I

Предисловие барона М. А. Корфа — Черты характера императора Николая I — Дело Ф. Ф. Гежелинского — Возвышение таможенных сборов — Недоразумение, случившееся в Государственном Совете — Собственноручный рескрипт императора Николая графу В. П. Кочубею


Настоящие тетради содержат в себе выборку из дневника, веденного мною с 1838 по 1852 год, и несколько заметок моих за предшедшие ему годы.

В этот период времени, протекший для меня среди лиц и дел высшего нашего управления и в приближенности к особе почивающего теперь в Бозе незабвенного монарха, каждый день приносил с собою обильную жатву для современных записок. Многое из виденного и слышанного, из прожитого и прочувствованного я тотчас клал на бумагу; но всепоглощающий водоворот жизни и службы не всегда оставлял мне довольно досуга или довольно сосредоточенности, чтобы записывать все: оттого в дневнике моем являются не один перерыв общей нити рассказа, не одна белая страница, оттого же и представляемые здесь извлечения из него имеют характер и форму лишь отрывков.

Впрочем, они не вполне передают его содержание. Для многого не наступило еще время гласности, и может быть, что даже и в том, что внесено теперь в мою выборку, я иногда слишком говорлив или слишком отважен. В полном своем составе заветные мои тетради могут, по самому их назначению, развернуться тогда только, когда уже давно не будет ни меня, ни людей моей эпохи с двигавшими их страстями. Я не хочу быть доносчиком и никогда не умел быть льстецом.

Первоначально я думал распределить мои извлечения по категориям и дать им некоторый систематический порядок. Но потом нашелся принужденным отказаться от такого плана по двум причинам: во-первых, моего материала не стало бы для наполнения всех категорий и вообще для чего-нибудь всестороннего, в особенности же за время до 1838 года, когда я записывал так мало или почти ничего не записывал; во-вторых, переливать позднейшие заметки (т. е. с 1838 года) в другую, методическую форму, значило бы отнять у них тот характер первого впечатления, ту свежесть современности, в которых, быть может, заключается все их достоинство.

Это решило меня разместить мои отрывки здесь, как и в подлиннике, в порядке хронологическом, в том самом порядке, как лился поток современной жизни. Оттого они бегут один за другим в пестрой смеси значительнейшего с маловажным, мелких приключений, анекдотов, празднеств, обыденных слов и проч., с рассказами о государственных событиях, с изображением важнейших дел эпохи и с биографиями и характеристиками ее деятелей, как я знал и понимал их. Но каждый из этих отдельных очерков сам по себе всегда образует нечто целое и часто имеет если не прямо внешнюю, то внутреннюю связь с предыдущим и последующим.

Читатель, перелистывая их, будет как бы проходить галерею, в которой развешены самые разнородные картины, изображающие то предметы внутреннего, домашнего быта, то высшие исторические сюжеты. Каждая из картин окаймлена своей особой рамкой, имеет свой колорит, иногда мрачный, иногда улыбающийся; одни из них отделаны с большей тщательностью; другие — слегка набросанные эскизы, смотря по досугу и расположению духа живописца или по степени важности самого предмета.

Если принять в соображение, из каких мутных источников часто принужден черпать историк; как трудно последующим поколениям воссоздать изглаженные временем исторические образы со всеми их индивидуальными и характеристическими чертами; наконец, как многознаменательна была та эпоха и как велика та личность, о которых здесь идет речь, — то я могу, кажется, без нескромности ласкать себя надеждой, что заметки мои, несмотря на мелочность некоторых из них, будут не совсем излишними для истории и для правильной оценки императора Николая с окружавшей его сферой, придворной и правительственной. Эти заметки написаны, как я уже сказал, не по отдаленным воспоминаниям, часто столь обманчивым, не годы спустя, а в самый день, почти в самую минуту событий их очевидцем и участником, который мог сам иногда обманываться в своем воззрении и в своих приговорах, но никого не хотел преднамеренно вводить в обман.

Как некогда было в самой действительности, так и в этих отражающих ее листах средоточием всего является наш великий Николай; его духом, его личностью все здесь проникнуто; он всему придает значение и цвет; к нему одному сбегаются все радиусы многосторонней общественной деятельности; во всякой эпизодической сцене проглядывает его величественный образ; все собранные здесь очерки нашей государственной, придворной и светской жизни, в длинной и разнообразной их цепи, от него одного заимствуют свое единство!

Да сбудется пламенное мое желание: воздать этими листами хотя малейшую лепту благоговейной благодарности тому, которому я стольким, которому я всем был обязан, тому, которому некогда история и потомство воздвигнут один из блистательнейших памятников, сужденных человеку и монарху!


Дополнением к настоящим тетрадям могут служить: 1) историческое описание первого дня царствования императора Николая I, напечатанное в 1854 году (в 25 экземплярах), под заглавием: «14 декабря 1825 года», 2) описание болезни, кончины и погребения великой княгини Александры Николаевны и 3) отдельное обширное сочинение под заглавием: «Император Николай в совещательных собраниях». Материалы первого из сих трех сочинений означены в его предисловии; оба последние извлечены также из моего дневника.


Одним из пламеннейших, весьма естественных желаний императора Николая, по вступлении его на престол, было — чтобы при коронации в Москве присутствовал и великий князь Константин Павлович; но, давая только угадывать это желание, он не решался облечь его в форму просьбы и тем менее — положительной воли. Князь Любецкий, в то время министр финансов Царства Польского, отважился сделать это за него.

— Отъезжая тогда в Варшаву, — рассказывал он мне впоследствии, — я, при прощании с государем и при выраженном им желании увидеться скорее с братом, осмелился сказать:

— Государь! Нужно, чтобы он приехал к коронации в Москву; надобно, чтобы тот, кто уступил вам корону, приехал возложить ее на вас в глазах России и Европы.

— Это вещь невозможная и невероятная.

— Она будет, государь!

— Во всяком случае, приехав в Варшаву, сходите поцеловать от меня ручки княгини Лович.

— Я понял этот намек, — продолжал князь Любецкий, — и по приезде в Варшаву обратился прямо к княгине Лович. Сильное ее влияние убедило великого князя неожиданным своим приездом в Москву обрадовать государя и успокоить Россию.

* * *

Однажды, в первый год царствования императора Николая, при откровенной беседе князь Любецкий выговорил ему множество истин относительно России и его самого. Выслушав все благосклонно, государь вдруг остановил своего собеседника вопросом:

— Да скажи, пожалуйста: откуда у тебя берется смелость высказывать мне все это прямо в глаза?

