Римско-католический митрополит Павловский на дворцовом выходе — Расправа с будочником и извозчиком — Девиз на гербе князя Васильчикова — Император Николай на публичных маскарадах — Дело калмыков в Государственном Совете — Капитан Шульц — Дело о дворовых людях — Секретный комитет для обсуждения управления финансовой частью по поводу болезни министра Канкрина — Рассмотрение положения о товарищах министров в особом комитете — Подробности пожалования аренды князю Васильчикову — Братья Пашковы — Мнение императора Николая о Государственном Совете и об Европе — Дело в комитете о распространении на западные губернии общих русских законов — Созвание князем Васильчиковым в отсутствие государя и без его разрешения экстренного собрания министров по поводу повсеместного неурожая в России и беспорядков, от того происшедших — Кокошники придворных дам
Митрополит римско-католических церквей в России, при дворцовых выходах в торжественные дни, всегда видел царскую фамилию и был ею видим, наравне с другими особами, имеющими приезд ко двору, т. е. при шествии ее через парадные залы. Но в первый день нового, 1840 года, занимавший тогда эту должность Павловский по окончании литургии подошел к государю, к общему удивлению, в самой церкви, вслед за нашими архиереями и прочими членами Синода. Такое нововведение произвело неприятное впечатление на умы нашего духовенства.
Киевский митрополит Филарет при свидании со мною вскоре после того изъяснялся об этом как о вещи совершенно неслыханной и неожиданной, которую, по его мнению, можно было приписать только особенной протекции к римско-католическому духовенству герцога Лейхтенбергского, незадолго перед тем вступившего в брак с великой княгиней Марией Николаевной. Дошло ли это неудовольствие до государя, или по другим причинам, только подобное приравнение в православном храме главы римско-католического духовенства с нашими иерархами впоследствии никогда уже более не повторялось.
Во время пребывания императора Николая в Петербурге обер-полицеймейстер ежедневно, в час, являлся к нему с донесениями и за приказаниями. Раз, прочитывая при такой аудиенции дневную записку о случившихся накануне происшествиях, государь спросил: дошло ли до полиции сведение о собственных его в тот день похождениях? На отрицательный ответ он рассказал, что во время вечерней прогулки (это было в декабре, следственно, в ночную темноту) встретил ехавшего в извозчичьих санях будочника. И последний, и извозчик спорили и кричали во весь голос и, завидев офицера (т. е. неузнанного ими или им неизвестного государя), обратились к нему с просьбой их рассудить.
Дело состояло в том, что извозчик проезжал мимо будки погруженный в сон, что заставило бдительного стража разбудить его, но разбудить по-полицейски, т. е. толчками в бок, а это так не полюбилось очнувшемуся извозчику, что он, с своей стороны, стал отвечать кулаками; конец же драмы был тот, что они ехали на расправу к ближайшему квартальному надзирателю.
— Не знаю уж, — прибавил государь, — распорядился ли я в точную силу Городового положения, но поступок извозчика показался мне нарушением дисциплины и вместе двойным нарушением порядка, так что, выдав себя за принадлежащего тоже к полиции, я велел будочнику тотчас отвезти извозчика к частному приставу, уже не на расправу, а просто для наказания.
Известно, что знаменитая французская фамилия Монморанси — из первых аристократов в христианском мире — имеет в своем гербе древний девиз: «Душа моя принадлежит богу, тело — королеве, а честь — мне самому».
Когда Васильчиков возведен был в княжеское достоинство и вместе с дипломом надлежало составить для него герб, князь советовался о девизе в гербе со Сперанским, который предложил ему принять Монморансиевский. На совете с родственниками и друзьями нашли, однако, что в полном русском переводе он был бы как-то неловок, и потому придумали следующее подражание: «Жизнь царю, честь никому». Этот девиз не совсем нравился только зятю князя, министру юстиции Дашкову, который находил его «чересчур уже либеральным», что, однако, не остановило ни князя его принять, ни государя его утвердить.
