Болезнь ног у императора Николая — Освящение дворца великой княгини Марии Николаевны — Несколько перемен в военной форме — Адмирал Грейг — Кончина великой княгини Елисаветы Михайловны — Князь Репнин-Волконский — Публичные лекции военных наук — Живые картины Раппо — Необыкновенные награды по поводу крещения великого князя Александра Александровича — Перечень всех наград князя Васильчикова — Прапорщик Янкевич, толкнувший государя на улице — Разговор о религиях в России — Экзамены для производства в первый офицерский и первый классный чин и указ 11 июня 1845 о чине статского советника и майора — Кончина и похороны графа Канкрина — Дмитрий Павлович Татищев — Александр Иванович Тургенев
Император Николай в зиму с 1844 на 1845 год страдал какою-то загадочною и упорною болью в ногах, особенно в правой. В праздник Рождества (1844-го) он всю обедню просидел в комнате за фонариком, в Новый год отказал выход, а в Богоявление в половине обедни принужден был опять удалиться за фонарик, но к водосвятию снова вышел и даже следовал за процессиею на Иордан. Став, в ожидании ее, перед войсками в портретной галерее, он громко сказал князю Васильчикову, что накануне чувствовал себя лучше, так что мог выстоять всю обедню; работавшие же с ним за день перед тем рассказывали, что он во весь доклад держал правую ногу на стуле.
В публике многие приписывали этот недуг героическому лечению отважного Мандта, в это время уже пользовавшегося неограниченным доверием государя, которого он заставлял постоянно пить битер-вассер, употреблять ежедневно по несколько холодных промывательных и ставить ноги в воду со льдом. При всем том государь, по обыкновению, нисколько не жалел себя в исполнении своих обязанностей и, не довольствуясь кабинетной работой, продолжал даже выезжать.
В половине января ему сделалось гораздо хуже; стали пухнуть ноги, и к боли в них присоединилась желтуха; он вынужден был прилеживать на диване и начинал таинственно поговаривать о водяной ........![109]
Но могущественная его натура в этот раз взяла верх, и к концу месяца мы были обрадованы совершенным его выздоровлением, по крайней мере, по виду.
Дворец для великой княгини Марии Николаевны у Синего моста, воздвигнутый на месте[110] прежнего дома Чернышева, обращенного впоследствии под школу гвардейских подпрапорщиков, окончен был отделкою и убранством к 1845 году. 1 января происходило в нем освящение церкви, и потом допущены были к осмотру его избранные, а 7 января и вся публика, хотя по билетам, но которые раздавались всем желавшим без разбора, кроме черни, отчего стечение любопытных доходило даже до давки. Указом 8 января дворец сей, с службами при нем и со всем убранством, пожалован был великой княгине в вечное и потомственное владение и поведено именовать его Мариинским; а вслед за тем молодая чета, жившая до тех пор в Зимнем дворце, переехала на свое новоселье.
Немедленно по вступлении на престол императора Николая I у всех штаб- и обер-офицеров[111] белые панталоны с ботфортами были заменены брюками, и прежняя форма сохранена только для генералов[112], с обязанностью носить ее в известные праздники в продолжение целого дня. Таким образом, в то время, когда молодежи дано было это важное облегчение, люди более или менее пожилые, дослужившиеся до высшего звания, оставались при прежней тягостной форме, равнявшейся для многих почти невозможности показываться в праздники на улицах и в обществе. Комитет, существовавший под председательством великого князя Михаила Павловича, — о пересмотре устава строевой службы, в 1843 году представлял об уничтожении такой несообразности; но государь тогда на это не соизволил, и перемена формы последовала уже только в 1845 году, главнейше по настояниям наследника цесаревича.
В самый день Нового года состоялся приказ, чтобы генералам в определенные праздники быть в парадной форме только до развода. В этот же день сделаны были и разные другие перемены в военном обмундировании: так к каскам, заменившим прежние треугольные шляпы, даны металлические кокарды; гусарам, вместо имевшихся у них вице-мундиров, велено носить всегда венгерки и проч.
18 января скончался, 69 лет от роду, член Государственного Совета Алексей Самойлович Грейг, англичанин родом и подданством, сын знаменитого в Екатерининский век адмирала и сам стяжавший себе славу как моряк и как ученый. Всю карьеру свою он сделал во флоте или, по крайней мере, в флотском мундире. Быв зачислен в службу в самый год своего рождения (1775) и трижды послан потом, в отроческом и юношеском возрастах, в Англию, для усовершенствования в морском деле, участвовав во всех кампаниях, Грейг с 1816 по 1833 год нес звание и обязанности главного командира Черноморских флота и портов и Николаевского и Севастопольского военного губернатора.
В продолжение этого времени он произведен в адмиралы (1828) и получил императорский шифр на эполеты (1829), а в 1833 пожалован в члены Государственного Совета, где перебывал во всех департаментах, кроме только департамента законов; в 1834 году внесен в список состоящих при особе его величества и наконец 6 декабря 1843 года пожалован андреевским кавалером. Из морских его подвигов самыми блестящими были: покорение в 1828 году Анапы, содействие в том же году к завоеванию Варны и взятие в 1829 году крепостей: Миссемврии, Ахиоло, Ниады и Мидии. За отличия под Варною, «не знавшей еще, — как сказано в рескрипте, — силы русского оружия», он получил 2-го Георгия, которого знаки император Николай сам возложил на него 29 сентября 1828 года на корабле «Париж».
Между гражданскими или административными его заслугами важнейшею должно назвать возбуждение мысли об учреждении Пулковской астрономической обсерватории и жаркое содействие к ее осуществлению.
