Целая история: Шрамы и шрамы

Вот этот - от топора, получен в Коре.

Этот - от стрелы на Теранезских равнинах.

Вот от штыря с креста, а вот ожог от бога Драной Короны.

Этот - от ножа в переулке, дома, этот оставил кирпич, а этот - кулак отца.

Кейн, "Отступление из Бодекена"

Через неделю или две после моего седьмого дня рождения отец избил мать до смерти.

Я помню, как это было. Знаю неизменный путь, как это будет.

Слушайте меня.

Да, вы. Уделите внимание. Это важно. Тут целая история. Все остальное - лишь контекст.

Слушайте:

Бесплатная клиника для рабочих района Миссии... Папа и я и старикан со шрамами...

Папа и я, мы сидели на пластиковой скамье, придавленные к плесневелой стене, в паре метров от бронированного стекла дверей на улицу. Рядом скорчилась девочка, лет двенадцати или тринадцати - мне она казалась взрослой. Она болтала себе под нос, я почти не понимал слов, а которые понимал, были почти лишены смысла. Она качалась туда-сюда, прижав колено к груди, вторая нога дергалась, моталась и пиналась. Ей было всё равно.

За ней был дряхлый морщинистый тип, не моложе самого папы, он лежал на скамье, головой на куче тряпок, хрипло дыша и пуская кровавые рвотные пузыри из носа.

Рядом со мной был папа.

Локти на коленях, голоса уныло свесилась почти между ног, он смотрел вперед, едва ли моргая; я знал, он смотрит куда-то внутрь головы, не на помещение. Такое часто случалось после эпизода. Он был как мертвый, хотя двигался и дышал и так далее. Не издал ни звука с тех пор, как мы сели. Более часа.

Как и я.

Комната ожидания клиники была больше нашей квартиры. И чище. Утро переходило в день, и тут было мало рабочих, желавших увидеть врача. Всего пятьдесят или шестьдесят. День тянулся вяло. Почти все были с красными лицами и липким влажным кашлем - подхватили горячку, в тот год рано стартовавшую. Была еще не осень. Горячку можно было излечить приемом таблеток, неделю или две. Но таблеток почему-то всегда не хватало. Никль Портер, паренек с нашего этажа Дома для поденщиков, рассказывал, что его отец вернулся из клиники хуже, чем когда лег; что ночами он задыхался до смерти.

Помню, я подумал, слушая Никля: вот бы было здорово, если бы папца унесла горячка. Маму вернули бы в профессионалы, она учила бы и мы жили бы в настоящем доме, нашем доме, на улице Литературных Дарований в кампусе Южного Беркли.

Я даже вообразил, что Никль и его мама устроили нечто подобное, ведь через пару недель он исчез. Я думал так, потому что был новичком. Несколько месяцев спустя я хорошо, на личном опыте понял, куда деваются дети из района Миссии.

Сидя там, на скамье, я не боялся, что мама умрет; это удел совсем уж новичков. В кварталах поденщиков вы заботитесь не о том, что стрясется, а о том, как это пережить. Если умрет, одно дело. Если выживет, совсем другое. Так и эдак, я ничего не мог поделать. Только сидеть и ждать. Стараясь не думать о дальнейшей жизни.

Вот чем я был занят, пока не показался старикан.

Он вошел в двери, словно искал, куда пристроиться; он держал подмышкой такой, знаете, полый пластиковый костыль, хотя не казалось, что ему нужна опора. Разве что из-за старости. Он казался старше грязи. Волосы почти поседели, и брови, а лицо цвета ветхой бумажной сумки. Нос сворочен. Шрамы на лице были светлее прочей кожи. Он прямо шагал к внутренней двери.

- Вы не можете.

Он остановился и оглянулся. - Чего?

- Не можете так войти. - Я указал на высокопрочное стекло с отверстиями, отделявшее регистратора. - Отметьтесь у леди в окне, потом сидите, пока вас не позовут.

