ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Газеты сообщили печальную весть: в Париже скончался Иван Сергеевич Тургенев. Он завещал похоронить его на родине, и гроб с телом покойного привезут по железной дороге в Петербург.

Утром 27 сентября Шелгунов стоял в толпе у Варшавского вокзала, когда прибыл поезд, к которому был прицеплен траурный вагон. От вокзала похоронная процессия двинулась через город на Волково кладбище. День был тихий, солнечный, ясный. По всему пути до кладбища усиленные наряды полиции сопровождали тысячные толпы идущих за гробом. На Загородном проспекте градоначальник генерал Грессер, восседая на коне, с грозным видом пропустил мимо себя всю процессию, а затем прибыл на кладбище и там хмуро выслушивал выступления говоривших над свежей могилой - речи произносились как бы с оглядкой на градоначальника. А когда могила была засыпана землей, он приказал всем собравшимся разойтись.

Прямо с похорон Шелгунов вместе с группой литераторов и журналистов - Успенским, Гаршиным, Станюковичем, Минаевым, Гайдебуровым, Кривенко и другими - направился в знакомый ресторан при гостинице «Метрополь». За столом собралось человек около тридцати, все в черном, это был и обед в складчину, и поминки по Тургеневу.

Вспомнилось Шелгунову, что еще в начале этого года петербургская газета «Минута» напечатала поразительное воспоминание некоего присяжного поверенного - «Сон И. С. Тургенева». На столбцах газеты рассказано было, что вот года два или три тому назад этот присяжный поверенный оказался попутчиком Тургенева в вагоне курьерского поезда из Петербурга в Москву. В купе, кроме них двоих, никого не было, к ночи Тургенев заснул раньше своего спутника, но скоро проснулся и сказал: «Странный я видел сон, какой-то удивительно нелепый и в то же время совершенно реальный. Он и нелеп, и в то же время мне и теперь, наяву, кажется, что именно так и должно при известных обстоятельствах случиться, что иначе это даже не может произойти... Представьте себе, что я видел себя в деревне в самой будничной обстановке... Летний день, яркий, солнечный... Я будто бы только что отпил кофе и вышел в сад прогуляться. Сорвал маленький стебелек резеды и посадил его к себе в петличку, как это я имею обыкновение делать, и так благодушно себя чувствую, так хорошо! Вдруг слышу шаги по дорожке. Смотрю: ко мне идет целая толпа мужиков, впереди старики, сзади - кто помоложе, идут чинно, не торопясь... Подошли и остановились от меня шагах в пяти. Сняли шапки. Один плечистый старик, морщинистый такой, сухой (не могу припомнить, где я его видел) обращается ко мне с речью, говорит важно, степенно и удивительно бесстрастно, до того бесстрастно, что с первых же его слов у меня сердце так и упало, точно почуяло какую беду. - «Мы пришли к твоей милости, Иван Сергеич... Нас к тебе деревня послала. Довольно ты на своем веку побарствовал... В деревне ты не живешь, хозяйством не занимаешься... Теперь, значит, пристала пора земле к хлебопашцу отойти, а чтобы ты не унывал да у немца супротив нас смуты не заводил, мы порешили всем миром тебя прикончить...» Вероятно, я очень изменился в лице, потому что старик остановился на минуту, как бы давая время мне очухаться, затем снова заговорил: «Так вот ты это и знай, Иван Сергеич. Приготовься пока, и мы ужо, как отшабашим, и к тебе завернем».- Тут и проснулся».

Читал ли сам Тургенев газету с пересказом его сна? Верен ли пересказ? Кривенко рассказывал, что слышал от него нечто подобное при встрече в мае 1881 года. Тургенев правда, не говорил тогда, что ему это приснилось, но представлял себе такую возможность: пришлют в деревню приказ «повесить помещика Ивана Тургенева» - и скажут ему тогда мужики: «Ты хороший барин, а ничего не поделаешь - приказ такой пришел». Тургенев печально шутил: «И веревку помягче сделают, и сучок на дерене получше выберут...»

