Смена впечатлений, никаких обязательств, нет постылой скрипки. На пятнадцатом году жизни быстро вернулись свежесть щек, яркость губ, блеск глаз. А вот голова была еще чрезмерно набита нездоровым любопытством и вопросами.
Скажу честно, что книги из библиотеки отца окончательно уничтожили интерес к Машиной литературе, только некоторые непонятные слова и образы еще прочно застряли в голове и назойливо требовали разъяснения.
Например, мне хотелось обязательно увидеть собственными глазами, во что бы то ни стало, как выглядят «любовница», «любовник» и «дама полусвета».
Все эти облики жили неопределенными очертаниями в уме. И таилось в них что-то полуосознанное, предчувствие чего-то нового, несказанно волнующего, интересного.
«Дама полусвета» была особенно таинственна, даже волшебна. Сумерки, притушенный свет, туман дымка, густая вуаль спутывали мои мысли и представление о ней. Она была положительно недоступна моему пониманию и была выше моего воображения. Спросить было не у кого, да даже и в голову не приходило, это было что-то личное, свое, затаенное. А у отца с матерью опасно — оба спросят: «Это у тебя откуда?» И вот наконец мое желание исполнилось.
Мы сидели с мамой в верхнем парке в Алупке на скамеечке. На другом конце ее сидели две дамы. Одна из них сказала:
— Вот идет его любовница…
Что говорили они еще о даме, которая медленно шла мимо нашей скамейки, я уже не слушала. Я впилась в нее, в «любовницу». Я… я все забыла. Я была зачарована видением, которое медленно приближалось. Никакими словами тогда и теперь нельзя описать, а можно только чувствовать ту подлинную красоту, на которую вы можете смотреть, смотреть не отрываясь, и еще, и еще без конца.
Не всякая красота имеет тайну обаяния, тайну владения и старым и малым, и тайну взять ваше сердце и унести с собой. Вот как хороша была «любовница». На мой восторженный взгляд она ответила мне улыбкой. Конечно, у меня голова кругом пошла, сердце захолодело, и было сладко, радостно. Очнулась я, когда она уже далеко от нас отошла.
Моя мать была углублена в чтение книги. Что там музыкальная карьера, что скрипка! Я решила быть «любовницей» и мысль о скором возвращении домой меня совсем не радовала. Но это еще не конец.
По возвращении из Крыма я стала чаще и чаще участвовать в музыкальных вечерах, устраиваемых у нас дома два раза в месяц, и также оставаться к ужину. Я была в той поре девичества, когда из питомника тебя переносят в оранжерею и быстро выгоняют, как редкий цветок, я сразу выросла, мои платья ста ли длиннее и фасоны подчеркивали достоинства моей фигуры. Мои волосы закручивались на ночь в локоны, правда, не всегда было удобно спать, но за красоту можно и пострадать. Я незаметно стала входить во все тонкости прихорашивания, и в первую очередь я тянулась к красивой прическе, для этого мне надо было, чтобы волосы и с боков на висках тоже были волнистые. Это завоевание шло медленно, и площадь завивки все более и более расширялась.
Не встречая протеста в глазах моих родителей, я делалась смелее и смелее. Во мне просыпалась весна с певуньями-птичками, молодой травкой, проталинками и с весенним, сладко радостным опьяняющим воздухом. Я дольше и дольше уделяла время зеркалу, мне хотелось добиться лучезарного взгляда «любовницы», ее обаяния и еще чего-то, что я только чувствовала, но уловить, чему подражать не удавалось.
После встречи с «любовницей» все мое детское ушло вместе с фасонами старых платьев, с постоянной косой, с обязательством быть в кровати в восемь часов вечера. В размеренность жизни — все по часам — ворвались вольность, что-то свое, не подчиняющееся. Яд самовлюбленности, торчание перед зеркалом больше, чем надо, излишнее внимание к туалетам, прическам и ко всем мелочам, касающимся моей внешности, как буйное наводнение, подхватывало меня.
Я ловила на себе взгляды и мужчин на улице, и тех, которые бывали у нас. Я старалась делать «томную улыбку» (тоже из книжки) и замечала часто, что восхищение уступало место недоумению и вопросу. Очевидно, «томная улыбка» приближалась скорее к кривлянию, неестественности, к гримасе.
В момент перехода из детства в юность, я очутилась на опасном пути. Пустота, тщеславие и, повторяю, страшная самовлюбленность. Неожиданный случай спас меня от всех вывихов, и жизнь, и предметы встали на свои места.
Однажды отец назвал ряд вещей для квартета, трио и соло, к следующему музыкальному вечеру, и заметил, что у нас будет известный музыкальный критик и примет участие в квартете на виолончели. Партия отца всегда был рояль.
