Письмо десятое Последняя весна в Москве


Все неожиданное и случайное всегда имеет продолжение, а я хочу Вам рассказать о двух случаях из книги моей жизни, где продолжение было вырвано и утеряно. Так же, как из книги, которую Вы читаете, был бы вырван, потерян лист или два на самом интересном месте. О! Как много, много прошло времени с тех пор, и лицо жизни также много-много раз меняло свое ласково-приветливое выражение и не улыбалось так, как тогда, по весне-молодости на двадцать четвертом году жизни.

Вы можете поставить мне на вид, что я несерьезна и пишу о глупостях. О колдовстве весны, о коврах лютиков в моем лесу, о том, что лучшие духи — это аромат просыпающегося леса, после зимней спячки, о том, что солнечный день в лесу, в парке, в саду дарит вечную картину красоты теней, света и красок. А вот лунной ночью в лесу зимой и летом одинаково. Вы там не один. Ночью и леший разгуливает, перебегает, прячется за толстой сосной, только по его космам, по тени знаешь, за какое дерево он спрятался. Няня Карповна заверяла, что ежели креста на шее нет, быть тому удушенному, а ежели Вы совсем один на один с лешим очутитесь, то обязательно начните либо свистеть, либо петь, тогда не так страшно. Ну, довольно о сказочном, опять весна, молодость и могучая власть жизни широко распахнулись перед свободолюбивой Таней.

Как хорошо на солнышке в этот весенний теплый день! Вы только вдохните этот чудесный ароматный воздух волшебницы-весны. А соловей весной «певец любовных чар, певец тоски сердечной», да и травка, и земля. А аллеи распустившейся сирени! Да все, все после зимы вновь воскресло и как-то властно увлекает, околдовывает, как будто и сам другой, и в тебе потянулось, просится наружу вновь новое, пьянящее, молодое.

Ну разве можно сидеть дома в такой день? Все дела побоку. Все рамки обязательств дня сломать и выскочить на свободу. Сколько мне лет? А не все ли равно, сколько. Не знаю, как у кого, а у меня весной до сего времени душа молодеет, хотя годков уже порядочно. Никто так не чувствует весны, как мы, северяне. Вместе с природой обновляешься, и все твои душевные морозы, вьюги оттаивают на солнышке мечты-весны.

Сейчас я живу в большом южном городе и, хотя весну больше ощущаешь по календарю, а газолин автомобилей убивает свежесть весеннего ветерка, но зато память многих весен свежа. Об одной из них я хочу Вам рассказать.

Итак, сегодня все дела побоку. Урок музыки в половине первого отменить по телефону и врать нечего, не приду и только. В два тридцать портниха — отставить. В пять часов спевка у нашего регента в ближайшей церкви, где я очень люблю петь по субботам и под большие праздники, вот это уже сложнее. Сейчас десять часов, и до пяти времени много, и все-таки обязательство будет тебя зудить: «Как бы не забыть, как бы не опоздать». Нет, нет, и от этого надо отделаться, а то будет, как долго неотвеченное письмо, маячить перед тобою целый день. Хочу быть сегодня свободной, абсолютно свободной, ни тени забот, ни тени обязательств.

— Ну, Ваня, вези, куда глаза глядят!

— Да ты что это, барышня, с горя, что ль?

Он повернул свое ширококостное веснушчатое лицо, с большой круглой картошкой вместо носа, и добродушно осклабился.

— Вот что, дуй в Петровский парк! Была там одна чудесная аллея.

