Рескрипт наследнику цесаревичу — Кончина принца Нидерландского и помолвка великой княжны Ольги Николаевны — Бал у великой княгини Марии Николаевны с профессорами, академиками и горными офицерами — Граф Юрий Александрович Головкин — Запрещение домино и венецианов для военных на маскараде — Депутация лифляндского дворянства — Графиня Бобринская — Кончина князя Любецкого — Возвращение императрицы из Палермо — Обручение и бракосочетание великой княгини Ольги Николаевны — Особенности покупки имения «Славянка» — Базар русских изделий — 50-летний юбилей шефства императора Николая в Конногвардейском полку — Кончина и похороны великой княжны Марии Михайловны — Переправа через покрытый льдом Неман — Память государя
Отъезжая из России в Палермо, государь облек наследника цесаревича такой властью, что за границу посылались только проекты указов, требовавшие высочайшего подписания, и мемории общего собрания Государственного Совета. Все прочее разрешал цесаревич, и министры докладывали ему, каждый по своей части, на том же основании, как его родителю.
Но эта, так сказать, передача самодержавной власти, быв приведена в действие не манифестом или указом, а одним циркулярным отношением ко всем министрам от 1-го отделения Собственной его величества канцелярии, не была известна, по крайней мере официально, ни Сенату, ни вообще местам и лицам подведомственным. По всем делам, требовавшим высочайших повелений, они объявлялись, как всегда, именем государя, что было, однако ж, как говорят французы, тайной комедии. Все знали, что государь в Палермо, и между тем повеления от него по докладам и представлениям возвращались через несколько дней, а иногда в тот же самый день.
Вслед за обратным приездом государя в Петербург наследник цесаревич удостоен был ордена св. Владимира 1-й степени — первой выслуженной им награды. Государь собственноручно написал весь рескрипт карандашом и, велев потом переписать, прислал августейшему своему сыну вместе с этой копией, обратившеюся через высочайшую на ней подпись в оригинал, и черновой свой подлинник[138]. Вот слова этого царственного акта:
«Любезнейшему сыну моему, государю наследнику цесаревичу!
Отъезжая за границу для сопутствования государыни императрицы, родительницы вашей, поручил я вам управление большого числа дел государственных, в том полном убеждении, что вы, постигая мою цель, мое к вам доверие, покажете России, что вы достойны вашего высокого звания.
Возвратясь ныне по благословению Божию, удостоверился я, что надежды мои увенчались к утешению родительского моего, нежно вас любящего сердца.
В вящее доказательство моего удовольствия жалуем вас кавалером ордена св. Равноапостольного Великого Князя Владимира первой степени, коего надпись: «Польза, честь и слава» укажет и впредь вам, на что Промысел Всевышнего вас призывает для России».
21 января у графа Воронцова-Дашкова давался домашний спектакль, на котором обещал присутствовать и государь. Но почти перед самым началом принесли к хозяину записку от наследника цесаревича, извещавшего, что ни он, ни государь не могут приехать по случаю внезапного известия о кончине сына принцессы Фридерики Нидерландской, сестры императрицы. Этому принцу, единственному сыну, было только 9 лет от роду, и все очень полюбили его в предшедшее лето, которое он проводил вместе со своими родителями в Петергофе. Государь, с обыкновенной нежностью своих чувств, отозвался, что не может принять участия в увеселениях в самый день получения этого известия, зная, сколько оно огорчит отсутствующую императрицу[139].
За этим печальным известием последовало на другой день радостное. В письмах из Палермо уведомляли государя о помолвке великой княжны Ольги Николаевны с наследным принцем Виртембергским. Государь познакомился с ним в Венеции, где и происходили предварительные намеки и переговоры. Известие было разнесено по городу в особых прибавлениях к газетам; но как оно до вечера не везде еще могло огласиться, то многие очень были озадачены засветившейся вдруг по улицам иллюминацией.
28 января, в день рождения великого князя Михаила Павловича, был бал у великой княгини Марии Николаевны, первый семиофициальный, потому что запросто у нее уже и прежде нередко танцевали. Я сказал «полуофициальный» оттого, что всех статских звали не в мундирах, а в мундирных фраках. Личный состав бала был, смотря с точки обыкновенных придворных и светских собраний, довольно оригинален. Кроме собственно лиц танцующих, высших придворных чинов, членов Государственного Совета, статс-секретарей и т. п., между этими привычными гостями встречались, немножко как лица без образа, профессора Академии художеств, академики Академии наук и офицеры корпуса горных инженеров. Все они были званы по служебным отношениям герцога Лейхтенбергского, которого и личные вкусы особенно привлекали к их кругу. Впрочем, бал в этих новых, свежих, блестящих чертогах был истинно великолепен. Ужинали в час, но танцы продолжались до пятого.