Грейг был человек добрый, кроткий, благородный, притом очень скромный, без свойственной его нации холодной надменности. В отношении к умственным его силам мнения различествовали. Сперанский называл его «ученым дураком». Думаю, что тут было преувеличение. Не имев, конечно, дарований гения, Грейг был, однако же, человек рассудительный, и если в ежедневном обиходе жизни он отличался чрезвычайным простосердечием, то при вопросах государственных у него проблескивали нередко основательные, иногда и оригинальные мысли.
Так, например, когда в 1839 году, при рассмотрении дела об уничтожении простонародного лажа на монету, одно предположение сменялось другим, он представил очень, как мне казалось, дельный проект о том, чтобы за монетную единицу взять кружок, равный четвертаку, назвав его рублем, — мысль, едва ли не основательнее той, которая была тогда принята (обращение в монетную единицу целкового) и в последствиях своих повлекла страшное возвышение цен на все предметы. Затем не Грейгова вина была, что в Государственном Совете его поместили в Гражданский департамент, где он, нисколько не приготовленный к делам этого рода, сделался совершенно бесполезен и точно мог казаться ограниченным.
Пользовавшись в прежнее время общим почетом, уважением и отличаемый государем, наконец, всеми любимый, Грейг утратил много из того через брак с пронырливой жидовкой, дотоле его наложницей, которая во время его управления Черноморским флотом позволяла себе, в роли адмиральши, как по крайней мере все тогда говорили, разные неблаговидные поступки. С тех пор, потеряв расположение к себе государя, бедный старик сделался для публики более или менее предметом насмешек и почти пренебрежения, так что пожалование ему Андреевской ленты возбудило общее порицание против исходатайствовавшего ее князя Васильчикова.
В последние годы, изнуренный более еще болезнью, нежели летами, одряхлевший, оглохший и действительно уже выживший из ума, Грейг только прозябал, и каждого невольно брал смех при уверениях его жены, все еще тревожимой видами честолюбия, будто бы ее «Алексей Самойлович» проводит целые ночи за чтением советских записок. «Видно, — говорили шутники, — эти-то бессонные ночи он и старается вознаграждать в Совете», где в самом деле Грейг постоянно дремал — и иногда предавался даже глубокому сну.
Обряд отпевания тела Грейга происходил в Англиканской церкви (на Английской набережной), которая впервые еще отдавала последний долг члену Государственного Совета. В противоположность с другими вельможами, у которых на похоронах обыкновенно бывает менее людей, нежели стекалось на их вечера, к бездыханному телу бедного Грейга собралось несравненно более, чем видывали на его балах, называвшихся в городе «жидовскими». С скромным и отчасти застенчивым характером своим, он, если бы тут очнулся, умер бы, я думаю, во второй раз при виде, с одной стороны, как для него собрались весь Совет, весь флот, вся Академия наук, вся военная свита государева, множество англичан и проч., а с другой стороны, как неистово посреди этого многолюдного собрания завывала и ломалась его вдова. Наследник цесаревич и великий князь Михаил Павлович также присутствовали при церемонии, и чтобы начать ее, ожидали только государя, которого и лошадь уже была приведена (для командования войсками), как вдруг он прислал сказать, что не может быть. Никто из нас не мог разгадать причины этого внезапного отказа; но она, к несчастью, объяснилась слишком скоро.
В то время со дня на день ожидали из Висбадена вести о разрешении от бремени великой княгини Елисаветы Михайловны, сочетавшейся в прошлом году с герцогом Нассауским. И вдруг, именно в то время, когда должен был начаться печальный обряд, прискакал флигель-адъютант герцога, граф Боос, с известием, что великая княгиня, разрешась дочерью, вместе с нею вслед за тем скончалась. Разумеется, что после этого государь, к которому первому Боос явился, уже был не в силах ехать на похороны Грейга, где присутствовал несчастный отец, ничего не подозревавший[113].
Выждав конец церемонии, государь отправился в Михайловский дворец. Видевшие, как он входил к брату, рассказывали потом, что на нем не было лица и что даже губы его тряслись.
— Только что пришла почта, Миша.
— Отлично! — отвечал радостно великий князь, который еще накануне, на маленьком вечере у великой княгини Марии Николаевны, где праздновалось ее новоселье, был необыкновенно весел и часто, среди шуток, говорил, что в эту минуту он, может статься, уже дедушка: «Что, я дедушка? Мальчик или девочка?»
У государя, так недавно еще сраженного собственною утратою[114], недостало сил отвечать. Он мог только броситься на грудь брата, всегда столь свято ему преданного ........[115]
Великой княгине-матери он еще менее чувствовал себя в состоянии нанести этот удар; роковая весть была передана ей Мандтом.
Примечательно, что, по известиям Бооса, слышанным мною от него самого, великая княгиня разрешилась дочерью, которая прожила менее дня; газетная наша статья, сопровождавшая манифест, уверяла, что это был принц, не проживший и одних суток, а прибывшие сюда в тот же день прусские газеты, в статье из Нассуского герцогства, рассказывали, будто бы великая княгиня скончалась, разрешившись накануне мертвою дочерью, так что публика наша долго сомневалась, что же, наконец, считать правдою.
Великая княгиня Елена Павловна долго просила и настаивала, чтобы траур по покойной был только домашний; но государь никак на это не согласился, и все было сделано так, как при кончине собственной его дочери[116].
Простой наш народ рассуждал по-своему об этих плачевных событиях, говорил, что иного и ожидать нельзя было, потому что младших дочерей выдали замуж прежде старших и притом в високосный год.
