Выехали из Петербурга в мае. В поезде - до Твери там пересели на пароход. Дальше - вниз по Волге до Нижнего Новгорода, в каютах первого класса. Сияло солнце, вдали открывались леса, деревни, поля, ярко-зеленые луга и синие дали, вода после вешнего разлива стояла еще высоко, и ветерок доносил с берега запах цветущей черемухи. До Нижнего плыли три дня.
На пристани в Нижнем, в большой сутолоке, пересаживались на пароход до Казани. Как раз в тот момент, когда с пристани на борт перекинули сходни, начался косой, при сильном ветре, дождь. Людмила Петровна очень беспокоилась, как бы не простудился маленький Миша, но ничего, обошлось.
С ребенком ехала молодая няня, которую трудности дальнего пути нисколько не смущали. Ее звали Феней, еще никто не звал ее по отчеству. С осени она жила у Шелгуновых, а раньше - в сотне верст от Петербурга, в деревне Подолье, возле этой деревни было маленькое имение Михаэлисов. Феня прекрасно умела обращаться с ребенком и вообще все умела делать по дому, без нее Людмила Петровна была как без рук.
В Казани задержались, чтобы купить тарантас,- лучшие тарантасы, считалось, изготавляются и в Казани. Еще в Петербурге сведущие люди советовали Шелгунову обзавестись собственным тарантасом, поскольку он едет не один: на сибирских дорогах удобная повозка может найтись не везде. Итак, он купил тарантас, оплатил его переправу по Волге и Каме, на барке, в Пермь, и ему обещали, что за десять дней тарантас будет доставлен.
От Казани пароход шел до устья Камы и далее вверх по Каме одиннадцать дней. Конечно, если бы Шелгунов отправился в дорогу один, он гораздо быстрее добрался бы до Перми в обыкновенной почтовой карсте. Однако с двумя женщинами и ребенком должен был предпочесть удобные каюты на пароходе и более медленный речной путь.
По берегам Камы тянулись неприветливые хвойные леса, над водой по утрам стлался туман, веяло прохладой и сыростью. На пристанях деревенские бабы грузили на борт парохода дрова, и матросы кидали их в кочегарку.
В Перми на пристани Шелгунов узнал, что его тарантас еще не прибыл. Пришлось в этом городе задержаться и снять номер в гостинице. Четыре дня прошло в ожидании тарантаса. Каждый день Шелгунов ходил на пристань и видел, как сотни две женщин таскали на спине мешки - они перегружали соль с барки на соляной склад возле пристани. Эти несчастные женщины оказались каторжными, за ними надзирали солдаты... В городе, мертвенно-тихом, улицы были пустынны, на редких прохожих лаяли из-под ворот собаки, у заборов куры разгребали пыль. И здесь можно было встретить каторжных: каждое утро они брели мимо гостиницы, бряцая цепями, и каждый вечер бряцание цепей под окнами повторялось - каторжные возвращались в острог.
Наконец прибыл на пристань долгожданный тарантас. Шелгунов уже пожалел, что приобрел его в Казани,- после того, как выяснил, что точно такой же казанский тарантас можно купить здесь, в Перми.
В гостинице Шелгунова предупредили, что по дороге к Уралу «шалят», ночью ехать опасно, особенно за Кунгуром. Случается, воры незаметно разрезают сзади кожу на тарантасе и вытаскивают пожитки проезжающих.
Но не поворачивать же было обратно. Наняли ямщика с лошадьми и утром двинулись.
Дорога за Пермью стала испытанием для нового тарантаса: ухабы, колдобины, камни и несусветная грязь. Колеса вязли в грязи по ступицу. А по сторонам уже зарастали травой кучи песку, завезенного для починки дороги бог знает когда. Чинить ее, как видно, никто не торопился. Тем не менее дорогу эту ямщик называл «лаженной» - ее, значит, все же ладили, да, наверно, давно. «Здесь дорога худа,- говорил ямщик,- а в Тобольской губернии еще хуже будет».
К вечеру, когда стало сморкаться и желтый закат опустился за чертим лесом, добрались до Кунгура, где решили заночевать. Остановились на почтовой станции. Ямщик распряг лошадей. Поблизости, у дороги, увидели второй, на протяжении сотни верст за Пермью, «этап» - огражденные бревенчатым частоколом избы для ночлега тех, кого по этой дороге гнали большими и малыми партиями в ссылку или на каторгу.
На другой день остановились на одной из станций, откуда уже виднелась гряда Уральских гор. Почти следом подъехал возок с двумя жандармами и одним арестантом. Откуда? Из Петербурга, политического везут в кандалах. Шелгунов подошел и узнал, что арестанта зовут Владимир Обручев,- об этом молодом человеке он слышал добрые слова от Чернышевского. Обручев был арестован еще в октябре. Арестован за распространение подпольного революционного листка «Великорус» - этот листок Шелгунов читал, но поначалу не знал, что к его изданию причастен Обручев. И познакомиться им прежде не довелось. Теперь вот, в таких невеселых обстоятельствах, познакомились. Обручев хмуро сказал, что его осудили на три годи каторги, сейчас, везут в тобольский острог, а куда потом - неизвестно... Жандармы на станции не задерживались, времени для разговора не было. Шелгунов торопливо сказал Обручеву, что проездом тоже будет в Тобольске и постарается навестить его в остроге. Обручева увезли.
Дальше дорога долго поднималась в гору. Там, где уже кончился подъем и начинался спуск, увидели мраморный столб. Остановились. На одной стороне столба, огороженного чугунной оградой, была выбита надпись «Европа», на другой - «Азия». Рядом, в избушке, в полном уединении жил сторож. И за охрану столба, должно быть, жалованье получал.
Так что Европа осталась позади... Скоро осталась позади и Пермская губерния. Началась Тобольская. Дорога стала такой, что хуже, кажется, не бывает. Через бесконечные болота и чахлый березняк тут проложили бревенчатую гать. Бревна были выложены поперек дороги, ехать приходилось медленно, и все равно тарантас так трясло, что кровь приливала к голове и шумело в ушах. Ребенок плакал, его все время приходилось держать на руках, на сиденье положить - невозможно из-за тряски, и так - почти до самой Тюмени.