Во первых числах февраля 1845[140] года пришло в Петербург известие о кончине в Харькове попечителя тамошнего учебного округа, обер-камергера и члена Государственного Совета графа Юрия Александровича Головкина. Он был одним из умнейших людей — в смысле французского homme d’esprit, человека духовного — и приятнейших собеседников своей эпохи, и император чрезвычайно любил его общество, так что когда граф жил еще в Петербурге, он почти ежедневно обедал во дворце. Говорили, что ему при смерти было далеко за 90 лет; не знаю, насколько это справедливо; по крайней мере, вид его отнюдь не показывал такой старости. Известно только, что он состоял в службе с 1782 года, а в чине действительного тайного советника с 1804 года. Камергером он был еще при Екатерине (1792), сенатором (1797) и обер-церемониймейстером (1799) при Павле, а Александровскую ленту получил в 1801 году (с 1834 он был и андреевским кавалером).
Происходив из той ветви своей фамилии, которая выселилась из России еще при Петре Великом, граф Головкин, с коренным русским именем, был родом — голландец, а религией — реформат и по-русски не только писал, но и говорил очень дурно. Когда он, в царствование Павла, присутствовал в 1-м департаменте Сената, император, разгневавшись по одному делу на этот департамент, приказал отрешить всех сенаторов — кроме Головкина, о котором в указе сказано было, что он изъемлется от ответственности за малым знанием русского языка. Я сам, долго сидев с ним в Комитете призрения заслуженных гражданских чиновников, которого он был председателем, могу засвидетельствовать, что имя свое он всегда подписывал «Юрья».
После него осталось около 12 000 душ, из числа которых 8000 в 1845 году были им обращены в майорат, составленный в пользу внука его по дочери, находившейся в замужестве за управлявшим некогда министерством иностранных дел князем Александром Николаевичем Салтыковым. Сверх того, продав остальное свое имение, граф, давно уже вдовый, еще при жизни передал два миллиона в руки жившей с ним долгое время самой простой женщины, жены ламповщика одного из петербургских театров. Несмотря на все это огромное состояние, в доме, в минуту его смерти, не нашлось ни копейки, так что для похорон пришлось заложить брильянтовый обер-камергерский ключ.
Военные генералы и офицеры в прежнее время не могли являться на публичных маскарадах иначе как без шпаг и в домино или венецианах сверх мундиров; и этому правилу всегда подчинял себя и царь. 12 февраля 1846 года, по случаю маскарада, данного в пользу инвалидов, объявлено приказание, чтобы впредь на маскарадах военные были в одних мундирах, но непременно при шпагах. С тех пор венецианы и домино перешли в область предания, и маскарады стали, для военных, отличаться от обыкновенных балов лишь тем, что на первых они должны были носить на голове каски.
По случаю разных неустройств в Лифляндии предназначен был пересмотр отношений в сем крае помещиков к крестьянам, и для сего в 1846 году учреждены в Петербурге два комитета, один приготовительный, а другой высший, из членов Государственного Совета; сверх того, для участия в этом деле вызваны были из Лифляндии губернский предводитель дворянства и несколько депутатов.
В марте государь пожелал видеть этих депутатов, и они были потребованы во дворец. При аудиенции их присутствовали, кроме наследника цесаревича, министр внутренних дел граф Перовский, граф П. П. Пален в качестве председателя высшего из упомянутых комитетов, генерал-адъютант барон Мейендорф, в звании председателя евангелической генеральной консистории, генерал-адъютант барон Ливен и, наконец, генерал-губернатор Остзейских губерний Головин как официальный водитель депутации.
Государь, сказав при представлении ее, что, вероятно, не все члены равно сильны в русском языке, спросил, как они желают, чтобы он с ними говорил, т. е. по-французски или по-немецки? На такое милостивое предложение они отвечали, что предпочитают язык немецкий, и государь, попросив в шутку их снисхождения к своей малоопытности в нем, произнес длинную и превосходную речь, от которой, разумея и содержание ее и дикцию, все пришли в совершенный восторг.
Сущность этой речи состояла в том, что, желая улучшить и более упрочить состояние лифляндских крестьян, государь обещает, однако, державным своим словом охранить при этом, как всегда, и привилегии местного дворянства. Спустя несколько дней государь призвал снова перед себя, в секретную аудиенцию, уже одного губернского предводителя Лилиенфельда; но содержание этой второй аудиенции, относившейся, вероятно, до происходивших в то время в Лифляндии религиозных волнений, осталось тайной, вследствие положенной государем на Лилиенфельда печати молчания.