Впоследствии сам великий князь Михаил Павлович рассказывал мне, что, приехав на похороны Грейга в каком-то особенно грустном настроении духа, которого не мог сам себе объяснить, он был встречен наследником цесаревичем (знавшим уже все от государя) с совершенно изменившимся лицом, почти со слезами на глазах, и хотя он избегал всякого ответа, однако вид его не мог не усилить еще более тревожного чувства великого князя. Воротясь домой, Михаил Павлович нашел у себя Мандта, и если посещение государева лейб-медика его не удивило, потому что в последнее время Мандт очень часто к нему приезжал для бесед о расстроившемся здоровье государя, однако и в выражении его лица, и в направлении разговора он заметил что-то необыкновенное, мрачное и только что хотел спросить о причине, как вошел государь. Появление его часом ранее обыкновенного времени его посещений, а потом и самый вид его, недолго оставили великого князя в недоумении…
От самого же великого князя я слышал, что дочь его понравилась герцогу еще в 1840 году, во время пребывания в Эмсе, когда ей было всего 14 лет, и что герцог тогда же получил втайне согласие великой княгини-матери, которое в 1843 году было подтверждено и формальным соизволением государя. Начало нервической болезни, выразившейся очень сильно при отъезде Елисаветы Михайловны после брака из Петербурга и не оставлявшей уже ее до кончины, относилось к тому же 1843 году, когда она вместе с матерью и сестрами жила в Бингене. Тут, прогуливаясь однажды верхом, она от внезапного движения лошади почувствовала сотрясение в затылке и спинной кости, за которым тотчас последовал нервический припадок.
В январе скончался в своем имении, Полтавской губернии, местечке Яготине, внук по матери и воспитанник знаменитого генерал-фельдмаршала князя Николая Васильевича Репнина, бывший член Государственного Совета и генерал-адъютант князь Николай Григорьевич Репнин-Волконский. Первая из этих фамилий присвоена ему была по кончине деда, когда погас род Репниных в мужской его линии. Отец его, генерал-аншеф князь Григорий Волконский, был человек тоже очень известный в своем роде. Ездя по Петербургским улицам без мундира или сюртука, в одном камзоле и с непокрытою головою, он заходил на пути в каждую церковь прикладываться к иконам и вообще старался подделываться во внешних приемах под все причуды и странности Суворова. Князь Николай Григорьевич служил и на поле брани, и на поприщах дипломатическом и гражданском, был посланником при дворах братьев Наполеоновых, Иеронима и Иосифа, после лейпцигской битвы управлял Саксонским королевством и потом, состояв 18 лет Малороссийским генерал-губернатором, был назначен, с увольнением от этой должности, членом Государственного Совета.
Вдруг открылось расхищение за время его управления Малороссиею, с громкою, главною молвою о личном его в том участии, сумм Полтавского приказа общественного призрения, и Репнин был уволен (кажется, в 1835 или 1936 году) без прошения вовсе от службы. Остаток своей жизни, посрамленный таким образом после долговременной и отчасти блестящей карьеры, он влачил за границей и в Яготине, не достигнув уже никогда восстановления гражданской своей чести. Репнин, человек умный и просвещенный, отличался, однако, всегда чрезвычайным легкомыслием и большою расточительностью. Он был женат на сестре жены министра народного просвещения Уварова и дочери графа Алексея Кирилловича Разумовского, бывшего тоже некогда министром просвещения.
Зимою 1845 года, сверх многих публичных чтений, происходивших в Академии наук, Вольном экономическом обществе и проч., впервые учреждены были в Петербурге по воле государя и публичные безмездные лекции военных наук — для всех желавших заняться ими военных офицеров. Эти лекции, обнимавшие тактику, артиллерию и фортификацию, читались офицерами гвардейского Генерального штаба, артиллерийскими и инженерными в обширной зале Энгельгардтовского дома на Невском проспекте и с самого начала их привлекли многочисленных слушателей.
На углу Большой Морской и Кирпичного переулка, там, где теперь огромный дом Руадзе[117], стояло очень еще недавно небольшое деревянное здание, в котором прежде приезжею труппою игрались преимущественно пьесы для детей и которое от этого времени сохранило название Детского театра. В начале Великого поста в 1845 году афиши объявили, что со второй недели иностранец Раппо со своею труппою будет представлять в этом Детском театре опыты индейского жонглерства и «живые статуи». Последние заключались в группах или отдельных статуях, представлявшихся, в верных снимках с произведений знаменитейших древних и новых художников, живыми людьми, которые появлялись на сцене, мужчины и женщины, если и не совершенно нагие, то прикрытые только прозрачным, плотно прилегавшим к телу трико, обрисовывавшим все формы, как бы его совсем не было. В прибавку, трико было телесного цвета, и только на нескольких мужчинах, представлявших отдельные статуи, оно имело цвет мрамора.
В первое представление, когда никто еще не знал, что тут будет, приехало в ложи множество дам; но разумеется, что при первом появлении этого, уже слишком разительного подобия живой натуре, все принуждены были бежать. Представления в таком виде продолжались, однако, очень недолго. Присутствовавший на одном из них военный генерал-губернатор Кавелин, скандализированный в высшей степени выводимыми пред публику возбудительными наготами, представил о запрещении их. Государь отозвался, что в таких делах надо поступать очень осмотрительно, чтобы не разорять понапрасну бедных людей, приехавших к нам издалека, и что для произнесения окончательного решения он сперва сам посмотрит это зрелище. Действительно, в субботу той же второй недели поста государь приехал к Раппо вместе с наследником цесаревичем, и этот день был последним в летописях нагих статуй под телесным трико. Впоследствии женщинам позволили показываться только уже в платьях или туниках, а мужчинам хотя и без покровов, но не иначе, как в белом трико под мрамор.
