Письмо двадцать шестое Опять Борис


Я была в капотике, и в весьма откровенном, с распущенными волосами. Любила я по утрам встать и сразу за рояль. В этих случаях Елизавета Николаевна обязательно приносила чашечку горячего кофе и мой любимый трехэтажный бутерброд и больше меня до завтрака не беспокоила. Понятно, что мое молниеносное бегство не должно было быть оскорбительным для Бориса. Кто же принимает гостей, да еще таких нежданных негаданных в костюме русалки. Убегая, в дверях я крикнула ему: — Пожалуйста, извините, через десять минут я буду готова. Ваши вещи, наверное, на вокзале? Я пошлю за ними.

Трудно объяснить то чувство, которое охватило меня в первую минуту, налетел хаос мыслей, и оборвалась нитка сосредоточенной воли, а в то же время что-то остро-неприятное пронеслось и застряло в моем сознании. Когда я очутилась за закрытой дверью зала, я прислонилась к ней всей тяжестью своего тела. «Что же первое?» — спросила я себя. Послать за Елизаветой Николаевной, второе — запереть комнату Димы, третье — одеться и через десять минут, самое большее через полчаса выйти к гостю и… Вот это-то «и» я постараюсь обдумать, пока буду одеваться. Но это было вовсе не так легко. «Зачем приехал? Почему не предупредил? Как всегда: проверить, застать врасплох», — проносилось у меня в голове, и еще некоторые мысли, которые я пока прятала. И все это кружилось, торопилось, толкалось на одном месте, а посему я ничего не смогла обдумать. Оделась, причесалась, но все еще медлила выйти. Елизавета Николаевна устраивает его в первой комнате от зала. Время идет… Я должна идти сейчас, сию минуту, и быть естественной. И что со мною, в самом деле? Ну, приехал и приехал, ведь принадлежит же он, если не к друзьям, то к очень старым знакомым, и раньше приезжал. «Но ведь мне больше всего не глянется, что я жду не сегодня-завтра Диму, и их встречи друг с другом, именно сейчас, не хотела бы». Вот это-то и было самое главное. Не существуй на свете Дима, ну приехал Борис, радости, правда, мало, но и горя нет. А сейчас, до чего же все это не во время.

В столовой приготавливали завтрак. Я нашла Бориса. Он медленно ходил по нижней террасе, заложив руки в карманы, это означало, что уже был не в настроении. Вы думаете, он любовался лесом, зеркальным прудом, или, Вы думаете, он глубоко вдыхал после вагона душистый весенний бодрящий воздух, или слушал, как разговаривает лес, и все пичуги, которых в нем было великое количество, и как во все это врывалась, как водопад, падающая вода на плотине, которая уже крутила колесо, заряжая аккумуляторную батарею? Да, конечно, их имение под Москвой с идеально вычищенными дорожками, без травиночки, усыпанные гравием или утрамбованные песком, с шеренгами аллей, как струн прямых и длинных, затейливых клумб цветов, конечно, и красивое, и даже прекрасное в своем роде, но все разбито, посажено по человеческому плану, вкусу и желанию. А здесь, у меня, как Бог создал, и каждый уголок тоже прекрасен, даже больше, в нем поэзия и волшебство. Я и раньше замечала, что Борис к природе, цветам, животным, да и ко многому равнодушен.

Мне до сих пор непонятно, как такой большой художник, как он, а также и Мишенька, скульптор, оба обладающие громадным творческим талантом, оба выражающие мысль, чувство, движение, настроение в холодных линиях мрамора, глины, или, как Борис, на куске полотна, так смело и легко распоряжаясь красками, выдавленными пестро на палитре, в то же самое время были невежды в познании природы, даже названия некоторых цветов им были не известны. Орхидея, роза, или цветы картошки производили на них одинаковое впечатление. Как будто понимание и восприятие того, что является прекрасным, им было отпущено не полностью, не все, а только частично.

— Я решил, — сказал Борис, вместо приветствия, — нарисовать Вас в меховой накидке на фоне природы, которую Вы так любите. Полотно, раму, даже мольберт я привез с собою.

