В Калугу он приехал уже во второй половине мая 1869 года и решил квартиру в городе пока не снимать. Снял на лето дачу, то есть, попросту говоря, избу - возле речки, в двух верстах от города, на краю деревни Подзавалье. Рядом был великолепный сосновый бор.
В Подзавалье собрались вместе: Николай Васильевич с Колей и Людмила Петровна с Вольским и Мишей. Коля радовался, что наконец-то мама живет рядом, и Николай Васильевич ради Коли делал вид, что и он этим доволен.
Здесь, в Калужской губернии, летом было куда теплее, чем в Вологодской. Отогревались, можно сказать. Николай Васильевич каждый погожий день купался и учил плавать Колю.
Вскоре приехал сюда, чтобы повидаться с ним, Благосветлов. Внешне он несколько изменился за те годы, что они не виделись: погрузнел, поседел. Но так же щетинились его подстриженные усы, и характер не изменился - он был так же напорист и угловат.
Благосветлов только что вернулся из-за границы и рассказывал о своей поездке. Ездил он с определенной целью - попросить Александра Ивановича Герцена поддержать журнал «Дело» своим участием, выступить под псевдонимом или анонимно на страницах журнала. Ведь, начиная с конца прошлого года, Герцен уже поместил три своих заграничных очерка в петербургской газете «Неделя» - под псевдонимом, разумеется, но его своеобразный, неповторимый слог нельзя не узнать. Долгие годы представлялось, что печатать Герцена в России нет возможности, но вот выяснялось - есть! Благосветлов досадовал, что редакция «Недели» догадалась обратиться к Герцену раньше, чем он, издатель «Дела», и теперь возмечтал, говоря откровенно, переманить дорогого ему писателя в свой журнал. Посетил его в Женеве. И предложил максимальный гонорар - сто рублей с печатного листа за любые статьи, возможные по цензурным условиям. Герцен ответил, что сейчас у него для журнала ничего готового нет. но вообще он, конечно, рад возникшей возможности печататься в России.
Еще до своей поездки за границу Благосветлов написал Шелгунову «Я решился до последнего издыхания находиться на своей бреши: по крайней мере я последний упаду. Прошу вас об одном: помочь мне и поддержать меня». Шелгунов обещал. Теперь Благосветлов ему об этом обещании напомнил. И уехал в Петербург.
Почти следом за ним завернул в Калугу, по дороге на юг, издатель «Недели» Гайдебуров - бородатый, в очках, сильно лысеющий со лба. Он появился вместе с женой у Шелгунова на даче в отличие от Благосветлова показал себя человеком мягким, обходительным. Не предлагал напрямик махнуть рукой на благосветловский журнал, говорил только, что редакция «Недели» будет рада иметь Шелгунова своим постоянным сотрудником. Ведь нынче на страницах «Недели» печатается Герцен, авторитет газеты растет..
Шелгунов обещал подумать, но заметил, что он связан обещанием Благосветлову и поэтому должен в первую очередь писать для журнала «Дело» Распростился с Гайдебуровым дружески.
В середине августа Вольский, Людмила Петровна и Миша уехали с калужской дачи в Петербург. Николай Васильевич был втайне рад, что уехали. Вдвоем с Колей перебрался с дачи в Калугу.
Здесь его дни потекли однообразно, все новости приходили издалека.
Письма принесли известие о брате Людмилы Петровны Евгении Петровиче Михаэлисе. Из Тобольской губернии перевели его, ссыльного, на жительство в Семипалатинск, то есть южнее и вместе с тем еще дальше. О возвращении в Европейскую Россию он и не помышлял. В письме к матери, Евгении Егоровне, укорял её: «Для чего Вы хлопочете о дозволении мне вернуться и Россию!» Написал, что теперь ему нужна только свобода передвижения в пределах Сибири, так как в Петербург его не пустят, а прозябать в деревне Подолье под надзором полиции он не желает. Его легко было понять...
А вскоре пришло известие с другой дальней стороны: в Женеве скончался Александр Серно-Соловьевич. Он, как сообщали, поставил на ночь к себе в комнату жаровню с калеными угольями, лег спать и умер от угара. Друзья считали, что он покончил с собой. Но он не был просто сумасшедшим, каким его можно было себе представить по рассказам Людмилы Петровны и письмам ее из Швейцарии. У него действительно бывали приступы тяжелой психической депрессии, но они проходили, ясность мыслей возвращалась. От революционной деятельности он отнюдь не отошел.