Крещение великого князя Александра Александровича, совершенное с большим торжеством, ознаменовалось многими наградами — не только важными, но в некотором смысле даже и государственными. Не перечисляя всех пожалований чинами, орденами и проч., назову только те милости этого дня, которые выходили из ряда обыкновенных.
Принцу Петру Ольденбургскому, имевшему до тех пор в качестве внука императорского по женской линии — титул только светлости, пожалован был, вместе с его супругою, титул императорского высочества — за то, как говорил указ, что он «посвящает все время и труды свои на службу и в знак монаршего внимания к сим его трудам и достоинствам».
Граф Нессельрод, носивший с 1828 года титул вице-канцлера, был пожалован в государственные канцлеры, — звание, которого никто не имел у нас со смерти в 1834 году князя Кочубея, пользовавшегося им всего, впрочем, лишь несколько месяцев, с особою прибавкою: «по внутреннему управлению», изобретенною тогда для означения, что влияние его не простирается на дипломатическую часть; последним же канцлером иностранных дел был граф Николай Петрович Румянцев.
Эта важная награда, возводившая Нессельрода в уровень с князем Варшавским и выше всех гражданских чинов, потому что, за смертью князя Александра Николаевича Голицына, он становился единственным действительным тайным советником 1-го класса в целой империи, была встречена сочувствием всей публики, редко несправедливой в своих приговорах. Управляв министерством иностранных дел более тридцати лет; проведя Россию через все политические бури этого длинного периода не только здраву и невредиму, но и в сиянии славы; пользуясь общим уважением и в России и во всех кабинетах Европы, столько же искусный и опытный дипломат, сколько вообще полезный государственный муж, давно уже вписавший свое имя в историю, граф Нессельрод действительно вполне заслужил эту награду, и кто же, в самом деле, достойнее этого знаменитого ветерана мог стать в главе наших государственных сановников!
Со всем тем, быв во 2-м классе еще с 1823 года, Нессельрод через повышение свое обошел трех статских — графа Головкина, Татищева и графа Строганова, двух военных — князя Волконского и Ермолова, и еще одно лицо, представлявшее в нашей администрации нечто вроде амфибии, именно графа Мордвинова, который, при титуле адмирала, носил всегда фрак. Но первые три были — слепцы, давно уже удалившиеся с поприща гражданской деятельности, хотя и продолжавшие числиться членами Государственного Совета; Ермолов и Мордвинов точно так же состояли лишь в списках, первый — находясь в бессрочном отпуску, а последний — не оставляя, по старости и дряхлости, уже несколько лет своей комнаты[118].
Итак, из всех шести обойденных, в действительной службе, и притом очень тяжкой, по званию министра императорского двора, с которым соединялось и несколько других должностей, состоял один только князь Волконский, произведенный в генералы от инфантерии еще в 1817 году. Ему по этому случаю пожаловано было единовременно, из сумм удельного ведомства, четыреста тысяч рублей серебром, и хотя едва ли кто прежде него получал у нас такую огромную денежную награду, однако почтенный старец худо скрывал свое огорчение.
— На что мне деньги, — говорил он, — когда я и так живу на всем готовом от двора, дочь моя замужем, оба сына женаты, и не только состояние их обеспечено, но все они даже богаты.
Кроме его самого, были и другие, которые за него обижались.
— Если б у нас были в обычае и в праве народные адреса, — говорил мне безрукий старик Скобелев, столько же известный своими военными подвигами, как и литературными трудами, — то вся армия подписала бы адрес о пожаловании князю Петру Михайловичу фельдмаршальского жезла.
— Действительно, — прибавляли другие, — начальник Главного штаба и сподвижник всех военных действий покойного императора имел бы не менее, может статься, права на титул фельдмаршала, нежели дипломатический статс-секретарь Александра на титул канцлера, а пожалование этого высшего военного сана в мирное время бывало нередко в прежние царствования[119].
Князю Васильчикову, который был хотя и не старше Нессельрода, однако произведен во 2-й класс в один с ним день, пожалован майорат, состоявший из местечка Тауеррогена с восемью другими еще ключами и оцененный, по казенному аншлагу, в 20 000 руб. серебром ежегодного дохода, но приносивший, как уверяли, еще гораздо более — награда, напоминавшая щедроты Екатерины к ее любимцам. Имение Тауерроген куплено было, собственно, с этой целью, у графа Зубова; с освобождением, для обеспечения Васильчикову полного дохода, от всех долгов кредитным установлениям и с обращением крестьян из крепостных в обязанные.
По общему, изданному в 1842 году положению о жалуемых в западных губерниях майоратах, оно должно было после смерти князя перейти нераздельно к старшему сыну; но этот сын был от первой жены (рожденной Протасовой), а князь имел еще нескольких сыновей и от второй (рожденной Пашковой); вследствие того граф Киселев, приискивая по приказанию государя имение для майората, выбрал именно такое, которое со всем удобством могло быть разделено на две части, на случай, если бы князь пожелал просить о предоставлении одной в пользу старшего от второго его брака сына, что впоследствии точно и случилось.
В тот же день Вронченко утвержден был министром финансов, что, впрочем, после самостоятельного управления им этим министерством не удивило уже более нашей публики.
