Сергей Тхоржевский Закон совести Повесть о Николае Шелгунове

ГЛАВА ПЕРВАЯ

Долгие годы ему казалось: ничего изменить в России нельзя, невозможно сдвинуть гору. Но вот он сказал себе: ты еще ничего не сделал для пробуждения России, а жизнь идет, и тебе уже тридцать семь лет. Способен ли ты на отважный поступок? Или только на писание статей с неизбежными недомолвками да на словесные баталии в узком кругу?

Он служил в Лесном департаменте. В свое время окончил петербургский Лесной институт. Был автором статей и книжек о лесоводстве. И лишь в последние дин года взялся писать журнальные статьи, затрагивающие социальные проблемы, прежде не писал ничего подобного.

Что и говорить, он постоянно возмущался, повсюду наталкиваясь на тупую чиновничью закоснелость, на дремучий застой во всем. В частых поездках по губерниям не мог не видеть темноты и бесправия крестьян, вопиющей несправедливости деспотической власти. Однако негодованию своему давал волю только в беседах с друзьями, дальше этого не шел. Казалось, в окружающей жизни все равно ничего не переменится. Но теперь...

Нынешний год, 1861-й, ознаменовался важнейшим событием: в феврале царь вынужден был наконец-то отменить крепостное право, обращавшее крестьян в людей подневольных. Но разве крепостное право не представляло собой опору самодержавия? Потерявшее опору здание обречено было неминуемо рухнуть!

Россия накануне революции! - так думалось Николаю Васильевичу Шелгунову. Думалось радостно. И не одному ему. Та же вера, он знал, окрыляла ныне широкий круг людей, для которого центром притяжения оказался петербургский журнал «Современник», а главным вдохновителем - выдающийся публицист Николай Гаврилович Чернышевский.

Неужели в этот исторический момент он, Шелгунов, останется в стороне? Нет, конечно! С одобрения друзей, с одобрения Чернышевского он написал воззвание. Его ближайший друг, Михаил Ларионович Михайлов, прирожденный литератор, прекрасный стилист, тоже приложил руку к написанному тексту - добавлял от себя, правил. Так родилось воззвание «К молодому поколению». Оно обращено было в первую очередь к учащейся молодежи, к студенчеству. Ведь за молодежью - будущее, на нее все надежды.

В своем воззвании Шелгунов яростно обличал: «...эта клейменая неспособность, окружающая царя, эта дворянская партия, представители выгодного для них консерватизма думают, что народ нельзя предоставить самому себе, что ему нужно дать нянек. Жалкие мыслители, хоть и последовательные, вы не хотите дать народу свободу, потому что и для себя самих вы видите возможность только одного положения - холопства...» И разве не очевидна угнетенность русского общества? Шелгунов написал: «Кому нравится это, пусть остается в ярме; но кто проснулся и дозрел до понимания человеческого достоинства, в ком есть хоть искра гражданского мужества, пусть сбросит с себя цепи...» Он призывал молодое поколение к решительным схваткам с самодержавием: «...ищите вожаков, способных и готовых на все, и да ведут их и вас на великое дело, а если нужно, то и на славную смерть за спасение отчизны, тени мучеников 14 декабря!» И наконец заявлял сгоряча: «Если для осуществления наших стремлений - для раздела земли между народом - пришлось бы вырезать сто тысяч помещиков, мы не испугались бы и этого».

Правда, под таким заявлением вряд ли подписались бы мученики 14 декабря», то есть декабристы...

И Петербурге напечатать тайно свое воззвание у Шелгунова возможности не было. Вот если бы согласился напечатать Герцен...

Шелгунов помнил как радостное событие в своей жизни первую встречу с Герценом в его доме на окраине Лондона. Это было два с лишним года назад. Командированный Лесным департаментом, Шелгунов приехал во Францию, а оттуда - в Англию. С Герценом он сразу почувствовал себя легко и свободно, несмотря на существенную разницу в возрасте, да и не только в возрасти, Часто бывает, что человек, сознающий свое превосходство, навязывает собеседнику свое мнение, но Герцен ничего не навязывал, он побуждал размышлять вместе с ним. Говорил, что признает только власть разума и понимания. Этот замечательный человек с великой проницательностью вникал во все российские проблемы, все принимал близко к сердцу, и каждая статья в его «Колоколе» волновала всю читающую Россию...


И вот в конце июня 1861 года Шелгунов снова приехал в Париж. Его друг Михайлов был в эти дни в Лондоне - он взялся передать Герцену воззвание «К молодому поколению». Но в Париже Шелгунов узнал, что Герцен здесь - приехал из Лондона дней десять назад. Узнал его парижский адрес и направился к нему в отель, собираясь со всей откровенностью поговорить о своем воззвании.

Когда Шелгунов пришел, волнуясь в ожидании предстоящего серьезного разговора, Герцен принимал гостя из России. Это был Сергей Григорьевич Волконский, декабрист, величавый старик с лысеющим лбом, седой бородой и седыми волосами до плеч. Взгляд его был спокойным и ясным. Он сидел откинувшись в кресле, свободно положив руки на подлокотники. Рассказывал о сибирской каторге - попал на нее сравнительно молодым, а вернулся из Сибири через тридцать лет. Он не сожалел о том, что совершил в молодости, не отрекался от своих давних единомышленников, сознавал их историческую правоту.