Шелгунов узнал, что уже после отъезда Людмилы Петровны из Швейцарии Александр Серно-Соловьевич в Женеве вступил в русскую секцию Интернационала. В марте 1868 года своими листовками и статьями в газете он помог женевским каменщикам и другим строительным рабочим выиграть стачку - им увеличили заработную плату и сократили рабочий день с 12 до 11 часов. Благодарные женевские рабочие шли за его гробом, когда его хоронили.
Когда Шелгунову удалось достать номер женевского «Народного дела», за ноябрь 1869 года, он прочел в этом эмигрантском издании несколько запоздалый некролог, посвященный Александру Серно-Соловьевичу. Автор некролога писал: «Мы знаем, что Александр Александрович страстно любил своего брата; мы понимаем поэтому, что каждый день его пребывания за границей (в Англии и потом в Швейцарии) в те долгие два года, когда его брат Николай содержался в Петропавловской крепости, каждый день был отравлен мучительною мыслью о брате, о его жизни, сорванной при начале ее широкого революционного развития... Мы совершенно умолчим о личной жизни Александра Серно-Соловьевича, но мы должны будем упомянуть о том, что в конце 1864 года он принял энергическое участие в стремлении молодой эмиграции создать и Женеве тесный круг, который своей готовностью и положением мог бы служить постоянною помощью нашим друзьям пропагандистам в России... С жаром, с самоотверженной преданностью ухватился он за работу в Интернациональной Ассоциации и всецело посвятил себя ей... Когда он был нужен на трибуне, он являлся на нее, и не раз общее собрание всех секций звало его в президенты собрания. Но гораздо важнее, чем на трибуне, была его деятельность в кружках рабочих... Ему принадлежит заслуга в том, что своей бескорыстною преданностью он сделал то, что Интернационалы встречают радушно и приветливо своих русских братьев по одному и тому же делу общего всенародного освобождения, во имя одних и тех же начал новой народной жизни!»
Автор некролога все-таки не обошел молчанием личную жизнь Александра Серно-Соловьевича. Он явно имел в виду личную драму покойного, когда заявил: «Защитники мещанской религии, семьи и собственности вопят о революционерах, как бы об извергах, не признающих ни естественных чувств, ни дорогих привязанностей. Пусть они вопят себе вволю... Они никогда не поймут, чтобы по-видимому спокойно отрывающийся от жены и ребенка муж и отец мог жестоко страдать от этого насильственного разрыва и все же безропотно и без помысла о пошлом раскаянии идти вперед по опасному пути пропаганды, находя выход для личного страдания и личного горя в мысли о более широком, многомиллионном горе, в мысли о помощи этому горю...»
Как же было не посочувствовать Александру Серно-Соловьевичу... Да, когда-нибудь надо будет рассказать Коле о его настоящем отце. Рассказать о том, как он разбрасывал на Невском прокламации «К молодому поколению». Дать Коле прочесть некролог в «Народном деле»...
И еще об одной смерти узнал Шелгунов - уже из петербургских газет. В январе 1870 года, в Париже, умер Александр Иванович Герцен. Его статей для журнала «Дело» Благосветлов не дождался и, конечно, горько досадовал, понимая, что не разрешат ему поместить в журнале достойный великого писателя некролог.
Кому-то из почитателей Герцена удалось издать в Москве сборник его статей под заголовком «Раздумье» - без указания имени автора. Шелгунов получил книгу по почте, прочел, вдохновился и немедленно взялся за перо. Он написал, что автор книги «Раздумье» - человек умнейший и даровитейший. Вот у кого нет предвзятости и предубеждения. Мысль его не останавливается на застывшей формуле, она всегда в развитии, поэтому он всегда современен, «он в сороковых годах - человек сороковых годов, в шестидесятых - шестидесятых, и в наше время - человек нашего поколения...». И главное: «Сила критической мысли автора не в том одном, что он разбирает сам, а в том, что он заставляет думать вас».
Но, как и следовало ожидать, напечатать в журнале статью о покойном Герцене не удалось, ее запретили.
Удалось Шелгунову поместить в «Неделе» Гайдебурова статью «Калужская нищета». Это была статья иного рода.