— Вы желаете, чтобы я Вам позировала тотчас, или, может быть, мы сначала позавтракаем?

Наш обычный щетинистый взъерошенный тон сразу встал на рельсы. Я спохватилась.

— Пойдемте завтракать. Или после пути Вы хотите взять душ, ванну? — сказала я, заставив лицо и голос быть приветливыми.

Сухость Бориса граничила, если не с пренебрежением, то с полным безразличием ко всему окружающему. За завтраком обе Оли походили на двух птенчиков, нахохлившихся в непогоду. Да, это вам не Дима. Елизавета Николаевна знала Бориса чуть не мальчиком, а потому его мрачное настроение и трагическое выражение лица казались ей обычными и не мешали ей быть с ним приветливой и гостеприимной. Она умело навела разговор на общие темы о Москве, о знакомых, об его матери. Ее чудесные глаза говорили мне: «Не беспокойся, девочка, все будет хорошо». Она дала мне возможность собрать растрепавшиеся листики моих взбудораженных обеспокоенных мыслей, если и не в стройный порядок, то все же, согретая ее душевным теплом, я почти успокоилась. Милая, милая моя старушка, спасибо тебе за ласку, за любовь! Я крепко ее расцеловала, когда очутилась с ней вдвоем, мы хорошо понимали друг друга. Я чувствовала, что ее, не менее чем меня, взволновал неожиданный приезд Бориса. Ее старое опытное сердце прекрасно знало мои взаимоотношения как с Борисом, так и с Димой, хотя мы никогда об этом не говорили.

Сегодняшний день надо считать пропавшим, намеченная программа дня провалилась, а может быть, и следующего. Свобода посажена в клетку, а вежливость хозяйки должна ходить по канату с зонтиком, дабы не потерять баланс гостеприимства ни на минуту в отношении такого исключительного гостя, как Борис, которого ничего не занимало, кроме его очередного желания писать только мой портрет, только в меховой накидке, только на фоне природы.

Не прошло и часа после завтрака, рама была сколочена, холст натянут, место выбрано, и я была обречена на положение мумии часа на два, на три. Знакомое чувство раздражения против него заняло свое обычное место. Подумать только, понадобилось же специально скакать из Москвы, чтобы исполнить свой очередной каприз, не спрашивая модель не только о ее желании, но и не считаясь с ее временем, с ее собственными намерениями. Вот это характерный пример его чудовищного деспотизма, так похожий на тот, когда мне было восемь, а ему двенадцать лет. Наша первая встреча: он — нападающий и безапелляционно требующий, я — вооруженная до зубов, всегда защищающая свою свободу. После обмена колючими излияниями, мы обычно расставались на долгое время. Грохот приближающегося поезда переключил мои мысли. Слава Богу, он оказался на этот раз зонтиком, и я удержалась сей раз на канате гостеприимной хозяйки, улыбаясь насильно дорогому гостю. У меня все время вертелся в голове вопрос, как много времени возьмет быть истуканом, то есть позировать, но я воздержалась. «Помни, он твой гость».

Вечером, наверное, каждый испытывает минуту блаженства, вытянувшись на кровати, распустив все шнурки тела и мыслей, особенно после трудового дня, каковой выдался сегодня. Но это блаженство — одно мгновение. Мысль, которая Вас беспокоила и ходила с Вами весь день и засела в мозгу, она Вас будет мучить и эту ночь, и завтра, пока не назреет, и не отвалится. Но как отвалится? Вот в этом-то и есть вопрос. Безболезненно рассосется, или потребуется хирургия — неизбежная встреча Бориса с Димой? Как будет держать себя Борис? Что будет думать Дима обо мне и моих отношениях с Борисом, и еще его фраза: «Вы ведь не все рассказали мне о Борисе». Все это вместе занозой задевало, бередило меня, хотя совесть моя чиста, и мне нечего было прятать. Я дошла до того: «А что, если поссориться с Борисом? Это сделать очень легко и таким путем заставить его немедленно уехать». Но мне стало стыдно от этой мысли, и я отбросила ее. «Чему быть того не миновать». Отдадимся этой народной мудрости, а пока я буду гостеприимной хозяйкой, он все же мой гость.