Шелгунов был просто счастлив познакомиться с этим человеком. Когда Волконский собрался уходить, Герцен - сам Герцен, не склонявшийся ни перед кем,- стоял перед старым декабристом с таким видом, с таким выражением лица, словно хотел попросить благословения.

Волконский ушел, и Герцен сменил тему разговора.

Он заговорил о воззвании «К молодому поколению». Воззвание он прочел. Оно ему напомнило одно прошлогоднее письмо, от неизвестного из России. «К топору зовите Русь!» - вот к чему призывал Герцена, как издателя «Колокола», автор письма. Заявлял, что если народ возьмется за топоры и при этом «вместе с Собакевичами, Ноздревыми погибнет и всякое наше либеральное поколение», то «жалеть нечего». А теперь в воззвании «К молодому поколению» заявляется, в сущности, то же самое: если придется вырезать сто тысяч помещиков, о них нечего жалеть. Но Герцен был убежден: средства к достижению цели должны быть небезразличны для революционера. Уже в марте прошедшего 1860 года, поместив письмо неизвестного на одном из листов «Колокола», Герцен печатно заявил - и теперь может повторить,- что к топору звать не будет, «пока останется хоть одна разумная надежда на развязку без топора».

Он уже дал согласие на то, чтобы воззвание «К молодому поколению» было отпечатано в его лондонской типографии. Не считал себя вправе Михайлову отказать, хотя воззвание не одобрял. И не только из-за слова «вырезать». Ведь нельзя не видеть ограниченные возможности нынешних петербургских революционеров... У декабристов, например, был шанс на победу, за ними все же стояла вооруженная сила, часть армии. А у нынешних? Их единственное оружие - печатное слово, а народ неграмотен и не читает ни журналов, ни газет. Не прочтет и подпольные прокламации. Расшатывать самодержавную власть, разоблачать ее преступления, обуздывать произвол царских чиновников, готовить, наконец, будущую революцию - это, безусловно, в силах передовых русских публицистов. Ради этого стоит заводить типографии, ради этого он, Герцен, издает «Колокол». Но воображать, будто мы «накануне»?

Шелгунов пытался обосновать свои надежды и чувствовал, что говорит неубедительно. В одном он был глубоко убежден: ничего не следует перекладывать на плечи будущих поколений. Исполнение великого долга перед русским народом надо брать на себя. С этим Герцен, разумеется, не спорил. Пожали друг другу руки, И Шелгунов ушел.

Он решил немедленно отправиться в Лондон.

В пасмурный, пронизанный сырым ветром день он встретился в Лондоне с Михайловым - приехал к нему и тихий пансион на Рассел-сквер.

За окном шелестели под легким дождем зеленые ветви. И комнате с темными портьерами, на столе, была торжественно сложена кипа газетных листов. Это было отпечатанное убористым шрифтом воззвание «К молодому поколению». Шестьсот экземпляров. Только что из типографии. Герцен убеждал Михайлова это воззвание не печатать, но - не убедил.

Шелгунов так разволновался, когда увидел воззвание напечатанным... Оно как бы отделилось от него, от автора, и начинало существовать самостоятельно - это уже прокламация, у которой будет собственная судьба. Он перечитал воззвание уже словно бы не свое - исчез не только почерк. Печатный текст читался иначе, нежели рукопись. Разница казалась еще более разительной, чем разница между голосом в кабинете и голосом с трибуны. Все в печатном тексте звучало резче, крупней, решительней. Как-то прокламация будет воспринята в России? Как откликнется на нее молодое поколение?

Все шестьсот экземпляров надо было сложить в чемодан и забрать с собой. В Лондоне задерживаться было незачем.

В порту Шелгунов и Михайлов сели на пароход, готовый отплыть в Булонь. Красное низкое солнце опускалось во мгле над Темзой. Пахло угольным дымом, просмоленными канатами. Палуба качалась под ногами, ветер срывал с головы шляпу.

Провели еще ночь в поезде от Булони до Парижа, прибыли на Северный вокзал. В Париже их встретила жара: охотно скинули бы сюртуки, остались в рубашках.

Наняли фиакр, повезли на нем свой драгоценный чемодан. Когда с шумного Итальянского бульвара свернули налево, на улицу Мишодьер, увидели знакомое узкое здание в шесть этажей - отель «Мольер», иначе - «мишодьерка», так они привыкли называть его между собой. Здесь, как и в прошлый приезд их в Париж, уже занимала комнаты Людмила Петровна Шелгунова.

Из-под ворот, если чуть подняться по ступенькам,- дверь в апартаменты хозяйки отеля, бывшей актрисы, полной дамы с театральными жестами. Маленький двор - в тени, только в верхние этажи заглядывает солнце. Стены сверху донизу обвиты плющом. Во дворе - цветник, плетеные стулья и столики, тут постояльцы «мишодьерки» попивают вино или кофе, и сожитель хозяйки, щуплый, седенький, с бородкой, за стаканом кипа рассуждает о религии, философии, морали... О России же тут разговаривать не с кем, обитатели «мишодьерки» смутно представляют себе эту страну как дремучий лес, где медведи и сибирские морозы. Россия - словно бы на другой планете, так далеко.