С Тюмени начиналась Сибирь. Город поразил множеством нищих, они буквально висли на подножках тарантаса. Постоялый двор, где пришлось остановиться, ужаснул мириадами клопов. Хлеб в Тюмени продавался хоть и пшеничный, но скверный, кислый. Здесь говорили, что и по всей Сибири хлеб такой. К нему привыкли, другого не знают.
Выяснилось, что из Тюмени пароход до Томска - вниз по Иртышу и затем вверх по Оби - отправляется не по расписанию, а по мере того, как подбираются грузы и пассажиры. От Тюмени до Томска - пятнадцать - двадцать дней. Но если можно за пятнадцать, почему иногда выходит двадцать? А это в зависимости от погоды и прочих обстоятельств... И вообще тут не привыкли спешить. В тарантасе по сухопутью до Томска, через Омск, Шелгунов добрался бы вдвое быстрее, но для женщин и ребенка гораздо удобнее каюта на пароходе...
Пароход тащил за собой на канате барку, за место на барке пассажир платил от десяти до двадцати пяти рублей, за отдельную каюту на пароходе - сто. Шелгунову надо было заплатить еще за тарантас, погруженный на барку. Запасся он в Тюмени провизией. Его предупредили, что в пути, на стоянках, трудно будет купить какую-нибудь еду.
Повар на пароходе, как убедились в первый же день, умел готовить только так называемые сибирские щи - то есть овсяную похлебку, в которую добавлялось немного квашеной капусты. Притом он вообще не имел обыкновения мыть посуду, видимо просто не понимая, зачем это нужно. И с первого дня пришлось поручить Фене отдельно готовить еду на камбузе.
Но берегам Иртыша, среди бескрайних лесов, деревни были редки, и пароход причаливал не часто - главным образом для того, чтобы матросы могли спилить на берегу несколько деревьев и нарубить дров для пароходной топки.
Наконец увидели издали белые колокольни церквей над высоким зеленым откосом - губернский город Тобольск. С борта парохода полюбовались - такая красота...
Когда пароход причалил, Шелгуновы быстро сошли на берег. Людмила Петровна по петербургской привычке захватила с собой зонтик, и на берегу мужики и бабы смотрели на раскрытый зонтик с недоумением. Шелгунов спросил, как пройти к полицейскому управлению,- ему показали.
Он застал полицмейстера у себя. Представился как отставной полковник лесного ведомства, путешествующий по Сибири с целью написать, о ней ученые статьи. Поэтому он просит разрешении осмотреть тобольский острог. Полицмейстер разрешил, по при этом заметил, что посещающих острог он обязан сопровождать. Отказаться от сопровождения было невозможно, отправились вместе.
В ограде острога, за частоколом, увидели деревянное строение, как бы флигель, именовалось оно «дворянской половиной». В одной из камер «дворянской половины» был заперт новоприбывший Обручев. Они смогли увидеть его здесь. Он был раскопан, кандалы его брошены на пол, под койку. В зарешеченное окошко под потолком светило солнце, отражаясь па беленой стене. На столике Шелгунов увидел раскрытую книгу в красном переплете - Обручев читал по-английски Шекспира. Три тома сочинений Шекспира были прощальным подарком Чернышевского, этот подарок Обручев увез с собой на каторгу.
Когда Николай Васильевич и Людмила Петровна вошли в тесную камеру, полицмейстер вынужден был остаться в коридоре, у двери,- вчетвером в камере было бы слишком тесно, не повернуться. Шелгунов - так, чтобы не видел полицмейстер,- приветственно улыбнулся Обручеву, задал ему несколько общих вопросов как незнакомцу, положил несколько ассигнаций в раскрытую книгу, захлопнул ее, взглядом просил не возражать и сказал вполголоса: «Когда-нибудь отдадите...» Ободрил его, как умел, и только присутствие полицмейстера за спиной не позволило Шелгунову обнять молодого человека на прощанье.
Когда вернулись на пароход, Людмила Петровна спохватилась: она забыла в полицейском управлении зонтик. Николай Васильевич усмехнулся и сказал ей, что расстраиваться не стоит: бог с ним, с зонтиком.
За Тобольском берега Иртыша казались еще более унылыми, особенно - болотистый левый берег. Наконец пароход вошел в Обь.
Обь разлилась широко; здесь, говорили, полая вода, бывает, держится до конца июля. Пароход шел медленно, с трудом одолевая течение огромной реки. Небо хмурилось. На горизонте, справа и слева, нескончаемой темной полосой тянулись леса. И на десятки верст - никаких признаков жилья, лишь изредка можно было приметить серые дощатые крыши и верхние венцы изб, затопленных водой. Но ни единого жителя, ни единого рыбака на лодке...
И так день за днем. Запасы провизии таяли, негде было достать молока для ребенка, и IIIелгунов уже мысленно корил себя за то, что поехал в Сибирь не один, а с Людмилой Петровной, да еще с Мишей и Феней. В какую проклятую дыру он их везет? Что ждет этих женщин и малого ребенка там, на дальнем краю Сибири?
Первой пристанью после нескольких дней пути вверх по Оби должен был стать город Сургут, и Шелгунов ждал его с нетерпением. Но вот показался на высоком берегу, окруженный с трех сторон лесом, этот Сургут - убогая деревушка, город лишь по названию. Причалили, бросили сходни. И, едва Шелгунов сошел на берег, напали на него комары - от них не было спасения. Обойдя одну за другой нищие сургутские избы, он вернулся на пароход с пустыми руками: в Сургуте ничего нельзя было купить, кроме водки.
На палубе парохода, когда плыли, комаров не было - то ли их сдувал ветер, то ли не долетали они до середины реки.
До следующей пристани еще сотня верст, и тут тоже ничего нельзя было купить, еще полтораста верст - крохотное село Александрово. Плотно застегнувшись и надвинув фуражку поглубже от комаров, Шелгунов кинулся по избам - не продадут ли чего, но жители отвечали, что сами уже десять дней сидят без хлеба и питаются чаем с солью. Только в избе священника, и то лишь после уговоров, продали кувшин молока и десяток яиц. Шелгунов спросил священника, в чем, по его мнению, причина ужасающей нищеты местных жителей. Тот сокрушенно вздохнул и сказал, что за пушнину и рыбу приезжие скупщики платят мало, а муку и прочую провизию продают втридорога, вот жители и не могут свести концы с концами. К тому же половина этих несчастных заражена сифилисом.
