Письмо тринадцатое Главная страница моей жизни


Дорогой Оля рассказала мне свою грустную историю. Ее отец, почтовый чиновник, небольшого отделения под Москвой, умер два года назад, когда Оля была в пятом классе гимназии, он не дослужил до пенсии, болезненная мать и дочь остались безо всяких средств. Мать шила, а девочка помогала матери, ей удалось закончить шесть классов гимназии, а потом повезло, как она выразилась, попасть в это кафе месяц тому назад, где она очень хорошо зарабатывала и освободила совсем больную мать от работы.

Обратите внимание, как странно, но для кого-то и для чего-то так было надо, то есть, я хочу сказать: «Оля попала в кафе месяц тому назад, а Дима за неделю до встречи со мной; а я посещала кафе в течение последней недели и с сегодняшнего дня мы все трое покинули его навсегда, а наши жизни, всех троих, сплелись вместе».

Ехали мы действительно долго. Оля жила где-то в пригородном районе. Наконец, вот и маленький домик. Около него стояла коляска, запряженная парой серых в яблоках. «Какие красавцы, что они тут делают, в этих бедных районах?» — мысль мелькнула, просто скользнула и затерялась.

Мы вошли в сени, в кухоньку. Спиной к двери сидел мужчина в сером пальто, обхватив голову обеими руками, локтями опираясь на стол. Казалось, он застыл в этой позе. «Что-то знакомое в этом затылке», — подумала я. В полуотворенную дверь следующей комнаты было видно, как кто-то склонился над кроватью больной.

— Подождем здесь, там доктор, — сказала Оля. В этот момент господин в сером повернулся к нам, я инстинктивно схватилась за горло и успела подавить чуть не вырвавшееся «Дима». Он был не менее меня ошеломлен. Он молчал.

— Милостивый Государь, — сказала я, придя в себя, — я не предполагала Вас встретить здесь.

— Милостивая Государыня, я не предполагал, что Вы можете посетить этот дом.

Можно было подумать, что мы враги. Оля смотрела растерянно на нас по очереди.

— Дмитрий Дмитриевич, я им не сказала, ей Богу не сказала, что Вы приедете с доктором, может, я сделала плохо? — лепетала растерявшаяся девушка.

— О нет, милая девочка, Вы сделали то, что мы не сумели бы сделать. Мне кажется, оба мы выдержали экзамен и не познакомились в кафе. Не правда ли? Разрешите представиться, Дмитрий Дмитриевич Д., — и осветил меня непередаваемым взглядом своих синих глаз.

Голос, улыбка его были не менее обворожительны, обаятельны, и весь он элегантный, изысканный, новый, светящийся.

Доктор поманил Олю. Мы с Димой остались в кухоньке. Не замечали, не чувствовали ее убожества, залитые горячим жаром неиспытанного, ни с чем не сравнимого, перевернувшего наши души чувства. От всего неожиданного мы были одинаково взволнованы, и оба молчали. Вошел доктор.

— Никакой надежды, самое большее, протянет до вечера. Я дам только успокоительное, иначе девочке одной будет трудно.

Дима взял с меня слово подождать его, обещая скоро вернуться, отвезти доктора, привезти лекарство и все, что необходимо. Они вышли. Я слышала шум отъезжающего автомобиля, но ведь пара серых его… «Почему же он воспользовался моим автомобилем? Господи, ведь это же для того, чтобы скорее вернуться», — мысль мелькнула и утонула в событиях сегодняшнего дня.

Сбросив мех, я прошла к больной. Исхудавшая с лихорадочно блестевшими глазами еще не старая мать Оли внимательно смотрела на меня.

* * *

— Оля мне Вас описала… Я бы Вас узнала, на улице бы узнала… — она закашлялась, большое кровавое пятно показалось на платке.

Больная беспокойно следила за Олей, пряча платок. Я чувствовала, что она хочет что-то мне сказать. Выслав Олю под каким-то благовидным предлогом, она шептала:

— Я знаю… Я умираю… Оля совсем одна останется… — кашель душил ее. — Молода… Страшно за нее.