Спустя несколько времени кто-то из лиц, присутствовавших при первой аудиенции, напечатал в Эльбергфельдской газете подробный отчет о всем ее ходе и всю речь государя вместе с бывшими на нее ответами. Из Эльбергфельдской газеты эта статья перешла в Кельнскую и наконец в «Journal des Debats» (5 июля 1846); но, не знаю почему, хотя все тут напечатанное делало лишь честь нашему правительству, эти номера газет не были пропущены нашей цензурой.
28 марта скончалась одна из почтеннейших, умнейших и наиболее любимых дам высшего нашего круга, графиня Софья Александровна[141] Бобринская, дочь лифляндского ландрата Унгерн-Штернберга. Замужество с сыном императрицы Екатерины открыло ей доступ ко двору, а высшие качества и пленительный ум не замедлили всех к ней привязать. Ее в особенности удостаивала своего расположения императрица Мария Федоровна, а потом этим же расположением отличал ее и император Николай, очень часто посещавший старушку, хотя она не была ни статс-дамой, ни даже кавалерственной дамой, и называвший ее всегда «Mutterchen» (матушка)[142]. Все знатное, сильное, имевшее притязание на высший тон, стекалось в великолепный ее дом на конце Галерной улицы, почти единственный, где еще держалась беседа без неизбежной, как в других, помощи танцев и карт, хотя, впрочем, и у нее бывали по временам балы, украшавшиеся присутствием императорской фамилии. Положение графини при дворе было как бы исключительное, потому что без всякого, как я уже сказал, придворного звания, не имев особенного значения и по генерал-майорскому чину покойного своего мужа, она не только в домашнем придворном быту, но и на всех церемониальных выходах, обедах и проч., шла в уровень со статс-дамами[143].
Муж ее, умерший лет за тридцать прежде нее, был человек малозначащий, так что и Екатерина только обогатила его, но не решилась вывести в люди. В ее царствование он был лишь бригадиром, и уже император Павел пожаловал его в генерал-майоры. Не могу, хотя и не совсем здесь кстати, не коснуться любопытной истории его рождения, рассказанной мне графом Блудовым, который, по имевшимся в его руках бумагам и актам, все на свете знает и помнит.
Плод тайной любви с Григорием Орловым, Бобринский носим был императрицей под сердцем в кратковременное царствование Петра III. Тогдашние огромные фижмы представляли полную возможность скрывать ее положение, но надо было приготовиться и к минуте развязки. Петр III часто входил к императрице в течение дня и мог случайно прийти и в эту минуту, а он без того уже помышлял о расторжении брака с ней, как она со своей стороны замышляла о низвержении его с престола, к чему, однако, не все еще было предуготовлено. В таких трудных обстоятельствах Екатерина призвала к себе одного из своих приверженцев, графа Гендрикова.
— Ты часто уверял, — сказала она, — что готов пожертвовать для меня и состоянием, и жизнью. Теперь настало время испытать тебя, хотя речь идет не о жизни и не о состоянии, а только о части последнего, за которую мне нетрудно тебя вознаградить.
Гендриков повторил свои клятвы в беспредельной преданности, и тогда Екатерина открыла ему свое положение и свой план. У него был дом на Петербургской стороне, из окон которого был виден Зимний дворец. Условились, что при известном сигнале из последнего Гендриков тотчас зажжет свой дом, так как император присутствовал на каждом пожаре в столице. Так и сделалось. Петр поскакал на пожар, а между тем Екатерина благополучно разрешилась сыном.
Тело графини отвезли в деревню; на выносе его в Петровскую лютеранскую церковь присутствовали и государь, и наследник цесаревич.
11 мая русская земля лишилась опять одного доблестного сына. Скончался, на 69-м году от роду, князь Ксаверий Францевич Друцкой-Любецкий, человек исторический по своим судьбам и, при всех его странностях и недостатках, чрезвычайно примечательный среди обширного поля нашей прозаической посредственности. В сочинении моем «Император Николай в совещательных собраниях» помещена подробная его биография и характеристика; но, говоря там о нем преимущественно с деловой стороны, я не довольно, может статься, отдал справедливости душевным его качествам. Он был человек в высшей степени добрый, благородный, беспритязательный, надежный друг, наконец, и правдивый судья, умевший примирять правосудие с добродушием. У нас, где и предумышленно и без намерения все так скоро забывается, еще при жизни Любецкого мало кто помнил, что ему собственно Россия обязана уничтожением простонародного лажа на монету — важнейшая заслуга в его политической карьере. Он умер истинным христианином, в полной памяти, с совершенным спокойствием духа, с молитвой на устах.