— Я вижу, государь, что кто хочет говорить вам правду, не в вас к тому находит помеху, и я действую по этому убеждению. Но власть — самая большая баловница в мире! Теперь вы милостиво позволяете мне болтать и не гневаетесь, но лет через десять, или и меньше, все переменится, и тогда, свыкнувшись с всемогуществом, с лестью и с поклонничеством, вы за то, что теперь так легко мне сходит, прикажете, может быть, меня повесить.

— Никогда, — сказал государь, — я всегда буду рад правде и позволю тебе тогда, как и теперь, если я стану говорить или делать вздор, сказать мне прямо: Николай, ты врешь.

— Года два после того, — продолжал Любецкий в своем мне об этом рассказе, — я опять приехал в Петербург и явился к государю. В этот раз он принял меня чрезвычайно холодно, и даже не в кабинете, как прежде, а в передней зале, и, оборотясь с рассеянным лицом к окошку, встретил самыми сухими расспросами о погоде, о дороге и проч. Не было и тени прежней доверчивости, и я, разумеется, сохранял с моей стороны глубочайший этикет, не позволяя себе ни малейших намеков на прежние беседы.

Вдруг через несколько минут государь обратился ко мне с громким хохотом и с протянутой рукой:

— Что, хорошо ли я сыграл свою роль избалованного могуществом и лестью? — сказал он. — Нет, я не переменился и не переменюсь никогда, и если ты в чем не согласишься со мною, то можешь по-прежнему смело сказать: Николай, ты врешь!

* * *

История управляющего делами Комитета министров Гежелинского наделала в свое время очень много шума. В публике мало было лиц, которые бы его любили: но тягость осуждения, постигшего его при важности его поста; молва о невероятных злоупотреблениях в Комитете министров, которых он был виной; тайна, с которой ведено было дело; наконец, разные преувеличенные, как всегда, слухи — все это вместе произвело род общего сотрясения, долго и после отзывавшегося в умах.

Вот очерк этого дела по подлинным актам.


Гежелинский всю свою службу, от писца до звания управляющего делами Комитета министров, прошел в канцелярии этого Комитета. Без всякого образования, до такой степени, что он не знал ничего, кроме русского языка, но с большими природными дарованиями и необыкновенной тонкостью, владея притом даром слова и искусным пером, он умел сперва, пока занимал второстепенные должности, входить в милость к своим начальникам, а потом, когда сделался управляющим, приобрести общее расположение членов Комитета, хотя очень часто шел им наперекор. В последние годы царствования императора Александра, быв уже управляющим, он пользовался особым доверием графа Аракчеева, столько же могущественного в то время по делам Комитета, как и по всем другим частям.

По удалении Аракчеева, с восшествием на престол императора Николая, от всех дел, Гежелинский имел личный доклад у государя, но только до коронации, т. е. до того времени, когда личные доклады, за очень немногими изъятиями, вообще совсем прекратились. В два первые года этого царствования дела Комитета имели самый быстрый ход. Множество его меморий, лежавших неутвержденными в кабинете императора Александра, были очищены в первые месяцы, и нельзя поистине не удивляться деятельности и трудам канцелярии Комитета в продолжение 1826 и 1827 годов.

Тут вдруг все изменилось: Гежелинский, увлеченный, как говорили, несчастной страстью к распутной замужней женщине, которая уносила у него и много времени и пропасть денег и с которой он прижил несколько детей, стал видимо пренебрегать делами, дозволять себе несрочную отсылку к государю меморий и другие упущения. Главная их причина, конечно, лежала в этой страсти: ибо если задержание некоторых дел можно приписать корыстным видам, в которых многие подозревали Гежелинского, то ничем другим нельзя объяснить остановку множества таких, где нисколько уже не мог участвовать личный интерес.

Между тем государь тотчас обратил внимание на эти упущения, и с 1828 года не проходило почти ни одной мемории, ни одной бумаги, по которой не было бы делаемо Гежелинскому собственноручных высочайших замечаний, сначала весьма умеренных, потом с явными знаками неудовольствия и наконец в самых уже сильных выражениях справедливого гнева.

В 1829 году, заметив, что по бывшему в Комитете представлению Новороссийского генерал-губернатора графа Воронцова о наградах чиновников справки брались три года, государь спросил о причинах сего, и когда Гежелинский отвечал, что представление отложено было для совокупного рассмотрения с подобными же от министерств, но не мог доказать, чтобы Комитет действительно это приказал, то государь на его докладе написал: «Из сего вы сами должны ясно видеть, что не было никакой уважительной причины откладывать три года сряду рассмотрение поступившего дела, что я вам ставлю на вид, строго подтверждая впредь отнюдь себе не позволять».

Вот некоторые из числа множества других, гораздо еще сильнейших замечаний:

1) Две мемории 30 марта и 30 июля 1829 года поднесены были в октябре. Государь написал: «Подобный беспорядок ничем не извинителен, и я вынужден вам за сие сделать строгий выговор».

2) Четыре дела лежали очень долго без движения. Гежелинский оправдывался множеством других занятий. Государь отметил на его о том записке: «Если б вы лучше знали долг ваш, то не вынуждали бы меня повторять вам столь часто мое неудовольствие. Я предостерегаю вас, что и на всякое терпение есть мера».

3) При несвоевременном поднесении мемории 24 июня 1830 года последовало замечание: «Вам не должно было задерживать мемории 24 числа, а прислать ее сей час по изготовлении; тоже и меморию 28-го числа. Я вам сие неоднократно приказывал и опять в последний раз подтверждаю».

4) На донесение, отчего не было прислано в свое время мемории 23 сентября 1830 года, государь выразил неудовольствие свое следующими словами: «Вам неоднократно приказывал я всегда уведомлять меня, при присылке в положенные дни меморий, будет ли представлена в следующий другой день мемория; но вы этого не соблюдаете; вперед не забывайте, если вы не хотите, чтоб я другими способами вам оживил память и исправность; я до ленивых не охотник: вы это должны знать».


Но убийственные эти замечания не действовали на Гежелинского; не действовали на него также ни напоминания председателя Комитета, князя (тогда еще графа) Кочубея, неоднократно официально ему выраженные, ни усиливавшиеся со дня на день в публике жалобы. Он продолжал, оставаясь при своей должности, нисколько не заботиться об исправлении своих упущений. Независимо отдел в самом Комитете, множество запросов от разных министерств, иногда до десяти раз по одному и тому же делу повторенных, лежали годами без ответов, и с каждым часом несчастный накапливал на себя более и более ответственности. В делах за 1830 год, когда все это постепенно еще усилилось, не видно и следа малейшего с его стороны стремления выпутаться из этого лабиринта. Было ли то совершенным самозабвением, плодом его страсти или крайней самонадеянностью, внушавшей ему уверенность, что он незаменим, — вот вопросы, которые остались нерешенными и на которые мог бы ответить только он сам.