— Пусть Вас ничто не беспокоит, я Олю увезу к себе, позабочусь о ней, успокойтесь, не разговаривайте.

Больная закрыла глаза, крупная слеза повисла на щеке, горячая сухая рука старалась пожать мою. Я сидела тихо, не шевелясь.

Смерть — знакомое, острое чувство потери, яркость присутствия дорогих ушедших. Умирающая, надорванная тяжестью работы и нищеты, истощенная болезнью, и во все это, как какой-то яркий обжигающий луч, врезается Дима. «Господи, да будет воля Твоя», — вырвалось первый раз из души, из сердца моего слова моей матери. Молнией осветили душу мою, и значение этих слов — полная приемлемость, подчинение воле Господа — стало понятно и близко. Сегодня, здесь, сейчас — это был первый кирпич моей веры, начало ее фундамента. Мы, русские, способны именно в вихре самых разнородных чувств: счастья не вмещающегося и одновременно горя, как рана кровоточащая, — охватить в этот момент, принять и понять Господа в сердце своем, той простодушной верой, присущей только нашей русской органической религиозности. В знании участвует разум — часть души. В вере же — вся душа, все силы ее, все наше существо и разум, и чувство и воля. Если Вам знакомо чувство горя, горя безысходного, то Вы в полости груди, вокруг сердца и в самом сердце чувствуете стеснение, боль, тоску, до легкого покалывания. Также в полости груди, вокруг сердца и в самом сердце Вы чувствуете теплоту, ни с чем не сравнимую радость, особую, непобедимую в момент, когда вспыхивает вера, это то, что я сейчас поняла, почувствовала первый раз в моей жизни. И каждый раз потом, когда я вспоминала об этом моменте, я ощущала внутреннее тепло, сознание, что я не одна, и, что я нашла что-то необыкновенно ценное, принадлежащее только мне, и никто не в силах это отнять у меня.

Больная забылась, я тихо высвободила руку, мне захотелось согреть молодое сердечко, приласкать, утешить Олю. Вернулся Дима, привез лекарство и массу пакетов и кульков.

— Это Вам, Олечка, чтобы в лавочку не ходить, — затем оставил ей номер своего телефона. — Позвоните из ближайшего места и, если к телефону подойдет Савельич, можете ему сказать все, как мне.

Обещал завтра быть. Мы уехали.

Еще так недавно, только вчера, сидели за разными столами, далеко друг от друга, были таинственны, неведомы, корректны, официальны. А сегодня, сейчас, в коляске, сидели рядом, наши одежды касались. От такой близости, неожиданности, мы были оба одинаково взволнованы. Ни один из нас не думал, не предполагал ничего подобного.

— В Лосиноостровскую, — сказал Дима кучеру. «Почему в Лосиноостровскую? — подумала я, — А разве не все равно?» Если бы он спросил: «Хотите прокатиться?» Ясно, не по Москве же кататься, а так же ясно, что хочу кататься, хочу воздуха, движения.

У нас как-то сразу установился молчаливый разговор. Один молча спросит, другой молча ответит, глазами разговаривали, понимали. Обыкновенно так бывает только между близкими, долго живущими друг с другом. Мелькали последние домики, пустыри, огороды, садоводства подмосковные, и пара серых крупной рысцой несла нас по шоссе.

* * *

— А Вы знаете, я не завтракал. Утром на ходу выпил стакан кофе, надо было поймать доктора, — сказал Дима.

— Если бы я там, — мне не хотелось даже произносить слово «кафе», — осталась завтракать, мы с Олей приехали бы на полчаса позднее, и я бы Вас не застала.

Дима как-то умолк, задумался и не сразу ответил.

— Да, да, все удивительно, не нами придумано.

Я думала точно так же. Мы подъезжали к Лосиноостровской. За эти не более сорока минут пути мы внимательно изучали друг друга. От Димы веяло таким благородством, что мне и в голову не приходило ничего предосудительного, даже когда он сказал кучеру: «К Пелагее Ивановне». И на мой молчаливый вопрос пояснил:

— Сейчас нас на славу накормят.