И люди живут, терпят...
Матросы на пароходе говорили Шелгунову, что, может быть, удастся купить рыбу у коренных жителей, остяков. Но до самого Александрова их почти не видели. Иногда они подплывали, по нескольку человек в лодке, но вовсе не для того, чтобы предложить рыбу. Они просили милостыню. При этом старательно крестились, чтобы показать, что они крещеные. А может быть, потому, что, когда забывали креститься, им не подавали вообще?
На краю села Александрова Шелгунов увидел несколько юрт - жалкие жилища из жердей, составленных конусом и прикрытых берестой. Над каждым конусом вился дымок костра, разложенного внутри юрты, из юрт выглядывали старики и дети, одетые в лохмотья. По-русски они не понимали, так что поговорить с ними не удалось.
Выше по течению Оби, уже возле Нарыма, пароход причалил, чтобы запастись дровами. К пароходу подплыла большая лодка, несколько остяков на этой лодке предлагали стерлядей в обмен на табак. Табака у Шелгунова не было, оставались еще припасенные сигары. Остяк посмотрел на сигары, сказал: «Это курит богатый» - и не взял. Но согласился обменять стерлядей на хлеб.
Томск показался из-за лесистого холма огромным собором, пароход медленно подошел к пристани.
Почти два месяца понадобилось для того, чтобы добраться от Петербурга до Томска, а впереди еще предстоял месяц пути, если не больше.
Задержались в Томске на два дня: надо было помыться в бане, да Фене перестирать белье.
Наняли на почтовой станции ямщика с лошадьми, сели в тарантас и поехали дальше по единственной большой дороге через тайгу. Здесь на протяжении многих верст дорога была выложена щебнем и галькой. Лишь местами хрустел под колесами не щебень, а вязкий песок. Но все же никакого сравнения с той дорогой, что выматывает душу проезжающим от Перми до Тюмени.
Деревни по дороге попадались и сравнительно зажиточные - в них жили староверы, и совсем нищие - и них бедствовали сосланные на поселение. Избы староверов, сложенные из могучих бревен, резко отличались от жалких избушек поселенцев. В окошках у поселенцев были вставлены вместо стекол бычьи пузыри или промасленная бумага, а многие избы вообще пустовали, стояли вымершие, без окон и дверей, с покосившимся крыльцом. Ямщик рассказывал, что поселенцы разбегаются, уходят на золотые прииски, где заработать и прокормиться легче, нежели в деревне на пашне, в суровом сибирском климате...
Еще одна могучая река встретилась на пути - Енисей. Возле Красноярска переправлялись через Енисей на пароме.
Нередко случалось, тарантас Шелгунова обгонял пешие партии каторжных - усталью люди брели вереницей, звеня кандалами; лошади стражников шли неспешным шагом. Шелгунов хмурился и мрачнел, видя понурые лица закованных н кандалы, и пытался разгадать: кто эти люди? за что их осудили? какая жизнь у них за плечами? и что их ждет?
Навстречу пылили по дороге купеческие обозы, они везли пушнину, везли из дальней пограничной Кяхты китайский чай. Обозы шли под охраной - сопровождали их вооруженные верховые казаки.
И почти каждый день на пути через тайгу Шелгунов видел бродяг, беглых с каторги или из мест ссылки, все они брели в одном направлении - на запад, шли по двое, по трое, иногда и большими группами, одетые в лохмотья бурого, земляного цвета. Часто поблизости от дороги, на лесных опушках, можно было приметить дым костра. Костер на привале нужен был не только для того, чтобы приготовить пищу, вскипятить воду в закопченном котелке или просто чтобы согреться, - дымом спасались от мошкары и прочего гнуса. Лица у бродяг были темные, загорелые, бороды - взлохмаченные или свалявшиеся как войлок.
- Чем же они живут? - спросил у ямщика Шелгунов.
- Чем? Бродяга ест прошенное, носит брошенное.
Ямщик рассказал: местные крестьяне прибивают с наружной стороны избы, под навесом, особую полочку, на нее выставляют молоко и хлеб - именно для бродяг. Не отказывают им и в ночлеге, хотя пускают, как правило, не в избу, а в сарай. Бродяги не «шалят», но мужики их побаиваются. Знают: если бродягу не приветить, он может и отомстить - поджечь избу.
И никто тут бродяг не ловит, в сибирской тайге с этим никакой полиции не справиться. Вот если кто из них, с узелком за плечами, доберется пешком до Урала, там уже должен будет глядеть в оба, чтобы не схватила его полиция. И ведь многих ловят и возвращают в Сибирь, и нещадно бьют плетьми...
Июль в Восточной Сибири оказался жарким. Жарко было в Иркутске, а в гостинице «Амур», где они остановились, стояла еще нестерпимая духота.
Тут Шелгунов узнал, что в Иркутске есть частная библиотека местного купца Шестунова, открытая для посетителей. За умеренную плату в библиотеке выдаются книги, а в читальном зале можно почитать газеты - не только «Иркутские губернские ведомости», но и «Санкт-Петербургские ведомости».
Библиотека открывалась в девять часов утра. Почти во всякое время, до девяти вечера, тут можно было застать читателей. Петербургские газеты двухмесячной давности воспринимались в Иркутске как свежие. Когда Шелгунов пришел сюда в первый раз, ему не терпелось узнать, что нового в Петербурге?
Вот первая - и такая скверная! - газетная новость: «Современник» и «Русское слово» приостановлены властями на восемь месяцев - за так называемое вредное направление. А дальше - разрешат ли им существовать? Ведь их могут и совсем запретить, а именно в эти журналы он собирался писать статьи, когда остановится в Забайкалье, в Нерчинском округе. Куда же написанное посылать теперь?