Почему же ему такое приходило в голову? Наверное, потому, что был Тургенев глубоко совестлив, как и всякий настоящий писатель. Сознавал, что он, быть может, и «хороший барин», а «довольно побарствовал». И еще ждет помещиков расплата за многие годы их власти над мужиками...

Литераторы, собравшиеся за столом в «Метрополе», вспоминали о покойном, сознавая, какую утрату понесла русская литература. Почтили его память. Но говорили не только о нем. Самую пространную речь произнес московский гость, публицист Гольцев. Говорил он витиевато и книжно, однако чувствовалось, что мыслит он прогрессивно и хочет сказать нечто существенное. Стоя с бокалом в руке, он говорил о том, что мы, не можем быть спокойны за завтрашний день, так как на нас может обрушиться тяжкая кара за каждое слово, направленное к служению свободе, а ведь именно свободе служил до конца Иван Сергеевич Тургенев.

Глеб Успенский предложил тост за Салтыкова-Щедрина: по болезни Салтыков не мог присутствовать на похоронах. Успенский выразил глубокое сожаление о том, что вот наступили времена, когда такой выдающийся писатель, как Щедрин, не имеет возможности затрагивать в печати важнейшие проблемы.

А в конце обеда Софья Усова - сегодня она казалась особенно красивой - положила на стол свою шляпу, и все присутствующие кинули в эту шляпу деньги - в пользу Красного Креста «Народной воли». Никто не произнес громко слов «Народная воля», но все понимали, для кого дают.

Вернувшись вечером домой, Щелгунов сел к письменному столу - готовить очередную, для октябрьской книжки «Дела», статью «Из домашней хроники». Он так отозвался о речах над могилой Тургенева: «Какая-то трудно объяснимая сдержанность, имевшая даже панический характер, сковывала всем ораторам уста, и каждый как будто говорил не то, что думал... Литературные похороны превратились в «нечто», скрывавшее за собой «что-то». Ах, эти проклятые недомолвки, он же и сам не может без них обойтись...

Еще написал: «На похоронах Тургенева одна знакомая мне говорит: «Я думаю, что нынче трудно писать внутренние обозрения». А когда же было легко и что значит трудно?.. Дело не в том, что трудно и что легко, а в том, что возможно и что невозможно; дело в постоянном стремлении печати отодвинуть невозможное и часть его сделать возможным».

Заковчил статью и задумался: достаточно ли понятно» не слишком ли невнятно он это все написал?

В середине сентября подполковник Судейкин был извещен: вернулся в Петербург из очередной поездки по губерниям Георгий Сазонов. Возвращение этого деятеля можно было бы оставить без внимания, лишь отметить его новый адрес, но вот что сообщили из Москвы, где он был проездом: «Сазонов пропагандировал среди молодежи в пользу партии немистов, доказывая, что переворот возможен только при участии армии. Он рекомендовал молодым людям, оставившим по каким-либо причинам высшие учебные заведения, поступать на военную службу».

Сообщение было серьезным, оно поступило из московского Охранного отделения. Что-то разошелся этот Сазонов! Судейкин приказал его арестовать. Следствию дал указание первым делом выяснить, сыграл ли Сазонов какую-либо роль в действиях бывших членов его «артели» Аполлона Карелина и Николая Паули, ныне переведенных из Трубецкого бастиона в «предварилку» то есть в Дом предварительного заключения. Сазонов, заперли в одиночку туда же.

На допросе он ответил, что не знает ни Карелина ни Паули. Ему предъявили их фотографии: «Неужели не узнаете, господин Сазонов?» Признался, что узнает. Но сказал, что знает этих людей под другими именами. Оба они бывали у него на квартире в Эртелевом переулке. В квартире этой, по его словам, «на артельных началах был устроен общий стол».

Ну как же, они вместе только обедали! Выкрутиться думает главный немист! Судейкин распорядился: «Привезите его ко мне на квартиру».