Бродя по парку, я неожиданно очутилась на детской площадке, о существовании которой совсем не знала. Много тут было нянь, бонн, а детворы не счесть. Было около двенадцати часов, я порядочно устала, хотелось есть. Последняя скамейка со спинкой оказалась свободной, я присела, облокотилась, откинулась с удовольствием. Все последующее произошло так быстро, неожиданно, что в памяти только запечатлелось, как что-то большое с визгом, криком, хохотом шлепнулось рядом со мной на скамейку, которая тотчас опрокинулась. И моя голова очутилась на траве, рядом с головой неизвестного человека. Навалившаяся на него, и отчасти на меня, куча мальчишек в возрасте семи-восьми лет, тузила его почем зря. Хохот, визг и восторг ребят, упоенных избиением, привлек нянек и бонн, принявшихся растаскивать ребят. Можно ли было сердиться на человека, который быстро поднял Вас, как перышко, по-докторски осмотрел руки, ноги, повертел Вашу голову?

— Переломов нет, все цело. А сердечко у Вас, сударыня, слабовато, но все в порядке, румянец уже возвращается.

В одну секунду поставил скамейку, посадил меня и поманил мальчугана лет восьми.

— Это Николка, мой племяш. Проси прощения. Это ты зачинщик. Это его три приятеля, а та вся остальная банда — волонтеры. Ну теперь, ребята, марш по домам, вас матери ждут завтракать.

Как Вам сказать, особенной любви к детям я никогда не чувствовала, а некоторых, так называемых баловней семьи, в большой дозе совсем не выносила. Так и хотелось выпороть сначала мамашу, а потом его. Но сейчас, когда я подняла глаза, передо мной стоял… «Лорд Фаунтлерой», — подумала я. Он поразил меня изяществом манер и внешностью. Кто из нас не читал в детстве об этом мальчике и не создал тип маленького джентльмена в своем воображении.

Дядя и племянник поразительно походили друг на друга, только дядя был очень высокого роста перед малышом и, вместо темных карих глаз, его серые большие глаза с поволокой смотрели на свет Божий с такой добротой, с таким неподдельным теплом и искренностью, грели, притягивали, было с ним хорошо, просто, спокойно.

Как-то так вышло, что день не прошел, а пролетел. Надо Вам сказать, что лучшего компаньона на сегодня никакое творческое воображение не придумало бы.

— Весной потянуло, все побоку! — сказал он мне. Только разница у нас с ним была та, что у него завтра решающий день, защита диссертации, а он, вместо зубрежки или абсолютного покоя, пришел в парк, чтобы учить ребятишек в чехарду играть. И как только мы с ним ни веселились! Парк показался нам маленьким, теннисная площадка — ничтожной. Ничего больше не привлекало нашу разгулявшуюся душеньку, и забросило нас на Трубную площадь, что у Рождественского монастыря.

* * *

Москвич, любитель-птичник, знает хорошо эту площадь. По весне, особенно по воскресеньям, оркестр пернатых певцов привлекает как любителя, так и мимо проходящего. И каких только нет пичуг в казематах-клетках, самодельно сколоченных птицеловами. Тут и чижи, и щеглы, и снегири, и синицы, и красавки, и жаворонки, и черные и серые дрозды. Птицелов — купец особого порядка. Не птица оценивалась, а покупатель, то есть сколько, и с кого можно запросить, боязно продешевить. Мальчишки — не покупатель, в счет не шли, их тут кишмя кишело, ведь больше пятака с них не получишь.

— Ну, купец, сколько за всю клетку щеглов? — спросил мой партнер-медик и полез в карман за кошельком.

В таких случаях птицелов терялся, таращил глаза, тупо прикидывал, подсчитывал, сдергивал шапку набекрень и усиленно чесал за ухом.

— Ну что ж, может, не продаешь? — продолжал наступать медик. — Целковый хочешь? Ведь у тебя тут с полтора десятка не наберется, а за щегла, сам заешь, больше пятака не дадут. Ну, как знаешь. Пошли дальше, — обратился он ко мне.

— Да нет, нет, ты постой, погоди, Ваше благородие, господин студент, ну прибавь хоть гривенник.

— Я прибавлю, — сказала я.

