. В ней не было ничего чудодейственного: мягкий очищенный жир, немного воска, капля масла, чтобы не воняло бойней. Задача состава проста — защитить кожу, брови и линию волос, в которые гипс иначе вцепится с варварской охотой. Естественно шрамы прикрыли чистыми бинтами, чтобы не было контакта с гипсовой основой напрямую.
— Если после этого вы попытаетесь сказать, что я дурно обхожусь с вашим лицом, я оскорблюсь, — предупредил я полушутя.
— Я уже начала подозревать, что вы его любите больше меня самой.
— Я люблю форму, ваше высочество. Она предсказуемее людей.
Я с недавнего времени начал наслаждаться нашей пикировкой. Аннушка убрала волосы назад, Беверлей осторожно прикрыл виски тонкими полосками полотна, чтобы ни один свободный завиток не поселился в гипсе навечно. Пальцами я нанес жирный слой на лоб, щеки, подбородок, по линии бровей и за ушами. Делал это медленно, без торопливости. Здесь каждая мелочь важна. Пропустишь кусочек волоска — и при снятии формы устроишь человеку лишнюю муку. Пожалеешь жира — гипс прилипнет. Дашь слишком много — первый слой поплывет и потеряет точность.
Когда все было готово, Беверлей развел руками.
— Что ж, сударыня. Теперь вам остается только изображать статую.
— Фома Фомич, вы умеете говорить гораздо обиднее мастера.
Гипс я вводил в чашу порциями, тонкой струей, позволяя ему самому напитаться водой. Если бухнуть всё разом, комки обязательно вылезут в самый неподходящий момент. Сначала смесь шла рыхло, неохотно, но вскоре начала тянуться под ложкой послушной массой. Дождавшись нужного мига, когда раствор уже перестал быть водой, но еще не превратился в камень, я повернулся к Екатерине.
— Глаза закройте, — велел я. — И не вздумайте на меня сердиться. Бесполезно.
Первый слой ложился тонко, почти как побелка. Лоб, переносица, щеки, подбородок. Обходя ноздри и губы, я оставлял пути для дыхания, пока Беверлей подчищал лишнее узкой деревянной палочкой. Сначала гипс холодил кожу, но, схватываясь, начинал отдавать едва заметное тепло. Мои руки это знали, Екатерина — чувствовала. Она сидела удивительно неподвижно, лишь однажды пальцы на подлокотнике судорожно сжались. В ту же секунду Аннушка накрыла её ладонь своей.
Первый слой схватился отлично. На белой поверхности проступили скулы, очертания носа, губ и та самая рубцовая плоскость на щеке — переходы, которые ни один рисунок не передаст с такой точностью. Мешкать было нельзя: я быстро замесил вторую порцию, уложил армировку и принялся накладывать полосы тонкого полотна, пропитанные гипсом. Без этого «хребта» снимать форму было бы бессмысленно, тонкая корка с живого лица слетает неохотно и трескается при малейшем усилии.
— Еще немного, — подал голос Беверлей.
— Если я задохнусь, — донеслось сквозь сдержанное дыхание Екатерины, — завещаю вас обоих анатомическому театру.
— Не разговаривайте, — отрезал я. — Весь профиль мне сейчас испортите.
Она тихо фыркнула. Я поправил сбившуюся от разговора форму.
Затянулось ожидание — самая тоскливая часть для пациента и нервная для мастера. Форма тяжелеет, схватывается, лицо под ней требует движения — моргнуть, почесаться, дернуть щекой, но любая мимика сейчас под запретом. Стоя у кресла, я следил за краями слепка, осторожно проверяя пальцем степень готовности.
Наконец я кивнул:
— Пора.
Снимать форму с живого человека — работа вдвое деликатнее наложения. Сначала нужно ослабить край у виска, затем у подбородка, после — осторожно подвести палец под самый тонкий участок, впуская внутрь воздух. Дернешь резко — сорвешь половину брови вместе с репутацией. Будешь мямлить — гипс прилипнет намертво. Я действовал медленно, Беверлей страховал голову. В какой-то миг белая корка отошла вся целиком.
Сжимая форму в руках, я ощущал себя рыбаком, вытянувшим из воды редчайший улов, и еще не верил своей удаче.
Там было всё превосходно, и лоб, и нос, и линия губ. Геометрия лица и рубец. Мелкие нюансы, на которые живому человеку смотреть больно, а мастеру необходимо знать назубок.
— Ну? — спросила Екатерина, пока Беверлей очищал её кожу теплым полотенцем.