Привезли. Сазонов глядел настороженно, подняв плечи. Он оброс черной бородой, загорел, яркий румянец на щеках казался неестественным. В юные свои годы он, как известно по рассказам, носил синие очки - по тогдашней нигилистической моде, но, окончив университет, отказался от них. Теперь, к тридцати годам, у него замечалась наклонность к полноте - со временем небось и брюшко появится...

Конвойных Судейкин сразу выпроводил за дверь и остался в кабинете с арестованным наедине. Усадил его в кресло. Сказал проникновенным голосом, что с удовольствием читал его прекрасные статьи об артелях. Мысли, высказанные в этих статьях, во многом совпадают с его собственными. Он, Судейкин, сожалеет, что в прошлом году Сазонов отклонил его предложение издавать подпольный журнал, чтобы излагать в нем свои мысли - мысли истинного народника-монархиста.

Судейкин попросил его рассказать о себе. Разумеется, только то, что сам сочтет возможным.

Сазонов, кажется, успокоился. Поудобнее сел в кресле.

- В прошлом году, поздней осенью, - начал он, - вернулся я из разъездов по России. Я привез огромный материал наблюдений и докладывал о них в кружках молодежи. Главная тема докладов моих - ожидание народом благ от коронации...

- Знаю, знаю, - перебил Судейкин. - Ваш доклад производил потрясающее впечатление!

Сазонов был явно польщен и расправил плечи. Клюнул, значит, как карась на дохлого червяка. И еще рассказал, что с докладом выступал также в кругу народовольцев.

- Естественно, возник вопрос, есть ли смысл совершить покушение на государя еще до коронации. Голоса резко разделились. Одни находили необходимым воздержаться - утверждали, что лишь после коронации, когда мечты народа о земле и, воле будут жестоко разбиты, террористические акты произведут сильное впечатление. Тогда народ поймет, что революционеры - его друзья. Другие были за то, чтобы не откладывать подготовленный план... Они просили высказаться меня. Я доказывал, что покушение, совершенное до коронации, будет иметь такие отрицательные результаты, что их и сравнить ни с чем нельзя...

Судейкин встал, возбужденно зашагал по кабинету. Он сейчас чувствовал себя актером на сцене - в момент, когда надо глубоко пронять зрителя.

- Я ночи не мог спать, ожидая покушения, от которого застонала бы Россия...- патетически проговорил Судейкин и повернулся на каблуках. - Что за люди! Это какие-то монолиты! Я гонялся по следам их, а настигнуть не мог. Страшные люди - и страшное ожидалось дело. И вдруг - словно уснули. Приостановили работу. Даже не бежали из России, живьем дались в руки. Я диву дался. Не мог понять, как это могло случиться. Так вот как было дело! И после этого вы - в тюрьме! Нет, вам место не там...

Он сделал такой жест, словно хотел сказать, что место Сазонова не в тюрьме, а в Комитете министров.

- Я доложу о вас государю!

Судейкин увидел: речь его произвела впечатление. Сазонов, можно сказать, на глазах превращался из настороженного арестанта в окрыленного надеждами кандидата на высокую должность. Честолюбив, немист несчастный, честолюбив! Да и что иное, как не честолюбие, толкало его на попытки создать собственную партию с щелью возвести на трон своего царя! Коротки руки у этого народника-монархиста, но лоб, видать, крепкий, вот и надо будет его и народовольцев столкнуть лбами. Вербовать его незачем, он сам станет союзником...

Из квартиры вышли вдвоем. У подъезда сели в полицейскую карету, вместе поехали к «предварилке» на Шпалерную. В карете сидели рядом, словно приятели, разговаривали негромко. Воспрянувший духом Сазонов сказал, что один его знакомый адвокат готов безотлагательно внести тысячу рублей, чтобы его, Сазонова, выпустили из тюрьмы на волю мод залог. Судейкин обещал посодействовать.