Между тем мера долготерпения государя исполнилась. Мемория Комитета 12 августа 1830 года о наградах по министерству юстиции представлена была, вместо установленного двухнедельного срока, через два месяца. Она выслана была обратно уже не к самому Гежелинскому, как всегда делалось, а к князю Кочубею, с следующей собственноручной высочайшей резолюцией: «Сегодня — 14-е октября. Мемория слушана 12-го августа, а мне представлена 12-го октября. Как я неоднократно объявлял, что за подобные непростительные протяжки строго взыщу, и, несмотря на то, они опять повторяются, то предписываю г. Гежелинского посадить под арест на сенатскую гауптвахту на трое суток, с занесением в его формуляр и с опубликованием в сенатских ведомостях».

По особому ходатайству князя Кочубея вторая часть этой резолюции была отменена, но первая приведена в исполнение, и Гежелинского выдержали на гауптвахте три дня. И это однако не подействовало. Даже и после такого позорного наказания Гежелинский не подал в отставку, а напротив, не постыдился явиться снова перед министрами и перед своими подчиненными. Он ждал последнего удара гневной судьбы!


25 декабря 1830 года, в день Рождества Христова, все мы, по обыкновению, явились во дворец к выходу, и каждого приезжавшего встречал вопрос: «Слышали ли вы, Гежелинский посажен в крепость?»

Разумеется, что весть эта в одну минуту везде разнеслась по всей столице, и притом сопровождаемая множеством вымышленных рассказов. Говорили, что Гежелинский обличен в тайном участии в замыслах польских бунтовщиков (польская революция только что перед тем вспыхнула); что он продал бумаги Комитета полякам и проч. Словом, публика осуждала, по обыкновению, и произносила приговор, ничего не зная. А истинное дело было в следующем:

21 декабря государь получил безыменный, мастерски составленный донос, над которым составитель и писец, если это были два разные лица, верно долго трудились: составитель — потому, что слог не имел никакого определенного характера и мог принадлежать одинаково как государственному сановнику, так и низшему чиновнику; писец — потому что на двух с половиною листах почерк, на образец старинного, не только был совершенно однообразно выдержан, но и не представлял никакого следа особенного усилия или даже вида подделки.

Донос начинался так:

«Ваше императорское величество, принимая отеческие попечения к искоренению зла, существующего в делах по гражданской части, изволите назначать частые обревизования губерний через г.г. сенаторов. Таковые благодетельные меры если не вовсе искореняют зло по губерниям, то, по крайней мере, уменьшают оное. Напротив того — зло, существующее подле вас, государь, и в таком месте, которое имеет влияние на все государство, оставаясь многие годы безнаказанно, превосходит ныне всякое вероятие! С того времени, как поручено Гежелинскому управление делами Комитета г.г. министров, злоупотребление и беспорядки водворились в делах Комитета».

Затем очень пространно исчислялись все упущения и злоупотребления обвиняемого. Вот вкратце сущность главных статей:

1) Дела отделяются во множестве из общих журналов в особые не для скорейшего решения, а по небрежению заняться их обработкой, чаще же для задержания их из корыстных видов. Потом они лежат по нескольку лет и получают по нескольку резолюций. Докладывая их повторительно, в разные заседания, при разных членах, Гежелинский выбирает любую ему резолюцию. Дела эти не показываются им ни в каких отчетах и считаются в виде оконченных, как только раз заслушаны в Комитете.

2) Когда, по дошедшим жалобам, государь потребовал ведомость всем неоконченным делам, то Гежелинский показал в ней только те, по которым надеялся вывернуться из беды.

3) Гежелинский «обманывает» государя и другими путями. По ходатайству цесаревича Константина Павловича военный министр представил, еще в феврале 1829 года, о награждении чином при увольнении от службы 6-го класса Шаганова. Продержав это представление около полутора лет и наконец доложив Комитету только 28 июня 1830 года, Гежелинский отметил его в мемории поступившим в комитет 24 того же июня; по возвращении же мемории от государя приказал писавшему ее чиновнику подчистить это ложное число и выставить настоящее, т. е. 12-го февраля 1829 года; причем подправлен и собственноручный знак государя, сделанный под положением Комитета карандашом в означение высочайшего согласия.

Почти в каждом журнале, после уже подписания его членами, Гежелинский марает резолюцию в желательном для него смысле; после чего журнал приказывает вновь переписать, пришив к нему из прежнего только последний лист, на котором находятся подписи членов.

5) От произвольного распределения занятий одни из чиновников канцелярии Комитета обременены делом, тогда как другие, при большом жаловании, совершенно праздны. Так, чиновник, несущий с 1826 года звание хранителя архива и казначея, занят всегда или перепиской, или другим посторонним делом, а между тем архив и казначейская часть в самом жалком положении. Ордера на выдачу жалованья чиновникам Гежелинский недавно подписал вдруг за несколько лет задними числами, после чего все чиновники за то же время очистили расходные книги своими расписками.

6) Разные требования министров, накопившиеся за год, за два и даже за пять лет, лежат у Гежелинского без всякого ответа и исполнения.

7) Гежелинский, представя государю о необходимости, для успешнейшего хода дел, нанять дом, в котором он мог бы помещаться с некоторыми чиновниками, испросил на это по 15 000 руб. в год; но вместо того нанимает квартиру только для себя и своих родственников за 5000 рублей.

8) Обеспечив себя достаточным состоянием и покровительствуемый необыкновенным счастьем, Гежелинский почитает себя полным властелином всех своих беззаконных действий и, не довольствуясь нанесением зла и притеснениями всякому, имеющему надобность до Комитета, тех просителей, которые на него вопиют, уверяет, что дела их лежат у государя. Сверх того, в особенности представлениям цесаревича Константина Павловича он часто, под прикрытием всего Комитета, дает другое направление или же, задерживая их, наводит великому князю сомнение, что они оставляются государем без внимания. Кроме вышеприведенного примера о Шаганове, доказательством тому может служить другое дело — об уменьшении расходов на земские повинности по Волынской губернии, по которому государь в апреле 1829 года приказал изъявить цесаревичу искреннюю благодарность; но Гежелинский доселе (декабрь 1830 года) сего не исполнил.