Написал ее Шелгунов после того, как побывал во многих избах калужских бедняков. «Вот изба на одной из окраин, муж, жена и двое детей, - приводил он пример. Жена - молодая женщина со светлыми, веселыми серыми глазами и с таким сияющим лицом, точно она живет в собственном каменном доме. «Ну, а дети у вас здоровы?» - спросил я довольную. «Как хрящики! Едят редичку, капустку это наше дело»,- сказала она... Пришел муж, оказавшийся трубочистом. «Много ли заработал?» - спросила его жена. «Десять копеек»,- ответил он. Кажется, отчего бы людям быть довольными? Мне случалось видеть довольных еще и в худшей обстановке. Но не думайте, что это действительное довольство. Это та безнадежная тупость, которая именно и составляет все зло русской бедности». Да, зло, потому что, пока в таких вот бедняках не пробудится чувство протеста против условий нищего существования, революция не разгорится и условия не переменятся. Сказать это прямо, без обиняков, на печатных страницах возможности не было, и Шелгунов продолжал приводить примеры: «Вот изба, точно куча дров. Воздух в ней так сыр и отравлен, что человек непривычный и со здоровыми легкими не может пробыть в ней и пяти минут. А между тем по лицам обитателей этой кучи вы никак не угадаете, что это безысходная, живущая впроголодь голь». Посетил он еще калужскую рогожную фабрику на углу Ивановской и Тележной улиц. И как только люди могли жить тут! В помещении развешаны сырые мочала, вентиляции нет, а рогожникам с семьями приходится жить тут же по десять месяцев в году, питаются они хлебом, картошкой и свеклой, ночью спят всего по три часа. За сотню изготовленных рогож рабочий получает два рубля, а купец на перепродаже той же сотни рогож наживает пять рублей, - и никто не протестует...
Когда же люди избавятся от апатичной покорности судьбе?
Вопрос о причинах угнетающей бедности тех, кто в поте лица трудится, волновал Шелгунова издавна. Он об этом впервые написал девять лет назад - тогда, в статье для журнала «Современник», он пересказал содержание неизвестной российскому читателю книги Энгельса «Положение рабочего класса в Англии». «Один из лучших и благороднейших немцев» (так отозвался об Энгельсе Шелгунов) в книге своей приходил к естественному выводу о необходимости борьбы рабочих за свои человеческие права. С этим выводом Шелгунов был согласен, безусловно, уже тогда, и нынешний пример калужских рогожников лишний раз убеждал его, что единственный выход из положения - в борьбе против существующих условий. Но прежде еще должно прийти широкое осознание необходимости борьбы. Это не приходит быстро. Вот он рассказал на страницах газеты о бедственном положении рогожников, а ведь они, конечно, газет не читают, его статья до них не дошла и поэтому не могла пробудить в них чувство протеста. И, наверное, долго еще они будут бедствовать по-прежнему...
Что же, бросить перо, махнуть на все рукой? Нет, никоим образом! И в очередном «Внутреннем обозрении» для журнала «Дело» он подчеркнул что журналист «черпает себе энергию на дальнейший труд не в очевидности успеха, а лишь в твердом убеждении, что прогрессивная мысль никогда не умирает и полезное слово никогда не пропадает даром».
У Людмилы Петровны в Петербурге родилась дочь. С Вольским она рассталась. Узнав об этом, Николай Васильевич понял, что новорожденную дочь ему придется принять на себя так же, как он принял на себя сыновей. Никуда не денешься. Прежде его обязывало обещание, данное Михайлову, позднее прибавилась глубокая привязанность к маленькому Коле... Ради Коли он уже все готов был терпеть.
Дочку Людмила Петровна назвала тоже Людмилой. В Петербурге ей трудно было жить одной с двумя детьми (Колю она привычно оставляла Николаю Васильевичу), и в начале 1871 года она приехала в Калугу. Ее, кажется, ничто не смущало. Мишу она прилезла с собой, а дочку оставила у бабушки Евгении Егоровны.
В Калуге Шелгуновы стили жить и одном доме, как бы одной семьей, Людмила Петровна ради заработка принялась давать уроки музыки - учила игре на фортепьяно. Научила играть и Мишу. У Коли же не оказалось музыкальных способностей.
Николай Васильевич с постоянным беспокойством ждал писем из Петербурга: для российской печати год был особенно трудный. Издание газеты «Неделя», явно раздражавшей власть имущих, в апреле было приостановлено на шесть месяцев. За что? За «настойчивость… в принятом ею вредном направлении». Так было объявлено официально.