Он и посодействовал. Ему достаточно было поговорить об этом с Плеве. Так что главный немист, в отличие от своих прежних сподвижников, Карелина и Паули, провел за решеткой в тюрьме только два месяца, выпущен был под залог. Но два месяца все-таки его продержали в тюрьме, чтобы прочувствовал, чем грозила ему его прежняя деятельность.

В декабре Судейкин сам приходил к нему, уже освобожденному, в гости. Приходил в штатской одежде, разговаривал с ним задушевно, как с другом, советчиком, почти единомышленником. Не спрашивал, каким путем предполагал Сазонов возвести на трон своего царя и кто именно виделся претендентом. Но думалось Судейкину, что такого человека, »е робеющего в замыслах своих, полезно будет привлечь на свою сторону. Бели заручиться его преданной поддержкой, он может пригодиться не только для того, чтобы внести разброд в лагерь народовольцев. Он еще может пригодиться при восхождении его, Судейкина, на верхи власти, и пусть его сторонники будут именоваться народниками-монархистами, не все ли равно...

Пока что Судейкин исподволь выяснял, чего стоит этот человек, не болтун ли он попросту.

Однажды они засиделись заполночь у остывшего самовара. Не зная, что Судейкин выставил себе охрану и сейчас агент караулит на лестнице, Сазонов сказал:

- Ваша доверчивость меня удивляет... Вас могут убить.

- Ни под каким видом, - Судейкин усмехнулся. - Напротив - я никогда прежде не чувствовал себя так далеко от смерти. Да и зачем убивать?

- Вам не простят, - удрученно сказал Сазонов.

Он не сказал, чего именно не простят. Это было понятно без объяснений.


А 18 декабря 1883 года газеты сообщили, что подполковник Судейкин убит на какой-то петербургской квартире неизвестными людьми.

Убит он был 16-го, уже на другой день город полнился слухами. Коротенькую прокламацию от имени Исполнительного комитета «Народной воли» печатал в квартире друзей Михаил Шелгунов, Печатал на гектографе, В прокламации сообщалось о казни Судейкина, но не было ни слова о том, что организовал ее Дегаев. А о том, что Дегаев - бывший агент Судейкина, еще не знал почти никто. Бывший агент, предупрежденный теми, кто его изобличил, что, лишь казнив Судейкина, сможет он избегнуть возмездия со стороны народовольцев...

В церкви Мариинской больницы на Литейном состоялось отпевание убитого. Присутствовали на панихиде министр юстиции Набоков, министр народного просвещения Делянов, директор департамента полиции Плеве, градоначальник генерал Грессер. Церковь не могла вместить всех желающих. Мало кто заметил, что среди заполнивших церковь стоял со свечой, склонив голову, Георгий Сазонов, человек без чина и должности, но близкий Судейкину в его последние дни.

После отпевания гроб был вынесен из церкви на морозный воздух и поставлен на белую траурную колесницу. На одном из венков видна была надпись: «Исполнившему священный долг». Взвод трубачей играл похоронный марш. Колесницу сопровождали по Литейному и Невскому, до Николаевского вокзала, эскадрон жандармов и два взвода пешей полиции. Гроб внесли в вагон поезда, чтобы отправить для предания земле на родину убитого, в Орловскую губернию.

Почему-то но присутствовал на панихиде министр внутренних дел Толстой. Выть может, он не хотел появляться в многолюдстве, опасаясь покушения на свою жизнь...

В эти же дни к нему обратился с просьбой дать интервью петербургский корреспондент английской газеты «Standart». Толстой с готовностью согласился рассказать о некоторых, уже известных обстоятельствах убийства Судейкина. Корреспондент спросил еще:

- Правда ли, что они, - говоря «они», он подразумевал революционеров, - оставили письмо, в котором говорится, что ваше высокопревосходительство и генерал Грессер будут очередными жертвами?

- Нет, такого письма не было, - ответил Толстой. - Но краткую прокламацию они послали по почте мне и некоторым другим я вам ее покажу.