* * *

Удивительно быстро работал Борис! За четыре-пять дней он сделал очень много. Правда, мучил меня по пять-шесть часов в день, хоть и с перерывами. Я оживала на портрете не только с каждым днем, а с каждой минутой. Мне казалось, что больше и делать нечего, но он был все еще недоволен. Сегодня перед Борисом находилась лишь моя оболочка в меховой накидке, позировала подлинная мумия, мысли бежали туда, в Москву. Уже вчера утром Дима был в Москве… Но успел ли заказать билет? А может быть, экспресс переполнен… Или он опоздал на поезд и, вообще, что-то случилось, или должно случиться? Сердце вздрагивало, усиленно билось при каждом шорохе, скрипе деревьев. Я напряженно прислушивалась, ловя шум колес, пофыркивание лошадей.

Уже около пяти, и Степан должен быть каждую минуту. Хочу телеграмму, телеграмму.

— Нет, положительно не могу уловить выражение глаз… То ли оно новое, то ли… — разбудил меня раздраженный голос Бориса.

«И не поймаешь», — ответила я ему молча. Хоть бы спросил: «Может быть, устали?» Я начинала злиться. Мне надоело, и я совсем не хотела сидеть дурой.

— Хочу телеграмму, — эти слова вырвались у меня вслух.

— Что Вы сказали?

— Устала.

— Попробуйте опустить веки… Да, с полузакрытыми глазами… Нет, нет… Не закрывайте совсем, — командовал Борис.

Слово «устала» он не понял, «хочу телеграмму» пропустил, не слышал. До слуха долетело поскрипывание колес телеги, фырканье лошадей… Вот въехали на мостик, поравнялись с террасой… Везли пианино.

— Что это? Третий инструмент? — спросил Борис.

Разве я могу объяснить ему, что этот третий инструмент, специально для Димы заказанный с модератором, хоть всю ночь играй, никого не потревожишь, а еще самое главное, что Дима не сегодня-завтра сам приедет.

— Да, третий, — сказала я и особенно подчеркнула «третий». — Извините, я должна пойти, распорядиться.

И с радостью сорвалась с места, и еще с большим удовольствием принялась за установку пианино, отправив Елизавету Николаевну пока занять Бориса. «Еще явится в комнату Димы», — подумала я, торопя ее.

Подъехал Степан. Три телеграммы от Димы и четвертая, как бы Вы думали, от кого? Ой, не угадать. От Насти, от цыганочки.

— Елизавета Николаевна! — я сама слышала, как звенел мой голос. — Знаете, кто едет? Настенька! Приготовьте ей, пожалуйста, мои верхние комнаты, у нее двое ребятишек и бонна, и Дмитрию Дмитриевичу.

Последними словами я поперхнулась, презирая себя за эту ненужную трусость. Даже противно стало, и сразу же не останавливаясь, я овладела вниманием Бориса.

— Помните Настю?

— Настю?

— Ну да, это было, пожалуй, лет пять назад. Бал передвижников, Яр, скульптор, Мишенька… Цыгане… Мишенькина погибель, помните?

— Цыганка!

В тоне Бориса было то, что разъединило бы нас опять на много месяцев, но сейчас ссориться с ним… Нет, заслоняла радость, сердце пело… Едет, едет, едет. И кто этот Дмитрий Дмитриевич, которому необходимо приготовить комнату и которому привезли пианино, все это пролетело мимо и не удержалось в сознании Бориса.

— Как ваша вышивка? — спросила я девочек. — Вы знаете, послезавтра в двенадцать часов Дмитрий Дмитриевич будет здесь.