— Переход в вечность меня не пугает. Страшит лишь разлука с вами!
Перед тем он наставлял детей в любви и почтении к матери, взаимной дружбе между собой и преданности отечеству, прибавляя, что лишь при строгом исполнении этих советов умирающего отца они найдут счастье и покой в жизни. Он требовал также непременно, чтобы после смерти тело его было вскрыто, как для пользы науки, так и для личной пользы его детей: ибо всегда думал, что болезнь его есть наследственная и что врачи, ближе ознакомясь с ней через осмотр его внутренностей, найдут, может статься, действительнейшие средства к предохранению от нее его потомства. Медикам не очень хотелось приступать к исполнению этой воли покойного, но вдова на том настояла.
На отпевании тела в большой римско-католической церкви присутствовали наследник цесаревич и великий князь Михаил Павлович. Государь находился в то время в Варшаве.
После Любецкого осталось 3300 душ в литовских губерниях — следственно, самых бедных, и 550 000 руб. серебром долгу. Новое доказательство, в случае если бы кто в том усомнился, что на совести покойного не лежало никакого бесчестного дела. Известно, что, кроме многолетнего нахождения министром финансов в Царстве Польском, он был употреблен по важным ликвидационным делам в Австрии и Франции, которые человеку с менее чистыми правилами могли бы доставить миллионы.
Императрица возвратилась из Палермо в начале лета 1846 года, обновленная в силах. Государь ездил к ней на встречу в Варшаву. 7 июня они вместе впервые приехали из Петергофа прямо в Казанский собор. Обед был приготовлен, на всякий случай, и в Зимнем дворце, и на Елагином острове, и императорская чета предпочла ехать на последний. Вечером город загорелся иллюминацией, выходившей из ряда обыкновенных, при очаровательной летней ночи, ослаблявшей, правда, своим светом блеск огней, но зато такой тихой, что шкалики грели, как в комнате. В 11-м часу показалась на Невском проспекте императрица с великой княжной Ольгой Николаевной, в закрытой карете. Народ теснился вокруг нее толпами с криками «ура!», местами, перед некоторыми табачными магазинами, стояли песельники из рабочих и пели народный гимн. Все это вместе имело какой-то особенный, необычный чопорному Петербургу характер. Государь на улицах не показывался, предоставя весь почет этой встречи одной императрице.
25 июня, в день рождения государя, происходило обручение, а 1 июля, в день рождения императрицы и 29-летия брачного ее союза, венчание великой княжны Ольги Николаевны с наследным принцем Виртембергским. Оба празднества совершились в Петергофе, но с тем же торжеством и по тому же церемониалу, как обыкновенно делалось и в столице. Из иностранных принцев прибыли на эти празднества: наследный принц прусский, сын шведского короля Оскар и от датского двора один из принцев Глюксбург-Зондерсгаузенских.
В день обручения предназначенный церемониалом парадный бал, по случаю жары и общего утомления, был отменен; но вечером загорелась обворожительная, совсем новая иллюминация одного верхнего сада. Ее устраивал, по примеру бывшей в Варшаве для встречи императрицы, нарочно выписанный сюда поляк. На деревьях было развешено в форме виноградных лоз 52 000 разноцветных стеклянных фонарей, и, сверх того, сад горел множеством пальмовых деревьев и колонн, увенчанных корзинами с цветами. Для выделки этих фонарей были остановлены все работы на казенном заводе, и за всем тем последние три тысячи поспели только в самый день иллюминации.
В день бракосочетания, 1-го числа, были иллюминованы верхний сад и в нижнем канале, на конце которого горел шифр императрицы, а 2-го числа — весь сад. Потом следовали всякий день праздники, то в Петербурге, то в Красном Селе, парадный бал в Дворянском собрании и наконец 11-го (день тезоименитства великой княгини) иллюминация в городе и на Елагином. В этот же день (т. е. 1-го) излился поток милостей на служащих как при дворе, так и по всем ведомствам. Здесь не место их исчислять, но из них две были особенно примечательны как очень редкие.
Бывшая воспитательница великой княгини и августейших ее сестер, статс-дама Баранова (вдова действительного статского советника) возведена с потомством в графское достоинство, что представило, кажется, второй лишь пример пожалования у нас титула даме: первый был на воспитательнице сестер государевых Ливен, пожалованной, также во вдовстве, сперва в графини и потом в княгини. Помощница новой графини, фрейлина Акулова, награждена орденом св. Екатерины 2-й степени, что было уже едва ли не первым примером: ибо хотя княжне Волконской в сей же день, а графине Орловой-Чесменской еще прежде пожалован был тот же орден, но они обе имели высшее звание камер-фрейлин.