В газетах много рассказывалось о пожарах в Петербурге в конце мая. Выгорел весь Апраксин двор, то есть торговый квартал между Апраксиным и Чернышевым переулками. «Санкт-Петербургские ведомости» не сомневались в появлении тайных поджигателей: «Но кто же эти злодеи? Какая цель такого страшного братоубийства, спрашивают друг друга. Грабеж, воровство, отвечают одни. Совершенно иные намерения видят во всем этом другие: они видят связь между пожарами и теми листками, прокламациями и воззваниями, которые с некоторого времени стали распространяться в Петербурге... По их мнению, пропаганда хочет ожесточить народ - ожесточить, во-первых, самими бедствиями, во-вторых, тем, что власть не может предотвратить этих бедствий».
Вот оно как. И неважно для этих обвинителей, что никакие прокламации не призывали к поджогам. Важно бросить черную тень на тех, кто их распространял, и на них обратить народный гиен. Погорельцы Апраксина двора, наверно, и не слыхали до сих пор о прокламациях, теперь же им пальцем показывают на авторов прокламаций - пот они, поджигатели, вот они, враги ваши! В то же время газетка рассказывает с умилением, что государь император и государыня императрица посетили палаточный лагерь погорельцев на Семеновском плацу, и какой-то погорелец поднес государыне маленький образок, а она ему - двадцать пять рублей! Понимайте, люди добрые, кто враги ваши, а кто - благодетели!
И как тут убеждать погорельцев, и не только их, что революционеры не поджигали Апраксин двор! Шелгунов, стиснув зубы, прочитывал газеты одну за другой. Нет, не может быть, чтобы все этому верили. И здесь, в таком далеком от Петербурга Иркутске, должны найтись здравомыслящие люди, которых дурными сказками о поджигателях-революционерах не обмануть.
У посетителей библиотеки Шестунова он постарался выяснить, каким способом совершил свой побег Бакунин.
Было так: Бакунин сумел войти в доверие к восточносибирскому генерал-губернатору Корсакову, сумел у него получить в июне прошлого года «открытое предписание» Оно давало возможность беспрепятственно проплыть на пароходах вниз по Шилке и Амуру - якобы по торговым делам купца, к которому ссыльный Бакунин поступил на службу. Генерал-губернатора Бакунин попросту обманул. С «открытым предписанием» он свободно проплыл до Николаевска в низовьях Амура, и лишь краткий путь по Амурскому лиману и Татарскому проливу, от Николаевска до гавани Де-Кастри, где он перебрался на иностранное судно, связан был с определенным риском и требовал решительных действий.
Молодая жена Бакунина оставалась в Иркутске до сих пор. Тут ее никто не держит, и она, говорят, собирается теперь, с наступлением новой зимы, по первому снегу, уехать из Иркутска - сначала к родным мужа, в Тверскую губернию, а там, если удастся, и к мужу, за границу. Наверно, ей разрешат.
А вот Михайлову никто не даст «открытого предписания» или иной официальной бумаги для свободного путешествия вниз но Амуру. Он же не просто ссыльный, он приговорен к каторге, так что пример Бакунина - не для него.
Дорога от Иркутска к Байкалу вела вдоль широкой и прозрачной Ангары, от нее и в жаркий день веяло холодом. Слева подступала тайга, а вдали виднелись горы густого темно-синего цвета.
И вот открылся взгляду Байкал - синий простор до самого горизонта. Недаром его тут называют морем...
Гористый берег, поросший лиственничным лесом, был высок и крут. Ямщик подогнал тарантас к двухэтажному деревянному дому у самого берега - это оказалась гостиница.
Хозяин гостиницы, судя по всему, нисколько не старался привести ее в пристойный вид. Полы в доме явно никогда не мылись. Доски прогибались под ногами, в номерах стояли ломаные стулья, трехногие, прислоненные к стенке столы.
Узнал Шелгунов, что переправа через Байкал, принимая в расчет перевозку тарантаса, обойдется ему в пятьдесят рублей серебром, - никуда не денешься, придется платить. И вообще в Сибири кошелек его пустел гораздо быстрее, чем предполагалось...
В номере гостиницы, проснувшись ночью, Николай Васильевич ощутил, как холодный ветер сквозит в щели между бревнами стен. Конопатить эти щели хозяин гостиницы, видимо, считал ненужным.
Утром над Байкалом поднимался розовый на солнце пар. К пристани причалил пароход «Генерал Корсаков». На борт перекинули сходни. Шелгуновым отвели каюту, в которую надо было спуститься по трапу без перил.
Плыли они через Байкал весь день. Пошел дождь, брызги проникали в каюту, дверь закрывалась плохо. Когда Шелгунов выглядывал из каюты, он видел мокрый трап, а вверху - клочок хмурого неба и мачту, на которой раскачивался фонарь.
Под вечер снова проглянуло солнце. Впереди уже виднелся пологий берег, блестел крест на колокольне каменной белой церкви с зелеными куполами. Рядом с церковью - несколько деревянных домов, они окружены садом и стеной - это Посольский монастырь. Поодаль - избы рыбаков, зеленые влажные луга, березовые рощи.
Не дойдя полверсты до берега, пароход бросил якорь, из-за мелководья ближе подойти не мог. Ветер вздымал волны, сильно качало. С берега подогнали к пароходу большие лодки, но спустить на них сходни - из-за качки - не было возможности. На одну из лодок спустили на канатах тарантас. Кинули с борта веревочный трап, и матросы помогли пассажирам по трапу сойти в лодки. Добирались до берега, вцепившись в борта и жмурясь от холодных брызг. Волны вскидывали то нос, то корму и вот уже швыряли лодку на прибрежную гальку.
На берегу валялось множество бочек для рыбы: наступала пора, когда на Байкале начинается лов омуля.
По дороге от Посольского монастыря на восток, на Верхнеудинск и дальше, снова то и дело встречались бродяги, все они брели к Байкалу.
Шелгунов спросил ямщика: неужто им удается перебраться через Байкал? И услышал в ответ, что мало кому удается. На пароход бродяг не пускают, само собой. Иногда они крадут у берега рыбачьи лодки. Но в лодке переправляться через Байкал чрезвычайно опасно: стоит налететь ветру - и не спастись храбрецу от крутой байкальской волны. А как это в песне поется: «Славное море, священный Байкал! Славный корабль - омулевая бочка! Эй, баргузин, пошевеливай вал, молодцу плыть недалечко...» Да, теперь самому ясно: это лишь красивая легенда вроде «Сказки о царе Салтане», где царевич Гвидон в бочке по морю плывет. На самом же деле немыслимо переплыть Байкал в бочке для омуля, особенно если поднимет волну баргузин, то есть северо-восточный ветер...