Он двумя пальцами достал из ящика стола конверт и протянул корреспонденту. Предупредил:

- Будьте осторожны, бумага может быть пропитана ядом, эти приятели способны на все. Мои люди предупредили меня, что я должен остерегаться.

Корреспондент обратил внимание, что адрес на конверте написан размашистым почерком, торопливой рукой В конверт был вложен листок с плохо отпечатанным на гектографе текстом: «От Исполнительного комитета партии Народной воли. Сегодня, в пятницу, агентами Исполнительного комитета казнен инспектор секретной полиции жандармский подполковник Судейкин, причем убит защищавший его сыщик»

Корреспондент вернул листок, Толстой спрятал его в ящик и сказал:

- Я осведомлен, что меня они тоже хотят убить. Но я фаталист. Я не принимаю никаких предохранительных мер, хотя, конечно, мои люди меры принимают. Не подпускают ко мне никого малознакомого. Посылают кого-нибудь с револьвером за мною следом, когда я выхожу... Судейкин предупреждал неоднократно, что меня хотят убить, даже говорил мне, что это может случиться во время моих еженедельных приемов. В самый день его гибели он в разговоре с другими выражал величайшую тревогу за мою жизнь.

Толстой не знал тогда, что эта «величайшая тревога» была величайшим лицемерием. Да и мог ли он представить себе какую участь готовил ему Судейкин...


В конце осени тайно выехал за границу Василий Караулов - как представитель петербургских народовольцев на предстоящем съезде «Народной воли» в Париже где должны, были собраться самые деятельные, то есть человек десять - пятнадцать. Съезд, однако, почему-то откладывался. Вот и задерживалось возвращение Караулова домой.

Еще до убийства Судейкина Дегаев предунреждал Усову, что за ней следят, советовал скрыться. Она стала осторожнее, но не захотела ни уезжать, ни переходить на нелегальное положение. Не намерен был скрываться и Кривенко. Хотя возможность ареста оба ясно сознавали и уже между собой условились, что именно будут отвечать на следствии, чтобы отвести любые обвинения от себя и своих друзей. О позорной двойственной роли Дегаева они еще не знали.

Вскоре после убийства Судейкина им стало известно, что Дегаев бежал за границу через Либаву, где он сел на пароход, уходивший в какой-то иностранный порт.

Усова и Кривенко были арестованы 3 января 1884 года в гостинице «Пале-Рояль» на Пушкинской улице, где они снимали комнату.

Глубоко встревоженный происшедшим, Шелгунов понимал, что арест Кривенко - это удар не только по «Народной воле», но и по «Отечественным запискам». Ведь после высылки Михайловского именно Кривенко стал ближайшим помощником Салтыкова-Щедрина по редакционным делам.

Прошел еще месяц - из февральского номера «Отечественных записок», уже набранного в типографии, цензура выкинула четыре новые сказки Щедрина. Самой неприемлемой была сочтена сказка «Медведь на воеводстве».

Узнав об этом, Шелгунов зашел в редакцию журнала на Литейном и попросил у сотрудников типографские гранки с запрещенными сказками. Дома прочел их - и не удивился, что их запретили.

Сказка «Медведь на воеводстве» была, что и говорить, едкая. В ней действовали, в некой исторической последовательности, Топтыгин 1-й, Топтыгия 2-й и Топтыгин 3-й. Первый «забрался ночью в типографию, станки разбил, шрифт смешал, а произведения ума человеческого в отхожую яму свалил». Топтыгин 2-й, не найдя в лесу ни типографии, дабы ее разорить, ни университета, дабы его спалить, забрался во двор к мужику и был убит после этого. Топтыгин 3-й сразу укрылся в берлоге. А в лесу все заведенным порядком шло. «Порядок этот, конечно, нельзя было назвать вполне «благополучным, но ведь задача воеводства совсем не в том состоит, чтобы достигать какого-то мечтательного благополучия, а в том, чтобы исстари заведенный порядок (хотя бы и неблагополучный) от повреждений оберегать и ограждать». Топтыгин 3-й надеялся, что обычные злодейства будут происходить сами собой, без его участия...