Должно быть, мой взгляд был слишком жадным, потому что она усмехнулась краем рта.
— Мастер, вы сейчас похожи на человека, которому вручили клад.
— Клад не бывает настолько точен, — отозвался я.
И это не лесть. Золото в ту минуту волновало меня меньше всего. В моих руках лежал отпечаток формы, с которой можно работать, примерять и править — самый настоящий ювелирный материал.
Когда Беверлей, ворча, унес слепок в соседнюю комнату досыхать на ровной доске, навалилась пустота, которая всегда венчает честно завершенный труд. Пока шло дело, мозг работал на предельном натяжении: не упустить, не передавить, удержать форму, не позволить пустить всё прахом. Но вот главный узел затянут, и внутри делается совсем тихо — будто в мастерской после многочасовой пайки наконец перестали дуть меха.
Екатерина оставалась в кресле. Аннушка бесшумно собирала со стола чашки и полотенца, а Беверлей вернулся и завершал очистку лица пациентки от остатков жира и гипсовой пыли. Вуаль сиротливо лежала на подлокотнике. Маленькая серебряная деталь у брови больше не выглядела инородным телом — напротив, она сидела на коже так естественно, словно именно здесь и ждала своего часа. Кажется все мои дела здесь завершены. Мне нужна моя мастерская, моя лаборатория в поместье.
Мой уход она предугадала раньше, чем я сам успел о нем заявить.
— Стало быть, вы уезжаете, — произнесла она, едва врач отступил от кресла с видом триумфатора.
Я покосился на дорожный ящик, заранее приготовленный у стены для перевозки высохшего слепка, и усмехнулся. Екатерина заметила его раньше, чем заговорила.
— На короткое время, ваше высочество. Мне теперь необходимы тишина, верный стол и право испортить десяток заготовок без свидетелей.
— Жаль, — обронила она. — Я уже начала привыкать к вашим дурным известиям по утрам.
— Полноте. Доктор остается здесь и без меня проследит, чтобы ваша жизнь оставалась такой же беспокойной.
— Сударыня, — сухо вклинился Беверлей, — попрошу не путать мой профессиональный труд с ремесленным зубоскальством. Мастер прав: я вполне способен удержать вас в нужных рамках без его присмотра.
— Вот это-то меня и пугает, — парировала Екатерина.
Сдержанно улыбнувшись, я отвесил поклон чуть глубже обычного и покинул комнату. Сделал я это не столько из вежливости, сколько из осторожности: разговор опасно балансировал на грани, которую мне сегодня переходить не хотелось.
На заводе церемонии не прижились — на них здесь смотрели косо, как на досадную привычку из прошлой жизни. В центральном корпусе царил родной рабочий дух: нагретое дерево, металл, машинное масло и угольная пыль. Здесь пахло большим делом, которое, будучи однажды запущенным, дышит само по себе, даже в пустых помещениях. Кулибина я нашел у длинного верстака. Сидя в своей коляске, старик выглядел сердитым и собранным.
О затее со слепком я говорил ему не раз. Кулибин поначалу морщился, заставлял меня в деталях расписывать технологию, опасаясь, как бы я не угробил ненароком ни пациентку, ни форму. В итоге старик сдался: глаз, мол, всегда готов обмануться в угоду надежде, а гипс врать не станет. С тех пор он ждал результата как обычно ждут вестей из глубокой разведки.
— Ну? — буркнул он вместо приветствия. — Снял?
— Снял.
— И барышню не испортил?
— Это вы у неё при встрече полюбопытствуйте.
Старик фыркнул так характерно, что его усы воинственно дрогнули.
Рядом с ним, воплощая саму серьезность, вытянулся Мирон — худой, внимательный, с трогательным усердием, когда мальчишки пытаются казаться на десятилетие старше. По другую сторону застыл его дядька — кряжистый, немногословный мужик с черепановским упорством во взгляде. Смотреть на таких — чистое ремесленное удовольствие. Рядом суетились еще двое девушек. Лишь спустя мгновение до меня дошло: к Кулибину нагрянули дети — проведать старика, а заодно оценить, во что втянула его судьба на склоне лет. И правильно. Полезно ему. Пусть не воображает, будто он один на белом свете и единственная его родня — шестеренки.
— Слепок хорош? — осведомился Кулибин уже другим тоном.
За это я его и ценил: ни грамма словесной шелухи, только суть.
— Хорош, — подтвердил я. — Можно работать. Ось лица поймал чисто, рубцовая линия видна как на ладони. Теперь всё решают руки.
— Твои руки, — уточнил он.
— И ваши головы. Отсиживаться в покое я не намерен.