В сентябре Благосветлов из Петербурга писал: «Ужасный месяц для «Дела»; я буквально шестую ночь не сплю; посылаю одну рукопись за другой в типографию, и всё запрещают... Когда выйдет девятая книжка, не знаю; какой она будет? Дохлой!» А в следующем письме горячо убеждал не столько Шелгунова, сколько самого себя: «Мы нужны еще, и пусть хоть один останется цел и бодр в нашем разбитом стане, то и тогда великая победа будет выиграна, а выиграть ее надо, иначе весь порох и пули потрачены даром...»
Однако между ними назревал разлад. Благосветлов бесцеремонно вмешивался редакторским пером в тексты любых статей и вместе с тем норовил сэкономить на гонорарах. Прижимист был, что и говорить. Кроме того, он отказался принимать переводы иностранной беллетристики от Людмилы Петровны. А раньше принимал. Переводила она, правда, посредственно. Заниматься переводами ее заставляла нужда в деньгах. Она уговорила Николая Васильевича написать Благосветлову письмо с просьбой не отказывать ей в заработке - она готова переводить с немецкого и французского любые вещи по редакторскому выбору... Но Благосветлов ответил, что он только терял зрение, бессонными ночами занимаясь правкой ее гнуснейших, по его выражению, переводов, и больше заниматься этим не намерен...
С другой стороны, Гайдебуров предлагал Шелгунову регулярно писать для «Недели», не стесняя себя никакой программой и руководствуясь единственно личным расположением в данный момент. Большой для Шелгунова был соблазн - писать о чем вздумалось и к чему лежит душа, без оглядки на редакторские ожидания.
Он решил с начала 1872 года оставить «Дело» и печататься только в «Неделе». Благосветлов счел его решение - это можно было понять из писем - интригой Людмилы Петровны. Выяснялось, что он ее терпеть не мог.
На страницах «Недели» Шелгунов стал помещать свои «Письма о воспитании», а также «Заметки провинциального философа».
«Провинциальный философ», то есть Шелгунов, размышлял так: «В мире мысли - спасение человека, его выход из всех трудных положений жизни...» Правильно понимая, человек правильно действует. Говорят, понять - значит простить, но далеко не все можно прощать. Шелгунов с негодованием указывал: «Есть характеры, выработавшие в себе всепрощаемость до того, что они уже перестают возмущаться. Они прощают веяное зло, всякую несправедливость, всякое угнетение - с христианской добротой...» И есть люди, для которых превыше всего личное спокойствие, личный интерес. «Формула этих людей - «моя хата с краю». Этим путем слагаются практики с узким кругозором, верные счетчики на коротком расстоянии, вся та масса жалкой посредственности» которая в двадцать лет застраховала себя от всяких благородных порывов н великодушных увлечений и знает только одно чувство - страх».
Не таким он хотел воспитать Колю. Но, конечно не только потому, что рядом подрастал этот дорогой для него мальчик, Шелгунов принимал проблемы воспитания близко к сердцу. «Наши дети должны быть лучше нас, и мы должны воспитывать их лучшими людьми» - вот почему взялся он за свои «Письма о воспитании». В них он размышлял о многом: о памяти и внимании, о воображении и чувстве, о трудолюбии и целеустремленности, о характере и воле, о терпении и нетерпении.
«Безусловно терпеливых людей, в сущности, нет: каждый нетерпелив, - размышлял Шелгунов, - но только у каждого свое собственное терпение. Один терпеливо ждет одного, другой терпеливее ждет другого. Но если человек, воображающий себя влюбленным, ждет совершенно равнодушно свидания, - поверьте, что он не очень влюблен. Если человек, платонически мечтающий о свободе, ждет совершенно спокойно минуты своего освобождения - поверьте, ему не очень нужна свобода».
Бездействие и пассивность изобличают равнодушие Мы не вправе оставаться равнодушными и должны быть трудолюбивыми и целеустремленными, должны высоко ценить труд и целеустремленность. Шелгунов отмечал «Крепостное право, приучив нас пользоваться даровыми силами, приучило и не быть расчетливым с даровым трудом. Поэтому ни в домашней, ни в общественной жизни у нас никогда не бывало деловых привычек, и всякий порядок, расчет и систему мы считали годными только для немцев, а не для русской широкой натуры. Начало произвола, каприза и увлечения мы вносили повсюду и не давали почти никакой цены методу, знанию... Нам казалось, что мы слишком гениальны, чтобы быть деловитыми, я что деловые привычки несовместимы с русским гением. Против этого мнения можно выставить целый ряд опровергающих его фактов. Люди, которых зовут гениальными, отличались всегда деловыми и точными привычками. Они потому и гениальны, что в данное время производили столько, сколько другие произвести были не в состоянии».