Через секунду стая щеглов взвилась в небеса. Мы освободили немало разных птиц из тюрем-клеток. За нами шла толпа мальчишек, принимая деятельное участие в выторговывании и разламывании клеток. Мое внимание привлек мальчишка-приготовишка. Каждый раз при выпуске стаи птиц, он хлопал в ладоши, подпрыгивал, издавал радостные звуки и долго, долго смотрел в небо.

— Тебе очень нравится? — спросила я его.

— Да, когда я буду студентом, — сказал он убедительно, — обязательно буду приходить сюда и выпускать птиц на волю.

Были на этом базаре еще узники, зайцы, кролики, ежи, хорьки, морские свинки. Мы бы и их выпустили, да бежать-то им по городу несподручно было. Небезынтересен был и рыбный отдел этого базара. Сидят мужики в ряд, кто на ящике или табурете, из дома прихваченном, а кто прямо на корточках, а перед ним ведро с рыбным царством, миниатюрные раки с наперсток, карасики с ноготок, они в комнатных аквариумах очень занятны, ершики с мизинчик, мелюзга лягушки и крупные вьюнки, малявки и так далее. Но нам там делать было нечего, не на мостовую же их выплескивать.

Пыл наш все не проходил, еще не угомонились, и махнули мы с ним за много верст от Москвы, в Александров, была там лошадиная ярмарка, или какая-то другая, не помню, только смешались мы с толпой крестьян, мещан, купчиков-голубчиков. Пили кислые щи, ели моченые яблоки, крашеные мятные пряники, лущили семечки, катались на каруселях (на львах), качались на качелях и с деревенскими парнями бегали на гигантских шагах. У балагана с Петрушкой, нашего артиста народного, постояли, посмеялись, детство вспомнили. Всему отдали честь, и наконец, устали. Уже были сумерки, когда мы возвращались поездом домой.

Сейчас мы оба походили опять на взрослых, здравомыслящих людей — людей общества. На мое замечание, что город Александров — это бывшая Александровская слобода, где Иоанн Грозный убил своего сына, царевича Иоанна, мой собеседник очень много рассказал о художнике Репине, друге их семьи. Репин, задумав запечатлеть это печальное историческое событие на полотне, буквально заболел, так как долго не мог найти подходящего натурщика для лица царевича, но наконец, встретив писателя Гаршина, написал эту знаменитую картину, которую Вы, конечно, видали в Третьяковской галерее. У меня и до сих пор сохранилась открытка с этой картины, и каждый раз душистая, манящая весна и медик-студент вырисовываются до мелочей.

— Так и не скажете ни имени, ни телефона, ни адреса? — еще раз спросил мой случайный спутник, подсаживая меня в трамвай.

Я не позволила ему провожать меня.

— Имя, телефон и адрес написаны на следующей странице, — сказала я, — но она будет вырвана из нашей жизни.

Он сделал движение заскочить в трамвай, но не успел, ему помешали. Мы никогда больше не встретились.

Много было в моей жизни таких вырванных страниц, незаконченных фантазий, оборванных отношений, встреч… Продолжение, предположение, написанное на следующей странице, было вырвано, и скажу Вам, что некоторые потому и остались яркими пятнами в моей памяти. А у Вас разве их не было?

Весна, 1908 год, Москва.

* * *

Вот еще одна из страниц вырванных и утерянных из книги моей жизни. Я приехала в Петербург по делу на пару дней.

Остановилась в гостинице, не объявляясь своим друзьям. В Петербурге, была уверена, не попадусь, не встречусь. Москва не Питер, там, куда ни ступишь, обязательно кого-нибудь встретишь. А о театре и говорить нечего, в особенности на премьере в Художественном, знакомых не один десяток наберется.