Новобрачная чета вскоре оставила Петергоф и Россию. Переселяясь на жительство в Штутгардт, она 28 августа отправилась в Штетин — водой, на двух пароходах.
В сентябре 1846 года вся наша публика была очень занята одной историей, которая ходила по городу, прикрашенная, разумеется, тысячью вымыслов и ложных толков. Вот истинный ход и сущность этой истории по самым достоверным источникам.
Пользовавшаяся в то время у нас большой, хотя и не совсем лестной репутацией, вдова флигель-адъютанта графа Самойлова, скитаясь по чужим краям, вышла наконец за какого-то итальянца, что, лишив ее прав русского подданства, поставило в необходимость продать состоявшие за ней в России недвижимые имущества. В числе их главнейшее, Графская Славянка, неподалеку от Павловска, имение истинно царское, досталось ей по наследству из рода Скавронских.
Государь, пожелав купить это имение для себя, велел графу Перовскому, управлявшему (за отсутствием князя Волконского) министерством уделов, сторговать его у поверенного Самойловой. Но как сей последний запросил слишком высокую цену, то Перовский, в уверенности, что на такое большое имение нелегко найдется другой покупщик, предпочел отложить покупку до публичных торгов, которые должны были последовать по истечении законного срока. Между тем, мать обер-церемониймейстера графа Воронцова-Дашкова, управлявшая всеми его делами, стала торговать Славянку для своего сына и, условившись в цене, дала 150 000 руб. задатку. Воронцовы, и особенно молодая воструха (жена графа), о которой я не раз уже говорил, были в восхищении иметь такую чудесную мызу под самой столицей, с совсем уже устроенным и даже меблированным дворцом и с богатейшими угодьями, а старуха-мать радовалась своей сделке, тем более, что продавец принимал в счет покупной суммы 3000 душ в Белоруссии, несколько уже лет не дававших дохода и стоивших только денег на их прокормление. Государь об этом ничего не знал. Вдруг, за обедом в Петергофе, кто-то сказал, что акции Царскосельской железной дороги должны значительно подняться в цене.
— Отчего? — спросил царь.
— Оттого, что Воронцовы купили Славянку, и теперь, при их открытом образе жизни, все будут к ним туда ездить.
Государь промолчал, но после обеда приказал Перовскому тотчас кончить дело о покупке Славянки для двора, за предложенную Воронцовыми сумму, с возвращением последним их задатка. Тут старуха Воронцова решилась написать государю частное письмо по-французски, в котором, изложив все обстоятельства, изъясняла, что как ею заключена уже запродажная запись и дан задаток, то дело по закону должно считать конченным и неприкосновенным для третьей стороны. На это, по высочайшей воле, ответствовано было, тоже по-французски, отказом, с ссылкой на другой закон, по которому государь имел бы право, как родственник Скавронских, выкупить Славянку, и с изъяснением, что, не обращаясь к этому праву, он оставляет имение за собой и потому, что первый на него торговался, и для блага крестьян, которых положение будет выгоднее в руках удела, чем в частной крепостной зависимости.
Как бы то ни было, но молодая Воронцова ужасно разгневалась на такой исход дела и уже никогда, наперекор своему добряку-мужу, не могла простить императору Николаю разрушения розовых ее надежд на привольную жизнь в Славянке.
12 октября 1846 года открылось в Петербурге совсем новое учреждение: «Энциклопедический базар русских мануфактурных изделий», соединивший в себе постоянную выставку с огромной, так сказать, лавкой. Это была компания почти всех русских фабрикантов, которые хотели добротой произведений и умеренностью цен внушить доверие к нашей мануфактурной промышленности и, вместе, открыть глаза нашей публике, доказав, что мы нередко покупаем в дорогих иностранных магазинах русские изделия под видом и по ценам иностранных.
Компания, в главе которой стоял известный московский фабрикант Гучков, расположила огромные свои склады в тех залах Энгельгардтова дома (на Невском проспекте), где помещалось прежде Дворянское собрание, а потом Соединенный клуб. Все было устроено со вкусом и даже роскошью; на все установлены определенные цены; вежливость и предупредительность продавцов были чрезвычайные; стечение публики, и притом самой высшей, такое, что в обширных залах происходила настоящая давка.