Мы подъехали к небольшому домику, утонувшему в зелени осенних тонов, и в полном цвету осенних астр! Такая же осень, так же конец сентября, как в 1906 году. Горько, больно сжалось мое сердце: «Нет, нет, сегодня солнышко и на небе ни тучки, никаких предубеждений, предчувствие, это просто случайность».

— Пришли сюда двуколку, часа через полтора, — сказал Дима кучеру.

От его голоса тепло и счастье, ранее неведомое, охватило меня.

— Хотите, посмотрите этот деревенский садик, а я сейчас, — и он исчез в домике.

«Далеко завела тебя свобода, Царевна Заморская, как это ты себя ведешь? — думала я. — Замужней и то зазорно будет». Чего же больше? Гусар, в кафе началось. Кто, что? Аристократическая фамилия его может только сказать о его благородном происхождении. И, в довершение всего, к какой-то Пелагее Ивановне приехали. Не синие же глаза и не исключительная внешность влекли, притягивали. В чем же его сила? Не сразу поняла я, разобралась. Сила его — богатство духовное, чистота сердца. Глаза его необыкновенные и голос поражали и выражали все это.

Много было на моем пути мужчин красивых, талантливых, симпатичных и с той «мужской красотой» (из моей книжечки). Но со всеми ими далее приятельства, товарищества не подвигалось. Никто из них не увлек меня, не увел с собой, молчало сердце. Знала я, что некоторые из них были уверены, что причиной тому моя тайная любовь, даже связь. Грешница, любила я этот туман наводить, поддерживать, молчаливо подчеркивать. Думай, что хочешь, кто меня хорошо знал, конечно, не верил. И если бы я даже поклялась всеми московскими церквами, что мои губы не только не знали поцелуя, но и не ищут его. Ну уж этому никто бы не поверил.

На веранде появилась полная седая женщина, в белоснежном переднике. Она несла скатерть, кувшин молока, за ней Дима нес огромный поднос, и чего-чего только там не было, и все такое вкусное, аппетитное.

— Кто голоден, тот должен работать, пожалуйте помогать, — в голосе Димы звенела, пенилась радость.

Его настроение передалось мне.

— Милости прошу, — сказала Пелагея Ивановна тихим, спокойным голосом и по-русски, по-крестьянски поклонилась мне.

Я помогли ей постелить скатерть, и мы трое живо все выставили на столе.

— А кофе прикажете после? — спросила Пелагея Ивановна, обращаясь к нам обоим.

Дима глазами спросил меня.

— Да, пожалуйста, — ответила я.

— Прошу, — он стоял за моим стулом, точь-в-точь с манерой моего отца в отношении моей матери, и усадил меня за стол.

Меня это страшно взволновало. Сев напротив, он протянул мне блюдо с пирожками, причем глаза его задорно искрились.

— Милостивая Государыня, надеюсь, против Вас сидит не гусар, и вы не будете давиться пирожками?

Я чувствовала, что покраснела, как тогда, но на этот раз мне было очень весело.

— Воображаю, как была я хороша с открытым ртом, готовая проглотить целый пирог.

— О, Вы были очаровательны, на Вашем лице, в глазах было написано: «с мужчинами, а наипаче с гусарами, ни в кафе, ни на улице не знакомлюсь».

Дима все больше и больше поражал меня, иногда он буквально читал мои мысли, угадывал мои желания. Чувство какого-то покоя и уверенности, что он не сделает ничего обидного и даже малейшего неудовольствия не причинит мне, охватило меня. Это был первый мужчина, который совсем не целовал мне рук, при случае или без случая, не искал возможности прикоснуться ко мне, хотя бы краем своей одежды, не смотрел на меня собачьими глазами преданности, не высказывал никакого восхищения и не рассматривал меня глазами знатока лошадей и женщин. Еще, как может быть, Вы уже заметили, он говорил кучеру: «в Лосиноостровскую», «к Пелагее Ивановне», «пришли двуколку», не спрашивая меня, хочу или не хочу. У него все это выходило в виде предложения, то есть, вот, что он может предложить мне сейчас, в данную минуту. Не помню, что именно мне не подошло.