Кроме Топтыгиных в сказке фигурировал Лев царь зверей, и, по слухам, именно в этом Льве цензурный комитет усмотрел непристойный намок на российского царя, в печати совершенно неприемлемый. Сказки не появились на страницах журнала, но в типографских гранках уже ходили по рукам.


С весны минувшего 1883 года Екатерина Леткова жила в Москве, е Михайловским не виделась. Когда он, поднадзорный, переехал в Любань, она ему в письме написала: «Спасибо Вам». Он сразу откликнулся: «А за что Вы мне спасибо сказали и написали? Вы - мне? Вы - чудная, я чудной - и вдруг спасибо... Катя, радость моя, горе мое, люблю я тебя».

Но именно потому, что она для него оказалась не только радостью, но и горем, она стремилась побороть и себе возникшее чувство к Михайловскому.

В ноябре получила письмо: «Люблю Вас. Души Вашей не знаю. Люблю еще двух маленьких человеков, которых сейчас от себя отпустил и которые не трогательно (это слабо), а раздирательно выражают свое понимание вещей». Она поняла, что он не сможет быть счастливым без своих мальчиков, и знала, что жена ему детей не отдаст. Написала ему серьезно и решительно: «Каждый из нас должен идти своей дорогой».

А тут приехал в Москву архитектор Султанов, неизменный в своей влюбленности, снова сделал ей предложение. Она согласилась...

По возвращении в Петербург Султанов, уже как жених, решился поставить будущей жене условия. Суть их была для него слишком важна, и без соблюдения этих условий он не мыслил себе всей будущей совместной жизни. Он изложил их в письме:

«1) Вы никогда не будете иметь никаких сношений, ни личных, ни письменных, ни с какими «поднадзорными» или двусмысленными личностями.

2) Под нашим общим кровом никогда, ни на одну минуту не должно быть никаких запрещенных политических книг или писаний.

3) Если у нас будут дети, Вы никогда не будете при них осмеивать то, во что я верую и что я почитаю.

4) Вы должны будете порвать всякие отношения с М-м».

И на все это она согласилась. В начале января 1884 года она вышла замуж за архитектора Султанова и переехала из Москвы в Петербург. Это было в те дни, когда ей стало известно об аресте Софьи Ермолаевны Усовой и Сергея Николаевича Кривенко. I


Доктора нашли чахотку у двенадцатилетней Любы, второй дочки Станюковича. Сказали отцу, что в Петербургском климате девочка не выживет, и порекомендовали отвезти ее на юг Франции, на берег Средиземного моря, в Ментону. Станюкович не раздумывал: он немедленно - это было в январе 1884 года - отвез в Ментону жену и больную дочь. Устроив их там, он спешно вернулся в Петербург. Здесь его ждали неотложные дела и заботы журнальные.

Узнал Станюкович, что по совету докторов собирается месяца на два в Ниццу или в Ментону Шелгунов. Хотя чахотки у него как будто не находили. «Его отъезд, понятно, не остановит меня в марте отвезти детей и пробыть пасху с вами, - написал Станюкович жене. - Добрый, хороший Бажин справится и один некоторое время». Весной Станюкович намерен был перевезти все свое семейство в Женеву или в Баден-Баден.

Шелгунову томительно хотелось вырваться из гнетущей петербургской атмосферы - подальше куда-нибудь! Его звал к себе Александр Николаевич Попов, его новгородский приятель, ныне Попов жил п сорока верстах от Смоленска, в имении. Оттуда присылал письма, настойчиво приглашал погостить. Шелгунов решил к нему заехать по дороге за границу. В начале марта на поезде он выехал через Москву в Смоленск.

Попов его встретил в Смоленске на вокзале. В коляске привез гостя в свою усадьбу над речкой, возле маленького села Воробьева. Если в Петербурге еще держались морозы, то здесь уже сошел снег, дороги подсыхали, над землей стлался пар, в воздухе веяло весной. Природа пробуждалась и жила своей полнокровной жизнью, счастливо независимой от властей предержащих. Попов и его жена уговаривали Николая Васильевича приехать еще как-нибудь летом и отдохнуть как следует.