В эти дни в Париже лишь к вечеру спадает жара. Ночью все в доме спят с открытыми окнами, и по утрам слышно, как приезжает раньше всех мусорщик - повозка его поскрипывает, лошадь цокает подковами по булыжной мостовой, а потом слышно, как в первом этаже поднимают жалюзи - пора вставать...

В августе Шелгунову предстояло вернуться в Петербург, на свою службу в Лесной департамент. А Михайлова ждали в Петербурге неотложные литературно-журнальные дела, и он первым собрался уезжать из Парижа. Взялся провезти через границу отпечатанные прокламации. Хотя с этим делом, по правде говоря, не было необходимости спешить. Распространять воззвание в Петербурге имело смысл не раньше сентября, когда студенты вернутся с летних вакаций. Поэтому начиналась прокламация словами: «Печатано без цензуры в С.-Петербурге, в сентябре 1861 года». Хотя на самом деле печатались в Лондоне. И не в сентябре, а в начале июля...

Перед отъездом Михайлова Шелгунов заперся с ним и комнате. Раскрыл чемодан. Отклеил на дне его подкладку, ровно, тщательно и плотно уложил прокламации. Прикрыл большим, во все дно чемодана, листом картона И наклеил подкладку на картон. Осмотрел - снаружи Ничего не заметно. То есть незаметно на первый взгляд, Но если в таможне проведут дотошный досмотр, могут обратить внимание на то, что у чемодана очень уж толстое дно...

Покидая Париж, Михайлов обещал безотлагательно сообщить из Петербурга о своем, надо надеяться, благополучном приезде. Проводили его на вокзал.


Людмила Петровна чувствовала себя нездоровой, хотела еще отдохнуть у моря. После отъезда Михайлова из Парижа домой, в Петербург, Николай Васильевич согласился повезти ее на берег Ла-Манша, в Трувиль.

Они были женаты десять лет, но после пяти примерно лет совместной жизни между ними наступило охлаждение, и представлялось невозможным объяснять посторонним почему. Людмила Петровна вышла замуж за Шелгунова, когда ей было девятнадцать лет, и, как видно, по-настоящему его не любила, замужество ее приходилось признать ошибкой. Детей у них не было. И случилось так, что Шелгуновы познакомились с Михаилом Ларионовичем Михайловым, уже известным в Петербурге поэтом и беллетристом, и Людмила Петровна его полюбила. Был он отнюдь не красавцем - очень небольшого роста, с глазами по-азиатски узкими, так что ему надо было поднимать брови, чтобы хоть чуточку пошире открыть глаза. Но он был так обаятелен! Рядом с ним Шелгунов мог казаться попросту скучным. Наверное, так...

Лет пять назад Шелгунов, удрученный создавшимися отношениями с женой, думал о разводе, беседовал с адвокатом и убедился, что существующий закон не предоставит ему приемлемый выход из положения. Собственно, он и прежде знал, что, по старинной пословице, «женитьба есть, а разженитьбы нет». Если ты захотел развестись, то, во-первых, должен подать прошение в епархиальный суд, недвусмысленно изложив побудительные причины. Но одного лишь признания жены в «прелюбодеянии» будет недостаточно для развода, суд по закону потребует еще доказательств оного «прелюбодеяния». Ужасный закон! Однако, мало того, после развода (если разведут) «виновная сторона», то есть Людмила Петровна, лишится права вступить в новый брак. Если у нее родится ребенок от Михайлова, то Михайлов - таков закон - не сможет никоим образом признать ребенка своим и дать ему свою фамилию... Развод на таких условиях был бы тягостен для всех троих, такого не хотел никто - ни Михайлов, ни Шелгунов, ни Людмила Петровна. Из двух зол выбрали меньшее, то есть решили: пусть формально все остается, как есть. В Петербурге они поселились в одной просторной квартире, что, разумеется, вовсе не означало безнравственного тройного сожительства. Шелгунов и Михайлов остались друзьями, не говоря уже о том, что они были и остались порядочными людьми.

В прошлом году у Людмилы Петровны родился сын Миша. При рождении ребенок был записан в церковную книгу как Шелгунов, поскольку он по закону не мог получить фамилии своего настоящего отца.

Когда теперь поехали втроем за границу, ребенок остался у бабушки, матери Людмилы Петровны. И вот Шелгунов отправился уже вдвоем с Людмилой Петровной в Трувиль. Оснований для ревности у Михайлова не было.

В Трувиле Шелгунов жил ожиданием своего возвращения в Петербург. Каждое утро уходил к морю, бродил по берегу и думал о своем, глядя на легкие волны, набегающие на песчаную отмель, и солнечную рябь на воде до самого горизонта.

Пришло бодрое письмо от Михайлова: он извещал о своем благополучном прибытии в Петербург. А в середине августа и они пустились в дорогу.

Вернулись домой, в свою квартиру на Екатерингофском проспекте, у Аларчина моста через Екатерининский канал.


Рулон листов с воззванием Михайлов спрятал у себя в кабинете, в изразцовой печке, которая еще не топилась, присыпал золой и прикрыл ненужными рваными бумагами. К печке придвинул кресло, заслонив им медную дверцу. Подобный тайник удобен был тем, что, на худой конец, в случае неминуемой опасности, можно было в одну минуту все сжечь. Но, конечно, сжечь было бы обидно до крайности...