Государь посетил этот магазин тотчас в первый день, обворожил, как обыкновенно, всех своей приветливостью и обещал опять приехать с целой семьей. Вронченко, восхищенный тем, что все это устроилось во время его управления министерством финансов, в первый день почти не выходил оттуда и подарил компании образ святителя Николая в позолоченной рамке и золотую солонку.
Впрочем, приведению в исполнение этого грандиозного предприятия противопоставлялись сначала все возможные препоны и интриги. Магазин, известный в Петербурге под именем «Английского», больше всех страшившийся его соперничества, предлагал купить у Гучкова все товары разом и за наличные деньги, если он откажется от участия в этой компании; но Гучков отозвался, что лучше бросить пожертвованные им на нее 300 000 руб. в воду, нежели лишить своей помощи такое русское дело.
С другой стороны, министр внутренних дел граф Перовский, враждовавший в это время против Вронченко, самовластно, под предлогом, что Гучков — старообрядец, запретил открытие магазина, хотя и не существовало закона, который давал бы к сему повод. Вронченко нашелся вынужденным войти по сему случаю с особым докладом, и единственно положительная воля государя дала возможность осуществить дело.
7 ноября минуло 50 лет с тех пор, как император Николай, в сане великого князя, был назначен шефом лейб-гвардии Конного полка. Этот юбилей праздновался особенным образом. Сперва, в час, был в Михайловском манеже благодарственный молебен и развод[144], на котором государь сам командовал полком в качестве полкового командира. Перед разводом[145] людям объявили, что государь жалует каждому рядовому по 3 руб., каждому унтер-офицеру по 10 руб., каждому вахмистру по 50 руб. и, наконец, вахмистру лейб-эскадрона 100 руб. Потом в 4 часа был торжественный обед в Мраморном аванзале[146] Зимнего дворца, с приглашением к нему, кроме всех офицеров Конногвардейского полка, и всех ветеранов, служивших в нем 50 лет тому назад. Их нашлось еще до двенадцати, в том числе князь Васильчиков и его брат, граф Нессельрод, государственный контролер Хитрово, обер-шенк Рибопьер, сенатор Данилов (из сдаточных рекрут, бывший в то время полковым писарем) и проч.
Васильчиков, однако, не явился за совершенно уже разрушившимся в это время здоровьем его, а Рибопьер — за пребыванием в своих имениях. Нашлись еще и два рядовых той эпохи, состоявшие во время празднования юбилея сторожами в каких-то казенных местах. Каждому из них государь велел дать по 150 руб., и они сидели также за обеденным столом, между другими ветеранами, смеша всех колоссальным аппетитом и соответственно жаждой, хотя ели и пили все, что подавалось, более, может быть, из дисциплинарного чувства, не смея отказаться. В полк государь прислал на обед деньги, и, наконец, вечером все люди отправлены были на его счет в существовавший здесь в то время цирк Гверра. Полковой адъютант Анненков и другой офицер[147], граф Крейц, пожалованы во флигель-адъютанты.
Кончина великой княжны Марии Михайловны, последовавшая в Вене в ночь с 6 на 7 ноября, поразила царственный дом наш новой печалью. 13 ноября, еще до манифеста, разнесли по городу афишки об отмене всех спектаклей на три дня, а потом наложен был трехмесячный траур; при дворе ограничились одними панихидами в Царском Селе, в котором пребывала еще в то время императорская фамилия, а для публики совершена была панихида в Казанском соборе, на которую пригласительные повестки разнесли от полиции, по обыкновению — на другой день.
Между тем, еще прежде получения печального известия, по письмам об отчаянном положении больной, отправился в Вену наследник цесаревич. После кончины великой княжны августейшая матерь ее с младшею дочерью осталась в Вене, а великий князь Михаил Павлович выехал оттуда в Петербург[148], куда повезли и тело усопшей. Тут пришла весть, что великий князь занемог в Варшаве, и государь, чуждый всякого утомления, — он только незадолго перед тем возвратился из Москвы, а летом ездил на встречу императрицы в Варшаву — 24 ноября в ночь снова полетел в этот город. Вдруг на рассвете 29 ноября жители Петербурга были крайне удивлены и частью испуганы при виде развевающегося над Зимним дворцом флага — знак, что государь уже опять в Петербурге, не докончив, видно, предположенной поездки. Тотчас пошли расспросы, догадки и, натурально, прикрасы и выдумки. Вот что случилось в самом деле, по рассказу мне тогда же графа Орлова, сидевшего в одном с государем экипаже.