На сей раз он тут не задержался. Ведь он ехал к южному солнцу к морю, к теплу... В Смоленске сел в поезд, шедший из Москвы на Варшаву.

Под Варшавой уже зеленели поля. Когда он сошел с поезда в Варшаве и взял извозчика чтобы перебраться на другой вокзал, совсем по-весеннему грело солнце и щебетали воробьи.

Дальше поехал по железной дороге через Вену. Снова бодро стучали колеса поезда, за окном вагона проносились весенние поля, сады, лесистые склоны гор. Ночью, при свете луны, показалось вдали за окном Средиземное море - в Генуе. Рано утром он прибыл в Ниццу. Вышел из вагона - поежился от прохлады. Вечнозеленая листва была яркой и чистой, море - неправдоподобно синим, благоухали розы, и вся природа, ухоженная, огороженная, выглядела искусственной. Днем стало совсем тепло.

Шелгунов гнил комнату в одной из огромных пятиэтажных гостиниц. Первые дни обедал за табльдотом, где ему отвели место между высокомерной англичанкой и глухим немцем, у которого уши были заткнуты ватой. Такое общество могло только навести тоску. Шелгунов перестал ходить к табльдоту.

Он съездил на поезде в близкую - немногим более часа езды - Ментону, нашел по адресу, данному Станюковичем его жену, передал ей пакет от мужа: чай, конфеты, икру. Дочка Станюковичей, худенькая до прозрачности, вызывала сострадание.

В Ментоне последнее время жил русский доктор Белоголовый. Шелгунов его посетил. Доктор внимательно его осмотрел и выслушал, признаков чахотки не обнаружил, определил у него астму.

Шелгунов знал, что Белоголовый весьма популярен в Ментоне среди приезжающих из России чахоточных больных. Знал и другое, не подлежавшее разглашению: доктор был фактически издателем и редактором русской газеты «Общее дело», она выходила не очень регулярно, примерно раз в месяц, в Женеве. Статьи в эту газету Белоголовый большей частью писал сам. Писал что хотел, отводил душу, ругал царское самодержавие. Но его причастность к «Общему делу» должна была оставаться тайной, его подпись, его фамилия не появлялись на страницах «Общего дела» никогда. Белоголовый не собирался стать эмигрантом и не хотел попасть под надзор полиции по возвращении в Россию. Издателем «Общего дела» числился его женевский помощник.

Шелгунов рассказал доктору петербургские новости. Рассказал об аресте Кривенко, о сказках Щедрина, запрещенных цензурой. Белоголовый жадно слушал, расспрашивал, переживал. За окнами сверкало на солнце море...

Доктор был чрезвычайно радушен, проводил гостя на станцию. Пригласил на завтра к обеду. А Шелгунов подумал, подумал - и решил оставить гостиницу в Ницце совсем. На другое утро переехал в Ментону. Нашел для себя недорогой пансион.

Ментона была привлекательней Ниццы - не так густо застроена, не так переполнена приезжими. Благоухала она уже просто ошеломляюще: лимонные деревья, олеандры, множество роз всех оттенков. В Ментоне трудно было заставить себя работать за письменным столом: тянуло на берег моря, где в тишине слышался только ровный шум волн. Закаты над склонами гор пылали так, что пальмы возле моря казались красными. С наступлением темноты становилось прохладно, и все же лунные ночи в Ментоне были незабываемо прекрасны.

Он скоро почувствовал, что отдохнул и, смешно сказать, отоспался: тут он не знал бессонницы. По утрам, как ему представлял ось, просыпался слишком поздно, спал непристойно долго, но за это его хвалил доктор Белоголовый.