Петербуржцы Москву деревней обзывают. Петербуржец — щеголь столичный, накрахмаленный, повадка у него суховатая, господская. У нас в Москве самовар со стола не сходил, приходи, когда хочешь, даже, когда хозяев дома нет, чаю напьешься. Ну а в Питере по приглашению, а ежели невзначай зайдешь, то горничная (страх, как они были вымуштрованы) скажет «дома нет», либо «пожалуйте в гостиную», а уж если в обеденное время, сиди и жди, когда кончат, а иногда чашечку чая вынесут. Оно, конечно, грех так хаять, и в Питере с московским духом люди были. Бывало, приедешь, — не знают, куда посадить, чем угостить, как ублажить. По театрам, концертам, ресторанам затаскают, ну как есть, как у нас, в Москве.

Любила я в Питере моды посмотреть, купить последнюю новинку, уж очень они, дамы петербургские, черный цвет уважали. Шляпы, платья с большим вкусом были. Цены были аховые, заграничные, и вещи были отменные. Москва-купчиха любила все кондовое, да крепко сшитое. Бархат, шелк, меха не хуже питерских, но и бабушкин добротный салоп в большом почете был. Кружева тончайшие, ручной работы еще девок крепостных, с лучиной вышивавших, рисунком и исполнением поражали. А белье расшитое, иль скатерть самотканка! Руками тканая, не фабричная, художником была сенная девушка-крестьянка. Вы когда-нибудь видели ее узор, которому лет сто, а может больше? А вышивки на полотне тончайшем? А шаль прабабки? Ну да что и говорить, этого добра, предмета женских вздохов, тряпичниц ненасытных, были у нас полны московские купеческие сундуки, таких диковин старины… Питер был другой. Там царь жил, двор, аристократия, высокий чиновный класс, от Великого Петра там повелись моды запада и вкус.

Извините, увлеклась. Беда в том, люблю я Родину, люблю Москву и нашу седую старину. О чем рассказывать ни начну, всегда подкрадутся воспоминания, уведут и от рассказа отвлекут.

Последний день, день отъезда домой, начался с мелочей, не подтасовывая, не придумывая, я очутилась неожиданно в роли иностранки. Пуститься в приключение характера шалости, выкинуть какую-нибудь каверзу, шутку, без всякого злого умысла, было свойственно моей натуре. Нрава я была веселого, смелого, и все неприятности у меня всегда сводились к следующему: «Ну что ж, сегодня дождик, завтра дождик, еще один-два дня, а солнышко все-таки выглянет». Сами видите, со мною грусти и тоске совершенно было нечего делать, да еще прибавьте к этому абсолютную самостоятельность, независимость и кошелек, не то чтобы туго набитый, но на тряпки и булавки и сверх них с избытком хватало. Знакомлю Вас подробнее со своей с целью, чтобы Вы не подумали, что все нижеследующее произошло из-за каких-либо дурных побуждений. Уверяю Вас, только из озорства и, повторяю, нрава веселого.

Пора домой, взяла билет на городской железнодорожной станции, на сегодняшний пятичасовой экспресс. Отдала приказ в гостинице, чтобы был сдан багаж, а посыльный ждал бы меня с ручным саквояжем за полчаса до отхода поезда. Заглянула в книжный магазин, отобрала себе несколько иллюстрированных журналов, а для своей московской приятельницы последнюю новинку — английский роман. Не знаю, чем руководствовался приказчик, только русские журналы были завернуты отдельно, а английская книга тоже отдельно. Решила позавтракать у Палкина на Невском, нигде, как только у него, подавался аппетитный, кровавый бифштекс. Мой столик у окна был свободен, всегда прислуживавший мне лакей подавал мне меню на английском языке. Он считал меня англичанкой, а вышло это совершенно случайно.

Года два назад я заняла этот самый столик тотчас, как какой-то господин и дама освободили его. Они продолжали еще говорить по-английски и с этим самым официантом. На столе лежало меню на английском языке. Я по-английски же дала заказ. Так и повелось, здесь я была англичанкой, но я не придавала этому никакого значения, да, собственно говоря, мне было решительно все равно.

На этот раз я увлеклась английской книгой. Журналы всегда интересны в вагоне, дорогой; хорошо завернутые они лежали на краю стола. Завтракать я не торопилась, и не заметила, как зал наполнился до отказа.