Гениальных бездельников не существовало никогда! Вот в чем он хотел убедить российских читателей.
Сколько лет уже мечтал ои о возвращении в Петербург... И лишь в июне 1873 года получил долгожданное разрешение съездить на берега Невы - показаться докторам
Приехал. Вышел с Николаевского вокзала на Знаменскую площадь. Ощутил свежий невский ветер, вздохнул глубоко и радостно.
После провинции Петербург в первый день показался шумен - с его грохотом экипажей по булыжной мостовой. Но так славно было снова пройтись легким шагом но Невскому проспекту, узнавать каждый перекресток. Он остро почувствовал, что Петербург - его родной город, ведь он родился в доме на Девятой линии Васильевского острова...
Тот же был Петербург и все-таки не тот. По вечерам, кажется, нигде и ни у кого не было оживленных собраний - не то что прежде. Его петербургские знакомые предпочитали теперь беседы с глазу на глаз. И как мало их осталось, этих знакомых: кто умер, кто сослан. А оставшиеся... За те годы, что с ним не виделись, они постарели соответственно, а для него - как бы внезапно. Невольно думалось о том, как бежит время и как оно может менять людей.
Но вот он пришел с визитом к Благосветлову В кабинете издателя «Дела», на стене, увидел фотографический портрет Писарева и прочел надпись на портрете: «Слова и иллюзии гибнут - факты остаются» Узнал почерк Писарева и его подпись. Подумал, что в этом афоризме - и вся трезвость мыслящего реалиста, и его последняя пера...
О своем разрыве с Писаревым в последний год его жизни Благосиетлов словно бы совсем забыл. И Шелгунова он встретил так дружелюбно, словно и не было между ними никакого разлада. В беседе он с бесцеремонностью, которую почитал выражением дружеских чувств, хлопал по плечу, если стояли рядом, или ударял по коленке, если сидели в креслах. В общем, Шелгунов согласился возобновить свое участие в «Деле», не порывая с Гайдебуровым, и Благосветлов немедленно поместил в журнале его новую статью.
А на страницах «Недели» Шелгунов рассказал о том, какое впечатление произвел на него Петербург и какую перемену он ощутил: «Петербург был недавно горяч, смел и запальчив, теперь он стал сосредоточен и скрытен... Провинциал всегда больше говорит, чем слушает, петербуржец знает, что человеку даны два уха и один рот, чтобы больше слушать и меньше говорить».
При возникшей возможности печатно высказываться сразу в двух изданиях, Шелгунов по возвращении в Калугу стал писать так много, как никогда прежде.
В статье «Бесхарактерность нашей интеллигенции» - для «Дела» - он напоминал, что ведь были в России такие энергические люди, как Петр Великий или протопоп Аввакум. А теперь? «Мы в воображении своем можем переживать самые грандиозные события, мы можем совершать чудеса храбрости, совершать самые высокие подвиги гражданского величия, быть благодетелями человечества, - и все это - не встав даже с кресла, на котором мы сидим перед камином». Где же энергические люди? В чем их реальные дела? «Действовать - значит жить, а жить - значит действовать».
«Жизнь не изменилась оттого, что вы состарились, и, если опустились ваши руки и вы утвердились на средине, не думайте, что за вами уж и нет никого» - писал он в «Заметках провинциального философа» - для «Недели» Ведь общественная мысль в России жива, хоть и развивается в потемках. «В кажущемся безмолвным котле, каким представляется русское общество, прогрессивный процесс мысли идет своим путем», и если мы этого не замечаем, то лишь потому, что «литературные трибуны говорят подчас гораздо меньше, чем говорит крестьянин в избе и скромное общество у себя за чайным столом».
В журнальной работе очень мешала Шелгунову отдаленность Калуги от Петербурга. Не было возможности быстро сноситься с редакциями по поводу любых поправок в тексте статей. Письма шли долго. Железная дорога до Калуги построена еще не была, до ближайшей станции - в Туле приходилось добираться на лошадях почти сотню верст.