— Отставить, — сказал он просто, без обиды, без настаивания и без вопроса «почему?»

В таких случаях он буквально ждал уже проявления моей воли. С каждой минутой чувствовалось, что мы давно-давно знаем друг друга, потерялись и вновь встретились. Наверное, сестры так чувствуют себя с любимыми и любящими братьями: просто, естественно, весело и так тепло, так радостно. Когда Пелагея Ивановна принесла кофе, на мой молчаливый вопрос он ответил:

— О, она меня знала вот каким, — он показал расстояние с аршин от пола. Пелагея Ивановна относилась к Диме с материнским обожанием, и простота ее обращения с ним соединялась с преданностью старого слуги.

* * *

Прекрасен был Красавчик в двуколке, головка маленькая, глаз зоркий, ушки настороже, спина — стрела, а ножка легкая, точеная, птицей унесет. Катались до вечера, доехали до леса.

— Вы ничего не имели бы против поездки верхом вглубь леса, он тянется довольно далеко? — предложил Дима, добавив, — Завтра я очень занят, приезжайте послезавтра утром, пораньше, к Пелагее Ивановне, хорошо?

Конечно, мне было очень интересно посмотреть подмосковный лес. Я сказала, что не люблю «амазонку» и предпочитаю казацкое седло, но со мною в Москве нет моего английского костюма для верховой езды, а также и сапожек. Он дал мне адрес, где я все смогу достать.

День пролетел незаметно, сдали Красавчика Пелагее Ивановне и в Москву возвращались поездом.

— А Вы знаете, почему сегодня самый счастливый день в моей жизни? — сказал как-то особенно серьезно Дима.

«Ну начинается, и чего портить такое красивое?» Что-то вроде разочарования, даже больше, ну просто обида закралась в мое, еще никогда не пережитое раньше чувство счастья и большой радости. Очевидно, я сразу потухла, и на моем лице появилась та насмешка, которая всегда парализовала у моих собеседников пошлость или глупость.

— Что с Вами? А, понимаю… — и Дима так весело и заразительно расхохотался. — Успокойтесь… А все же поздравьте меня, я больше не гусар и сегодня первый день моей полнейшей свободы, самый счастливый день моей жизни. Не могу не быть Вам благодарен за то, что Вы разделили его со мной и еще за Ваше доверие ко мне.

Ну разве он не понимал, не чувствовал, какая я есть, Заморская Царевна. Да и сам он был, сердцем чувствовала, не такой, как все, тоже Иван Царевич в своем роде. Мы друг друга совсем не называли по имени, как-то обходились без этого.

— А все-таки, нехорошо с Вашей стороны на такое, можно сказать, важное событие в жизни человека и за целый день не спросить, не обратить внимания, — глаза Димы смеялись, искрились, уводили меня в мир радости и какой-то особой братской теплоты.

Веселое, счастливое чувство вернулось, согрело, все же мне было немного стыдно, что я о нем нехорошо подумала, но он сразу угадал и как-то просто, естественно поставил вновь на рельсы, ускользнувшее было настроение. Глазами, если не прощение, то некоторое извинение я попросила у него и протянула ему руку. Пожал, а левой рукой погладил и слегка похлопал. И опять чувство сходства с отцом в обращении поразило меня. Этот жест и это прикосновение словно соединили, связали нас. Это было сильнее поцелуя, это был какой-то обмен душ. Мы молчали до подъезда моей гостиницы. Слов не нужно было, в каком-то таинственном тепле, в каком-то раю побывали, в том, в который может унести музыка, песня, красота.

— Вы не представляете себе, сколько нам еще предстоит рассказать друг другу, — сказал Дима, прощаясь со мной.

— Да, пожалуйста, не вздумайте без меня навещать Олю, там район аховый, рабочий, — добавил он тоном старшего брата. — Завтра вечером я Вам о ней сообщу, — сняв шляпу, он пожал мне руку и его автомобиль затерялся в сумерках вечера.

Загрузка...