Наконец, одна еще награда, обратившая на себя общее внимание, заключалась в пожаловании митрополиту Антонию, очень незадолго перед тем возведенному в этот сан, Андреевской ленты мимо Владимирской.
— Хорошо, — говорили завистники, — шагнув в восемь лет из капитанов в Андреевские кавалеры!
Этим хотели намекнуть на то, что преосвященный Антоний всего лишь за восемь лет до этой эпохи был пострижен из белых священников в монашество.
Кстати, о наградах и о необыкновенной щедрости в них императора Николая к лицам, осчастливленным его благоволением.
Вот, для примера, перечень того, что Васильчиков, в собственном лице своем или в членах своего семейства, получил со времени назначения его председателем Государственного Совета и Комитета министров, т. е. с 9 апреля 1838 года по апрель 1845 года, или в продолжение всего семи лет: 6 декабря 1838 года старшая дочь его пожалована во фрейлины; 1 января 1839 года он с потомством возведен в княжеское достоинство; 14 апреля 1840 года аренда в 12 000 тыс. руб. серебром на 24 года; 14 апреля 1841 года портрет государя для ношения на шее; 1 января 1843 года пожалована во фрейлины вторая, 10-летняя дочь его, и Ахтырскому гусарскому полку велено называться его именем. В том же 1843 году один из его сыновей пожалован в флигель-адъютанты, а два его внука, сыновья полковника Лужина, записаны в Пажеский корпус, в который постановлено законом принимать сыновей только генерал-лейтенантов. Наконец, 17 марта 1845 года — Тауеррогенский майорат.
Кроме этих наград, государь беспрестанно, можно сказать, ежедневно, осыпал князя знаками милостивого своего внимания и благорасположения, драгоценнейшими для подданного всяких внешних отличий. Между множеством случаев, служивших тому доказательством, приведу теперь один. Для постоянных докладов князя назначены были вторники; но на Страстной неделе в 1845 году он не поехал во дворец, отозвавшись неимением дел; в пятницу той же недели я случился у князя в то время, когда готовились служить в домовой его церкви вечерню, на которую съехалось несколько родственников и друзей.
Вдруг входит камердинер:
— Ваше сиятельство, сейчас был здесь государь; но, увидев у подъезда много экипажей, подозвал швейцара и спросил: нет ли какого семейного праздника; когда же швейцар отвечал, что это гости, съехавшиеся к вечерне, то сказал: «Ну доложи князю, что я заезжал потому, что мы не виделись во вторник, но не хотел его беспокоить и мешать молиться, а завтра опять заеду».
Если кто зимою и в начале зимы 1845 года (и еще несколько лет после) хотел наверное встретить императора Николая лицом к лицу, стоило только около 3 часов перед обедом пойти по Малой[120] Морской и около 7 часов по Большой[121]. В это время от посещал дочь свою в Мариинском дворце и, соединяя с этой целью прогулку пешком, или шел к ней, или от нее возвращался.
Однажды кто-то мимоходом сильно толкнул его.
— Это что?! — спросил государь, увидев в дерзком молодого офицера путей сообщения.
— А что? — возразил тот.
— Как что, милостивый государь: по улице надо ходить осторожнее, а если случится кого задеть, то должно по крайней мере извиниться, хотя б то был мужик.
С этим, спустив с плеча шинель, чтобы показать генеральские эполеты, государь велел молодому человеку идти под арест на главную гауптвахту и ждать там приказаний, а сам, воротясь во дворец, послал за графом Клейнмихелем, в присутствии которого вытребовал перед себя офицера. Он оказался прапорщиком Янкевичем, из поляков, обучавшимся еще в то время в Институте путей сообщения, никогда прежде не видавшим государя в глаза и так мало знакомым даже и с Петербургом, что, вместо главной гауптвахты, пришел сперва на адмиралтейскую; когда же он явился на главную, то его не хотели туда допустить, как арестованного, по его рассказам, каким-то неизвестным генералом, и приняли только уже тогда, когда по дальнейшему расспросу несомненно открылось, к ужасу его, кто был этот генерал. Государь сделал ему отеческое увещание и потом сдал Клейнмихелю, «на условии, чтобы эта история осталась для Янкевича без всяких последствий».
Летом, в бытность в Петербурге принца Карла Прусского, за обедом, при котором и принц присутствовал, речь коснулась новокатоликов, которых учение было тогда в полном ходу в Германии и составляло общий предмет и газетных статей, и разговоров.
— Я должен признаться, — сказал государь, — что не считаю ни удобным, ни нужным прикасаться к делам совести: для меня совершенно все равно, к какому из христианских исповеданий принадлежат мои подданные, лишь бы они оставались верноподданными. Одно только исключение из этого правила я позволил себе — в отношении униатов — потому единственно, что всегда считал их принадлежащими к нашей церкви и только от нее отторгнутыми.
Приняв в основание, что не одна только выслуга узаконенных лет может давать право на производство в первые офицерские чины по военному ведомству, но что удостаиваемый должен иметь и познания, этому званию необходимые, император Николай в 1843 году велел унтер-офицеров производить впредь в офицеры не иначе, как по выдержании особо установленного испытания в науках, и, применяясь к сему, составить новые правила о производстве в первый классный чин и по гражданскому ведомству. Для исполнения сего учрежден был особый комитет, под председательством управлявшего в то время делами Комитета министров, Бахтина, из чиновников разных ведомств, и написанный им проект, вместе с замечаниями всех министерств, передан во II отделение Собственной его величества канцелярии, для внесения, с его мнением, в Государственный Совет.