Вскоре после возвращения Шелгуновых из-за границы к Михайлову зашел гость из Москвы, неудачливый литератор Всеволод Костомаров. Первый раз он приезжал еще зимой. Рекомендовался как поэт и переводчик, показывал чрезвычайно слабые стихи свои, жаловался на бедность и просил оказать содействие в делах литературных. Костомаров был корнетом по чину, носил кавалерийский мундир, однако, несмотря на военную форму, вид имел жалкий, приниженный. У него был убегающий назад лоб, смотрел он почему-то все время вниз и лишь изредка поднимал глаза. Но вот что поразило Михайлова и Шелгунова: при первом знакомстве Костомаров доверительно сообщил, что он завел дома, в Москве, собственный печатный станок и уже кое-что отпечатал. Показал оттиск - листок с напечатанным стихотворением, написанным, можно сказать, в революционном духе, и под таким стихотворением Всеволод Костомаров напечатал черным по белому свою подпись. Перед Михайловым и Шелгуновым открывалась чрезвычайно заманчивая возможность воспользоваться его печатным станком. Нельзя же было упустить такую возможность...

Тогда же, в феврале, они сообщили о печатном станке Костомарова Николаю Гавриловичу Чернышевскому. Чернышевский заинтересовался и пригласил Костомарова к себе. По средам на его квартире, в доме на Большой Московской, собирались единомышленники и друзья, и нот в ближайшую среду Михайлов привел к Чернышевскому Всеволода Костомарова. Новый знакомец принят был радушно, Чернышевский предложил ему сотрудничать в «Современнике», где уже печатались Михайлов и Шелгунов.

Как раз в те дни был обнародован царский манифест об отмене крепостного права.

Манифест преподносился как великая царская милость, но вековых надежд крестьянских он не оправдал: крестьянам были даны лишь скудные наделы земли. Да и те небезвозмездно: землю свою крестьяне должны были у помещиков выкупить. Разве это справедливо? И неужели народ смирится с таким положением? Неужели не взбунтуется? Чернышевский считал, что теперь самое время распространять в народе прокламации, написанные доступным, ясным слогом, и пусть грамотные читают их неграмотным. И если прокламации произведут впечатление, дальше их будут пересказывать устно. Главное, надо напомнить народу о его неотъемлемом нраве владеть землей, на которой он трудится. Вот когда необходим печатный станок... Чернышевский написал прокламацию «Барским крестьянам...» и через Михайлова передал Костомарову для тайного печатания. Шелгунов составил еще одну прокламацию в том же духе - «Русским солдатам...». Смысл ее был вполне определенным: если народ восстанет, солдаты не должны стрелять в народ. Ведь они сами вышли из народа, из русской деревни...

На всякий случай измененным почерком Шелгунов Переписал свое воззвание «Русским солдатам» и через Михайлова также передал Костомарову. Тот взял обе прокламации, написанные от руки, и увез в Москву. Но до сих пор, хотя уже минуло полгода, не отпечатал. От него столького ждали, а он этих ожиданий не оправдывал. Трусил, должно быть.

Еще в первый свой приезд в Петербург он с дрожью в голосе рассказал, что родной брат грозит ему доносом в полицию на его подпольный печатный станок, если он, Всеволод Костомаров, не заплатит брату за молчание сто пятьдесят рублей. Это был наглый шантаж, и откупиться было нечем. Ради спасения станка Михайлов дал Костомарову полторы сотни из своего кармана. Теперь он снова жаловался на угрозы брата - из-за этих угроз он, по его словам, и ныне опасался подступить к печатному станку. Видимо, на этот станок рассчитывать не приходилось. Не в те руки попал…

А еще Костомаров жаловался, что лишь от случая к случаю что-то удается ему зарабатывать в журналах. Он, как видно, не понимал, что на большее не может рассчитывать при своих малых литературных способностях. Склонен был винить в своих неудачах не себя, а знакомых литераторов: не оказывают ему должного внимания! Жалуясь на безденежье, он неожиданно сказал Михайлову, уже как бы в шутку, что, если так пойдет и дальше, придется ему поступить в жандармы. Шутка произвела впечатление крайне неприятное.

Все же Михайлов дал ему один экземпляр прокламации «К молодому поколению» и предложил еще сто - чтобы Костомаров распространил их в Москве. Тот отрицательно замотал головой - нет, взяться за это не может... Расстались холодно.


Рано утром 1 сентября, едва рассвело, Щелгунов услышал сквозь сон звонок у дверей, услышал, как горничная пошла отворять. Затем скрипнула дверь в спальню Михайлова, и кто-то сказал: «Потрудитесь одеться... Мы обождем». Когда Шелгунов, холодея от предчувствия, пошел в прихожую, он увидел двух полковников: одного - в жандармском голубом мундире, другого - в черном полицейском, с красным стоячим воротником. За ними тенью двигался квартальный надзиратель.

В кабинете и спальне Михайлова обыск длился более двух часов. Но в печку не заглянули, не догадались... Михайлов был еще бледнее, чем обычно, ждал, что его арестуют, но - не арестовали. Закончили обыск, ничего не взяли и ушли.

В то же утро, позднее, Михайлов решил сам поехать в Третье отделение - спросить о причинах обыска и заявить, что обыском возмущен.