Ну а если плыть на лодке вдоль берега, не по прямой? А это значит плыть не одну неделю. И, значит, на все это время надо запастись едой, потому что берега к западу от Посольского монастыря не только круты, но и безлюдны, там ничем не разживешься. Пешком вдоль берега Байкала - еще труднее: столько там на пути речек и потоков, несущих быструю воду в Байкал, и ни одного моста. А тайга там глухая, бездорожье и бурелом, и мошка заедает, как везде, и редкие жители тамошние, буряты, бродяг не жалуют.
И все-таки люди с каторги бегут. Нету удержу. Уходят в побег по весне, как только пробьется к солнцу первая трава, начнут зеленеть березы и закукует кукушка - позовет на волю, в дальнюю дорогу. В родную деревню, за тысячи порет...
А зимой? Ну, зимой с каторги не бегут, потому что одежонка у каторжного худая. Чтобы зимой перебраться по льду через Байкал, нужны добрые кони, и сани, и тулуп, и сено для коней - откуда возьмешь?..
А ведь от Верхнеудинска беглый может свернуть на юг, в сторону Кяхты, оттуда - в Китай... Но кому это надобно в Китай? В Китай никого не тянет. Тянет домой, на родину. А кроме того, известно: китайцы беглых выдают.
Катит, поскрипывая, тарантас, кони мотают гривами. Горы лиловеют вдали, подступают все ближе. Склоны поросли хвойным лесом, и местами, на крутизне, лес горит, и тушить его некому, и пахнет гарью далеко вокруг, и солнце тускло светит сквозь полосы сизого дыма.
А вот и Чита. На город не похожа - кажется деревней, разбросанной вдоль дороги. Переехали вброд малую речку - и вот уже пустынная главная улица, называемая Нерчинской, с этой улицей совпадает нерчинский тракт. Чита - главный город Забайкальской области, выкроенной из Иркутской губернии лет десять назад. Тут все дома деревянные и редко в два этажа, все улицы - немощеные, каждый порыв ветра вздымает тучи песка и пыли. Во всем городе не видать ни единого деревца, нигде ни души, какое-то оживление - только на площади у кабака.
Остановились в гостинице, называлась она опять-таки «Амуром», но это был «Амур» еще хуже иркутского. Поздно вечером Шелгунов выглянул из дверей гостиницы - тьма кромешная, все окна в домах закрыты ставнями, и ни единого фонаря. Только звезды искрились на всем пространстве темного неба.
Наутро ему показали старый читинский острог. Тут, за высоким бревенчатым частоколом, лет тридцать тому назад содержались декабристы, в их числе - Сергей Григорьевич Волконский.
Несколько лет назад декабристы дождались амнистии. Большинство их теперь, под старость, вернулось в Европейскую Россию. Однако не все. Так, в Чите и поныне жил декабрист Дмитрий Иринархович Завалишин. Шелгунову показали его дом на песчаном косогоре над речкой - как же было не зайти?
Завалишин встретил Николая Васильевича и Людмилу Петровну на крыльце своего дома. Был он сухощав, нервно-подвижен, одет в какой-то казакин со стоячим воротником.
Комнаты его читинского дома неожиданно оказались похожими на оранжерею. Множество растений в горшках и кадках зеленело вдоль бревенчатых стен. Тут были высокие - от пола до потолка - лимонные деревья, цвели самые разные цветы, даже розы. Оазис на краю лишенной всякой зелени Читы! Завалишин сказал, что все приезжие и проезжие непременно посещают его дом, - он, как видно, гордился тем, что многие о нем наслышаны и хотят его видеть. С готовностью отвечал на любой вопрос.
Шелгунов спросил, почему он не возвращается ныне в Европейскую Россию, почему до сих пор не воспользовался этой возможностью.
Завалишин ответил, что все объясняется просто. Хотя он вдов и детей не имеет, живет он не сам по себе, у него на попечении престарелая теща и две немолодые и незамужние сестры его покойной жены. Здесь, в Чите, он может их содержать: у него свой дом и полное хозяйство - и коровы, и лошади, и пашня, и огород, и парники, и ягодник, и даже бахча, на которой он выращивает арбузы и дыни. Здесь он получает пособие как ссыльнопоселенец, обучает местных детей грамоте и плату берет в зависимости от средств и возможностей родителей, бедных учит бесплатно. Иногда получает гонорары из Петербурга за свои статьи в журнале «Морской сборник», а также из Москвы - за газетные корреспонденции. Но это заработок ненадежный. Других средств к существованию у него нет. А что ждет его в Европейской России? Там надо будет изыскивать новые возможности прокормить семью - легко ли... Он только что получил официальное разрешение жить в Москве, но воспользуется разрешением лишь в том случае, если его с семейством отвезут в Москву на казенный счет.
Он никуда из Читы по рвался. Кажется, уже чувствовал себя настоящим сибиряком. Близко к сердцу принимал все проблемы Восточной Сибири, они занимали его всецело. Шелгунов еще в Петербурге читал его статьи в «Морском сборнике», написанные с большой запальчивостью, - в них бесстрашно изобличался произвол сибирской администрации в деле освоения новых земель на Амуре. И сейчас Завалишин с возмущением стал рассказывать о деспотических методах колонизации Амура: туда, для заселения необжитых земель, принудительно переселяются и ссыльные, и те, кто отбыл каторгу в нерчинских рудниках, в том числе неисправимые уголовные преступники... Климат на Амуре особый, для русского мужика непривычный. Там новые поселенцы пробуют сеять пшеницу, но она нередко вымокает из-за летних дождей, урожай пропадает. Многие с Амура бегут, и этих несчастных, нищих и оборванных, он, Завалишин, сам уже встречал в Чите.
Он утверждал, что местная администрация ничего не делает для блага жителей Забайкалья и, в частности, для Читы. С раздражением отозвался о недавно назначенном военном губернаторе Забайкальской области генерале Кукеле. Сказал, что этот губернатор, которому от роду всего лет тридцать пять, не более, все вечера проводит за карточным столом. А вот нужды Забайкальского края его, как видно, беспокоят мало. И где уж Кукелю понимать эти нужды так, как понимает их он, Завалишин.