Здесь, в департаменте законов (куда я был назначен с самого пожалования меня членом Совета), составлен был уже в 1844 году новый проект, основанный на трех главных началах: во-первых, чтобы для первоначального поступления в гражданскую службу сохранить уже прежде существовавшее испытание в умении читать и писать и в знании первой части грамматики и первых четырех действий арифметики, так как требовать более значило бы отнять возможность иметь чернорабочих, т. е. писцов, без которых, пока не изобретено еще машины для переписки бумаг, ни одно ведомство обойтись не может; во-вторых, чтобы в первый классный чин производить только окончивших с успехом полный курс в гимназиях или выдержавших соответственное ему испытание; в третьих, чтобы затем, в продолжение службы, никаких уже дальнейших экзаменов в науках не делать, но в 8-й класс производить, при прочих условиях, лишь окончивших успешно полный курс в университетах или соответственных им заведениях, а из числа прочих — только тех, которые, по крайней мере, три года занимали, с одобрением начальства, одну из должностей, положенных в 7-м классе.
Журнал о сем департамента законов был напечатан и разослан ко всем членам Совета; но князь Васильчиков, остановив доклад его в общем собрании, представил государю записку, в которой, доказывая необходимость положить хотя некоторую преграду беспрестанному приливу нового дворянства через чины, предлагал узаконить, на будущее время, чтобы: 1) военным офицерам, не из дворян, до майорского чина, присвояемо было одно дворянство личное; 2) в гражданской службе чиновникам до 9-го класса предоставить одно личное почетное гражданство, а от 9-го до 4-го также одно только личное дворянство; 3) достигшим в военной службе майорского чина, а в гражданской 4-го класса, дозволить просить о пожаловании им дворянства потомственного.
В одно с этим время подоспело особое дело по Комитету министров, давшее случай распространить подобные же предложения и на ордена. По тогдашнему статусу ордена св. Станислава право на получение 3-й его степени давалось, между прочим: «отличным исправлением, сверх настоящей по службе должности, еще другой, высшей, вообще не менее года, хотя бы то было и в разное время». На этом основании Сенат удостоил к ордену Станислава вдруг 60 человек, в том числе несколько чиновников даже 14-го класса, которым список, прежде внесения в орденскую думу, был представлен по установленному порядку Комитету министров. Здесь такое огромное представление встретило сильную оппозицию, и государь велел пересмотреть орденские статуты в особом комитете, назначив в него князя Васильчикова, князя Волконского (по званию орденского канцлера) и графа Блудова. Комитет заключил: 1) уничтожить совсем 2-ю и 3-ю степени ордена св. Станислава, сохранив одну 1-ю; 2) по 2-й и 3-й степеням Анненского ордена давать одно дворянство личное, и 3) по орденам св. Георгия и св. Владимира оставить потомственное дворянство для всех степеней, но с тем, чтобы низшие давались не иначе, как по статутам, через орденские думы.
Все эти предположения — и департамента законов, и особого комитета — состоялись еще в апреле 1844 года; но, по их важности, дело не было кончено до вакантного времени Государственного Совета, в продолжение которого поступило множество замечаний и возражений на журнал департамента законов. Предмет сам по себе был так популярен, так доступен каждому, что замечания возникли даже и со стороны таких членов, которые прежде никогда не выражали своего мнения в Совете. Одни находили, что мы слишком затрудняем службу, другие — что делаем слишком мало; одним казалось необходимым оставить все по-прежнему, тогда как другие пользовались этим случаем для закрытия почти всех путей к приобретению вновь дворянства.
Словом, диаметральная противоположность мнений и принятый ими неожиданно широкий размер так испугали Васильчикова, что он, отказавшись от прежней своей мысли, счел нужным, прежде окончательного рассмотрения дела в общем собрании Совета, о всем происшедшем доложить лично государю, а государь, со своей стороны, признав, что члены, введя в свои мнения предметы, совсем не входившие в состав предложенного Совету дела, зашли слишком далеко, предпочел совсем отстранить и эти мнения, и тот журнал департамента законов, по которому они были представлены. Вследствие того он велел передать все дело министру юстиции, графу Панину, для составления другого проекта в прежних границах вопроса, т. е., собственно, об экзаменах на первый классный чин гражданской службы, без перемены в других отношениях существующего порядка.
Таким образом, дело, которое при самом скромном начале приняло было такое важное направление, на этот раз возвратилось снова к прежним ограниченным своим размерам, и возникавшая при сем важная государственная мысль была возобновлена и приведена в действие уже только в 1845 году. Честь возобновления ее принадлежала князю Васильчикову. Изложив в пространной исторической записке все перемены по этому предмету, происшедшие со времен табели о рангах Петра Великого, он старался доказать необходимость дальнейшего, существеннейшего преобразования.
Государь вначале принял это дело холодно и даже с некоторым неудовольствием, кажется, по двум причинам: во-первых, что оно пошло не от него непосредственно, и во-вторых, что тут предлагалось ограничить право на приобретение дворянства и для военных офицеров, которых он всегда считал и называл своими[122], уступил, однако же, повторенным настояниям князя и велел представить себе проект, который и был написан государственным секретарем Бахтиным по соглашению с графом Блудовым и внесен потом в Государственный Совет, просто по высочайшему повелению, без упоминовения имени Васильчикова. В Совете все прошло в одно заседание, не только без сопротивления, но почти и без рассуждений, и, таким образом, минуя всякую огласку и почти неожиданно, явился достопамятный манифест 11 июня 1845 года, перенесший право приобретения потомственного дворянства в гражданской службе на чин статского советника, а в военной — на майорский[123].