- Верно, малец. Я тут не чтобы... Ох. - Он перевел взгляд на папу, такой взгляд, будто увидел кошмар, такой кошмар, когда вы сами не знаете, чего боитесь. Голос был сдавленным. - Драть меня...

Тут он типа опомнился, потер глаза рукой; но остался бледным, лишь шрам через нос стал багровым, и ноги, похоже, готовы были подломиться.

- Лучше вам сесть, - сказал я. - Если упадете, поднять будет некому.

- Ага. - Голос стал грубым, хриплым. - Ага. Помню.

Я не знал, о чем он, так что не ответил. Он снова всмотрелся в отца, потом в меня; лицо было такое, будто он сошел с ума или хочет заплакать. Но затем оно стало всего лишь грустным. - Тяжелый у вас денек.

Я поглядел на папу, но он оставался пустым, словно старый дом в заброшенном районе. - Согласен.

Старикан подошел и сел между мной и бормочущей девочкой. Оперся подбородком о костыль. Казалось, для того он его и носит - подпирать усталую голову. - Мама, верно?

Я глядел в пол. Он знал о том, о чем не должен был; а я уже знал слишком много, чтобы угрожать соцполицией. Может, он сам социк.

- Моя мама тоже тут, - сказал старикан.

Я научился смотреть в пол, но так и не научился помалкивать. - У вас есть мама?

- У всех есть мама. И все мамы умирают.

- Моя мама не умрет.

- Может, не сегодня. Помнишь, что она сказала? Насчет папы?

Я помнил. Лежа на койке в спальне, вся в поту и синяках, из угла рта еще струится кровь. Я помнил, как тряслась рука, схватившая меня за запястье, и как в ее хватке не оставалось силы. - Заботься об отце, - сказала она. - Он единственный отец, который у тебя будет. Он болен, Хэри. Не может себе помочь.

Она многое такое говорила. О том, что это не его вина, и как "папа по-настоящему нас любит и не хочет навредить". Хотя он вредил. Иногда так сильно бил, что она не могла ходить. Я так и не понял: кому какое дело, чья тут вина?

Она часто повторяла "он сам не свой", тоже непонятно: если он не свой, то чей? Если папец просто больной, почему не выздоравливает?

Да кому какое дело? Какая разница? Тычок в рожу есть тычок в рожу. За что и почему - от этого нет пользы.

Но мама явно думала, что мне важно понять, и я всегда кивал и поддакивал: единственный способ успокоить ее тревогу обо мне.

Старикан смотрел так, будто умел читать мысли. - Ибо нет ничего хорошего и дурного, но лишь мышление делает всё таковым. Верно?[1]

Я снова уставился в пол. - Думаю, вам не следует разговаривать со мной.

- Вот это верно. - Он чуть подался ко мне, склоняя голову и понижая голос, словно не желал, чтобы слышал папа; я подумал, что он, наверное, не социк, если бы был социком, знал бы, кто такой папа и что после эпизода он не ответит, хоть в него стреляй. - Слушай, парень. Я хотел...

Он замолк и покачал головой, и я понял, что он кривится, хотя не видел лица. - Только одно, парень. Одно, и оставлю в покое. Ладно?

Я не ответил, потому что увидел его руки.

Он сидел, выставив локти, сложив кулаки между коленей. Забавно: так же часто сидел и папа. Но руки его были не как у папы. Руки отца были большими и сильными, твердыми как кирпичи - когда он нападал, ронял меня на пол, даже не замахиваясь. Даже не сжимая кулаков. Он работал в доках и мы ели хорошо, и он как будто становился сильнее. Сильнее, чем ждешь от здешнего народа. Руки отца были потертыми, с рубцами и жесткими мозолями, но они выглядели руками.

Руки старикана казались молотами.

Не изуродованными - нет, у него все пальцы были на месте - но они были сплошь в рубцах и странных растяжках кожи, по костяшкам и бокам пальцев, так что за этой толстой броней костяшек, собственно, почти не различить. Может, костяшек уже не было? Все, что выделялось на кулаках - более темные полосы кожи между первыми и вторыми пальцами.