У одной Оли не был еще пришит ворот косоворотки, а у другой все готово, только не отглажено. Моя же была давно готова. Вечером, накануне его приезда, мы разложили все три косоворотки в комнате Димы на кушетке, с надписью: «От двух Оль и Т., угадайте, кто какую вышивал?» И еще я положила ему мужицкий картуз с козырьком. Надо сказать, что моя рубашка была самая эффектная, пастельные тона нежно-розового шиповника и блеклой зелени на голубом фоне. У моей Оли на алом фоне замысловатый рисунок в русском духе и удачная комбинация теней. У Оли-гостьи — крупные яркие маки на кремовой чесуче. Пишу Вам об этом так подробно, потому что мы все трое, как дети, были заинтересованы, угадает ли Дима, или нет, и которую наденет первой? И, по справедливости, можно было сказать, что каждая была прекрасна в своем духе.

Икону святого Николая я унесла утром в день приезда Димы к Елизавете Николаевне, я не хотела перед Димой, именно перед ним, быть, казаться, подделываться, как только что новообращенная в Христову веру. Лампадку продолжала теплить сама.

В пятницу я отказалась наотрез позировать, да и не к чему, по-моему, когда я смотрела долго на женщину в меховой накидке, с опущенными глазами, то казалось, что она сейчас очнется от своей задумчивости и шевельнется. Но Борису хотелось еще и еще мучить меня. Пока что картину поставили в вестибюле против входной двери.

День полз. Медленно тянулся, и мое нетерпение росло, росло, росло, и мне казалось, что я не доживу до завтра. Елизавета Николаевна тревожно следила за мной. «Знаю, знаю, что тебя беспокоит», — думала я. О приезде Насти с ребятами Борис знает, слышал, а вот относительно Димы не слышал. Пожалуй, это и лучше. Такая неизвестность уж тем хороша, что сейчас я избавлена от допросов, а, главное, от вранья. Разве не спросил бы, где встретились? Как давно? Он знал всех, всех, даже случайных моих знакомых, да я и не скрывала. Мой воображаемый ответ развеселил меня: «Встретились в кафе, виделись продолжительно три раза, два приезда моих в Москву и его третий зимой ко мне. И всего-навсего знаем друг друга не так давно… несколько месяцев». Вообразите Бориса.

А вывод будет не иначе, как дурное влияние среды. Ах, Борис, Борис, зачем ты приехал?

Мои Оли, эти чудные девочки, цветы весны, цветы юности не увлекли Бориса. На их предложение поиграть с ними в крокет, в кегели, или теннис, он ответил:

— К сожалению, mademoiselles, я и в младенчестве не имел к этому пристрастия.

После этого девочки дичились и избегали его. Когда мы сегодня вечером поднялись все на верхнюю террасу, Оли тотчас ушли, но Борис, конечно, даже не заметил этого, впрочем, как и многого другого. Не знаю, был ли этот человек когда-нибудь счастлив, освобождался ли от оков неудовлетворенности и постоянного недовольства? И только в моменты творчества, когда он рисовал, я наблюдала другого Бориса, одухотворенного, перед которым, я уверена, как предо мною музыка и красота, — приоткрывали тайны неведомого мира. Только у Бориса это ощущение быстро уходило, с последними мазками, с положенной в сторону кистью. Знакомое чувство мрачного, подавленного и напряженного состояния от его длительного присутствия вдруг охватило меня. На мгновение я представила себя его женой… При этой мысли я, как будто, глянула в пропасть, во мрак, в склеп.

— Удивляюсь Вам, Таня, что Вас держит в этой берлоге? Вы даже не приезжали зимой в Москву? — на этот раз в голосе Бориса я почувствовала: «пожалуйте на исповедь».

— А Вам что, собственно говоря, здесь не нравится? — спросила я по возможности спокойно.

— Однообразие, — помолчав, он продолжал: Право, можно думать, что Вы добровольно сослали себя в эту глушь после тяжелого или неудачного романа.

Ведь вот, скажи мне это кто угодно, я бы просто рассмеялась. Но, зная Бориса, его подход к допросу, я почувствовала, как усилилась прохлада весеннего уральского вечера, и тоненькое полотняное платье не могло согреть и остановить озноба и мурашек, бегающих по мне и внутри и снаружи.