— Только эти два места… Дама англичанка. Желаете, я спрошу, может быть, она ничего не будет иметь… — долетел до меня голос моего официанта.

— Попробуйте, — ответили два голоса. Официант в самой вежливой форме спросил моего позволения посадить за стол двух джентльменов.

— Of course, certainly, — сказала я громко, окинув взглядом тут же стоящих двух молодых людей, отвесивших мне изысканный поклон.

Это были офицер и господин в штатском, их присутствие не стесняло меня. В вагоне поезда, в театре, в кафе, в трамвае сидишь ведь рядом с совершенно неизвестными людьми. Штатский сел налево от меня, спиной к публике, офицер — напротив. Я продолжала читать, не обращая на них никакого внимания.

— Как ты думаешь, на каком языке мы будем с тобой объясняться, чтобы чувствовать себя свободно? — спросил один из них.

— Надо выяснить, — как показалось мне, ответил штатский.

Они занялись меню, и в этот момент я разглядела обоих. Офицер — светлый блондин, сероглазый, со слегка волнистыми волосами, нежной кожей, румянцем, маленькими ямочками на щеках при улыбке; с очаровательной кокетливой родинкой около красиво очерченного рта, но с крупными чертами лица, которые все же делали его мужчиной и очень, очень симпатичным. О штатском можно было бы сказать «а man of striking beauty», то есть красота его поражала, бросалась в глаза, обжигала. Вот какие в Питере водятся! Я даже зажмурилась. Описать его мне трудно. Черные как смоль кудри, черты лица можно было бы назвать классическими, правильно-строгими. Построение головы, шеи — антично. Огромные синие глаза, цвет кожи слегка смуглый, но помимо этого от него исходила какая-то внутренняя сила, подчиняющая и в то же время влекущая.

Мне принесли кровавый бифштекс. Итак, утверждение лакея, английская книга, кровавое мясо — ну чем не англичанка? Но поверьте, я не собиралась этим пользоваться, да мне ничего подобного и в голову не приходило, да и необходимости никакой не было. Иностранка, так иностранка. Я занялась бифштексом и не обращала на моих непрошеных соседей ни малейшего внимания. Очевидно, они поверили, но все же посматривали, как я реагирую на русскую речь. «А все-таки нехорошо, — подумала я, — словно подслушиваю, мало ли о чем они могут говорить и какое мне дело». Я решила, как можно скорее уйти. Они говорили тихо, сдержанно, перекидывались короткими фразами о скачках, о каком-то последнем великосветском скандале, о балете. Я старалась не вникать, не слушать, но наконец они занялись мной. Какая же женщина откажется, если представится возможность, услышать собственными ушами мнение о себе, да еще совсем неизвестных мужчин, и мужчин интересных?

Думали, гадали, кто я. Артистка? Или жена только что приехавшего атташе английского посольства? Или одна из путешественниц из-за границы, наводнявших столицу. Офицер держал пари, что я не употребляю косметики, а штатский, наоборот, доказывал, что мы, женщины, обладаем такими тайнами разрисовки своего лица, которые недоступны и неизвестны ни одному художнику. Офицер восхищался, штатский критиковал.

— Я все же предпочитаю английских рысаков, чем англичанок. У лошадей прелестная ножка, сухая бабка, у женщин же, хоть и узкие, но ужасно длинные ноги… Да и головка у лошади… — и штатский стал разбирать по косточкам уже не англичанок, а женщину, сравнивая ее с лошадью, с ее норовом, с ее сложением и так далее.

Сравнения его были остроумны, но злы. Чувствовалось некоторое презрение к женщине.