В январе 1874 года по просьбе Николая Васильевича Людмила Петровна поехала в Петербург похлопотать о его переводе в какой-нибудь губернский город поближе к Петербургу. Месяцем позже он узнал из ее письма, что ее хлопоты увенчались успехом и ему разрешено переехать в Новгород.
Когда-то в Лесном институте его обучили основам; столярного ремесла, он их знал и теперь решил преподать Киле. Полагал, что мальчику это будет интересно и полезно. Уже перебравшись в Новгород, купил себе верстак. Однако с удовольствием столярничал дома только он сам, Коля же - с неохотой и ничего как следует не освоил.
Вспоминая годы учения в Лесном институте, Николай Васильевич думал, что особенно полезный опыт он приобрел именно в практических занятиях в лесу и в мастерской. В институте, созданном по образцу кадетского корпуса, на северной окраине Петербурга, ранней весной прекращались уроки, и все воспитанники, начиная с младшего класса, должны были ходить на работы. Причем никто их не понукал и не принуждал. Каждому самому хотелось работать, каждый с утра сам брал свою лопату и шел в питомник. Саженцы, когда-то ими посаженные под руководством учителя, со временем превратились в настоящий лес. |
А вот занятия в классах запомнились меньше. На лекциях он часто скучал. Выпали занятия, которые любого могли довести до отупения, - когда инспектор пытался приучить их к якобы точному, а на самом деле к мертвому канцелярскому языку. «Что такое окно?» - вопрошал инспектор. «Окно есть дыра», - отвечали ученики. Инспектор поправлял: «Окно есть отверстие» Спрашивал: «Что такое чернильница?» - «Чернильница есть склянка»,- отвечал кто-то догадливый, а остальные уже начинали умирать со скуки. Инспектор поправлял: «Чернильница есть сосуд». - «Чернильница есть сосуд»,- повторяли все нестройным хором и с тоской глядели в окно, где раскачивались под ветром деревья.
Выпущенный из института прапорщиком по чину и таксатором по должности, молодой Шелгунов проводил многие месяцы в разъездах по губерниям - по проселочным дорогам и в бездорожье, в жару и в холод, и снег и в дождь. Занимался таксацией, то есть определением товарной стоимости участков леса. О» понимал, что лес надо охранять и сохранять, и увлечение сочинял всякие распоряжения. Ему ужасно хотелось выдумать что-то действительно полезное, распорядиться действительно по-хозяйски. По с годами у пего, признаться, рвения поубавилось, он увидел, как устойчива косность, убедился в том, что все, кому его охранительные распоряжения невыгодны или обременительны, непременно отыскивают способ тихо похоронить такие распоряжения, напрочь о них забыть. И, кажется, все вокруг были убеждены, что лесами Россия так безмерно богата, что, сколько ни руби, лесов не убудет.
Он уже полгода жил в Новгороде, когда Благосветлов напечатал в своем журнале сочинение некоей дамы, укрывшейся псевдонимом. Сочинение называлось «Людоедка (Очерки из жизни русских праздношатающихся за границей)». Литературных достоинств оно не имело никаких и вряд ли могло заинтересовать широкий круг читателей. Имена героев были вымышлены, однако в кругу знакомых Шелгунова, конечно, угадывали без труда: Жарков - это Шелгунов, Вера Гавриловна Жаркова (или Жарчиха) - это Людмила Петровна, Томилин - это Михаил Ларионович Михайлов, Сокольский – это Александр Серно-Соловьевич. Упоминался и Петя Жарков, то есть Коля. Основное место действия было перенесено в сочинении из Швейцарии в Париж. Рассказывалась, по сути, история отношений Людмилы Петровны и Александра Серно-Соловьевича, история драматическая. Все мужчины были изображены с симпатией и сочувствием, а героиня в высшей степени зло. «Имя же ей - людоедка!» То есть «людоедкой» была названа Людмила Петровна, и Благосветлов не мог этого не понимать. Хотя бы потому, что побывал в Женеве, где об отношениях Шелгуновой и Серпо-Соловьевича в русской эмигрантской среде знали все, в Женеве скрывать эти отношения Людмила Петровна не считала нужным.