— Вы не находите, — сказала я вздрагивающими губами, ежась от холода, — как сыро и холодно, я положительно замерзла.

Прежде чем он мне ответил, я была уже внизу. «Да, не картину только ты приехал сюда писать, ты привез и свои перчатки. Скорей, скорей бы завтра! А что будет завтра?»

* * *

На фоне скал, леса, маленького убогого полустанка железной дороги, мы, две Оли и я, были яркими пятнами. В крестьянских сарафанах — голубом, алом и желтом, с косами, в белоснежных кисейных кофточках и таких же передниках. Пассажиры экспресса, высунувшись из окон вагонов, с любопытством наблюдали высадку столичных нарядных гостей и встречающих их барышень-крестьянок. Нам долго махали руками и платками из окон исчезающего экспресса и кричали то, что выражает человеческое сердце, неожиданно, приятно и весело взволнованное. Настя душила меня в объятиях, ей сразу же понравились и обе мои Оли, уже по одному тому, что они были мои. Дима терпеливо ждал своей очереди, хотя глазами мы все сказали друг другу. Первый раз встретились на людях. Сердце больше не спрашивало, а кричало: «Люблю, люблю, люблю!»

Детей, бонну и багаж Степан увез, а мы отправились пешком. Дорогой Настя утешала меня и просила не огорчаться, если и дети, и бонна, и она будут в одной комнате, так как мой домик в лесу очень маленький, тесный, как описал ей его Дима. «Все правильно, каждый новоприбывший должен пережить удивление», — прочла я на его лице.

Мелькнула зима, его приезд, его поражение, и мое покаяние, но на этот раз мы оба, как школьники, ждали Настиных охов и ахов, что и началось, когда мы подходили к дому.

Я успела шепнуть Диме, что приехал Борис, совершенно неожиданно, несколько дней тому назад, но скоро уедет. Ни на чем не основанное последнее сорвалось с языка. «Прикуси язык, Танечка, не объясняй, не поправляйся, хуже влипнешь», — с отчаянием подумала я.

Когда мы вошли в вестибюль, женщина в меховой накидке приковала внимание новоприбывших, и оба воскликнули:

— Поразительно, как живая, вот-вот шевельнется. Дима прошел к себе, Настю я повела наверх. Ее дикий восторг от дома, от вида с балкона, от леса, от пруда, от электричества в такой глуши, она не умолкала и после каждого припадка восторга душила меня, приговаривая:

— Вот тебе, вот тебе, Заморская Царевна!

— Завтракать, завтракать, — послышался голос Елизаветы Николаевны.

— Торопись, мы все голодные, — сказала я Насте, спускаясь от нее вниз.

Меня занимал не исчезнувший Борис, а то, как Дима реагирует на подарки. Мы встретились на пороге в зал, он качал головой, идя ко мне навстречу.

— Уничтожен, не нахожу слов за пианино… Которая Ваша?

— Угадайте.

— Голубая, да?

Я подтвердила глазами, добавив:

— Не обижайте девочек.

Он так и сделал, когда за час до обеда, девочки, Настя и он, в алой рубахе-косоворотке, вышитой моей Олей, отправились играть в теннис, причем он сказал девочкам:

— Я хотел надеть сразу все три, но это оказалось невозможным. Они одинаково прекрасны! Теперь я хочу узнать, кто вышивал эту?

Олюша выдала себя вспыхнувшим румянцем, заблиставшими глазами. Гордость и удовольствие появились на ее личике.

Мы все собрались к завтраку, все проголодались. Но где Борис? Мне хотелось поскорее отделаться от неприятного момента знакомства, встречи Бориса с Димой. Но где же он? Ни в его комнате, ни на террасе, ни в библиотеке… Исчез, провалился.

— Борис! Ау! — крикнула я с верхней террасы.