Старик одарил меня долгим взглядом.
— Я и не сомневался. Мастер отходит от верстака только тогда, когда уверен в тех, кому оставляет железо. Верно?
— Верно.
— Вот и ладно.
Мирон вдруг выпрямился.
— Деду одному работать не дадим, — веско вставил он.
Голос, правда, подвел — прозвучал слишком тонко для столь суровой угрозы. Дядька его только усмехнулся в усы и добавил уже всерьез:
— Присмотрим, Григорий Пантелеич. Не сумневайтесь.
— Сомневаться не стану. Только не позволяйте ему геройствовать. Этот упрямец и с переломанными ребрами полезет туда, куда молодым соваться страшно.
— Я вам не мешаю? — ворчливо буркнул Кулибин. — Расселись, распоряжаются. Один лечит, другой командует, третий караул несет. Завод еще не вырос, а деда уже на части растащили.
— И поделом, — отрезал я. — Вам это только на пользу.
Он посмотрел на меня с притворной злостью, а затем вдруг хрипло расхохотался. Смех мгновенно сбил ему дыхание. Дядька и Мирон подались вперед, девушки испуганно прижали руки к лицам, но старик властным жестом отогнал их.
— Ступай уже, — выдохнул он, утирая слезу. — Пока я не передумал и не запер тебя здесь еще на месяц. Слепок береги, не сломай по дороге.
Это было его благословение.
Руку я пожал ему крепко. Следом настал черед Мирона.
— Смотри в оба, — вполголоса сказал я мальчишке. — И за дедом приглядывай, и за чертежами. Ты теперь ученик самого знаменитого изобретателя Империи.
Он кивнул с такой торжественностью, что я едва подавил улыбку. Стоявший рядом дядька качнул головой: дескать, всё понял, не извольте беспокоиться.
Во дворе, как и полагается, ждал Иван. Дорожная сумка приторочена, ремни затянуты, ящик со слепком уложен в карету с такой бережностью, будто в нем везли секретные донесения императора. Впрочем, для меня эта ноша сейчас была дороже золота. Иван перехватил мой взгляд и кивнул на багаж. Порядок.
У крыльца собрались Екатерина, Беверлей и Аннушка. Вуаль снова скрывала лицо хозяйки, но теперь она воспринималась не как покров беды, а как жест суровой дисциплины. Беверлей застыл со своей вечной врачебной миной, в которой я теперь отчетливо читал товарищеское расположение. Аннушка стояла спокойно, как и всегда, но взгляд мой теперь цеплялся за детали, прежде ускользавшие.
— Жаль, что уезжаете, — произнесла Екатерина.
— Приходится, ваше высочество. Иначе рискую превратиться в часть дворцового интерьера.
— Не льстите себе. Для мебели вы чересчур колючи.
— Зато функционален.
— Увы.
Беверлей натужно прокашлялся.
— Повторюсь, — начал он, — хоть в этом доме настойчивость и считают дурной английской привычкой. Света — минимум. Ветра — избегать. Повязки — по часам. Мазь наносить тонко. Никакой самодеятельности, сударыня.
— Доктор, — вздохнула Екатерина, — если вы продолжите в том же духе, мой рубец затянется просто из чувства протеста, лишь бы вы замолчали.
Я поклонился британцу.
— Видите, Фома Фомич, без моего прикрытия вы для неё — легкая мишень.
— К тому и шло, — буркнул он.
Затем я повернулся к Аннушке.
— Анна Николаевна, — обращение теперь вышло естественным, без тени былой натяжки. — На вас вся надежда.
Она вскинула взгляд. В нем промелькнуло удивление.
Внутренне я усмехнулся собственной метаморфозе. Поразительно, как быстро умеет «переобуться» сознание, когда наконец замечает очевидное. Но вслух, разумеется, я остался сух.
— Вы держите порядок не хуже доктора, но делаете это тише. Здесь это качество незаменимо.
— Постараюсь, чтобы ваше отсутствие не сочли облегчением, Григорий Пантелеич, — ответила она спокойно, без тени кокетства.
— Почти дружба, — заметил я.
— Нет. Просто память. Вы сами говорили: в серьезном деле всё держится на точности.
Я ответил ей коротким кивком и принял у Ивана перчатки. Попрощался с Екатериной. Она была взвинчена, правда, я не понимаю почему. Судя по сжатым пальцам и явно сбитому дыханию, она хотела что-то сказать, но не решалась.
Я направился к карете. Ящик со слепком покоился надежно.
Пора. Я возвращаюсь в Петербург.