Прошла неделя - погода испортилась, зарядил дождь. И тут приехал Станюкович со старшей дочерью Наташей. Остальных детей он по дороге оставил в Женеве, у друзей. Он решил забрать из Ментоны жену и больную дочку Любу, с ними вернуться в Женеву, а оттуда уже всю семью перевезти на лето в Баден-Баден.

Он сообщил Шелгунову тревожные новости. Дело Кривенко приобретает скверный оборот: властям, как выясняется, известно о его участии в подпольных изданиях «Народной воли». Вернувшийся из-за границы Василий Караулов арестован в Киеве...

Шелгунов предполагал, что вот он дождется приезда Станюковича в Ментону и тогда поедет на несколько дней в Париж. Правда, съездить в Париж означало для него истратиться до последнего рубля, но он рассчитывал сразу по возвращении в Петербург получить очередной гонорар из кассы «Дела». Он сказал об этом Станюковичу, и тот его ошеломил - ответил, что, к великому сожалению, денег в кассе журнала сейчас нет и с получением гонорара Шелгунову придется подождать... Поездку в Париж пришлось поэтому отменить, ужасно было досадно. Признаться, мечталось ему пройти по следам своих воспоминаний, заглянуть на улицу Мишодьер, как двадцать три года назад. Хотел он встретиться с русскими революционными эмигрантами, что жили в Париже, - с Русановым, например...

Он сказал Станюковичу, что выходит из состава редакции, так как но может разделять ответственность за состояние кассы журнала. Одним из авторов «Дела» он, конечно, останется, но ограничится тем, что будет писать статьи. Он уже устал от забот журнальных.

Станюкович по этому поводу выразил сожаление. Но, кажется, сейчас ему было не до журнальных дел, он был угнетен тем, что сказал ему доктор Белоголовый: Люба безнадежна. Ментона девочке не помогла...

Да и кому из чахоточных помогал климат Ментоны? А вот они, приезжая во множестве, помогали содержателям гостиниц и пансионов благоденствовать за их счет, В гостиницах, понятно, старались утаивать смерть больных постояльцев, старались устраивать похороны так, чтобы их почти никто не видел, - хоронили на рассвете... Православное кладбище на высокой горе над Ментоной разрасталось, а чахоточные из далекой России, часто с большим трудом собирая необходимые средства на поездку и лечение, непрерывной чередой приезжали к теплому морю, к олеандрам и розам - умирать...

Станюковичи уехали из Ментоны в дождь, не дожидаясь улучшения погоды. Пятью днями позже выехал на поезде Шелгунов. Он предполагал, что вернется в Петербург одновременно со Станюковичем, который намерен был устроить семью в Баден-Бадене, а сам задерживаться нигде не собирался.

Шелгунов ехал через Геную, Турин, Женеву, Берлин.

В Берлине задержался, ночевал в гостинице. Утром в вестибюле, у выхода, его остановил полицейский - спросил, есть ли у него паспорт.

- Неужели вы думаете, что в Россию можно ехать без паспорта? - Шелгунов сунул руку в карман сюртука.

- Пожалуйста, не беспокойтесь, - полицейский тронул его за рукав. - Я хотел только знать, есть ли у вас паспорт, потому что, иногда случается, приезжают русские без паспорта.

Да уж, наверное, случается по нынешним временам...

На другой день поезд привез его на пограничную станцию Вержболово. Русская полиция, русская таможня... В таможне досмотр оказался самым поверхностным: на книги в сундучке, приобретенные за границей, не обратили внимания, саквояж и портфель даже не стали открывать. На станции Шелгунов зашел на почту и послал Коле, в Кронштадт, телеграмму о своем возвращении.

Поезд отправился дальше. Через Вильно, через Псков...

Когда поезд прибыл на Варшавский вокзал в Петербурге, Шелгунов испытал радостное волнение - он дома! На перроне увидел Колю с приятелем-студентом - они пришли его встречать. Вид у них был почему-то растерянный. В чем дело?

Выйдя на перрон, он обнял Колю, и после первых приветствий Коля сжал ему руку и негромко сказал: - Вчера в Вержболове арестован Станюкович.

Загрузка...