9) Подобно сему и по другим делам последовавшие на положения Комитета высочайшие повеления лежат несколько лет без исполнения.

10) Мемория Комитета 10 мая 1830 года до сих пор не поднесена к подписанию членов, и дела, в то заседание выслушанные, лежат без движения, кроме некоторых, выпущенных уже после новыми числами, в особых журналах.

Доносчик заключал свою бумагу так:

«Картина толиких злоупотреблений изображает вашему величеству человека, который столь неслыханно во зло употребляет вашу доверенность! Известно, впрочем, всем, что уже гнев вашего величества постиг Гежелинского: он наказан арестом, но вместе с тем, оставаясь на своем месте, не выпускал даже и на гауптвахте из своих рук дел Комитета. Он страшился, чтобы не поручена была должность его хотя на время другому; страшился, чтобы не потребовали без него отчета в делах Комитета; ибо тогда, если и не могло быть обнаружено все прошедшее зло, прикрытое уже различными изворотами, то, по крайней мере, сделались бы известными все настоящие его злоупотребления и вместе с тем удостоверились бы ваше величество, что производство дел по Комитету не только не потерпело бы без Гежелинского, но напротив, дела приняли бы быстрый ход, сопровождаемый бескорыстием, которым место сие отличалось до вступления Гежелинского в управление делами Комитета.

Но беспримерное счастье Гежелинского, сопровождаемое покровительствами, коими он всегда умел себя окружать, оставило его на поприще прежних его злоупотреблений. Жертвуя, за свою вину, чиновниками канцелярии Комитета, дабы через то избавить себя от беды, и выпустив несколько из старых, давно выслушанных в Комитете дел, обращая всю вину на членов оного в нерешении проектов резолюций, о коих он никогда и не думал им докладывать, прочие старые дела, равно как и все задержанные высочайшие повеления, оставил Гежелинский в прежнем бездейственном положении.

Таковое преступное его противодействие высочайшей власти наводит ужасное изумление! Нельзя не заподозревать, чтобы в поступках его, столь дерзких, не сокрывалась особая цель, к которой он стремится. Долг присяги и чувство верноподданнической преданности к священной особе вашего величества побудили открыть пред вами все сие зло, ибо обязанность верноподданного есть охранять своего государя».

Комитету министров сообщено было об этом доносе только 30 декабря, т. е. уже тогда, когда все распоряжения были сделаны непосредственно самим государем. Открывая в этот день заседание Комитета, председатель его князь Кочубей изъяснил, что государь, «не жалуя безыменных доносов и не удостоивая их даже вообще и прочтения, по вскрытии 21 декабря пакета с таким доносом, усмотрев из первых строк, что дело идет о Гежелинском, и как многократно доходило до высочайшего сведения об упущениях сего чиновника, непосредственно его величеством не только замеченных, но обративших даже особенное монаршее негодование, в собственноручных его величества замечаниях ему изъявленное», то государь обратил внимание на означенный донос и вследствие того велел осмотреть на другой день бумаги в бюро Гежелинского в канцелярии Комитета, на которые донос ссылался. Осмотр этот, произведенный по высочайшему назначению, государственным секретарем Марченко и флигель-адъютантом графом Строгановым (зятем князя Кочубея)[1], открыл, что главные указания доноса были верны.

Тогда государь, призвав Гежелинского в свой кабинет, показал ему помянутые бумаги, начав с той мемории, где подчищено число, выставлен другой год и переправлен собственноручный высочайший знак. При предъявлении этой мемории Гежелинский, бросаясь на колени пред его величеством, сознался в преступном своем действии. За сим государь показал ему и другие бумаги, по которым он, опять пав на колени, также принес сознание. Рассказав все это, Кочубей продолжал, что государю угодно было велеть посадить Гежелинского в крепость, а действия его отдать на рассмотрение Комитета министров для представления его величеству о тех распоряжениях, какие, в порядке дел сего рода, сделаны быть могут для предания Гежелинского суду по законам. В заключение председатель предложил Комитету и все бумаги, в доносе означенные[2].

Журнал, состоявшийся вследствие сего в Комитете 30 декабря 1830 года, любопытен и по содержанию, и по тем мерам, которые Комитет, прикрываясь другими причинами, предлагал к облегчению участи Гежелинского, наконец, и по самому даже образу изложения. Он был весь сочинен самим князем Кочубеем.

«По прочтении и рассмотрении всех вышеупомянутых бумаг, — сказано в этом журнале, — Комитет нашел не только запущение дел, небрежением действительного статского советника Гежелинского допущенное, небрежением, которого не могли исправить ни многократно изъявленный гнев его величества, ни многократно всемилостивейше изъявленное ему снисхождение, — но и чрезмерную дерзость в неправильных представлениях его величеству и в тех мерах, кои принимал он для сокрытия вины своей, решась даже на преступное действие подчистки числа и знака, собственноручно его величеством на мемории сделанного.

По сим обнаруженным обстоятельствам Комитет, признавая Гежелинского виновным, полагает, что он может быть предан суду и подвергнуться ответу по следующим статьям: во-первых, в подчистке, сделанной в мемории 28 июня 1830, причем поврежден и переправлен самый знак, выставленный его величеством в изъявление утверждения положения Комитета; во-вторых, в невыполнении высочайшего повеления, в апреле 1829 года на мемории собственноручно его величеством данного (о благодарности великому князю Константину Павловичу) и в неправильном показании его величеству времени поступления дел в Комитет; в-третьих, в задержании исполнения по делам, Комитету представленным и по коим Комитет постановил заключения свои, так что журналы долговременно не были представляемы к подписанию членов; в-четвертых, в допущении такового же беспорядка в представлении своевременно его величеству мемории по журналам, в Комитете состоявшимся.

Изложив таковое мнение относительно тех действий действительного статского советника Гежелинского, кои могут подлежать суду, Комитет нужным находит его величеству донести: 1) что если его величеству благоугодно будет предать Гежелинского суду, то оный должен быть произведен в Правительствующем Сенате, применяясь к тому, как чиновники высших степеней в министерствах, обер-прокуроры и проч. суду в Сенат подлежат, и 2) что как обозрение действий Гежелинского государственным секретарем Марченко и флигель-адъютантом графом Строгановым не составляет следствия, законом установленного, которое необходимо для судебного производства и составления приговора, то нужно будет учредить следственную комиссию, которая бы по обвинениям, изъясненным выше, произвела дальнейшее исследование и допросы подсудимому.