— Ау, — послышалось из кущи деревьев слева. «Ах, вот где ты, в гамаке». Через минуту Борис вошел в зал. Ясно и четко представила ему Диму, а также Настю и заторопила всех завтракать. Не знаю, был ли он ошеломлен, или удивлен, или озадачен, или… Или… Но то первое, что беспокоило, кончено. Дальше очередь за химической реакцией наслоений, сцеплений, мелких и крупных притяжений и отталкиваний трех элементов, главных действующих лиц. Затем вывод, конец… Но какой? Взрыв? Или молчаливое болезненное рассасывание? А все же любой апофеоз мне не улыбался, был неприятно гадателен.

* * *

Сегодня пятый день, как приехал Дима, и сегодня пять дней игры в молчанку трех взрослых людей. Людей не глупых, сильных духом, трезвых, твердых убеждений. И все трое попались в сети эмоций, которые работали быстрее, чем беспроволочный телеграф, и все сильнее и беспорядочнее вязали нас, умных и сильных, а главное, работали так быстро, что взрыв, развязка вот-вот должна произойти. Борис и я были люди страстные, нетерпеливые, быстро решающие и ни пред чем не останавливающиеся. Дима, возможно, тоже обладал этими же качествами, но был очень дисциплинирован и выдержан.

Все эти пять дней походили друг на друга только тем, что Борис нелепо вел себя. Если, скажем, мы решили играть в теннис, то играл только со мной, если отправлялись кавалькадой в лес, то его лошадь шла неотступно рядом с моей, если шли гулять, то он предлагал мне свою руку и, несмотря на мой отказ, был неукоснительно около меня. Вечерами, когда Дима угощал нас своей бесподобной музыкой, а Настя пением, он близко усаживался рядом со мной на ковчеге. Стоило мне посадить одну из Оль, он в самой вежливой форме обращался к ней с каким-нибудь пустяком, вроде того, что у него нет спичек, девочка срывалась, а он тотчас занимал ее место. Если я вставала и уходила из комнаты, он тотчас шел за мной. Меня спасали двери моей комнаты, и на стук я отвечала: «Ко мне нельзя». Что затеял Борис? Почему так нелепо держал себя? Хотелось ли ему вызвать меня на окончательное объяснение, или желание показать несуществующие права на меня? Или привести Диму, если не к дикому проявлению ревности, то все же к какой-то вспышке. Но Борис ошибался. Он Димы не понимал и вряд ли смог бы понять. Дима ушел бы с дороги молча и уступил бы горячо любимую им женщину другому, если бы она сказала сама, что любит больше «этого другого», чем его.

Меня же все это так подавляло, что я с трудом справлялась с собой. Все — Елизавета Николаевна, Настя, девочки — я чувствовала, были в сфере высокого напряжения, отражаемого нами тремя, и участвовали также как бы в молчаливом турнире.

Добрые глаза Елизаветы Николаевны с тревогой иногда останавливалась на мне и Диме, но последний успокаивал ее, он просил, показать ему ее сокровенные места хозяйства, сколько она наварила варенья, или что осталось от зимних запасов, что делается в оранжерее. Или играл и проигрывал ей все партии в шестьдесят шесть.

В этот приезд Димы мы никак не могли приспособиться к укладу «не укладистой жизни». Мы ни минуты не были вдвоем, все было не так, как зимой. Но когда наши глаза встречались, он каждый раз посылал мне то, о чем я больше себя не спрашивала, улыбка счастья надолго застывала на моем лице, но пытливый мрачный взгляд Бориса уничтожал и разглаживал ее.

* * *

Сегодня Дима и Борис играли на бильярде, абсолютно молча, или оттого, что каждый был занят своей думой, или временами им было невмоготу друг с другом. Что касается меня, то бывали моменты, когда я чувствовала тяготение ко мне их обоих, но различное по качеству. Оно невидимыми нитями тянулось, облепляло, опутывало меня. В эти моменты я спасалась бегством, хоть минуту, но быть одной, глотнуть чистого воздуха, как я говорила, вновь быть ровной, естественной и лавировать между этими опасными рифами. Если Борис был буря, шквал, то Дима — ясная погода, теплое солнышко. Каковы бывают грозы на его горизонте, всегда казалось, что они глубоко внутри запрятаны, и он ими владеет. Но сегодня я первый раз почувствовала их.