Вернулся еще более встревоженный. Рассказал, что ого принял начальник штаба корпуса жандармов граф Шувалов. Ответить на заданный прямой вопрос Шувалов явно затруднялся, и Михайлов, как бы размышляя вслух, сказал: «Разве только мой образ мыслей не понравился?» - «Помилуйте,- возразил Шувалов.- Дело не в образе мыслей. Я сам человек либеральный». Это было уже смешно! Но совсем не смешно другое: Шувалов под конец дал понять, что на него, Михайлова, падает некоторое подозрение. Дело в том, что в Москве полицией раскрыта тайная типография. Не подразумевал ли Шувалов костомаровский печатный станок?

На другой день Михайлов принес домой удручающую новость: в ночь на 26 августа в Москве арестован Всеволод Костомаров.

Значит, со дня на день можно было ждать второго обыска. А раз так - прокламацию «К молодому поколению» надо распространить не откладывая. Иначе все их старания могут пропасть даром. Дело осложнялось том, что Шелгунов был во все будние дни занят на службе, а Михайлову трудно было бы управиться одному. Кому еще поручить?

Первым посвятили в свой план младшего брата Людмилы Петровны, Евгения Михаэлиса. Евгений, по-домашнему Веня, студент университета, жил с ними на одной квартире.

Предложили принять участие в деле еще одному молодому единомышленнику, Александру Серно-Соловьевичу. Ему было двадцать три года, он бывал в их доме и кажется, был тайно влюблен в Людмилу Петровну.

Главное, оба - и Михаэлис, и Серно-Соловьевич - готовы были на все во имя будущей революции.

В последующие дни, 3 и 4 сентября, Шелгунов под вечер торопился из департамента домой, с нетерпением ожидая рассказов о том, как прокламация распространялась. Рассказы эти поражали воображение.

Михайлов сам разносил пакеты с прокламациями по квартирам знакомых и малознакомых, опускал пакет в ящик для писем или передавал через прислугу, не называясь по имени. Он даже послал прокламацию по почте некоторым официальным лицам - пусть прочтут! Послал и в Третье отделение Шувалову. Обратный адрес, разумеется, указывать не стал...

С величайшим усердием Веня Михаэлис раздавал прокламации в университете. Раздавал студентам - ведь им, собственно, и было это воззвание адресовано. Один лист вывесил возле актового зала, на стене. Кто-то очень скоро снял этот лист и объявил, что прочитает вслух в актовом зале. Там взобрался на стол, покрытый красным сукном с золотой бахромой, и громко, с воодушевлением, прочел собравшимся прокламацию «К молодому поколению» от начала до конца. Студенты слушали затаив дыхание.

А Серно-Соловьевич? Он нанял лихача, велел гнать рысака по Невскому проспекту, а сам из пролетки, на ходу, разбрасывал листы на Невском - прохожие подбирали!

Все отпечатанные прокламации были распространены в Петербурге ни дни дня. На то, что они сотрясут устои самодержавии, III«лгунов и его друзья не могли рассчитывать. Но верилось им, что убеждающее слово западет в душу многим и, значит, окажется не напрасным.

Договорились между собой: в случае ареста не поддаваться угрозам жандармов, не сознаваться ни в чем. Не терять самообладания!

В пять часов утра 14 сентября снова разбудил их звонок у дверей, еще более резкий, чем две недели назад. На сей раз явилось человек пятнадцать жандармов и полицейских. Обыск по всей квартире длился до полудня, обшарили, кажется, все, но что они могли найти? Искали больше у Михайлова, Шелгунов и Михаэлис интересовали их, видимо, постольку, поскольку все жили на одной квартире.

Михайлов ничем не выдавал своего волнения. В щелочках глаз его оно скрывалось неразличимо. У него дрогнуло лицо лишь в тот момент, когда в детской заплакал, проснувшись, его миленький сын. Людмила Петровна уговаривала Михаила Ларионовича позавтракать, но есть он не мог, сказал, что у него пересохло но рту, и только выпил стакан чал.

Закончив обыск, жандармский полковник с холодной любезностью обратился к Михайлову:

- Я принужден пригласить вас с собой.

Добавил, что отвезет его в Третье отделение. Это означало арест.

Михайлов зашел в детскую поцеловать на прощанье маленького Мишу. С Людмилой Петровной обняться на людях не решился. Она разволновалась до слез и не могла это скрыть.

Николай Васильевич и Веня хмуро проводили Михаила Ларионовича по лестнице вниз, в подъезде простились. Михайлова ожидала полицейская черная карета, на ее переднем сиденье жандармы поставили коробки с конфискованными бумагами Михайлова и чемодан с его вещами. Чуть поодаль, на тротуаре, столпились прохожие - должно быть, пытались угадать, почему столько жандармов суетится у этих ворот? Кого забирают?

Утро было яркое, солнечное - таким оно часто бывает в пору бабьего лета, когда прозрачен воздух и зеркальна вода в канале у Аларчина моста. Черная карета отъехала от дома, покатила по булыжной мостовой Екатерингофского проспекта. От близкой церкви на Покровской площади доносился колокольный перезвон.