Император Николай чрезвычайно любил публичные маскарады и редко их пропускал — давались ли они в театре или в Дворянском собрании. Государь и вообще мужчины, военные и статские, являлись тут в обычной своей одежде; но дамы все без изъятия были переряжены, т. е. в домино и в масках или полумасках, и каждая имела право взять государя под руку и ходить с ним по залам. Его забавляло, вероятно, то, что тут, в продолжение нескольких часов, он слышал множество таких анекдотов, отважных шуток и проч., которых никто не осмелился бы сказать монарху без щита маски. Но как острота и ум, составляющие привлекательность разговора, не всегда бывают уделом высшего общества, да и вообще русские наши дамы, за немногими исключениями, малосродны к этой особенного рода игре, то и случалось обыкновенно, что государя подхватывали такие дамы, которые без маски и нигде не могли бы с ним сойтись. Один из директоров Дворянского собрания сказывал мне, что на тамошние маскарады раздавалось до 80 даровых билетов актрисам, модисткам и другим подобных разрядов француженкам, именно с целью интриговать и занимать государя.
В 1839 году, когда Василий Алексеевич Перовский был только еще Оренбургским военным губернатором, производилось в Государственном Совете одно дело по этой губернии, само по себе не весьма важное, но которое прибавило, однако же, разные любопытные черты к характеристике окружавших императора Николая сановников и к его личной, послужив вместе с тем новым доказательством, что даже и при монархе самом энергическом и самостоятельном оборот и направление дела могут иногда зависеть от образа доклада. По случаю споров между бузулуцкими калмыками и занявшими часть их земель казенными крестьянами Сенат в 1836 году предписал тех из крестьян, которые окажутся действительно уже поселившимися на калмыцких землях, оставить там без перевода на другие места.
Вследствие того Оренбургский военный губернатор предположил оставить на калмыцких землях 41 семейство крестьян как прочно уже водворившееся, а 108 семейств перевести в другие места. Но Сенат, усмотрев из представления главного начальства государственных имуществ, основанного на полученной им надворной описи, что и из числа этих 108 семейств почти все обзавелись на калмыцких землях домами и хозяйством, в 1837 году новым указом предписал перевести на другие места только тех крестьян, которые не имеют еще хозяйственного заведения, или живут в чужих домах, всех же прочих оставить на местах их водворения.
Вопреки сему Перовский распорядился о своде с калмыцких земель всех предположенных им первоначально к переводу 108 семейств; причем (как они показывали) были разобраны в их домах печи, порезана дворовая птица и захвачены засеянные поля; когда же крестьяне, войдя с жалобой на сие в министерство государственных имуществ и известясь, что по ней заведена переписка, опять было возвратились на прежние жилища, то Перовский снова велел их выслать.
Между тем по упомянутой жалобе крестьян министр государственных имуществ собрал нужные сведения и, увидя из донесения палаты, как равно и их отзыва самого Перовского, что в числе высланных с калмыцких земель 108 семейств у 99 были уже там собственные жилища и разработанные поля, признал распоряжения военного губернатора противными сенатским указам; почему и представил Сенату об отмене сих распоряжений и о возвращении тех 99 семейств по-прежнему на занятые ими калмыцкие земли.
Сенат, согласясь с таким заключением министра, вошел о том с докладом, который поступил по порядку в Государственный Совет в начале 1839 года, в то время, когда находился в Петербурге и сам Перовский, не имевший еще тогда звания члена Совета. Таким образом, предлежавший рассмотрению факт заключал в себе обвинение военного губернатора в действии, противном указам Сената, которые по нашим законам считаются равносильными именным.
Подсудимым являлся государев генерал-адъютант и, что еще более, бывший некогда адъютант великого князя Николая Павловича, которому всегда открыт был свободный доступ к государю. Судьями надлежало быть, в первой степени, членам департамента экономии Государственного Совета, председателем которого состоял незадолго перед тем назначенный граф Левашов, обнаруживший с первой минуты облечения его в это звание весьма упорный и самовластный характер и, так сказать, один решавший дела в своем департаменте. Другим еще, в некотором отношении также подсудимым, был граф Киселев, ибо предлежало решить, кто из двух виноват: Перовский ли в неисполнении сенатских указов или Киселев в неправильном его в том обвинении? Всякое среднее решение, которое оправдывало бы обоих, представлялось, по свойству дела, невозможным, а Киселев был первый друг Левашова, во многом его руководитель. Наконец, под рукой мог еще действовать и, без сомнения, и действовал, человек, хотя не принадлежавший к составу департамента экономии, но не совсем посторонний делу, ибо им пропущено было определение Сената, обвинившее Оренбургского военного губернатора. Говорю о министре юстиции Дашкове, личном враге Перовского, как он нисколько в том не таился, и зяте Левашова[32].