Выехав отсюда по прекрасному санному пути, в первый раз в жизни государевой в закрытой кибитке, они у Вилькомир, за недостатком снега, принуждены были пересесть в следовавшие за ними летние экипажи. Прежде того, у Динабурга и потом у Янова, наши путешественники благополучно переправились через не ставшие еще реки на паромах, а у Ковенской заставы, куда прибыли 26 числа в 11 часов темной ночи, были встречены полицмейстером, который на вопрос государя отвечал, что и через Неман, также еще не ставший, переправа совершенно безопасна.
— Вследствие того, — продолжал Орлов, — мы приехали через город прямо к реке, где в присутствии губернатора и всех местных властей отпрягли у нас лошадей, и коляску с поднятым верхом, в которой мы сидели, свезли на руках на паром. Так я думал в темноте, но вышло иначе. От берега шагов на 60 река была покрыта льдом, и на этот лед настлали доски, а паром причалили к тому месту, где он кончался. Едва протащили нас десять шагов, как вдруг доски заскрипели, лед проломился, и коляска начала погружаться. Задние колеса стали твердо на дно, но передние, не доставая уже до него, страшно колыхались, а везшие нас люди ушли в воду почти по горло. Первым делом было велеть скорее спустить верх коляски, чтобы при напоре воды и льда и сильном ветре ее не опрокинуло с поднятым верхом набок, в каком случае мы, с нашей тучностью, могли бы тотчас погибнуть. Когда, после больших усилий, эта первая операция удалась, представился второй вопрос: как выбраться из коляски, в которую уже сильно плескала вода? Придумали положить с края коляски на удержавшийся кругом лед несколько досок, по которым мы, наконец, и вышли на берег, но также с большими усилиями и сильно промокнув, особенно же вымочив себе ноги. Случись все это еще шагов десять далее, где река уже глубже, и Бог знает, что сделалось бы с нами! Увидев на берегу стоявшего еще тут губернатора (Калкатина), государь закричал на него:
— Вы губернатор?
— К несчастью, ваше величество!
Этот ответ так понравился государю, что он оставил губернатора без взыскания, но полицмейстера тут же велел арестовать за неосновательное донесение о безопасности переправы и тому же подвергнул местных чиновников путей сообщения за дурное ее состояние, не приняв отговорки, что о проезде его дано было знать только за пять часов.
— Потому, — сказал он, — что переправа должна быть не для одного меня, а для всех проезжих.
Самую же переправу, состоявшую до тех пор в заведовании управления Царства Польского, он сейчас решил передать в ведение графа Клейнмихеля. С берега мы поднялись назад, в Ковенский дворец, и государь поручил мне наблюсти, чтобы в ночь переезд был изготовлен. Действительно, к рассвету прорубили лед и паром причалили к берегу. Но между тем государь, уступая моим убеждениям, передумал. Впереди, в Царстве Польском, нас ожидало еще несколько переправ, и притом нельзя было предвидеть, в каком положении мы найдем реки на возвратном пути, а государю хотелось быть в Петербурге непременно 3-го или уже, по крайней мере, 4 декабря.
— Брат, — сказал он, — убедится, что в порыве желания обнять его я сделал 1500 верст (считая взад и вперед) и был остановлен только стихиями!
— Мы повернули назад. По приезде сюда он велел мне съездить тотчас к князю Васильчикову, графу Нессельроду и князю Чернышеву, чтобы передать им дело в настоящем виде и через то предупредить какие-нибудь ложные разглашения насчет политических обстоятельств. Впрочем, государь совершенно здоров и не чувствует никаких дурных последствий от ножной ванны в ноябрьской воде.
Наследник цесаревич свиделся с великим князем Михаилом Павловичем на дороге, в Тешене, а с великой княгиней в Вене и возвратился в ночь с 1 на 2 декабря. Михаил Павлович оставался в Варшаве, больной более духом, нежели телом, и приехал в Петербург 4-го числа. Государь тотчас навестил его и упросил переехать на житье к себе в Аничкин дворец. Тело усопшей великой княжны было привезено в Чесму 10-го, в сопровождении фрейлины княжны Львовой, шталмейстера покойного графа Гендрикова и генерала Ильи Бибикова. Великий князь, со своей стороны, отозвавшись, что его сердцу слишком тяжело было бы присутствовать во второй раз при погребении дочери (она уже была отпета в Вене), удалился на все дни печальных обрядов в Новгородский кадетский корпус.[149]
Государь ездил к панихиде в Чесму и 10-го вечером, и 11-го утром. Печальный кортеж тронулся оттуда в 4 часа после обеда того же дня. Гроб везли в огромной карете, запряженной десятью лошадьми попарно; за ним следовали несколько генералов верхом, потом дамы с дежурными кавалерами и наконец военный конвой, состоявший из конной артиллерии и конных пионеров.