Эти руки были созданы, чтобы бить.

- Уродство, ха? Вот что бывает с ребятами вроде меня. В старости. - Он раскрыл кулаки, чтобы я видел шрамы и мозоли на ладонях. Казалось, пальцы плохо ему служат, такие они были корявые, вздувшиеся в суставах. - Малость поздновато брать в руки гитару.

Мне казалось, что нужно что-то сказать. Пусть нельзя говорить с незнакомцами, но я не хотел быть грубияном. Но выдавил я лишь: - У вас сплошные шрамы.

- Ага. У тебя тоже.

У меня не было шрамов, вот таких, разве что отметки после игры с мячом. Он шутил, что ли? - Насмехаться над детьми - это же в жопу дрын.

Я не знал точно, что такое "в жопу дрын", но старшие ребята говорили так, когда кто-то обижал других без причины.

- Я не дразнюсь, малыш. Есть шрамы - и шрамы. - Он говорил так серьезно и грустно, что я поднял голову; и его глаза сверкали слишком ярко, как будто увлажненные. Он пожал плечами и кашлянул, и посмотрел вниз. - Эти, на руках, просто... эй, погляди лучше сюда.

Он изогнулся, оттягивая воротник туники с шеи, и на плече был настоящий шрам, извитой, будто след молнии, волнистый, но чудесно гладкий и белый как плевок.

- Вау. - Я не мог оторвать глаз. - Как вы его получили?

- Один парень ударил топором.

- Взаправду? - Я не мог и вообразить. - Это же так круто!

- Не в тот миг.

- Он же мог отрубить вам руку!

- Только целился он в шею. Да ладно. Но смотри... - Он вытянул руку и сделал круг, показывая, что мышцы работают. - Это один вид шрамов. Они просто напоминают тебе о прошлом. Кажется, он и ключицу мне сломал. Теперь она толще, чем вторая. Много есть таких шрамов. Исцеляются, и ты крепче прежнего.

- Круто.

- Но если бы он, как ты сказал, отсек мне руку... - Он покачал головой. - Это иной вид шрамов. Ты можешь выжить и научиться обходиться без руки; но остаток жизни ты будешь сломан. Немного - или сильно.

Я уловил идею, но не понял, при чем тут я. Так и сказав.

- Не все шрамы остаются на теле, малыш. Но они оставляют тебя сломанным. Моя мама... умерла, когда мне было лет, вот как тебе. Такое дерьмо не перешагнешь. Просто... слушай, малыш. Не упусти шанса поцеловать ее на прощание. Никогда не поймешь, который раз будет последним.

- Враль вы не из лучших.

- Ха?

- Ваша мама умерла, когда вы были как я? Почему же она сейчас здесь? А?

Он неуютно пошевелился. - Это сложно.

- Папа говорит, если врешь, лучше помни, когда что соврал.

- И он прав. Но еще лучше помнить правду. - Он снова качал головой, малость резко, недовольный собой, как папа, понявший, что говорит совсем не о том, о чем хотел.

- Вот тебе хрящик. Однажды ты снова меня увидишь. Спустя долгое время. Такое долгое, что ты забудешь о встрече и нашем разговоре... пока снова не увидишь меня. Я вернусь. Когда это случится, хочу, чтобы ты вспомнил. Одну вещь.

Я оглянулся на дверь. Почему-то казалось, будто я попал в сказку, из тех, что папа читал мне в сети. В ту, в которой вы соглашаетесь и тем самым попадаете в ловушку. Но я не мог унять любопытства. Я хотел знать. - И какую же?

- Что мне жаль, малыш. - Голос был медленным. Тяжелым. - Что я сказал: мне жаль.

- Чего?

Он смотрел вниз, будто гадая, что я такого вижу на полу. - Всего.

- Не понял.

- Успеешь. - Он качнул головой, губы стали прямой линией. - Я поступал бы иначе, если бы мог.