При такой обстановке Перовскому трудно было выиграть свой процесс, даже если бы он был и прав. Департамент экономии не только вполне утвердил доклад Сената, но и прибавил еще, чтобы, «во внимание к убыткам, понесенным крестьянами, как от неправильно допущенного двукратного их переселения, так и от притеснительных действий со стороны отряженных для переселения их чиновников, произведено было на законном основании исследование и по оному сделано крестьянам на счет виновных надлежащее за убытки их вознаграждение».
В общем собрании Совета это заключение прошло единогласно, без малейшей перемены. Князь Васильчиков был весь вооружен в его пользу, и я не припомню дела, в котором он имел бы такое сильное убеждение. Некоторые члены шептали даже что-то о выговоре военному губернатору, но это было обойдено.
Между тем и Перовский не терял времени. Зная заключение Сената, узнав, разумеется, тотчас и о заключении Совета, он предварил поднесение советской мемории подачей государю обширной записки, в которой, изложив подробности дела (с своей точки), описал руководившие его виды и побуждения и оперся, главнейше, с одной стороны — на неудобство и невозможность исполнения последовавших от Сената указов, а с другой — на то, что возвращение крестьян снова на калмыцкие земли совсем уронило бы в общем мнении власть главного местного начальника и поощрило бы каждого из жителей к самовольному впредь упорству. Потому, продолжая оправдывать свои действия, Перовский просил, если бы они за всем тем были признаны неправильными, подвергнуть его какой угодно ответственности, но крестьян оставить там, куда он перевел их тому назад уже два года.
Последствием этого было, что меморию советскую государь остановил, а записку Перовского прислал частным образом к Васильчикову с надписью, свидетельствовавшей, что она вполне убедила его величество в правоте Перовского, и изъявлявшей надежду, что она таким же образом убедит и его, Васильчикова.
После долгих колебаний князь решился на средний путь, не противоречивший его личному убеждению, не прекословивший прямо высочайшему мнению и, наконец, не унижавший достоинства Совета. Он послал государю докладную записку, в которой изъяснил, что хотя главный факт, именно неисполнение местным начальством сенатских указов, остается и после всех новых объяснений очевидным и неопровергнутым; однако, как записка Перовского содержит в себе разные подробности, могущие ближе пояснить сущность дела; как его величеству благоугодно уже было удостоить его изъяснения высочайшего внимания; и как Оренбургское казачье войско, к которому бузулуцкие калмыки принадлежат, ведется военным министерством, то для возможного обеспечения правильности решения удобнее было бы предоставить военному министру, потребовав от Перовского все нужные объяснения и снесясь потом с министром государственных имуществ, представить Государственному Совету окончательное их к развязке сего дела заключение[33]. На этом докладе государь написал своею рукой: «Будет совершенно справедливо». Вследствие чего князь объявил Совету написанное соответственно резолюции высочайшее повеление, а я как государственный секретарь сообщил его военному министру для исполнения и министру юстиции для сведения. Таким направлением дела к числу действовавших лиц присоединилось еще новое — военный министр.
Князь (тогда еще граф) Чернышев бывал у государя с ежедневным докладом и, чтобы не являться с пустыми руками, возил нередко, за недостатком материалов, не только всякие мелочи, но иногда даже и такие бумаги, которые в общем порядке не подлежат совсем его непосредственному докладу. Так — и, вероятно, из тех же побуждений, потому что с его стороны не было видно никакого особенного расположения к Перовскому, — он поступил и в настоящем случае, не взвесив личной важности этого дела и не объясняясь даже предварительно с председателем Государственного Совета, в одно утро. Вместо ожидаемого общего от Чернышева и Киселева представления в Государственный Совет князь Васильчиков получил бумагу одного первого, который сообщал ему (буквально), что «государь император, рассмотрев с особенным вниманием вытребованные им, Чернышевым, по положению Государственного Совета объяснения Перовского, поручить ему изволил уведомить князя, что его величество, по зрелом обсуждении сего дела, изволит находить, что рассмотренным в Государственном Совете решением общего собрания Сената очевидно было бы нарушено неоспоримое законное право собственности Оренбургского войска на занятые казенными крестьянами ему принадлежащие земли.