По непрочности еще невского льда назначено было навести для переезда кортежа в крепость Воскресенский мост; но за неисправностью подрядчика, скрывшегося в последнюю минуту от всех поисков, принуждены были ехать кругом, через мосты Исаакиевский и Тучков. При ужаснейшей погоде (9° морозу с такой метелью, которая залепляла глаза)[150], кортеж в таинственной своей мрачности двигался медленной рысью по темным Петербургским улицам, без факелов или других внешних погребальных принадлежностей.
Из членов царской фамилии не было при нем никого, но государь ожидал в крепости со всеми сыновьями и сам поднял гроб из карсты на катафалк, при котором находилось такое же дежурство, как у тела у великой княгини Александры Николаевны. 12-го числа публика допускалась к гробу от 7 до 10 1/2 часов утра и потом снова от часа до 8 вечера.
Но родительское сердце не утерпело… Великий князь Михаил Павлович вернулся из Новгорода и в 9 часов утра 13-го числа приехал дать последнее целование родному гробу. На это время все, не исключая и дежурства (я находился в его числе), были выведены из церкви. После уединенного своего прощания великий князь отправился на несколько дней в Павловск, а в крепости над телом архиепископ Курский Илиодор начал литургию, в присутствии особ первых четырех классов и гвардии штаб- и обер-офицеров.
Вслед за литургиею прибыл государь с наследником цесаревичем, тремя остальными своими сыновьями (императрица простилась с гробом, который стоял все время закрытым, еще накануне за панихидой) и, в присутствии их и всех тех же особ, совершена была последняя панихида митрополитом С.-Петербургским и Новгородским Антонием, с четырьмя другими архиереями. К склепу, устроенному за могилой великой княгини Александры Николаевны, гроб понесли сам государь с сыновьями и генерал-адъютантами.
Во время надгробной литии государь, стоявший в головах возле митрополита, плакал навзрыд, и кровь так приливала ему в голову, что страшно было смотреть. Тяжкие потери брата, одна вслед за другой, не могли не растравить вновь собственной его сердечной раны, едва затянувшейся. По окончании всей церемонии, сняв флер со своей каски, он вручил его дежурному камер-пажу Лашкареву со словами: «Вот тебе на память. Надеюсь, впрочем, что ты и без того будешь помнить этот день: ты, верно, в первый раз в жизни видел царя в слезах!..»[151]
Когда большая часть публики уже оставила церковь, в ней случилось трагикомическое происшествие. Молодой лейб-гусарский офицер Шеншин, спеша назад в церковь, чтоб объявить сестре своей, фрейлине, что отыскал ее карету, второпях, не заметив остававшейся еще открытой могилы, полетел в нее стремглав и с трудом был оттуда поднят, весь выпачканный посыпанным на гроб песком.
Под исход 1846 года князь Васильчиков уже совсем истаивал в предвестии предсмертной своей болезни. 2 декабря ему сделалось так худо, что послали предварить государя и графа Левашова (его зятя и ближайшего к нему человека). Государь тотчас приехал[152] вместе с наследником цесаревичем и долго сидел у умиравшего. Потом ему опять немного отдало, и он сам пожелал исповедоваться и приобщиться. Вслед за тем государь работал с графом Киселевым и, по словам последнего, казался крайне расстроенным. Во время доклада он несколько раз перерывал его, возвращаясь все к болезни Васильчикова и отирая слезы.
— И я, — говорил он, — и все вы только с его смертью почувствуете, как он нам был необходим и какую оставит после себя незаменимую пустоту.
Спустя несколько дней князю опять сделалось лучше, по крайней мере, так, что миновалась минутная опасность, и он даже почувствовал в себе достаточно сил, чтобы вступить снова в исправление своей должности.
Император Николай обладал чудесной памятью, в особенности на лица, имена и фамилии. В декабре 1846 года он посетил Пажеский корпус, где дежурным камер-пажом случился в то время один из моих племянников. Государь обратился к нему с вопросом:
— Как фамилия?
— Корф.
— Что ты, сын члена Совета?
— Никак нет, ваше величество.
— Чей же?
— Умершего полковника лейб-гвардии Саперного батальона.
— Не Николаем ли его звали?
— Точно так, ваше величество.
— Славный был человек; желаю, чтоб ты шел по его следам.
А надо знать, что этот полковник Николай (брат моей жены) умер в 1831 году, т. е. за пятнадцать лет перед тем.