При таковых заключениях своих Комитет не мог потерять из виду следующих уважений: предание Гежелинского суду, оглашая чрезвычайные упущения и самые злоупотребления его, может произвести невыгодное впечатление насчет всего хода высших правительственных дел, даже и наведет некоторое сомнение на акты, от правительства через Комитет исходившие, высочайше утвержденные и через чиновника сего, по званию его, сообщенные разным местам и лицам к исполнению, а от оных изданные через посредство Правительствующего Сената во всеобщее известие: ибо за достоверность выписок из высочайше утвержденных журналов Комитета министров ручается единственно скрепа управляющего делами. От предположения, что были иногда подлоги, могут вновь возродиться дела, положениями Комитета оконченные. Сверх того, в сем случае представляются и другие неудобства, с нашею формой суда неразлучные, как то: требование дел из Комитета в Сенат, очные ставки и проч., кои полезно для правительства отклонить. Вследствие рассуждений сих Комитет полагает представить на благоусмотрение его императорского величества, что по мнению его, удобнее было бы наказать Гежелинского как чиновника, достаточно в злоупотреблениях изобличенного, порядком мер правительственных. Впрочем, какой бы вид дело Гежелинского ни получило, во всяком случае, по мнению Комитета, должно обратить внимание и на самого доносителя. В бумаге его есть показание, что Гежелинским делаемы были и другие злоупотребления и даже что злоупотребления сии основываемы были на корыстных видах; Комитет не мог открыть оного из всего того, что было им рассмотрено и тем менее иметь способов к раскрытию, что доноситель остался неизвестным. Наконец, нельзя обойти молчанием и того, что, по-видимому, доноситель был столь близок к делам Комитета, что знал совершенно о ходе оных, а потому в непременной обязанности его было тотчас же, как заметил он злоупотребления управлявшего, довести о сем до сведения начальства».

Рассуждения Комитета не убедили государя. Вышепрописанный журнал возвратился с следующей собственноручной высочайшей резолюцией: «г. Гежелинского судить в Сенате, на законном основании, по тем делам, по коим изобличен на самом деле».

Отсюда дело разделилось на три части.

Надлежало привести в известность личность доносчика.

Надлежало, исправя упущения Гежелинского, восстановить порядок в делах Комитета.

Надлежало, наконец, судить Гежелинского.

1. Разыскание о доносчике. Первое подозрение пало на одного из старейших чиновников канцелярии Комитета министров, прежде очень близкого к Гежелинскому, но потом подвергшегося, по разным личностям, его преследованию. Воспользовавшись частыми его просьбами о перемещении его, по расстроенному здоровью, в лучший климат вице-губернатором, Гежелинский в сентябре 1830, т. е. месяца за три до доноса, представил об увольнении его из канцелярии Комитета, на что и последовало высочайшее соизволение, с тем чтобы об определении вице-губернатором он сам просил подлежащего министра. Тотчас по заключении Гежелинского в крепость этот чиновник обратился с просьбой к князю Кочубею о принятии его опять в канцелярию Комитета. По такой просьбе государь приказал предварительно потребовать от него объяснение: не им ли был написан безымянный донос, а если не им, то не знает ли он сочинителя, или, по крайней мере, не подозревает ли кого? На оба вопроса чиновник отвечал отрицательно и вследствие того снова был помещен в канцелярию Комитета.

Другое подозрение падало или, по крайней мере, должно было пасть на бывшего архивариуса и казначея Комитета — Кабанова, который прежде также был очень любим своим начальником и даже жил у него в доме, но потом, в декабре 1830 года, перед самым доносом, по докладу Гежелинского, был отставлен за нерадение к службе. В феврале 1831 года Кабанов, по представлению князя Кочубея, хотя также снова был определен к прежней должности, но о доносе никогда спрашиваем не был, по неизвестным мне причинам[3].

Прежде еще сего государь велел отобрать у всех чиновников канцелярии Комитета показание под уверением присяги их и чести: не известно ли им, кем был писан донос, или не имеют ли они на кого в том подозрения?

На это все 22 чиновника, составлявшие канцелярию Комитета, отвечали отрицательно; некоторые же присовокупили только, что подробности доноса, очевидно, изложены или объяснимы кем-либо из служивших или служащих еще в канцелярии, а о самом доносе заключить должно, что он написан или, по крайней мере, существенно переправлен лицом посторонним.

Показания сии князь Кочубей представил государю, прибавив, что единственным дальнейшим средством к продолжению разыскания было бы употребить меры высшей полиции. На это последовала собственноручная резолюция: «Оставить ныне дело сие без дальнейшего исследования».

Этим окончилась первая часть дела, без открытия доносчика, который и впоследствии никогда обнаружен не был.

2. Исправление упущений Гежелинского. По неизвестности еще настоящей степени этих упущений, представилось нужным дела прежнего времени отделить от дел, вновь поступивших в Комитет, вследствие чего для последних были командированы временно два старших чиновника из государственной канцелярии, а разбор и окончание всего остававшегося после Гежелинского возложены на состоявшего во II-м отделении Собственной его величества канцелярии статского советника барона Корфа, то есть на меня[4].

Бумаги Гежелинского, найденные в бюро и на дому у него, числом свыше 5000, не быв приготовлены к формальной сдаче, представляли совершенный хаос, так что и по точнейшем пересмотре их не было возможности отличить действительно уже оконченное и исполненное от того, что требовало еще производства. Посему надлежало обратиться к справкам с реестрами, журналами и архивом Комитета; но, по крайнему расстройству и запутанности всех частей канцелярии, по совершенному неведению чиновников о положении дел — ибо Гежелинский, сосредоточивая окончательно все в одни свои руки, не посвящал никого в свои тайны — и этого было мало. Пришлось потребовать от самих министров ведомости о делах, числившихся нерешенными за Комитетом. За всем тем, поручение это было окончено менее нежели в два месяца, и к 24 февраля 1831 года не оставалось в Комитете ни одного дела старее сего года. В общем результате оказалось:

а) Что 20 высочайших повелений, из которых два еще 1826 года, были не только не исполнены, но даже и не предъявлены еще Комитету.

б) Что четыре других высочайших повеления не были исполнены по предъявлении уже их Комитету.

в) Что недоложенных и неоконченных дел находилось вообще 65, одно еще с 1813 года, а другие начиная с 1822 года. Все они были или очень важны или, по крайней мере, очень многосложны, но из них лишь самая меньшая часть давала повод подозревать какие-нибудь личные виды.