В ограждение сего права, которое необходимо и во всех случаях должно быть неприкосновенным, его величество повелеть изволил: 1) оставить на землях калмыцких только те 41 семейство, которые военным губернатором признаны были прочно поселившимися, причислив их навсегда к казачьему войску; 2) остальных крестьян, уже выведенных, не переводя обратно, оставить в настоящем положении; 3) впредь воспретить строжайше казенных крестьян и вообще выходцев из внутренних губерний допускать к поселению на казачьих землях иначе как по истребовании предварительного заключения военного губернатора и по испрошении высочайшего разрешения и 4) дело о переселении упомянутых крестьян по всем местам, где оно производится, считать за сим решительно оконченным». Этой бумаге, столь уже щекотливой для князя по ее содержанию, Чернышев или чиновники его канцелярии сочли нужным придать, как бы нарочно, не менее щекотливости и по внешней форме, заключив ее так: «монаршую волю сию сообщая вам, милостивый государь (отчего же именно ему, а не подлежащим министерствам?), для зависящего исполнения, имею честь быть» и проч.
Я сказал выше, что не помню дела, в котором князь Васильчиков имел бы такое сильное убеждение; теперь прибавлю, что не помню и случая, в котором видел бы его до такой степени раздраженным. Из всегда доброго, кроткого и незлобивого он превратился в разъяренного льва.
— Совет заплеван! — кричал он. — Я заплеван; сам государь себя уронил, а мне его честь и слава дороже, чем мои собственные, не так, как тем, которые играют его волей и его священным словом. Или я научу этих господ вперед меня бравировать там, где я действую добросовестно по долгу звания, или тотчас же оставлю службу, которой продолжать на таком основании не могу. Я никогда не позволял себе присваивать своему лицу влияние на решения государя по советским делам; но где идет речь об охранении неприкосновенности собственной его воли и прав Совета, действующего его именем, там я должен вступиться всеми своими силами или все бросить и уйти!
Эта буря запальчивости продолжалась, я думаю, с полчаса. На другой день князь поехал к государю и возвратился в полном торжестве. Беседа их, как он мне рассказывал, была живая и с обеих сторон настойчивая. Главным убеждением послужили, кажется, три вещи: 1) что государя ввели тут в заблуждение через смешение формы с существом дела — неисполнения сенатского указа, о чем одном только и судит Совет, с самою правильностью сего указа, которая могла бы подлежать суждению только впоследствии, по получении объяснений Перовского; 2) что сообщенное Чернышевым высочайшее повеление поставило бы Васильчикова в самое двусмысленное положение перед целым Советом, который, не имея сведения о прежней докладной его, Васильчикова, записке, ни о последовавшей на ней резолюции, знает только объявленную им высочайшую волю и теперь вдруг увидит объявляемую Чернышевым, совершенно прежней противоположную, следственно, как бы уничтожающую достоверность слышанной прежде от него, Васильчикова, и 3) что от государя, разумеется, всегда зависеть будет решить это дело по его благоусмотрению, но тогда, когда оно придет к нему в порядке, им самим указанном, и со всех сторон обсужденное, а не по одноличным изъяснениям Перовского.
Как бы то ни было, но в тот же самый день Васильчиков отправил к Чернышеву бумагу следующего содержания: «Государь император, по всеподданнейшему докладу моему об отношении ко мне вашего сиятельства (касательно того-то), высочайше повелеть изволил дело сие возвратить в тот порядок, какой указан оному был монаршей волей, объявленной мною Государственному Совету и сообщенной вам в отношении государственного секретаря, именно чтобы ваше сиятельство, снесясь по полученным от генерал-адъютанта Перовского объяснениям с министерством государственных имуществ, окончательное к развязке дела сего заключение внесли в Государственный Совет. Сообщая вам о таковой высочайшей воле, для зависящего к исполнению оной распоряжения, имею честь быть» и проч.
Окончательное, по мнению Государственного Совета, решение сего дела, последовавшее уже в 1841 году, было, так сказать, примирительное. Решено: 1) оставить на калмыцких землях те семейства крестьянские, которые находятся там уже водворенными; 2) тех из них, которые пожелают вступить в казачье сословие, наделить 30-десятинной пропорцией, прочих же оставить в прежнем звании, с 15-десятинной пропорцией; 3) выселенным по распоряжению Перовского предоставить все те льготы и пособия, какие вообще даруются переселенцам.