Граф Егор Францевич Канкрин, возвратившись из чужих краев после безуспешного лечения, скончался на 73 году от рождения, на нанятой в Павловске даче, в ночь с 9 на 10 сентября, после тяжких страданий, от поднявшейся вверх подагры. В моем сочинении «Император Николай в совещательных собраниях» я старался изобразить личность и характеристику этого примечательного человека, к которому потомство и история, верно, будут справедливее, нежели были современники. Истощенный недугами, последствием такой трудовой жизни, в которой мог спорить с ним разве только император Николай, он и на закате ее все еще проявлял искры того гения, которым некогда ярко блестел между своими сподвижниками. Между тем, о предсмертной болезни его, продолжавшейся около трех недель и предвещавшей несомненную кончину, в публике и разговора не было…
С прекратившимся внешним значением, не оставляя после себя никого в семье, в ком стоило бы искать, он пострадал и умер почти ни для кого незаметно. Отпевание тела происходило в реформаторской церкви (в Большой Конюшенной), откуда погребальная процессия двинулась на Смоленское иноверческое кладбище. Десять лент, русских и иностранных, свидетельствовали о заслугах покойного; но малочисленность провожавших доказывала, что он умер не министром финансов. Похороны были не великолепные.
За отсутствием в то время из Петербурга государя и наследника цесаревича, из членов царского дома в церкви находился и провожал гроб до Исаакиевского моста один великий князь Михаил Павлович.
Из министров не явился почти никто, кроме одного Вронченко, который, надо ему отдать справедливость, шел пешком до могилы; там, посыпав землею гроб своего благодетеля и творца, он усиливался выдавить из глаз несколько слезинок, но все это кончилось не совсем удачной попыткой.
Из числа каких-нибудь ста начальников отделений министерства финансов не было на похоронах и десяти, а Петербургская биржа, считавшая в составе своем около трехсот купцов, явилась на церемонию в числе восьми человек! Эти торгаши в одни миг забыли все, чем были обязаны покойному, и не захотели даже одним последним бескорыстным поклоном покрыть все прежнее свое низкопоклонничество перед сильным министром. По смерти банкира барона Штиглица биржа была закрыта целый день, а по смерти Канкрина не заперли ни на минуту даже мелочной лавочки. Но после Штиглица оставался сын, вступивший в его права…[124]
Очень известный в то время реформатский пастор Муральт, первый и искренний друг покойного, но слабый проповедник, находился во время его смерти за границею, и потому надгробное слово произнес другой пастор, племянник первого, Муральт же, который к малому дару слова дяди присоединял и необыкновенную скудость мыслей. Главное достоинство его речи, немаловажное в дурном ораторе, заключалось в ее краткости.
По вечным законам природы, редкая трагедия на свете обходится без комедии. Смерть Канкрина также не избегла этой участи. Современники, вероятно, в память того, что покойник, при жизни, немилосердно обходился с русским языком, заставили его и из гроба казнить наше родное слово. В «Северной Пчеле» напечатана была о нем следующая безграмотная фраза: «Всеми глубоко уважаемый и искренно сожалеемый» и т. д.
Другие газеты наши увековечили, со своей стороны, эту фразу, тиснув ее, разумеется, без перемены, в своих столбцах.
«Жить — значит переживать», — сказал какой-то французский писатель; и действительно, если не ведущий современного некрологического списка как бы менее замечает разражающиеся вокруг него удары смерти, то набрасывающий свои заметки на бумагу тем более видит, как пустеют ряды и как исчезает одна историческая знаменитость за другою. В сентябре, в одно почти время с Канкриным, скончался Дмитрий Павлович Татищев, бывший долго послом нашим при испанском и потом при австрийском дворе, а впоследствии пожалованный в члены Государственного Совета и в обер-камергеры.
Татищев принадлежал к числу умнейших людей нашего века и занимал блестящую степень в дипломатическом кругу. Было время, что публика предназначала его в председатели Государственного Совета: сам же он простирал свои виды на звание государственного канцлера, даже до такой степени, что возведение в этот сан графа Нессельрода счел для себя смертельным оскорблением. В Государственном Совете, прибыв в Петербург уже полуслепым (после он совершенно ослеп), Татищев не играл, впрочем, никакой роли и не произносил никогда ни одного слова; незнакомый с делами судебными и административными, мало знавший и вообще Россию, потому что всю почти жизнь провел за границею, он был слишком неопытен в предметах внутреннего управления, чтобы давать по ним полезный совет, и слишком умен, чтобы обнаруживать свою неопытность или выходить на ораторскую нашу арену с чем-нибудь обыкновенным, площадным.
В кругу людей, которые стояли ниже его, Татищев облекался в формы холодного высокомерия, даже некоторой аффектации, гордости; но с равными или с теми, кто ему особенно нравился, он был необыкновенно любезным собеседником, соединяя в себе со многими оригинальными взглядами наблюдения глубокой опытности и близкого знакомства со светом и людьми. В Вене, среди тамошней блестящей аристократии, дом его долго считался первым по богатству, роскоши и вкусу. По переезде в Петербург он не жил открыто, но имел тоже великолепно убранный дом (на Фонтанке, между Аничковым и Семеновским мостами, наискось от Екатерининского института) и потом выстроил еще другое здание с каким-то необыкновенным фасадом (на Караванной улице), для помещения в нем своих богатых и разнообразных коллекций, целого музея, собранного им в чужих краях с большими трудами и издержками. Кроме этих коллекций и домов, едва ли много нашлось после него. При пышном и нерасчетливом образе жизни, без большого личного достатка, он прожил огромное состояние и первой и второй своих жен, после чего, несмотря на огромное также служебное содержание, императоры Александр и Николай не раз уплачивали значительные его долги. Наследником его имени остался после него только его брат, не занимавший никакого поста и живший в деревне; но тем многочисленнее, как гласила злая молва, было его внебрачное потомство.