г) Что, сверх того, 46 дел, также недоложенных или неоконченных, за давно прошедшим временем не требовали уже дальнейшего производства.

д) Что огромное множество министерских запросов, на которые не было в свое время ответствовано, следовало, по изменившимся обстоятельствам и надобности, только приобщить к делам, или, по обыкновенному нашему канцелярскому выражению, принять к сведению.

3. Суд над Гежелинским. До начала еще этого суда Гежелинский, содержащийся все время в крепости, прислал оттуда государю письмо, которое по высочайшему повелению внесено было на рассмотрение Комитета.

Гежелинский писал, что, представ пред государя 22 декабря, он с чистосердечием сознал вину свою в запущении некоторых дел по Комитету и что, чувствуя всю справедливость монаршего гнева и не дерзая приносить оправданий, он предает участь свою милосердию государя, к которому взывает как верноподданный, посвятивший всю жизнь свою на пользу службы его величества. Далее он представлял:

а) Что при вступлении государя на престол в Комитете находилось нерешенных более 1600 дел, и все они были окончены не долее двух месяцев.

б) Что ход меморий он, Гежелинский, успел привести в такой порядок, что с 1826 года они представляются государю при одном заседании в неделю — через 10, а при двух — через 7 дней от времени выслушания дел; исполнения же сообщаются министрам тотчас по объявлении высочайших повелений.

в) Что при таком быстром ходе дел, а главнейше по непомерному числу поступления их в Комитет некоторые, отстав от обыкновенного хода, остались неоконченными. И что из 15 с лишком тысяч дел, поступивших с начала царствования государя, неоконченных не более 50, но и эти он надеялся окончить в том же 1830 году, так как большая часть была уже обработана и оставалась только непереписанною по недостатку писцов.

г) Что председатель Комитета, представив государю проект нового образования канцелярии, повергал с тем вместе его высочайшее внимание, что все замеченные по ней упущения происходят от недостатка правил и от неопределительности обязанностей и ответственности каждого чиновника.

Это письмо свое Гежелинский заключал тем, что он более 30 лет служил беспорочно, с беспредельным усердием и непоколебимой верностью, по мере сил, и что, поверяя все свои действия, все помышления, спокоен в совести и с твердой надеждой на монаршее правосудие умоляет о милосердии и даровании ему свободы, дабы и остальные дни свои посвятить на службу с вящим рвением.

Комитет министров, рассмотрев это письмо 3 января 1831 года, убедился, как сказано в его журнале, что главный предмет оного есть сознание Гежелинским вины его, принесение раскаяния и воззвание к монаршей милости; что же касается до обстоятельств, кои, по мнению просителя, могут преклонять к облегчению его участи, то в них нет ничего, чем изменялось бы мнение Комитета о действиях и виновности Гежелинского, изложенное в прежнем журнале. Но как они заключают в себе прошение об оказании милости, а сие, относясь собственно к высочайшей воле, не составляет предмета суждения Комитета, то оный положил повергнуть все сие на благоусмотрение государя.

На сие объявлено Комитету только, что государь изволил журнал оного читать.

За сим суд воспринял свое начало в 1-м отделении 5-го департамента Сената, которым вытребованы были из Комитета министров все подлинные бумаги, составлявшие акт обвинения; но замечательно, что в числе их не было ни требовано, ни сообщено безымянного доноса. От сего суд совсем не коснулся разных содержавшихся в этой бумаге предметов и основался, во всем производстве дела, на тех лишь обвинительных статьях, которые были выведены в журнале Комитета 30 декабря 1830 года.

Гежелинский, с своей стороны, в ответах на составленные сообразно сим статьям вопросные пункты, прописывая большей частью то же самое, что было в его письме к государю, упирал главнейше на затруднительность его положения по званию управлявшего делами Комитета министров, происходившего: а) от необыкновенного множества поступавших в Комитет дел; б) от неимения положительных на производство их по канцелярии Комитета правил; в) от неопределения обязанностей и ответственности чиновников и г) от самого их недостатка — что все, писал он, было бы отвращено с изданием составленного уже для сей канцелярии подробного положения, которое открыло бы ему средства заслужить перед государем некоторые безнамеренные его упущения.

Но важнее, можно сказать, невероятнее всего было одно обстоятельство: Гежелинский в ответах своих отрицал то, в чем сознался наедине государю, говоря положительно, что вменяемой ему в вину подчистки в числе и годе поступления дела Шаганова он не делал и делать ее не имел никакого побуждения, а может только статься, что при проверке мемории замечена была в помянутой статье какая-нибудь канцелярская описка, которая поправлена прежде представления мемории государю, но и того он совершенно припомнить не может. К сему он присовокуплял: а) что в замедлении исполнения высочайшей воли о объявлении признательности цесаревичу Константину Павловичу, равно и по другим указанным ему делам, остававшимся неоконченными, он не дерзает приносить никаких оправданий и безмолвно предает участь свою благости и милосердию его величества; б) что последнее представление по делу Соболевского действительно поступило в апреле 1830 года (как и в мемории было показано); но самое дело сие началось еще в 1820 году и потом разрешаемо было Комитетом в разные годы неоднократно.

Сенат, признав запирательство Гежелинского в подчистке на мемории Комитета новым усугублением его преступления, испрашивал по этому случаю особое высочайшее разрешение. Оно было объявлено ему в такой силе, что государь хотя и видит в сем запирательстве дерзость подсудимого в отрицании преступного действия, несмотря на сделанное им прежде в высочайшем присутствии сознание; однако, обращая преимущественное внимание на строгое охранение судебных форм, кои предписаны законом для улики обвиняемых, повелевает Сенату, при суждении Гежелинского, обойти статью подчистки мемории, а также и дерзкое его запирательство, и оставить оные без дальнейшего рассмотрения, но продолжать начатый над ним суд по прочим пунктам обвинения.

Отстранив вследствие того упомянутое обстоятельство — важнейшее во всем деле — 5-й департамент Сената к осуждению Гежелинского принял следующие главные основания:

а) Гежелинский сам сознался в вине своей по неисполнению высочайшей воли о объявлении признательности цесаревичу Константину Павловичу и по долговременному неподнесению его величеству разных комитетских меморий.

б) Оправдание по делу Соболевского не может быть уважено, ибо Комитет министров, в виду которого был весь ход сего дела, признал уже Гежелинского виновным в неправильном показании времени поступления оного в Комитет.