Только один Чернышев остался при том мнении, которое было выражено им в приведенной выше бумаге к Васильчикову, в виде высочайшего повеления; но государь утвердил общее заключение Совета. Вопрос о личной виновности Перовского в неисполнении сенатских указов был обойден молчанием.
Император Николай, ограничивший представления к наградам за обыкновенные отличия по службе известными сроками, установивший не давать орденов прежде получения знака отличия беспорочной службы и строго наблюдавший за сохранением постепенности в награждениях, охотно и щедро отступал от всех сил правил, когда шло дело о подвигах чрезвычайных.
Так, между разными другими изъятиями можно упомянуть о тех частых и совершенно выходивших из обыкновенного порядка милостях, которыми в первые годы его царствования, когда созидался бессмертный памятник Свода законов, осыпаемы были употребленные к этому делу чиновники II отделения Собственной его величества канцелярии.
То же самое, и даже в большей еще степени, бывало при особенных отличиях военных. Воспитанник артиллерийского училища, окончивший свое образование в военной академии и перешедший потом в Генеральный штаб, Шульц, в польскую кампанию оказал подвиги львиной, неслыханной храбрости, но еще более проявил ее в делах против горцев. Здесь, получив в одном сражении несколько ран, он, с пробитой челюстью, с вышибленными зубами, не оставил своего поста, пока не упал в беспамятстве. Быв тогда капитаном, он произведен в подполковники; но в том же самом приказе государь приписал своею рукой: «подполковник Шульц в полковники». Не довольствуясь, однако же, сею беспримерной наградой, он пожаловал ему еще Владимира 4-й степени с бантом и велел тотчас предложить о подвиге Шульца в чрезвычайном собрании Георгиевской думы, по удостоению которой дал ему 4-го Георгия. Как между тем Шульцу необходимо было ехать лечиться от своих ран за границу, то он, сверх всех исчисленных наград, получил еще на путевые издержки 1500 червонцев.
Тунеядный, распутный, не имеющий настоящей оседлости и, при всем том, огромный (свыше 1 миллиона душ) класс дворовых людей — этот зародыш той беспокойной и всегда готовой к волнениям массы, из которой в Париже составляется сброд, давно уже озабочивал наше правительство, и в царствование императора Николая вопрос о нем несколько раз возобновлялся.
Сперва, в 1827 году, он составлял один из предметов рассуждений известного комитета 6 декабря 1826 года; потом, в 1830 году, им занимался и Государственный Совет; но операция над язвой государственной всегда казалась такой трудной, опасной и даже страшной, что ни одно начинание не было приведено ни к чему положительному. В 1840 году у государя еще настойчивее прежнего возобновилась мысль если не о совершенном уничтожении, то, по крайней мере, о возможном уменьшении сословия дворовых людей. Он приказал статс-секретарю графу Блудову обработать ее и полученные от него записку и проект указа вручил князю Васильчикову, с тем чтобы, пересмотрев еще раз все дело совокупно с Блудовым и с министром юстиции, он поднес указ к подписанию.
Но Васильчиков, как всегдашний ревностный сберегатель достоинства Государственного Совета, не решился принять сей воли к безусловному исполнению. Он возразил, что совершение такой важной государственной меры помимо Совета уронит вес и значение последнего; что если в делах финансовых, по свойству их, необходима иногда тайна, то едва ли она нужна в делах чисто законодательных, где разглашение предполагаемого закона за несколько дней до его обнародования не может иметь никаких вредных последствий; что при известности ему, Васильчикову, взгляда на этот предмет членов Совета он нисколько не сомневается в принятии предлагаемой мысли если не всеми единогласно, то, по крайней мере, огромным их большинством; наконец, что желательно не совращать этого дела с обыкновенного указываемого законами пути уже и для того, чтобы избежать всякого впоследствии противодействия со стороны высшей аристократии; ибо если мера сия примется в совещании тридцати или более членов Совета, то впоследствии, конечно, никто уже из них не станет говорить против нее, тогда как в противном случае из этого числа много найдется порицателей, даже и из одного чувства огорченного самолюбия.
— Да неужели же, — возразил, с своей стороны, государь, — когда сам я признаю какую-нибудь вещь полезной или благодетельной, мне непременно надо спрашивать на нее сперва согласие Совета?