Веня был вне себя от возмущения, когда вернулся домой из университета. Рассказал: студентам объявлены новые, придуманные реакционерами правила! По этим правилам запрещаются студенческие сходки и вводится обязательная плата за обучение. Эти правила бьют в первую очередь по студентам из неимущих семей! Им придется оставить университет, распрощаться с надеждой на образование... Если бы такие правила ввели год назад, студенты, возможно, отнеслись бы к ним, как относятся к неотвратимому злу, с удрученностью, но без всякого протеста. Так было бы еще год назад, но теперь... Они же прочли воззвание «К молодому поколению».

В субботу 23 сентября студенты собрали общую сходку во дворе университета. Созвали, несмотря на запрет. Все бурно возмущались новым решением властей.

В понедельник с утра двери университета оказались заперты. Вывешено объявление: лекций не будет - до дальнейших распоряжений. То есть, надо было полагать, до тех пор, пока студенты не утихомирятся, не смирятся. А сейчас тысячная толпа студентов возбужденно шумела во дворе. Явились настороженные полицейские. Не находя достаточного повода разогнать толпу, они лишь громко повторяли:

- Господа, лишние удаляйтесь!

Кто то из студентов ответил:

- Полиция лишняя.

Веня Михаэлис приставил к штабелю дров легкую лестницу, поднялся по ней, чтобы все его видели, и во моем голос признал студентов пойти на Колокольную улицу, где живет попечитель университета генерал Филипсон, - потребовать у него объяснений и выразить общий протест.

И все пошли! Вереницей по набережной Невы, через Дворцовый мост, мимо Зимнего дворца, по солнечной стороне Невского... Свернули на Владимирский проспект, потом ни Колокольную. Студенты столпились в узкой Колокольной улице возле дома попечителя и стали громко требовать, чтобы он вышел. Но то ли его не было доме, то ли он не хотел выходить. А тут прибыл жандармский генерал Шувалов. Он вышел из кареты и призвал толпу разойтись. С явной угрозой в голосе он заявил, что власти не намерены допускать подобное. Ему наперебой стили объяснять, в чем дело... Но, видимо, никакие объяснения Шувалова но интересовали, он снова призвал всех разойтись. Кто-то закричал:

- Что вы слушаете его! Нам жандармы не начальники!

Шувалов, разгневанный, сел в карету и уехал. На Колокольной появились полицейские. Прибыл даже вызванный кем-то - должно быть, Шуваловым - взвод солдат, Студенты еще более распалились, шумели и кричали. Наконец появился попечитель генерал Филипсон. Ето голос был едва слышен среди общего шума. Он заявил, что с толпой разговаривать не будет, но готов сейчас же направиться в университет для переговоров со студенческой депутацией.

В университете он принял трех депутатов, одним из трех был Михаэлис. Разумеется, переговоры ни к чему не привели. Попечитель не мог, даже если бы захотел, отменить новые университетские правила.

Это было 25 сентября, назавтра Веня Михаэлис собирался отметить с друзьями свой день рождения - исполнялось ему двадцать лет. А в ночь на 26-е в квартиру Шелгунова опять явились жандармы, и студент Михаэлис был арестован.

Затем стало известно, что арестован в эту ночь не он один - около тридцати человек. Взяли тех, кого посчитали зачинщиками студенческих беспорядков.


Шелгунов не сомневался: на следствии ни Михайлов, ни Михаэлис не станут сами рассказывать о том, что они распространяли прокламации. Но донести на них кто-то мог... Шли дни за днями, и Шелгунова все более угнетала неизвестность - что с ними будет?

Михаэлиса отвезли в Петропавловскую крепость прямо из дому. Михайлова из камеры при Третьем отделении перевели в крепость в середине октября. Свидания с ними никому не давали, но в начале ноября Людмила Петровна сумела - через плац-адъютанта, то есть караульного офицера,- передать Михаилу Ларионовичу записку. Написала, что, если его сошлют, она его не оставит, поедет в ссылку вместе с ним. Михайлов сразу передал ответное письмо: «...голубушка Людмила Петровна, мне и отрадно слышать, что вы не покинете меня в ссылке, и горько за вас. А больше всего боюсь я, чтобы вы не надумали ехать зимой. Я ведь все не верю, чтобы вы были здоровы. Да и при здоровье, как вы Мишу повезете? Ведь не оставите же вы его».

После такого письма Людмила Петровна уж никак бы не поехала без Миши. Хорошо, если вышлют Михайлова в недалекую губернию...

Ему удалось переслать Людмиле Петровне из крепости еще одно письмо: «...Костомаров виноват тем, что глуп и наболтал хуже старой бабы. Я крепился, пока он не сказал на очной ставке, что ему странно, что я играю роль невинной жертвы, и что он удивляется, что и молчу. Тут я все сказал. Если бы не это, дело, вероятно, кончилось бы арестом и - много-много - высылкой меня...» То есть Михайлов давал понять, что ему грозит не ссылка, а нечто худшее, то есть каторга... «Все сказал»? Нет, эти слова не следовало понимать буквально. Конечно, не сказал он, что автор воззвания «К молодому поколению» - Шелгунов. Иначе бы Шелгунов уже сидел в соседней камере.

Далее в том же письме Михайлов писал: «По слабости человеческой, я и при полной невозможности все строю разные литературные планы. И тем бы занялся, и этим, а придется вместо пера и бумаги вооружиться, может быть, лопатой и тачкой».