Я нахмурился. - Когда иначе?

- Никогда. Всегда. Да на хрен это. - Он тяжко вздохнул и встал на ноги. - Забудь, что я сказал.

Мои уши запылали. - Не думаю, что это правильно.

- Ага, угу. Всё равно.

Он двинулся к дальней двери, а я вскочил, кулаки дрожали у бедер.

- Да что это значило?! Вы как будто извинились, но ничего не сделали! - Я понял, что покраснел, как бывало всегда в припадках злости. Румянец полз вверх по шее, будто я стал бутылкой, в которую лили ярость. - Все извиняются и всем похер!

Он замер, будто я хлестнул кнутом. Но не оглянулся. Я был в беде, ведь слово "похер" не годится говорить даже сверстникам, а особенно взрослым. Но ведь я уже был в беде, так что не испугался второй беды. Стоял и орал.

- Людям было жаль, когда папу слили социкам и было жаль когда нас выкинули из дома и маме жаль что я дерусь и папе жаль что он лупит маму и она может лишь лежать на полу в крови и никто никогда не делает ничего, чтобы всё изменилось!

Теперь на нас смотрели все в приемной, а я трясся и слезы текли по лицу, ведь я был так зол, что мог лишь плакать, и плакал, потому что ничего не мог сделать.

- Если вам реально жаль вам даже не нужно говорить и если вы говорите жаль то потому что вам не стыдно что вы ничего не делаете! Слово жаль ничего не дает кроме чувства что вы не такая уж сраная погань которой похер похер похер!

Я почувствовал, как папа шевелится рядом - будто вернувшаяся к жизни скульптура. Рука нашла мое плечо. - Хэри? - Голос был как-то смазан, словно я разбудил его среди ночи и ему трудно понять, что к чему. - Что не так, Убийца?

Но я уже залился слезами по самое горло и не мог ответить, даже дышать не мог. Просто стоял и трясся и вопил и желал стать большим и побить старикана как папа бьет маму.

И тогда папа поднял глаза и увидел старикана, и лицо стало белее пены. - Ты...

Старикан кивнул ему. - Дункан. Полагаю, не стоит спрашивать, как дела.

У отца было такое лицо, будто он встревожился, испугался и взбесился одновременно. - Ты не смеешь... ты не можешь быть здесь!

- Но я здесь.

- Тебя считают мертвым.

- Слышал.

Рука отца так сильно сжала плечо, что я оборвал рыдания; затем, быстрее любого человека, отец вскочил и поволок меня за собой. Встав между мной и стариканом.

- Чего тебе здесь нужно? - зарычал отец тем своим голосом, типа "объясни, или измолочу в фарш", и он был выше старикана и моложе старикана и сильнее, чем дано человеку, с руками как кирпичи... и старикан вовсе не казался испуганным, скорее печальным. Снова.

- Что, если... - произнес он медленно. - Что, если бы ты смог забрать назад худшее, что сделал?

- Чего?

- Ты стал бы? Если бы ты мог отзвонить один удар колокола? Ты отзвонил бы?

Отец подался к нему, сгибая колени. - Стой подальше. Стой подальше от моей семьи. - Я слышал, как скрипнули зубы. - Если увижу снова...

Он не сказал "убью", но и не надо было.

- Я не то чтобы ожидал наткнуться на вас двоих. Больше не повторится.

Старикан поглядел за плечо отца, ища мои глаза. - Помни мои слова. И всегда целуй маму на прощанье, малыш. Не забывай. Всегда.

- Твои слова? - Голос отца густел, словно он обезумел так быстро, что слова душили его. - Ты... ты говорил? С моим сыном?!

Руки его полетели к воротнику туники старикана и я знал, что будет дальше: папа поднимет его и встряхнет, жестко, и этого ему будет мало. Одна рука будет держать тунику, вторая бить старикана до крови, ведь так бывало всегда, когда отец злился настолько, что распускал руки.

Но не в этот раз.

Не успел папа схватить воротник, старикан сказал: - Не надо.