Обычно я волновалась и временами ненавидела эти вечера, но сейчас «любовница» заслонила действительность, и я жила в мире фантазий, в мире собственных воздушных, нездоровых замков.
Можно сказать, что вечер прошел блестяще. Проснувшееся кокетство, новый туалет, необыкновенно удавшаяся прическа, появление чего-то еще не совсем определившегося, но отраженного в зеркале сегодня, подняло настроение и кружило голову.
За ужином моим кавалером был музыкальный критик. Он не был стар и не был молод. Я не сумела тогда определить его возраст. Но он был почему-то мне ужасно неприятен. Он восхищался больше мною, чем моей игрой на скрипке, в неслыханных мной раньше тонах и выражениях. Я почему-то испытывала чувство стыда, как будто я была без кофточки. Когда он перешел к ожидающей меня блестящей карьере, я сказала, что музыкальная карьера меня совсем не интересует, и что я буду только «любовницей». Сказано это было довольно громко и независимым тоном. Мгновенно я почувствовала на себе взгляды присутствующих. Взгляды вопроса, недоумения, удивления, и у всех в глазах притаился смешок, насмешка. Затем жуткая тишина. Я поняла, что я сделала что-то ужасное, в сторону отца и матери я боялась взглянуть. Мучительно замирало мое полувзрослое, полудетское сердце. Несмываемый позор. Жгучий стыд. Безвыходность. «Умереть, умереть, это единственный выход», — решила я. Все случившееся заняло не больше минуты. Спокойный голос отца положил конец оцепенению.
— Таня, принеси, пожалуйста, я забыл у тебя очки.
Когда я покидала столовую, передо мной мелькнуло лицо музыкального критика с открытым мокрым ртом и с буквально выскочившими из орбит прыгающими глазами.
У лестницы отец догнал меня. Он был бледен, страшно взволнован и не мог говорить. Взяв мою руку, быстро, быстро гладил ее, как бы успокаивал меня и… поцеловал ее, мою руку.
— Девочка, не приходи вниз. Завтра поговорим. Спи с Богом, — порывисто, быстро перекрестил меня и вернулся в столовую.
Сколько я ни думала, почему отец поцеловал мне тогда руку, юной, пятнадцатилетней девочке, своей дочери, но я даже и теперь не могу дать другого объяснения как то, которое я внутренне почувствовала и пережила тогда.
Я была живая, чуткая, наблюдательная, но очень самолюбивая девочка, и отец всегда щадил меня. Он знал, что мне довольно одного слова, взгляда, и даже молчаливого его неудовольствия было достаточно. Ко мне никогда не было применено каких-либо окриков, острасток, наказаний. Слово «нельзя» для меня было непреложным законом, с самого раннего детства, а тут, представьте, почти полувзрослая, полубарышня очутилась в скандальном, глупом положении.
Насмешка всегда оскорбительна, даже от одного лица, а за столом, насколько я помню, было около двенадцати человек. Отец учел мое отчаянное душевное состояние и мою «горячую голову» и проявил себя, не как отец, не как судья или обвинитель, а как друг. Словно случилось все по его вине, по его недосмотру.
И действительно, с какой мягкостью, тактом, любовью, я бы сказала мудростью, отец подошел к случившемуся. Он беседовал со мною, как со взрослой, как с равной, как самый близкий друг, который так же страдает, как и я.
Я рассказала отцу все про Машины книги, и как брала запрещенные книги из его библиотеки, все мучившие меня вопросы, все-все, и встречу с «любовницей». Отец спокойно, никого и ничего не унижая, раскрывал предо мной книгу жизни и назначение человека. Он мудро и осторожно сдувал с меня пыль мишуры, уродливой фантазии, самовлюбленность. Он внушал, что красота и богатство дается Богом, и что человек ответственен за них и не имеет права ими злоупотреблять. Он пощадил даже мою «любовницу», уверив меня, что дамы ошиблись, что ими руководило недоброе чувство, что истинная красота чиста и непорочна.
Он пощадил мой идеал красоты и обаятельности, сняв с нее, с моей красавицы, неподобающую ей этикетку, что я поняла много позднее. Отец взял с меня слово приходить к нему со всеми вопросами и, в особенности, с непонятными словами. Он понимал и учитывал мою повышенную во всем восприимчивость, болезненно-уродливую фантазию, и уводил меня из мира неестественности, с большим терпением, шаг за шагом, день за днем. За три года, которые он еще прожил, все свободное время он отдавал мне.
И я всегда несу тебе, отец, цветы — цветы души моей, все лучшие побуждения, все чистые желания и горячую благодарность за посев знания, самоконтроля и высокой этики. Мир праху твоему!