Шелгунов дал себе слово, что сделает все возможное, чтобы спасти друга или хотя бы по мере сил помочь ему п предстоящих тяжких испытаниях. Куда бы Михайлова ни загнали, нравственный долг обяжет его, Шелгунова, поехать к несчастному другу и повезти с собой Людмилу Петровну и Мишу. Само собой, надо будет расстаться с Лесным департаментом. Держаться за должность и жалованье совесть не позволит - после того, как Михайлова увезут на каторгу, а это значит - далеко в Сибирь.

Дело его рассматривалось в сенате. Там только и можно было что-то узнавать о нем. В день, когда заочный сенатский суд должен был вынести решение по делу Михайлова, у ворот здания сената, на Галерной, собралась толпа, большей частью студенты. Здесь, на улице, пронизанной ледяным ветром с Невы, они ждали решении суда. Приговор оказался гораздо суровее, чем предполагали: двенадцать с половиной лет каторжной работы в рудниках!

Правда, спустя несколько дней, когда приговор подали на утверждение царю, царь постановил ограничить срок каторги шестью годами. Но и шесть лет - легко сказать... Это еще надо выдержать...

Приговор Михайлову был утвержден 23 ноября, и уже на другой день в Лесном департаменте Шслгунову неожиданно объявили: он назначается исполняющим обязанности астраханского губернского лесничего. Значит, его, как близкого друга преступника, осужденного на каторгу, начальство сочло необходимым выпроводить вон из Петербурга. Выслать! Внезапное новое назначение можно было понять только так. Да еще куда назначали-в Астрахань. Вот где нужен губернский лесничий меньше, чем где бы то ни было,- какие там, в низовьях Волги, леса!

Он немедленно подал в отставку.

Лесной департамент подчинялся министерству государственных имуществ, оно было учреждением полувоенным, и Шелгунов имел чин подполковника. Товарищ министра генерал Зеленый вызнал его к себе в кабинет, усадил в кресло и стал убеждать его принять назначение в Астрахань. Шелгунов ответил, что он подал в отставку, так как собирается путешествовать по Сибири. Зачем? Он, как лесовод, намерен изучать этот край, писать о нем ученые статьи в журналы. Генерал Зеленый стал уверять его, что в Астрахани лучше, чем в Сибири, отставку Шелгунова не принял и согласился лишь отсрочить его назначение в Астрахань до нового года.

Дома Людмила Петровна заявила Николаю Васильевичу, что, если ему не дадут отставку и если заставят ехать в Астрахань, она поедет в Сибирь без него. Это представлялось ему чистым безумием.

В сенате он узнал о том, что осужденного Михайлова должны отправить в дальний путь на нерчинскую каторгу пешком и в кандалах. Так полагается. Пешком и в кандалах... Сразу вспомнилось, что рассказывал Герцену старый декабрист Волконский: путь на каторгу был ему особенно тяжел из-за кандалов, они натирают ноги до крови. Хоть бы этого Михайлову избежать! Чиновники сената объяснили, что избежать можно, если будут оплачены прогоны до Нерчинска и внесены кормовые деньги на жандармов, которые будут всю дорогу осужденного сопровождать. Сколько это будет стоить? Дорого. Примерно полторы тысячи рублей. Изложите свою просьбу письменно и можете рассчитывать на позволение.

IIIелгунов и Людмила Петровна решили безотлагательно распродать все свои вещи и нужные деньги собрать.

В начале декабря шумно вернулся домой Веня Михаэлис. Его освободили из-под ареста вместе с другими студентами, арестованными за участие в университетских беспорядках. Значит, власти так и не узнали, что это он распространял прокламации,- не выдал его никто. И нисколько он не был подавлен пребыванием за решеткой. Гордился тем, что стойко вынес первое испытание. Как одному из зачинщиков беспорядков ему была назначена ссылка н места не столь отдаленные - в Петрозаводск. Он говорил, что ссылка его ничуть не пугает.

Все же Петрозаводск был сравнительно близко, а Нерчинск - на краю Сибири, так далеко... Но как раз и Нерчинском округе, на счастье, жил родной брат Михаила Ларионовича Петр Ларионович Михайлов, горный инженер, управляющий одним из золотых приисков. Он, конечно, сделает все возможное, чтобы как-то облегчить пребывание на каторге старшему брату.

Надо было передать Михаилу Ларионовичу все необходимое для дальней дороги, а для этого - сперва получить разрешение. Шелгунов составил записку - объяснил, что у Михайлова слабое здоровье и дорога через Сибирь может стать для него гибельной. В Петербурге родных у Михайлова нет, поэтому он, Шелгунов, как самый близкий к нему человек, просит о дозволении доставить осужденному нужные в дороге вещи.

В Третьем отделении принял его генерал, замещавший Шувалова, прочел записку и взглянул искоса:

- Вы, кажется, жили с Михайловым в одном доме?

Шелгунов кивнул. Ожидал неприятных расспросов, но генерал больше ни о чем не спросил и подписал разрешение.

В восемь часов утра 14 декабря Шелгунов был дома и не знал, что вот сейчас на Сытной площади, на морозе, под открытым небом совершается над Михайловым тягостный обряд так называемой гражданской казни, когда осужденного ставят на колени, ломают над его головой надпиленную шпагу... Днем Шелгунову сообщили, что близким знакомым осужденного разрешено свидание с ним в крепости. Последнее перед его отъездом.