Молча кончили. Молча вышли, словно насмерть поссорились. Борис прошел к себе в комнату. Дима порывисто сел за рояль, и буря души его вырвалась во второй сонате Шопена, си-бемоль минор. Я подошла близко к нему, к роялю, мне хотелось сказать что-нибудь теплое, хорошее, приласкать. Но перешагнуть уже не ниточку, а паутинку между нами, все еще не могла, все еще была спелената, стеснена. Но он понял меня.

— Завтра в четыре часа утра поедемте на озеро, Вы обещали еще зимой показать мне восход солнца, — сказал он.

В зал весело ворвались детвора, девочки, Настя. Смех, шум. Из столовой долетал звук от вилок, ножей, посуды. Уже шесть, время обеда. А у меня сильно колотилось сердце и выбивало в висках, голове и вообще во всем: и в Насте, и в детях, и в солнечных полосах, ползущих по полу зала, из окна вестибюля — все звучало, пело, ясно и четко выбивало: «Завтра, завтра мы будем вдвоем, как зимой».

Я шепнула Елизавете Николаевне, прося вытащить мрачного Бориса из его комнаты. Взяв его под руку, я намеренно посадила его за стол рядом с собой, сидя около меня, ему не так бросались в глаза мои вспыхивающие щеки и счастливые глаза.

Настя, моя умница, посланная мне провидением в минуту житейских сложных взаимоотношений, разрядила тяжелую, сгущенную атмосферу. Она весьма забавно рассказала, как Мишенька, скульптор, желая казаться выше своего очень маленького роста и больше ей нравиться, заказал сапоги с неестественно высокими каблуками, а также особого покроя брюки, чтобы скрыть форму каблука. Мне трудно передать комизм положения Мишеньки, не обладая чувством юмора Насти. Она рассмешила нас всех, даже Бориса, который хорошо знал Мишеньку. Разговор перешел на него, и Борис рассказал, что он сейчас имеет в Италии свою студию, пользуется успехом и женился на итальянке.

— Ах, изменщик! — воскликнула Настя, — Видите, какие мужчины.

Лукаво обратилась она к моим воробьям, к двум Олям, я их так прозвала с приезда Бориса. Сейчас они обе были очаровательны, и обе одинаково обожали и Диму, и Настю. Борису, пожалуй, более не спугнуть с их милых мордочек молодость, счастье и веселье.

— Дмитрий Дмитриевич, — кажется, впервые я его назвала так за все время нашего знакомства, — сегодня вечером, — продолжала я, — мне очень хотелось бы поиграть на двух роялях. Как Вы?

Атмосфера страшного напряжения и моего все время тяжелого душевного состояния прорвались, вдруг неудержимо веселые, звенящие звуки счастья, мой обычный тембр голоса вернулся ко мне. Сброшено мрачное колдовство, хочу жить, жить и быть счастливой.

— К Вашим услугам, — ответил Дима, не без радостных ноток в голосе.

После обеда кофе был сервирован на боковых столиках ковчега. Около меня сидела Настя, затем Дима, затем девочки, Елизавета Николаевна и в самом противоположном углу Борис.

— Настенька, утащи Бориса играть на бильярде, — шепнула я ей.

Настя выполнила мою просьбу артистически. Не знаю, почувствовал ли Борис, что я сбросила гнет, освободилась и вырвалась на свободу. Его присутствие меня более не раздражало, не угнетало. Отвели мы душу, наигрались всласть. Половина сыгранного были ноты, присланные мне Димой из Москвы. Было одиннадцать вечера, все разошлись по своим комнатам. Дом погрузился в сон, но трудно сказать, все ли тотчас заснули.

— В четыре утра, — сказала я Диме, прощаясь.

Загрузка...