Создавалось впечатление, что Завалишин склонен преувеличивать собственное значение, собственную роль. Хотя, что и говорить, за долгие годы в Сибири он сумел проявить и незаурядную силу духа, и упорство, и великое трудолюбие. Ведь его, как политического преступника, загнали в дальний угол Сибири, чтобы сломить, - а он прочно стоял на земле.
Он похвалился, что у него крепкое здоровье. Крепкое - не только благодаря отцу и матери, но и благодаря сибирскому здоровому климату. К тому же он не курит, не пьет и не тратит время и нервы за картами. Здесь он составил себе доброе имя, с ним считаются, его уважают... И Шелгунов подумал: в самом деле, зачем этому человеку отсюда уезжать?
Шелгунов спросил, что он думает о побеге Бакунина. И тут Завалишин вспылил. Он осуждал Бакунина бесповоротно. Говорил, что патриот должен страдать вместе с отечеством, жертвовать собою, должен трудиться на благо родной земли. Когда-то в читинском остроге он, Завалишин, и его собратья по несчастью думали о побеге с каторги и готовились к побегу - вниз по Амуру, то есть тем же путем, что ныне выбрал Бакунин. Думали спастись бегством, но раздумали, остались, и он, Завалишин, не сожалеет об этом. Только действуя в самой России, можно принести ей пользу.
Но не чересчур ли категорично он это заявлял? Разве «Колокол» Герцена принес России меньше пользы, нежели «Морской сборник» со всеми статьями, изобличающими сибирскую администрацию?.. Но чтобы не задеть самолюбия своего горячего собеседника, Шелгунов промолчал.
Он рассказал, что едет в Нерчинск и далее, на один из золотых приисков, к осужденному на каторгу Михайлову. Завалишии тут же вспомнил, как он встречал Михаила Ларионовича в Чите. Успокаивал его тогда, говоря, что в Нерчинском округе он встретит друзей своего брата Петра Ларионовича, то есть круг людей прогрессивно мыслящих. Если бы власти в Петербурге это знали, сюда бы не ссылали: сослать сюда - все равно что щуку в море утопить.
Впрочем, горько сокрушался Завалишин, надо признать, что передовые люди в Забайкалье - это узкий круг, а вот прошедших через каторгу воров и убийц можно встретить повсюду - стоит только взглянуть на их зверские физиономии, чтобы догадаться, что это за люди. Есть поселения, про которые говорят: «Что двор, то вор, а где два двора, там два вора». И в самой Чите, случается, грабят среди бела дня, а штат полиции тут ничтожен. Ехать из Читы в Нерчинск в ночное время Завалишин ни в коем случае не советовал. Шелгунов и сам понимал, что ночью путешествовать по сибирским дорогам нельзя.
Старый декабрист говорил с горестным ожесточением, что каторга и ссылка не исправляют уголовных преступников. И нельзя по-настоящему осваивать Сибирь, постоянно высылая сюда воров и убийц.
В общем, Завалишин в рассказах своих обрисовал картину довольно мрачную. А с кем еще тут, в Чите, можно было со всей откровенностью поговорить?
Военного губернатора Кукеля Шелгунову увидеть не привелось - он отбыл в Иркутск. Возвращения Кукеля ждали только в октябре. Задерживаться в Чите Шелгунову было незачем. В Нерчинске, уже недалеком, его должен был ожидать на постоялом дворе Петр Ларионович Михайлов, о приезде Шелгуновых предупрежденный письмом.
Уже торопились. Выехали из Читы утром, до Нерчинска благополучно добрались в конце дня, еще засветло.
Петра Ларионовича Шелгунов узнал сразу, хотя не видел давно, - помнил его подростком, когда Петя Михайлов учился в Горном институте в Петербурге (младшие классы Горного института составляли своего рода кадетский корпус). И Шелгунова Петр Ларионович легко узнал, хотя в дороге Шелгунов не брился и за три месяца у него отросла борода. Собственно, не борода, а мефистофельская бородка клинышком.
Заждавшийся и обрадованный встречей, Петр Ларионович велел впрячь в тарантас Шелгунова свежих лошадей. Ямщик взмахнул кнутом, и помчались они по каменистой дороге среди гор - еще без малого сорок верст. Когда подъезжали к Казаковскому золотому прииску, уже стемнело, но ямщик все так же гнал лошадей вскачь... Запахло дымом из печных труб, послышался лай собак. Остановились у дома Петра Ларионовича, кто-то вышел на крыльцо с зажженной свечой.
Шелгунов увидел Михаила Ларионовича - вот кто сейчас был счастлив. Но когда вошли в дом и зажгли свечи в канделябрах, Шелгунов разглядел, как Михайлов худ и как болезненно-желт. Он не был таким, когда его увозили из Петербурга... И уже окончательно отбросил Шелгунов мысль о подготовке побега. Где уж там...
Дом Петра Ларионовича, с мезонином и террасой, оказался лучшим в Казакове. Должность управляющего золотым прииском (здесь говорили: промыслом) была, что и говорить, денежной. Петр Ларионович не стеснял себя в тратах и приобрел для своего дома за немалые деньги доставленный из Петербурга рояль. Вокруг его дома рос единственный в Казакове сад - не яблони, к сожалению, а лишь те деревья, что могли произрастать в здешнем климате: береза, черемуха, рябина.
Против дома, на виду, был выстроен круглый каменный бастион - сажени три высотой и две сажени в поперечнике, - в нем, за железной дверью с тяжелыми замками, хранилось добытое золото. Возле бастиона круглые сутки стоял часовой. Часовые сменяли друг друга, ночами непременно жгли костер.
Каторжные на прииске не работали. Приговоренным к каторге был в Казакове один лишь брат управляющего, но никто из местных не знал, что он каторжный.
Бродя по единственной улице Казакова, Шелгунов насчитал около сотни домишек. В большинстве своем они были сложены даже не из бревен, а из жердей и кольев, крыты берестой, в каждом - земляной пол. Он расспрашивал рабочих: как же они живут? И узнавал, что никто из них не старается обустроить жилье получше, потому что все они считают свое жительство тут временным. Вот и строят такие жилища, что не жалко бросить. Хозяйством не обзаводятся. Вечерами жгут лучину, свечи не покупают - дорого. И вообще все в Казакове дорого, задешево тут не прожить.