— Не согласие, — отвечал Васильчиков, — но мнение непременно, потому что Совет для этого и существует; или надо его уничтожить, или охранять тот закон, который сами вы для него издали.
Прение по этому случаю, как рассказывал сам Васильчиков, было длинное и жаркое, и напоследок кончилось тем, что вместо трех лиц государь приказал составить особый комитет из двенадцати членов Государственного Совета (большей частью министров), которому рассмотреть как самую сущность дела, так и вопрос: должно ли потом провести это дело еще через общее собрание Совета?
Меры, предложенные графом Блудовым, были им большей частью заимствованы из предложений, состоявшихся в 1827 и 1830 годах. Но тогда меры сии предлагались не отдельно, а в составе общего закона о состояниях, заключавшего в себе сверх того многие другие, гораздо важнейшие предметы, посреди которых и, так сказать, под их щитом, постановления о дворовых людях прошли бы едва замеченными.
Настоящее положение дела, когда имелось в виду выпустить одну только эту часть упомянутого закона, было другое, и потому большая часть членов сначала думали или совсем ничего не предпринимать, или ограничиться разве одними полумерами. Пока правительство не решалось приступить к коренному преобразованию, говорили они, всякая частная перемена в соотношениях между помещиками и крепостными их людьми, давая повод к столкновению прав одних с обязанностями других и открывая в крестьянах новые понятия и новый круг мыслей, которого расширения никакая человеческая предусмотрительность угадать не в силах, угрожает самыми опасными последствиями не только для благосостояния одного класса, но и для общественного спокойствия.
После долгих и шумных пререканий возникли постепенно три главных мнения. Одно, графа Чернышева, состояло в том, что в настоящее время безопаснее и полезнее не предпринимать совсем ничего в отношении к дворовым людям. Эта мысль, соответствовавшая и убеждению большинства, была, однако же, отклонена в виду положительно изъявленной высочайшей воли. Другим мнением, графа Киселева, предлагалось учредить по городам цех слуг как притон для класса вольноотпущенных, с присоединением к тому же классу — не теперь, а когда-нибудь впоследствии — и тех дворовых людей, которые остаются еще в крепостной зависимости. Комитет принял часть этой мысли. Наконец, третье мнение, князя Васильчикова, заключалось в том, чтобы принять цифры дворовых людей по последней народной переписи нормой, далее которой не может уже быть увеличиваемо число дворовых людей и, сверх того, употребление впредь крестьян в личную помещичью прислугу ограничить известными условиями и правилами. Это мнение было принято вполне. Образовавшееся из всех сих рассуждений и частных мнений общее заключение Комитета состояло, кратко, в следующем. При сохранении нынешней системы крепостного права два только способа представляются к уменьшению числа дворовых людей: во-первых, облегчить и побудить всеми зависящими от правительства средствами переход их в другие состояния и к другому роду жизни, и во-вторых, пресечь новые перечисления из крестьян в дворовые, сколько то совместно с ограждением прав и власти владельцев.
В отношении к первому предмету полезно будет: 1) дозволить при увольнении дворового человека на волю постановлять в отпускной условия не только о единовременном или срочном платеже известной капитальной суммы, но и об определении взамен того или срочного оброка, или личной, также на срок, службы прежнему владельцу; 2) помещика при отпуске им дворового своего человека обязывать к платежу за него податей не до новой ревизии, а только на один год, в продолжение которого этот человек обязан избрать себе род жизни; и 3) вольноотпущенных, по приписке их к другому состоянию, увольнять от всяких податей на три года, а от рекрутства — до новой ревизии. В отношении ко второму предмету достаточно будет постановить или, лучше сказать, вывести из смысла существующих уже постановлений: 1) что в числе дворовых людей имеют на будущее время оставаться только те, которые самими владельцами показаны в этом разряде при последней народной переписи; 2) что если помещик пожелает впредь употребить в личную свою прислугу кого-либо из крестьян, то сие может быть делаемо не иначе, как брат на брата, т. е. таким образом, чтобы одно тягло из семейства, из которого крестьянин берется, было освобождаемо от всяких на владельца работ и оброка и чтобы его участок оставался в его семье.