В крепость отправились втроем: Людмила Петровна, ее мать Евгения Егоровна Михаэлис и Шелгунов. Свидание - в доме коменданта крепости, в присутствии жандармов - получилось очень уж нерадостным. Утешались надеждой на будущую встречу в Сибири. Михайлову дали понять, что брат его уже извещен письмом и знает, кто приедет в его края. Людмила Петровна, словно убеждая самое себя, говорила о том, что маленькому Мише сибирский климат вреден не будет, сибирский климат уж никак не хуже петербургского...

На свидание с Михайловым в комендантский дом чуть позднее приходил Чернышевский. Потом Александр Серно-Соловьевич, еще некоторые друзья.

Вечером того же дня жандармы увезли осужденного из Петербурга по санному пути на нерчинскую каторгу.

Тихо стало в квартире и пусто - после ареста Михайлова и отъезда Михаэлиса в Петрозаводск. Такая большая квартира Шелгуновым была уже не нужна.

С наступлением нового, 1862 года они оставили дом на Екатерингофском и переехали на Большой Царскосельский проспект, в собственный дом Серно-Соловьевичей. Заняли небольшую квартирку на втором этаже - дверь в дверь с квартирой братьев Серно-Соловьевичей, на той же лестничной площадке.

Шелгунов знал, что старший из братьев Серно-Соловьевичей, Николай, единомышленник Чернышевского, мечтает издавать свой журнал - такой, что мог бы оказаться необходимым в ответственный исторический момент. «На случай восстания» - так он и сказал однажды в узком кругу. А пока что приобрел книжную лавку на Невском, при ней открыл общедоступную библиотеку и читальный зал. Посреди большого зала был поставлен огромный круглый стол, ярко освещенный лампой в несколько газовых рожков. Коммерческая сторона дела тут существовала на втором плане. Читальный зал, по мысли Николая Серно-Соловьевича, мог бы со временем преобразиться в политический клуб, а пока что пусть люди читают новые книги, приобщаются к знаниям, пусть задумываются над ужасающей отсталостью существующего строя и возможностью преобразований революционных. Ведь еще слишком многие даже представить себе не могут Россию без самодержавной власти царя...

Удивительную новость узнал Шелгунов, прочитав очередной, кем-то привезенный из Лондона лист газеты «Колокол». Герцен радостно извещал: из сибирской ссылки бежал знаменитый революционер Бакунин. Подробностей бегства в газете не приводилось, было сказано только: «Бакунин уехал из Сибири через Японию», но самый факт удачного бегства из Сибири был поразителен. Может быть, у Михайлова тоже появится возможность бежать?

Как-то вечером Шелгунов посетил Чернышевского у него дома, час беседовал с ним наедине и встретил полное понимание и сочувствие. Чернышевский соглашался: если побег с каторги станет возможным, нечего дожидаться конца срока. Возможность побега станет виднее, когда Шелгунов пропутешествует по всей Сибири до Нерчинска, узнает все трудности и сложности, узнает, кстати, как сумел бежать Бакунин.

Правда, одна сложность ясно виделась уже теперь. Ехать Шелгунову придется не одному, а вместе с Людмилой Петровной, с ребенком, да еще с няней, так как Людмиле Петровне одной с ребенком не управиться. Из далекого Нерчинского округа можно двинуться в рискованное путешествие, в побег, двум взрослым мужчинам, но совершенно немыслимо то же самое совершить впятером, с женщинами и ребенком. Уговорить Людмилу Петровну, чтобы не ездила? Нет, это невозможно. Да и Михайлов ждет ее, ждет сына.

Вестей от него и скором времени ждать не приходилось: путь до Нерчинска долгий.

Шелгунов готовился выехать из Петербурга с наступлением весеннего тепла. Людмила Петровна сообщила в письме к одному из друзей: «Па дорогу деньги у нас есть, потому что мы продали все, что у нас было, продали до последней нитки, а затем, кроме рук, головы и энергии, ничего нет».

Снова Шелгунов подал рапорт об отставке. Со всей решимостью настаивал: увольте!

Наконец уволенный от службы, он получил при уходе в отставку, как это было принято, следующий чин - полковника, что давало право на соответствующий пенсион. Пренебрегать этим было никак нельзя, деньги становились крайне необходимы. Теперь можно было трогаться в путь...

Узнав о том, что Шелгунов едет в Сибирь, к нему обратился редактор журнала «Русское слово» Благосветлов. Предложил: когда доберетесь до Нерчинского округа и остановитесь там, напишите подробно обо всем увиденной в Сибири, осветите для российских читателей этот мало кому ведомый край.

Шелгунов с готовностью согласился написать о Сибири в «Русское слово».

Он мог рассчитывать, что Благосветлов и в дальнейшем не откажется печатать его статьи. О чем бы то ни было не только о Сибири. Взгляды их, судя по всему, совпадали во многом: Благосветлов также был почитателем Герцена. Года два он жил в Лондоне и обучал русской грамматике дочерей Герцена, Наташу и Олю. Теперь он с гордостью показывал знакомым Наташин подарок - перо. Не гусиное, каким еще писали почти все в Петербурге, а стальное.

Загрузка...