— Все они так скучны, все так одинаковы — закончил он. Вот с этого и началось. Так вот ты какой, скучающий Онегин! Женщину, словно цыган, из табуна лошадей выбираешь. Да и нашей сестрой, вижу, избалован, миленький! В первую минуту я хотела встать и уйти. Щеки мои пылали, и глаза не были спокойны. Книжка спасала, они ничего не заметили. И так-то мне захотелось насолить ему, этому красавцу. Бросить, как вызов, что, мол, одной красоты мало, а еще нужно кое-что, что сильнее твоей красоты, красоты обжигающей.

— Ну, извини, — сказал офицер, — руки прекрасные и вовсе не велики, и сама очаровательна, нет больше — красавица… А глаза… Жаль, кончает кофе… И уйдет. Как жаль, что не говорю по-английски.

Офицер вздохнул.

— Сударыня, разрешите курить? — совершенно неожиданно, порывисто, показав мне раскрытый портсигар, по-русски обратился ко мне штатский.

Быстрота и натиск чуть не поймали меня врасплох. Мне было уже нельзя не быть иностранкой, слишком наслушалась. Молча я перевела вопрошающие глаза на офицера, на портсигар и глянула в глубокие озера синих глаз… Залюбовалась, утонула — вся злость провалилась. «Колдун», — подумала я.

— Разрешите закурить, — задал он тот же вопрос по-английски.

— Please, sir, — сказала я, стараясь всеми силами сохранить свой обычный естественно-приветливый тон.

Я закончила кофе. «Я сейчас уйду», — сказали мои глаза офицеру. «Пожалуйста, не уходи», — ответили мне его глаза.

— Дайте мне еще чашку кофе, — обратилась я к официанту.

В сторону офицера я не смотрела, знала, что доволен.

— Ну попробуй, поговори с ней по-французски, — сказал штатский.

— Легко сказать.

Да, действительно, я стала вместе с ними обдумывать, как и в какой форме можно было бы обратиться к незнакомой даме в ресторане двум молодым людям, да еще в те времена, у нас, в России. Это не теперешние времена! Взгляды, этика! Скажу одно, чувствовалось в них юное, молодое и такое же озорное, как и у меня. Да и всем нам троим вместе было лет семьдесят пять, не более. Хотя штатский и говорил злые слова, все же он не был снобом. Сердцем чувствовала, что хотя он и был избалован женщинами, но и сам предъявлял к ним большие требования, искал в них, чего еще не встретил, не нашел.

— Madame, — обратился ко мне офицер по-французски, причем страшно покраснел и смутился, чем окончательно меня купил.

— Ради Бога, не сочтите, — продолжал он, не без напряжения подбирая слова, — за дерзость… Вы иностранка… Быть может, я… Мы… могли бы Вам быть полезны.

Он запутался окончательно и неожиданно закончил:

— Разрешите представиться…

— Одну минуту, — заторопилась я, чтобы не дать ему возможности представиться мне, — при таких обстоятельствах, monsieur, знакомство невозможно.

Я говорила намеренно медленно, подчеркивающе смотря на них не без насмешки. Лица обоих вытянулись, а я наслаждалась их неловким положением. У меня почти созрел план мести, и я его начала.

— Но я охотно поболтаю с Вами, — продолжала я медленно, — без объявления, кто мы. И никаких вопросов и расспросов. Я все равно не скажу Вам, кто я, а лгать и выдумывать не хочу. Согласны?

При этом я наградила их улыбкой, которая у меня в детстве носила название очаровательной. Оба облегченно вздохнули и, в знак согласия, ответили мне изысканным, галантным, ну просто рыцарским поклоном.

Сознаюсь, что в английском языке я была не сильна, а французский был мне с детства как родной. Проболтали с час очень оживленно. Оба оказались воспитанными, живыми, веселыми, остроумными. Вопрос зашел о том, чего я еще не видела в Питере. Я изъявила желание посмотреть Нарвские ворота, которых я действительно не видела, вообще же Петербург я знала хорошо.

— Эти ворота были сооружены в честь возвращения победоносной русской гвардии из похода во Францию в 1815 году, — сказала я.

Штатский был поражен моими познаниями, заметив, что иностранцы всегда более осведомлены.