И папа не стал.

Старикан казался настолько безвредным, насколько может быть старикан, еще умеющий ходить; но была какая-то магия в его тихом слове, ибо папа застыл - реально застыл, оледенел, руки перед грудью, еще готовые хватать и душить. Но он ничего такого не сделал.

- Дункан. Сгреби свое дерьмо, - сказал старикан. - У тебя проблемы серьезнее, чем я.

Когда я думаю об этом мгновении...

Папа и социальная полиция. Папа и Студия. Папа и Управляющий Совет. Папа и праздножители с инвесторами, что правят Землей, бизнесмены и администраторы, которые ее крутят. Папа и мама. Папа и я.

Папец.

Ведь сейчас, все годы спустя, я понял, что видел в тот день.

В книге Криса Хансена обо мне есть слова, которыми Тан'элКот советовал, как меня побить. "Нужно приучить его думать о себе как о побежденном".

Мой отец был более чем побежден. Он был сокрушен. Высунул голову из травы, и сапог человеческой цивилизации растоптал его в блин.

Не спеша.

И во время всего процесса нейродегенеративное заболевание неумолимо превращало его в тот тип человека, борьбе с которым он посвятил жизнь: в тупого и склонного к насилию безумца. И он понимал это.

Все годы... каждый раз он смотрел на меня и вспоминал, как бил меня. Каждые побои. Вспоминал, как душил меня. Вспоминал, как лупил меня руками или всякими предметами. Книгами. Стулом. Сковородой. Однажды (помню особенно ярко) это был газовый ключ.

Иногда он совсем помрачался. Нечасто.

Чертовски уверен, он отлично помнил, как забил маму до смерти.

Мы никогда о ней не разговаривали. Никогда. Но и вы могли бы прочитать это по его глазам. Накатывает воспоминание - и глаза становятся пустыми. Влажные мраморные шарики. Ничего. Ни грусти. Ни даже сожаления. Он терял нить разговора и куда-то уходил. Пропадал, как случалось после припадков буйства. Не скажу, что он "как бы умирал". Он был мертвым все время, но в эти моменты забывал видеть сон о том, будто еще жив. Или иначе? Или он видел сон, что умер, отдал жизнь ради нее?

Я подвел людей, которых любил. Неудача уничтожила меня. Что неудачи сделали с папой... не могу вообразить. Не желаю воображать.

Но знаю, почему он выбрал такой путь. Почему не убил себя и провел сорок лет в состоянии живого мертвеца. Я сообразил года через два после того, как вытащил его из Бьюка и перевел в особняк, к себе с Шенной и Верой. Сообразил, видя, как он смотрит на меня.

Представим, что мама явилась ему, как призрак Банко, и он умер... и воскрес к прежней жизни[2]. Вот какой был взгляд. Так он смотрел на меня. Я понял, что этот взгляд мне знаком. Так я смотрю в зеркало, думая о Вере.

Каждый раз, вытаскивая себя из того гиблого места, он давал обещание. Не мне. Этот взгляд означал, что он молча напоминал себе: не важно, насколько он сокрушен, насколько он беспомощен, болен и виновен, не важно, если я отрекусь и плюну ему в лицо и прокляну его имя... еще не выскоблен, еще остается тончайший шанс, что однажды он сумеет мне помочь. Не важно, чем. Самым малым. Может прийти день, когда он окажется нужен мне. Этот взгляд означал клятву: если такой день однажды придет, он будет на месте. Любой ценой.

Он будет там, чтобы спасти меня.

Даже если мне не понадобится спасение. Даже если вся стойкость, все страдания, вся гниль, сожравшая его мозг, и все угрызения совести, терзавшие сердце - всё было напрасно. Даже если нет ни малейшей хреновины, которую он сможет сделать.

Ибо всегда остается призрачный шанс...