Петра Ларионовича гости в доме несколько стеснили, но он не жаловался, напротив, был рад обществу. Людмиле Петровне отвел мезонин. Вечерами она в гостиной играла на рояле - к общему удовольствию.
Шелгунов много времени проводил за письменным столом, трудился над статьями о Сибири для «Русского слова», надеясь, что издание этого журнала возобновится после вынужденного восьмимесячного перерыва, то есть в феврале. Пока что, судя по редким письмам из Петербурга, все меньше оставалось шансов на скорые перемены к лучшему. И худшая новость - в июле арестован и заточен в Петропавловскую крепость Чернышевский,
Все чаще приходило в голову: не помог ли ему, Шелгунову, избежать ареста его отъезд из Петербурга и дальние края? Пусть даже временно... Не вышло ли так, что он, в противоположность Бакунину, бежал не из Сибири, а в Сибирь?
Побег Бакунина, кажется, становился легендой. В Казакове кто-то рассказал, что неподалеку, на Александровском заводе, живет один старый пьяница, хвастающий ныне тем, что он вместе с Бакуниным в Петербурге «в Петропавловском остроге сидел». И даже будто знал он о том, что Бакунин в остроге захотел написать письмо царю. «Батюшка-царь,- рассказывал этот пьяница, - милостиво разрешил: пусть пишет, что хочет. Ну, он и написал. А как царь прочитал, то сказал: умный человек Бакунин, однако волк, волк!»
Это была уже, можно сказать, слава. Вернее, дым её...
Но примеру Бакунина Михайлов следовать не собирался. Он был серьезно болен, у него еще по дороге из Петербурга, когда он останавливался в Тобольске, открылось кровохарканье. Теперь он жил под опекой брата, что спасало его от каторги - и лишь бы спасало подольше! Людмила Петровна, казалось, готова была жить тут же, возле Михаила Ларионовича, пока не кончится его каторжный срок.
Однажды утром, в октябре, нежданно-негаданно прискакал в Казакове верховой - привез Петру Ларионовичу записку. Записку из Читы. Адъютант военного губернатора Кукеля сообщал: вот-вот нагрянет в Казаково некий жандармский полковник. Написал: «Зная, что у вас живут какие-то гости из Петербурга, счел нужным предупредить вас».
Когда все в доме прочли записку, взволнованный Михаил Ларионович сказал, что предупреждение, конечно, прислано с ведома самого Кукеля. Ведь когда его, Михайлова, провозили через Читу, Кукель сам его посетил, беседовал с ним наедине, сказал: «Всякое насилие есть мерзость» - и лично разрешил ему жить у брата в Казакове. Болеслав Казимирович Кукель - это порядочный человек, и подводить его нельзя.
Петр Ларионович решил немедленно перевести брата в лазарет, и когда приедет жандармский полковник, объявить ему, что Михаил Ларионович попал в Казаково по болезни. Это было вполне правдоподобно, худоба его поражала всякого - живой скелет, можно сказать... Николай Васильевич и Людмила Петровна пересмотрели свои бумаги и сожгли некоторые письма из Петербурга.
Все же приезд жандармского полковника застал их врасплох. Михаил Ларионович был в этот момент не в лазарете, а в саду возле дома. Жандарм предъявил две бумаги, обе - по высочайшему повелению. Одну - об аресте Шелгунова, другую - об аресте его жены.
Но почему арестуют Людмилу Петровну? Ее-то за что? И как же ребенок - будет оторван от матери? Это взволновало Шелгунова гораздо больше, чем арест его самого. С мыслью о возможности ареста он жил уже в течение года, он готов был разделить участь Михайлова...
Что же именно царские власти узнали о нем? Узнали, что он автор прокламаций? Узнали, что ездил к Герцену? Узнали о его отношениях с Чернышевским?
Людмила Петровна в слезах ушла в свою комнату, наверх, в мезонин. Михаил Ларионович стоял в дверях совершенно убитый. Жандарм поглядывал на него, на маленького Мишу и ухмылялся - он заметил сходство ребенка с Михайловым. Ничего по этому поводу не сказал, но можно было догадаться: жандарму сейчас Шелгунов представляется безвольным человеком, которого жена потащила за собой в Сибирь к своему любовнику. Невозможно было что-то объяснять жандарму, но ощущение унизительности положения было мучительно.
Между тем Людмила Петровна лежала в своей комнате и заявляла, что не может встать. И Николай Васильевич не знал, как это понять: то ли в самом деле у нее отнялись ноги, как уже случалось однажды, то ли она в отчаянии решила притвориться больной...
Жандармский полковник несколько растерялся, когда ему сказали, что Людмила Петровна больна и не может ехать. Он послал за доктором в Нерчинск. Доктор приехал, проникся сочувствием к Людмиле Петровне и подтвердил, что она действительно ехать не может.
Просили жандарма оставить Шелгуновых в Казакове под домашним арестом, но тот заявил, что оставить их здесь не имеет права, он должен отвезти обоих арестованных в Верхнеудинский острог. Поскольку Шелгунова оказалась больной, он отвезет их пока в Ундинскую слободу, за пятнадцать верст отсюда. Собственно, пятнадцать верст - по дороге, а напрямик, по тропе через горы, верст шесть-семь.
Сначала он отвез Шелгунова, потом Людмилу Петровну. Феня с Мишей была оставлена в Казакове.
В Ундинской слободе, под надзором казачьего офицера и жандармского фельдфебеля, поселенный в какой-то темной, с крохотными окошками избе, Николай Васильевич ощущал страшную подавленность. Не ускользнул оп от жандармских когтей... И Михайлов его не спас, приняв на себя всю ответственность за воззвание «К молодому поколению».
Правда, надзора за собой в Ундинской слободе Шелгунов почти не ощущал. Казачий офицер оказался добродушным человеком, а фельдфебель соглашался смотреть сквозь пальцы на все нарушения предписаний, если вы готовы были ему за это заплатить. Так что Михаил Ларионович приезжал беспрепятственно в Ундинскую слободу и жил у Шелгуновых неделями.