— Но что же в них замечательного? — спросил он.

— Архитектура и скульптура того времени. Грандиозная статуя победы, увенчанная лаврами, на колеснице, запряженной шестеркой скачущих лошадей, — пояснила я.

Не прошло и десяти минут, как мы уже мчались в великолепном лимузине штатского по направлению к Петергофскому шоссе, в начале которого находились Нарвские ворота. Было уже около трех часов, до отхода моего поезда оставалось два часа. Я рассчитала время, чтобы прибыть на вокзал за пятнадцать минут. На осмотр памятника ушло с полчаса, не меньше. Мои компаньоны согласились, что группа лошадей, статуя победы, фигуры воинов в древнерусском одеянии с оружием в руках по сторонам арки, и, вообще, вся композиция памятника по проекту Кваренги, была великолепна, и сожалели, что ворота были далеко от центра столицы.

— Ну а теперь я вам покажу Николаевский вокзал, — предложила я.

— Позвольте, что ж там интересного, вокзал как вокзал, — воскликнули оба.

— Как! Вы не знаете его особенности? — почти возмущенно ответила я.

Оба смотрели на меня с удивлением, но больше не возражали. Действительно, в Николаевском вокзале трудно было бы найти что-нибудь достойное внимания, они были правы, вокзал как вокзал, больше ничего не скажешь. Чем ближе мы подъезжали к вокзалу, тем большее волнение охватывало меня. Мне было важно, чтобы ко мне не подошел посыльный, ожидающий меня с ручным багажом и названием гостиницы на его шапке, и второе, чтобы в моем распоряжении было не более десяти минут до отхода поезда, иначе проигрыш, эффект будет сорван. Когда мы подъехали к вокзалу, по моим часам оставалось восемнадцать минут. «Порядочно», — подумала я. Птицей взлетела по ступенькам, и сразу наткнулась на ожидавшего меня посыльного.

— Положите саквояж в вагон номер три, место номер один, и ко мне больше не подходите.

Сунув ему ассигнацию, я быстро обернулась назад, и мои «знакомые незнакомцы» почти налетели на меня. Я облегченно вздохнула, акт первый был выигран.

— Что же вы отстаете? Господи, как хочется пить, чего-нибудь холодного, пройдемте в буфет.

Нам принесли мою любимую Ланинскую смородиновую газированную воду. Я медленно тянула ее из бокала. Оставалось десять минут. Мне было важно владеть настроением молодых людей. Главное, чтобы в их головы не вползло предположение, подозрение и, вообще, какие-либо выводы, связанные с нашим посещением Николаевского вокзала.

— Что за нектар! Что за напиток! Что это? В жизни не пила такую прелесть!

Первый звонок…

Они оба стали мне объяснять, что это знаменитые фруктовые воды, называемые Ланинские. До второго звонка оставалось три минуты.

— Ну, господа, теперь пойдемте, я вам кое-что покажу.

Мы вышли на перрон и, не спеша, направились к поезду.

Дойдя до третьего вагона, я попросила их остановиться у одного из открытых окон вагона. Второй звонок.

Я быстро вошла в вагон и остановилась у окна.

— Что это значит? Вы уезжаете?

Третий звонок. Я молча, кончиком платка сильно потерла себе щеку, губы и, показав его офицеру, сказала на чистейшем русском языке:

— Вы выиграли, я не употребляю косметики. А Вам, — обратилась я к штатскому также по-русски, — от души желаю встретить женщину, которая имела бы кроме лошадиных достоинств и человеческие.

Я выиграла. Они онемели. Штатский наградил меня таким взглядом, который, если и не спалил, то все же ожег меня.

Поезд тронулся.

— Приезжайте в Москву, я покажу вам Красные Ворота, — успела я еще крикнуть им, не без задора.

Я долго махала платком двум застывшим фигурам, которые делались все меньше и меньше и наконец исчезли.

Загрузка...