Папа в рабочей клинике Миссии, на ногах, спутанная колючая проволока ярости и ужаса. Ведь он видел перед собой дурного человека. Небрежного убийцу, которому забрать чужую душу проще, чем вам принять душ. Десятки живых душ. Сотни. Человека, убивающего быстрее, чем отец моргает, и без всякого повода.

Он понял, что малейшее движение может оставить его на полу приемной, мертвым. И закрыл собой то, за что был готов умереть.

Встал, заслоняя меня.

И в тот нескончаемый миг насилия, что собиралось вокруг нас как буря, открылась внутренняя дверь клиники и помощник врача высунул голову. - Рабочий Майклсон?

Старикан обернулся, будто решил, что помощник говорит о нем. Разумеется, имелся в виду папа. Старикан тут же открыл дверь чуть сильнее и вошел внутрь. Вряд ли папа это заметил.

Как сказал старикан, у нас были проблемы серьезнее.

- Да? Я проф... рабочий. Рабочий Майклсон, - отозвался отец. - Как она?

- Пройдете со мной, рабочий?

И весь гнев вытек из папы, не оставив никакой поддержки. Он шатнулся и едва удержался на ногах, схватившись за мое плечо. - Я здесь с... это наш сын...

- Там очень тесно, рабочий. Ваш сын должен ждать здесь.

- Вы не можете... мы даже не можем войти вместе?..

Но я знал этот взгляд на лице помощника. Дернул плечами, вырвался из хватки папы и сел на скамью.

- Может, после вас, рабочий, - сказал помощник. - Мне жаль.

Жаль. Ага.

Лишь теперь - буквально теперь, слагая эти слова на расстоянии десятилетий, скорее похожих на столетия - я вижу нелепость. Папа мог смело смотреть в глаза смерти, не моргнув - но не мог сопротивляться жалкому медбрату. Тогда это было нормальным. Естественным. Это было основным уроком жизни.

Можно сражаться с опасностью. Нельзя сражаться с общим положением вещей.

Вот что похоронило нас в рабочем гетто при Миссии. Отец пытался сражаться с общим положением вещей. Когда мы стояли в клинике, шрамы поражений так изуродовали его, что он даже не решился возвысить голос.

Так что я сел на скамью и сидел, и ждал папу, когда он выйдет и скажет, что мама умерла.

А старикан? Он был прав. Я забыл про него, пока не увидел.

Увидел - вовсе не сюрприз для всех, кроме такого тупого осла, как я - в зеркале.


Зеркало было старым, почти как я, когда вылез в то утро из кровати. Кривые гвозди удерживали его на щелястой стене над ржавым рукомойником в убогом деревенском доме, где все было сырым и воняло плесенью. Зеркало было под стать: серебряная амальгама отстала слоями, черные пятна чередовались с годными участками.

Раз в неделю или две я вваливался в такой вот гостевой дом той гнусной деревушки, что была ближе всего, покупал припасы, какие мог найти, и грелся у камина с местными. Те собирались перетереть косточки, выпить побольше и убедиться, что мир еще не провалился в ад. Иногда лошадиная ведьма приходила со мной, даже ей иногда хотелось поспать в постели. Сменить темп.

И потому, не забывала она напомнить, что я, чертов олух, не становлюсь моложе.

В то особенное утро я очнулся один, хотя ложился не один. Она свалила так рано, что половина постели успела остыть не хуже могильного камня под дождем. Я даже не ощутил, как она уходила - чертовски странно, учитывая, кто я и как плохо спал. Если вообще спал.

Сознание утекло где-то в середине между полночью и зарей, но сон оказался кошмаром. Ну, не настоящим кошмаром. Что ж, нужно указать различие. Это было послание.

Лучше скажу - Послание.

И в том кошмаропослании, да какого хрена, я был Орбеком. Я оказался в Бодекене и вышиб мозги из старого горбатого огриллона по имени Копав, а потом принял его сына в Черные Ножи. Ну, Орбек принял.

Как принял и меня.

Так что мне выпала дерьмовая ночка, а утро без ведьмы казалось еще хуже, и я вытер лицо гнилой тряпкой, что выдавали здесь за полотенце... и увидел в зеркале того старикана.