в) Число и обязанности чиновников канцелярии Комитета определены штатом 1826 года, который испрошен был самим же Гежелинским после нескольколетнего уже управления делами Комитета. Следственно, Гежелинский совершенно несправедливо показывает о нахождении его в затруднительном положении и должно, напротив, признать, что или собственная его воля, или небрежение, или же, быть может, какие-либо намерения были причиной удержания им у себя дел и даже высочайших повелений без исполнения и без предъявления Комитету.

г) Как число вступавших и решенных дел с 1826 года не только не увеличивалось, но год от году уменьшалось, то ссылка Гежелинского, к оправданию своему, на необычайное множество в Комитете дел есть также несправедливая.

д) На предъявление Комитету высочайших повелений и на исполнение их, как равно и на своевременное поднесение государю меморий, продолжительных занятий не требовалось; следственно, медленность в том показывает только явное и ничем не извинительное небрежение Гежелинского к службе, от которого не могли его исправить ни монарший гнев, ни явленное ему снисхождение и многократные напоминания; приводимые же им причины запущения дел означают одни извороты, придуманные к мнимому оправданию в поступках, ничем не извинительных.

Свода Законов в то время еще не существовало и потому, приложив к упомянутым своим доводам прежние указы и другие постановления, 5-й департамент положил: «Лишив Гежелинского чинов, дворянства, орденов и знака отличия беспорочной службы, написать в рядовые, куда годным окажется, а в случае неспособности сослать в Сибирь на поселение». Только один сенатор (Васильчиков, брат князя Кочубея) не согласился с общим заключением в том, чтобы лишать Гежелинского дворянства, и как он остался при том же мнении и после предложения обер-прокурора о невозможности сослать дворянина в Сибирь, не отняв у него прежде дворянства, то дело перешло в общее собрание Сената.

Здесь голоса также разделились.

Тринадцать сенаторов приняли безусловно заключение 5-го департамента.

Два присовокупили, чтобы, во внимание к долговременной и дотоле беспорочной службе Гежелинского, участь его повергнуть монаршему милосердию.

Один ограничивал меру наказания Гежелинского отдачей его в солдаты, с лишением чинов и знаков отличия.

Наконец, еще один, не видя, чтобы в упущениях Гежелинского открыты были лихоимство или злонамеренность, считал должным, сняв с него чины и знаки отличия, впредь ни к какой службе не допускать, с запрещением и въезда в столицы.

Но как управляющий в то время министерством юстиции (Дашков) согласился с большинством голосов, то дело поступило обыкновенным порядком, в форме доклада Сената, в Государственный Совет.

В Совете состоялось следующее единогласное заключение:

«Государственный Совет, рассмотрев доклад Сената об управлявшем канцелярией Комитета министров[5] действительном статском советнике Федоре Гежелинском (44-х лет), обличенном в пренебрежении своих обязанностей и происшедшем от того запущении дел, в несправедливом показании его императорскому величеству времени вступления в Комитет одного дела и в несправедливом объявлении Сенату о затруднительном будто бы положении его по должности; в непредъявлении Комитету и неисполнении некоторых высочайших повелений, невзирая на многократно изъявленные ему государем императором строгие напоминания, выговоры и самое взыскание, полагает: утвердить приговор Сената, чтобы, на основании таких-то законов, лишив Гежелинского чинов, дворянства, орденов и знака отличия беспорочной службы, написав в рядовые, куда годным окажется, а в случае неспособности сослать в Сибирь на поселение».

Это заключение было конфирмовано государем без всякого изменения 26 июня 1831 года и потом распубликовано повсеместно в печатных указах Сената 18 июля.


Известно, что Гежелинский, по освидетельствованию, оказался годным в солдаты и был отправлен на службу в войска, расположенные в Финляндии, где несколько времени занимал писарскую должность. Вскоре, однако же, по докладу тогдашнего Финляндского генерал-губернатора князя Меншикова император Николай приказал уволить его в отставку, без возвращения, впрочем, чинов и дворянства, и отдать на попечение сестре его, жившей в деревне, княгине Шаховской; а в 1839 году ему был пожалован чин коллежского регистратора с правом вступить на службу в одно из губернских присутственных мест, кроме обеих столиц.

* * *

19 октября 1831 года получено было в Государственном Совете представление министра финансов графа Канкрина, рассмотренное предварительно в комитете финансов и внесенное в Совет по особому высочайшему повелению, о необходимости, при стесненном положении государственного казначейства, возвысить в росписи на 1832 год некоторые казенные сборы, в том числе и таможенные пошлины на разные товары, с временной прибавкой на все вообще привозные по 12 1/2 процентов.

Совет в то время особенно занимался проектом нового закона о дворянских выборах, который велено было представить к 6 декабря, т. е. ко дню государева тезоименитства. Но Канкрин настаивал, чтобы указ о возвышении таможенных сборов издать непременно в ноябре, потому что в противном случае нельзя было успеть сделать до нового года нужные распоряжения по таможням. Для дела о выборах общее собрание Совета имело заседания 19, 23, 26 и 29 октября, т. е. в 10 дней четыре раза. При всем том, департамент государственной экономии в сие же самое время рассмотрел помянутое представление министра финансов, и 31 октября оно было выслушано и в общем собрании Совета, а 7 ноября все дело отправлено к государю, находившемуся тогда в Москве, где он и подписал указ 11 числа. Указ был простой, форменный, а самые правила и распорядок новых сборов содержались в конце приложенной к нему росписи в виде примечаний, и тут, между прочим, о времени действия сей меры постановлено было, что сбор прибавочных 12 1/2 процентов должен начаться со дня получения таможенных указов со всех товаров, в таможенном ведомстве без очистки пошлиной еще находящихся и вновь прибывающих.

Указ с росписью по особому высочайшему повелению был напечатан в московских газетах 14 ноября; но петербургский Сенат, получив его 16 числа, обнародовал только 20-го. В этот промежуток времени московские газеты пришли в Петербург с эстафетой 17 числа, и на другой день, естественно, все здешние купцы устремились к очистке своих товаров по старому еще тарифу, до официального получения в таможне сенатского указа о 12 1/2-процентной надбавке. Таким образом, 18-го петербургская таможня успела принять необыкновенное количество денег, именно до 700 тысяч рублей, и прекратила свои действия, по закону, только с наступлением ночи. Но в то же время директор департамента внешней торговли (Дмитрий Гаврилович Бибиков, бывший впоследствии министром внутренних дел) из опасения, чтобы в следующий день не очистили по прежней пошлине еще большего количества товаров, предписал таможне с наступающего утра взимать уже прибавочные проценты, ссылаясь на распоряжение, сделанное министром финансов в Москве о взимании этих процентов с напечатания указа в тамошних газетах.