Николай Васильевич понимал, что рано или поздно его отсюда увезут на следствие в Петербург. Так лучше уж поскорее! Ну что могло быть тоскливей его жизни в Ундинской слободе! В большей дыре ему жить не приходилось...
Днем возле окошка, а вечером при свече он писал. Готовил новую статью - надеялся увидеть ее на страницах «Русского слова», когда журнал опять начнет выходить. Заголовок статьи - «Убыточность незнания» - должен был замаскировать ос политический смысл, чтобы она могла попасть в печать. В статье он размышлял о бедности и её причинах. «На верхах все блага цивилизации, культуры, образования, и там же вся общественная власть, - отмечал Шелгунов,- на низах - крайняя нищета, невежество, почти одичание, при полном неведении, как от них освободиться». Освободиться от нищеты и невежества не могут потому, что решительно не знают, как это сделать. В этом смысле он писал об «убыточности незнания». Пока лишь немногие осознали, что избавиться от бедности - значит избавиться от социальных условий, которые бедность создают. Тем не менее, замечал Шелгунов, «каждый рассчитывает дожить и дождаться лучшего. Но можно жить и не дожить, можно ждать и не дождаться. Каждый нуждающийся живет надеждой, и ни один бедняк, ни один нищий не думает, что умрет с голоду на большой дороге. В этом ожидании лучшего и стремлении к нему заключается сущность современной человеческой жизни...»
Он послал статью по почте Благосветлову, Он уже знал из писем, что Благосветлов стал издателем «Русского слова», не только редактором, еще до того, как издание журнала повелено было приостановить. Письма из Забайкалья в Петербург шли не менее двух месяцев, значит, можно было ждать ответ месяца через четыре.
Наступила зима. Теперь еще и мороз вынуждал сидеть в четырех стенах. Как ни топили в избе, но приходилось дома сидеть в валенках - пол тут был земляной и холодный. Когда на улице мороз достиг сорока градусов, Шелгунов заметил как-то утром, что лужица воды на полу превратилась в лед. Людмила Петровна куталась, во что только могла, и в глазах ее постоянно блестели слезы.
Зима стояла почти бесснежная, здесь это никого не удивляло, на склонах окрестных гор снега не было совсем.
В начале января 1863 года казачий офицер получил депешу с приказанием перевезти Шелгуновых в Иркутск и там держать под домашним арестом до дальнейших распоряжений. То есть их предстоящее пребывание в Иркутске рассматривалось как временное. Куда же потом? Неужели не в Петербург? Предполагать можно было все, что угодно... О назначенном отъезде Шелгунов известил Михайловых. Братья приехали проститься, привезли Феню с Мишей.
Прощались долго, желали друг другу свободы, вслух мечтали о новой встрече... Но с глазу на глаз Михаил Ларионович сказал Шелгунову, что знает: до новой встречи ему не дожить. У него, как видно, чахотка. Да-да, чего уж там утешать... Он просил об одном: не оставить Мишу и Людмилу Петровну. Шелгунов обещал. Едва удержался от слез, крепко сжал Михайлову руки.
Когда садились в тарантас, мороз обжигал лицо, индевели ресницы, слезы замерзали на щеке...
Двинулись в путь, на санях по льду - по рекам Унде, Онону, Ингоде.
В Чите их отвезли на частную квартиру - оказалось, по распоряжению генерала Кукеля. На этой квартире, хорошо натопленной, расположились как дома, переночевали. Наутро их навестил Завалишин - пришел в серо-желтой волчьей шубе, достал спрятанный от мороза под полой букет живых цветов и поднес Людмиле Петровне. Сказал:
- Вот видите, какие цветы цветут в глухой Сибири в январе месяце. Не забывайте этого.
Конечно, не забудут они о том, что живет в Чите старый декабрист и выращивает дома цветы круглый год - единственный здесь человек, чувствующий их необходимость. Но, отправляясь дальше в дорогу, Людмила Петровна оставила цветы в доме - не выносить же их снова на мороз...
Байкал переезжали по льду, под свист полозьев и ветра.
Прибыли в Иркутск. Здесь их поначалу держали под арестом в двух комнатах при полицейском управлении. Потом арест был снят, и разрешили им перебраться на частную квартиру.
Николай Васильевич смог изо дня в день посещать библиотеку Шестунова - читал там газеты, узнавал новости двухмесячной давности. В библиотеке познакомился с молодым купцом Пестеревым, тот живо интересовался всем кругом политических проблем и мечтал съездить в Лондон - познакомиться с Герценом. Пестерев рассказывал о жизни в Иркутском крае, и рассказы его Шелгунов записал...
В феврале внезапно приехал из Читы в Иркутск генерал Кукель - приказом из Петербурга его сняли с должности забайкальского военного губернатора. Причины оставались неясны. В библиотеке Шестунова знакомые сообщали друг другу: Кукель прибыл, готовый к худшему. По слухам, жандармы перехватили письмо к нему от Бакунина из-за границы. Удастся ли Куколю избежать суда? Может быть... Однако на своей дальнейшей карьере молодому генералу, как видно, придется поставить крест.
Встречи с ним Шелгунов не искал - понимал, что такая встреча может послужить дальнейшей компрометации Кукеля в глазах жандармов. А Завалишин был, конечно, несправедлив к этому человеку - не разглядел его и односторонне о нем судил...
Наконец Шелгунов узнал, что иркутские власти получили новый приказ из Петербурга. Этот приказ касается уже его самого. Велено отправить его в Петербург немедленно. Поскольку в приказе ни слова нет о Людмиле Петровне, ее задержат в Иркутске - до выяснения, как с ней быть дальше.
Страшно расстроенный, Шелгунов разыскал Пестерева и рассказал, что вот отправляют его одного, а жена остается одна с ребенком и няней - как быть? И тарантас нуждается в починке... Песторев сказал: пусть Шелгунов не беспокоится. Он, Пестерев, собирается в мае поехать в Москву и Петербург, так что сможет сопровождать Людмилу Петровну в пути через Сибирь. О ней, а также о Мише и Фене он позаботится. И тарантас перед дорогой будет починен... Шелгунов горячо благодарил.
Из Иркутска его вывезли под стражей в середине марта. Тут еще стояла зима, и Ангара была скована льдом.