Проводя лето 1845 года в Карлсбаде, я ежедневно виделся там с Александром Ивановичем Тургеневым. Кто помнит последние годы царствования императора Александром, тому не могли не быть известны и оба брата Тургеневы: Александр, любимец князя Александра Николаевича Голицына, член тогдашнего Совета комиссии составления законов, правивший должность статс-секретаря в департаменте законов Государственного Совета и бывший вместе с тем директором департамента духовных дел иностранных исповеданий, находившегося под управлением Голицына, и Николай, который, нося скромное звание помощника статс-секретаря в департаменте государственной экономии, играл довольно значащую роль по связям и влиянию на дела своего департамента, издал очень примечательный для той эпохи «Опыт теории налогов» и втайне замышлял низвержение государственного нашего порядка и царствующей династии, принимав деятельное участие в злоумышлениях, обнаружившихся бунтом 14 декабря 1825 года.
Судьба одного брата не могла не отразиться и на другом, связанном с ним тесной дружбой. Николай, человек, как сказывали, блестящего ума (я лично очень мало был с ним знаком), хотя и с ложным направлением, во время событий 14 декабря и открывшихся против него по следствию улик, находился в чужих краях. По получении известия об исходе возмущения он тотчас бежал в Англию и, уклонившись от вызова нашего правительства явиться к суду, был осужден заочно и причислен к разряду важнейших государственных преступников.
С тех пор, продолжая горячо любить отечество, он влачил печальную жизнь свою то в Лондоне, то в Париже, где наконец женился и существовал единственно пособиями старшего брата. Последний, Александр, несмотря на добродушие, большие сведения, огромную начитанность и необыкновенную память, никогда не был человеком полезным, по крайней мере, в служебном отношении. Высокомерный до нестерпимой заносчивости, ставивший себя выше всех по уму и познаниям, презиравший всегда и начальников своих, и всех равных, он почасту со всеми ссорился и затевал истории, а что еще хуже, все свои дарования подавлял жестокой, цинической ленью. И за столом, и в обществе, мужском и дамском, точно так же, как за делами и бумагами, Тургенев беспрестанно погружался в сибаритскую дремоту, разделяя свое время под предлогом и прикрытием обременения государственными занятиями, между сном и насыщением, не уступавшим по своим размерам его лени.
После осуждения Николая Александр, хотя и не замешанный лично в заговоре, но разъяренный против правительства, бросил все свои петербургские должности, и быв, по великодушию императора Николая, не хотевшего разлучить его навсегда с братом, отправлен в чужие края для изысканий по части русской истории в иностранных архивах, основал главное свое пребывание в Париже. В этой новой сфере, сделавшись полновластным распорядителем своего времени, он оказал России гораздо более услуг, нежели прежнею своею службой. Плодом его поисков были изданные в Петербурге нашим правительством исторические, частью очень важные, памятники и акты[125].
Но, по его мне уверению, у него, кроме этого, собрано было еще множество других драгоценных сведений и документов, русских и заграничных, частью заявленных правительству, частью же оставленных им про себя. Незадолго до нашего свидания в Карлсбаде он был уволен в отставку с чином тайного советника, а потом, по окончании курса вод, поехал в Россию, кажется, с тайным желанием быть пожалованным в сенаторы и притом с присутствованием в московских департаментах; но в Москве застала его смерть, 5 декабря того же года. Некогда друг Карамзина, Жуковского и Батюшкова, покровитель первых шагов Пушкина, близкий ко всем знаменитостям и значительным лицам своей эпохи, знакомый со всеми ее делами и событиями, оживший всегда в высшем обществе, наконец, одаренный, как я уже сказал, чрезвычайною памятью, Тургенев обладал неоценимым запасом воспоминаний[126].
Беседа его была очень оживлена этими воспоминаниями, к которым он беспрестанно возвращался, но утомляла слушателей тем, что всегда и везде на первом плане являлся он сам. Давно сойдя с театра действительности, мало зная, по отношению к России, современную обстановку и возникших после него новых деятелей этого театра, живя вообще только в прошедшем, он представлял в моральном мире род «бывшего юноши», который все еще кокетничает своим былым, в уверенности, что оно точно так же интересует других, как и его самого. В разговорах о своем брате он часто жаловался мне, что факты о нем в известном «Донесении следственной комиссии» были изложены превратно и иногда даже и совсем ложно. На вопрос мой, отчего же не представить всего этого нашему правдолюбивому государю, он отвечал, что несколько уже раз решались на попытки к тому, но отзыв был всегда один и тот же: «Пусть явится сам и подвергнет себя суду».
— А вы можете представить себе, — прибавил Тургенев, — каков был бы этот суд, при влиянии и власти тех же лиц, которые, естественно, употребили бы все усилия к прикрытию своих тогдашних ошибок, невольных или преднамеренных. Впрочем, — продолжал он, — у брата моего давно уже написано как оправдание во всем этом, так и многое другое о происходящем у нас, и если он удерживается издавать в свет свою книгу, то единственно из того, чтобы не компрометировать меня.
Действительно, вскоре после смерти Александра, и именно в 1847 году, появилось в Париже сочинение его брата под заглавием: «Россия и русские», в котором он, среди разных предметов, представил и свои оправдания — на общий суд Европы.