Как раз в сентябре, когда в журнале печаталась первая половина «Людоедки», Шелгунов получил разрешение приехать на неделю из Новгорода в Петербург У него была возможность поговорить с Благосветловым наедине, с достаточной откровенностью. Он знал, что Людмила Петровна и Григорий Евлампиевич испытывают взаимную неприязнь и за глаза Благосветлов (как, впрочем, и все в редакции «Дела») именует ее в разговорах Шелгунихой, но все-таки не ожидал, что Благосветлов опубликует подобное произведение. В тех же самых номерах журнала печатались его, Шелгунова, статьи...
Порвать с Благосветловым из-за напечатания «Людоедки»? Это означало публично признать соответствие рассказанного и реально происходившего, то есть, что называется, расписаться в получении. Да и нелегко ему было бы, как уже выяснилось два года назад, существовать без заработка в этом журнале... Раздосадованный крайне, Шелгунов решил все же вести себя так, как если бы ничего не произошло. Он продолжал печататься в «Деле» из месяца в месяц.
Но Людмила Петровна не могла держать себя так, как если бы ничего не произошло. Она хотела, чтобы он порвал с Благосветловым окончательно и бесповоротно. Он этого не сделал. Жизнь их под одной крышей стала тягостной.
В марте 1875 года Шелгунов ходатайствовал о переводе в Выборг. Сослался, как водится, на состояние здоровья.
В мае он получил разрешение и отправился в Выборг - один. Людмила Петровна была намерена поселиться вместе с детьми в Петербурге. Он согласился, что детям лучше будет жить и учиться в столице. Согласился, хотя с Колей ему не хотелось расставаться и жить врозь. Но нельзя же быть эгоистом... Пока что, на один летний месяц, Людмила Петровна поехала с детьми погостить к сестре Маше, в имение ее мужа в Торопецком уезде Псковской губернии.
Выборг Николай Васильевич хорошо помнил, ведь в этом городе он женился, молодой и влюбленный, и воспоминание о Выборге щемило сердце. С той поры столько воды утекло... Когда он влюбился в Людмилу Петровну и было ей семнадцать лет, он признался ей в любви, она в ответ дала понять, что он пользуется взаимностью, и Николай Васильевич, вернувшись домой от восторга поцеловал шкаф... Теперь смешно вспомнить, а тогда... Потом он уезжал по своим лесным делам, и когда Людя написала ему в письме, что никогда не мечтает и что мечты вздор, ему не верилось, что она пишет искренно. Решив жениться, он послал матери письмо - просил благословения. Мать благословила не без колебаний, она была убеждена, что Людя любит его меньше, чем он - ее, сомневалась в его будущем счастье. И когда он предложил устроить свадьбу в мае, только потому, что раньше не мог приехать в Выборг, где жили тогда Михаэлисы, будущие тесть и теща суеверно не хотели назначать свадьбу на май. Он настоял на своем и написал Люде: «Неужели их замечание верно? разумеется, нет! в мае - маяться - вот дичь, и только понятная для русских, потому что немец от слова «май» не произведет «маяться», за неимением этого слова». Глупая примета, а ведь маялись потом и до сих пор маются, надо признать...
Выборг за минувшие годы мало изменился, был таким же чистым и тихим. На улицах появились газовые фонари. И окрестности были по-прежнему прекрасны светлая вода залива, сосны и гранит..
Благосветлов на лето уехал с семьей в Швейцарию и оттуда писал Шелгунову: «Я чувствую по вашим статьям, что Выборг подействовал на вас живительно; да, может быть, отсутствие Л. П. ободрило, воскресило вас». Благосветлов явно был доволен тем, что Людмила Петровна не последовала за Николаем Васильевичем на новое место жительства.
Из Выборга Шелгунов написал одному старому знакомому: «Солнце у нас такое хорошее, теплое и родное, точно русское, но, увы, псе остальное не понимает ни слова по-русски, и даже воробьи чирикают по-чухонски!» Он скоро стал сожалеть о том, что покинул Новгород. Там у него был хоть небольшой круг добрых знакомых, а здесь - никого. Только летом, когда некоторые петербуржцы приезжали сюда на дачу, было с кем поговорить, а зимой встречал только местных жителей, их финскую речь не понимал совершенно. Так что и года не прошло, как он написал ходатайство о переводе обратно в Новгород.
Новый переезд ему весной разрешили. Властям, как видно, уже было все равно, в каком захолустье будет жить Шелгунов.