Между тем, обратное действие указа 11 ноября, т. е. распространение установленных им прибавочных пошлин на товары, находившиеся уже в пакгаузах во время его издания, не могло не возбудить ропота купечества, отозвавшегося и в других классах. Все это очень скоро дошло до сведения государя, и он велел министру финансов представить «о причинах, побудивших к сему постановлению», что Канкрин и исполнил 2 декабря. Объяснение его состояло в том, касательно формы, что первоначальным поводом к жалобам послужило позднее распубликование Сенатом указа, а касательно самого содержания меры — что купец излишек заплаченной им пошлины во всяком случае выручит с публики, а тот, у которого есть товар, очищенный старой пошлиной, получит даже значительный барыш; следственно, во всех делах сего рода сталкиваются два интереса: публики и торгующих. Засим, ссылаясь на примеры прежних тарифов и на невозможность соблюсти при чрезвычайных финансовых мерах строгие начала общей уравнительности, министр замечал, что и с достоинством правительства едва ли совместно, вняв домогательствам частных лиц, отменить только что изданный закон.

По высочайшему повелению все это было рассмотрено в Совете не далее как на следующий день (3 декабря). Журнал свой Совет начинал изложением причин, бывших поводом к неосмотрительному пропуску им предложенной министром финансов меры, основывая свои оправдания на том: 1) что представление министра получено было в такое время, когда Совет занимался по два и по три раза в неделю законом о дворянских выборах; 2) что министр требовал издания указа непременно в ноябре; 3) что в представлении его не было упомянуто о распространении надбавочных 12 1/2 процентов на товары, находившиеся уже в таможнях; 4) что и расчет министра о усилении доходов по сей части на 1832 год основан был только на годовой сложности, без причисления какого-либо единовременного сбора с товаров, уже сложенных в таможнях; 5) что по всему этому Совет не обратил особенного внимания на примечания к росписи, где обыкновенно излагаются только простой распорядок исполнения и некоторые исключения из общих правил, но где в настоящем случае сверх ожидания оказался, как теперь видно, предмет, требовавший по своей важности и другого изложения и места не в примечаниях, а в самом представлении, чтобы возбудить соответственно тому особые рассуждения.

Перейдя от сего к существу дела, Совет представил в своем журнале сильные опровержения против доводов министра и заключил тем, что подобные меры, противореча справедливости и самой пользе государства, отнюдь не должны быть допускаемы; почему и надлежит изъять от 12 1/2-процентной надбавки все товары, поступившие в таможни до получения в них указа 11 ноября, и даже возвратить эту надбавку тем из торгующих, с которых она была уже взыскана.

Составленный на сем основании новый указ был подписан 7 декабря: но перед тем еще, и именно 5-го числа, председатель Совета Кочубей получил следующий рескрипт, написанный весь, от начала до конца, собственной рукой государя:

«Граф, Виктор Павлович!

Вам, как председателю Государственного Совета и Комитета министров, и не только по сему званию, но и по личным вашим достоинствам облеченному всею моею доверенностью, известно в полной мере постоянно обращаемое мною внимание на представления сих мест, учрежденных для совещания о важнейших делах управления и законодательства. Всякое мнение, всякое замечание, клонящееся к охранению справедливости или к пользе общей, я принимаю с живейшим удовольствием как несомненный, лучший знак верноподданнического ко мне и престолу моему усердия. Не вправе ли я надеяться, что Государственный Совет, составленный из людей, заслуживших мое особенное благоволение, никогда не ослабнет в усилиях и старании избегать всего, могущего навлечь на него нарекание в неосмотрительности?

К сожалению, я должен заметить случай, в коем сие справедливое ожидание не исполнилось.

Указ 11-го ноября сего года и приложенная к оному роспись, коими возвышается привозная пошлина на некоторые товары и установляется добавочный таможенный сбор, были рассмотрены в комитете финансов, в департаменте государственной экономии и, наконец, в общем собрании Совета. Ни в котором из сих мест никто из членов не заметил, что по буквальному смыслу ст. 2-й примечания II к росписи, добавочный 12 1/2-процентный сбор распространяется и на товары, привезенные прежде обнародования сего указа, но еще не очищенные пошлиной, на основании законом даруемой для сего 6-месячной отсрочки, и что чрез сие постановлению новому дается обратное действие.

Никто, конечно, не может подумать, чтобы правительство, известное своим уважением к справедливости и доброй вере, имело намерение постановить что-либо противное присвоенным законами правам и священнейшему из всех — праву собственности. Но не дает ли повод к сему ложному заключению вкравшаяся в приложение к указу 11-го ноября ошибка? Она ускользнула и от моего внимания, потому что я был вправе ожидать тщательного рассмотрения проекта Советом. Препровождением оного в Государственный Совет я доказывал, что в сем деле не хотел совершенно доверить одному моему мнению. Сия ошибка должна быть исправлена.

Но не менее того я считаю себя обязанным изъявить через вас всем участвовавшим в суждении сего дела, особенно же заседающим в комитете финансов, возбужденное во мне неосмотрительностью их чувство прискорбия и неудовольствия. Они сами, как мне известно, с благородной откровенностью признали, что не совершенно вникнули в смысл постановления.

Отдавая полную справедливость столь похвальному их побуждению, я в нем вижу новое для себя удостоверение, что никогда уже не буду вынужден поставлять на вид Государственному Совету недостаток внимания, в каком бы то ни было деле. Члены оного не предстанут доказывать усердными трудами, сколь они достойны моего благоволения.

Пребываю к вам благосклонным — Николай».

Рескрипт этот был сочинен вчерне графом Дмитрием Николаевичем Блудовым, что я сам от него неоднократно слышал, но подлинный, хранящийся в архиве Совета, написан, как уже выше сказано, весь собственной рукой императора Николая, и притом не на обыкновенной в делопроизводстве и рескриптах листовой, а на почтовой бумаге, как что-нибудь частное.

В архиве Совета есть и ответный его журнал на этот достопамятный акт от того же числа (7 декабря).

Вот слова его: «Государственный Совет, выслушав с благоговением высочайшую волю, положил: изъявить его императорскому величеству глубокое прискорбие свое и вместе с тем повергнуть к священным стопам его величества чувства живейшей признательности за милостивые выражения, в коих его величеству угодно было справедливое неудовольствие свое Государственному Совету изъявить».

Государственным секретарем во время этого события был Василий Романович Марченко (умерший впоследствии в звании члена Государственного Совета), которого место я заступил в 1834 году.

Загрузка...