Пришлось вглядываться, пока я не сообразил. Не знаю, как долго. Иногда я соображаю чертовски быстро - обычно, как покалечить человека - но, скажем так, иногда понимание занимает две вечности. Я никак не мог понять, в какое дерьмо вляпался. Не сразу сообразил, что старый ублюдок не врал мне тогда.

Его мама точно умерла, когда он был в моем возрасте. Она была тем утром в клинике. Так и эдак.

Я не проявил к сукиному сыну должного доверия. Что бы о нем ни говорили, старый сосун был честным человеком.

В том гнилом месте лил невероятной силы дождь. Но куда было дождю до урагана невероятности! Не буду и вспоминать о втором начале термодинамики.

Ведь если такое возможно - дерьмо, более чем возможно, учитывая, что так и было - то что еще возможно?

И что невозможно?

Помню, я думал обо всем, что совершил. Обо всем, что повидал. Обо всем, что знаю. И помню, как волна восторга окатила меня, когда я наконец сообразил, что это значит.

Тогда я улыбнулся.

Тогда я поглядел в отражение в ржавом серебре и подумал: "Драть тебя, старикан. Всем чертовски жаль".


Разница между ним и мной?

Трудно сказать. Он явно не ожидал встретить отца и меня в клинике, а значит, я никогда не буду им, иначе он помнил бы. Так что мое будущее не такое. Лошадиная ведьма сказала бы, что он не я. Это был кто-то похожий. С моими шрамами.

Но, знаете, лошадиная ведьма не всегда во всем права.

Крис - император Делианн, который тоже не всегда во всем прав - сказал бы, что каждый из нас есть сумма наших шрамов. Вот это мне больше по сердцу. Даже если мне никогда не найти путь в клинику в день смерти матери, тот старикан был Хэри Майклсон. Кейн. Джонатан Кулак. Даже Доминик трепаный Шейд.

Если у вас мои шрамы, вы - тоже я.

Но если он - я, это не значит, что я - он, или что я стану им. Пекло, я в то утро уже был не тем, кем был вчера. Когда поеду в Бодекен, тоже буду иным. Вот почему лошадиная ведьма так мало заботится об именах. Иногда имя - лишь уловка, позволяющая вам верить, будто вы тот же, кем были десять лет назад. Шесть месяцев назад.

Вчера.

Вот забавная штука: старикан не помнил о нашей встрече. Значит, какая-то часть его детства сбылась, но отменилась. Его детство некая Сила переплавила в мое детство. Он тот, кем я мог бы быть.

Итак - следите как приклеенные - его детство, то, что постепенно привело его в утро рабочей клиники Миссии - никогда не существовало. Но я же его помню. Помню всё это. Даже хотя он не будет существовать никогда. Не сможет. Он сам отменился, существует лишь как подробность моего отрочества. Существовал? Язык пасует.

Та сцена не могла происходить; это же петля внепричинности, сам-себя-обрезающий боковой побег истории. С отменой не должно было случиться сбоя.

Но сбой случился.

Сплетение времени - штука нелегкая. Согласно Хранимым в Склепах архивам Монастырей, лишь двое изо всех людей могли это делать. Одним был Джанто из Тирнелла, именуемый также Железной Рукой, тот, что задумал Завет Пиришанте, создал Склепы Сплетения и основал Монастыри. Вторым был его брат Джерет.

Его называют Богоубийцей.

Тот белый пластиковый костыль... эти штуки полые внутри. Старый ублюдок не выглядел хромым. Мне реально хочется узнать, спросить его, что было внутри.

Догадываюсь, хотя это неправдоподобно... что шанс узнать все же есть.

Вот еще одно различие между нами. Большое. Просто огромное: я еще кое-что мог сделать с дерьмом, насчет которого он мог лишь сожалеть.

Что было хорошо. Знаете ли, спасешь мир один раз - и это станет твоей чертовой работой.

Загрузка...