Вместе с сим и в виде введения к упомянутым мерам необходимо: 1) учредить во всех городах особый цех слуг и 2) предоставить приписываться к сему цеху, сверх отпущенных на волю вполне или условно, и тем дворовым людям, которые будут отпускаемы из оброка для приискивания себе места в услужении. Все сии меры должно ввести в действие не вдруг, а постепенно, и именно начать с учреждения цеха слуг, потом издать указ о новых правилах для обращения крестьян в личную прислугу владельцев и наконец заключить другим указом — касательно льгот при отпущении дворовых людей на волю. Но как устройство цеха слуг требовало еще ближайшего соображения подробностей, то Комитет полагал предмет сей предоставить министру внутренних дел соединить с приводившимся уже тогда к окончанию проектом нового образования столичных Дум и цехов вообще и внести все сие вместе в Государственный Совет, проекты же упомянутых выше двух указов (составленные в самом комитете), если они удостоятся предварительного высочайшего одобрения, обратить к тому же министру, для поднесения в свое время к высочайшему подписанию, также через Государственный Совет.
Сим окончились занятия особого комитета. Государь в марте 1840 года утвердил его предположения, и они тогда же были переданы к исполнению в министерство внутренних дел. Но этому делу предлежало опять возобновиться и прийти к дальнейшему своему совершению гораздо уже позже, и именно в 1844 году. Подробности, тогда его сопровождавшие, описаны в сочинении моем: «Император Николай в совещательных собраниях».
С начала 1840 года здоровье министра финансов графа Канкрина все более и более расстраивалось. Государь почасту утешал и ободрял заслуженного старца своими посещениями и непременно требовал, чтобы он с наступлением благоприятнейшего времени года ехал за границу на воды. Канкрин как-то заикнулся при этом об отставке.
— Ты знаешь, — отвечал государь, — что нас двое, которые не можем оставить своих постов, пока живы: ты да я.
Между тем государственная роспись на 1840 год сведена была лишь при крайних усилиях; дефицит, простиравшийся до 21 1/2 млн. руб.; необходимость для покрытия его в займе внешнем или внутреннем; повсеместный недостаток в разменной монете и затруднительное положение кредитных установлений сильно озабочивали наших государственных людей и, между ними, преимущественно князя Васильчикова. В беспрестанном волнении своего патриотического и преданного царю сердца, не находя покоя ни днем, ни ночью, он, после долгих колебаний, решился наконец подать государю записку о жалком положении наших финансов, чтобы, по крайней мере, говорил он, очистить свою совесть.
В этой записке было изъясняемо, что министерство финансов вместо того, чтобы изыскивать новые источники доходов и разрабатывать прежние, для уравновешивания их с расходами, обращалось всегда к мере, простой в исполнении, но опасной в последствиях, и именно к покрытию дефицитов долгами; что сперва возросли до огромной цифры займы заграничные, потом исчерпана значительная часть капиталов банковых установлений и, наконец, при истощении и этого пособия, ухватились за выпуск векселей, или билетов государственного казначейства; что таким образом система доброго финансового хозяйства заменилась одним заклеиванием щелей, и в то время, как количество одних только процентов, ежегодно уплачиваемых казной, возросло до 88 млн. руб., массе билетов казначейства, с каждым годом увеличивающейся, не полагается никаких средств к своевременному их выкупу; что отдельное разрешение важных финансовых вопросов и мер столько же вредно, сколько и поспешность, с которой до сих пор Государственный Совет всегда принужден был рассматривать годичный бюджет; наконец, что необходимо обратить на все эти предметы ближайшее внимание, особенно же теперь, когда болезнь графа Канкрина не дозволяет надеяться надолго сохранить его для государства, а между тем к замещению его не имеется в виду никого опытного и искусившегося в финансовом деле.
Считая, вследствие того, настоятельно нужным приступить к соображению, каким образом устроить управление финансов империи на случай усугубления болезненного состояния графа Канкрина или его отъезда в чужие края, Васильчиков предлагал составить из небольшого числа членов по высочайшему избранию особый секретный комитет, которому: во-первых, определить, какие именно части министерства финансов должны и впредь оставаться в его составе и какие, напротив, удобнее было бы отделить к другим ведомствам; во-вторых, обсудить, не полезнее ли существующий финансовый комитет заменить особым, независимым от министра, финансовым советом, как для составления общего плана устройства этой части, так и для предварительного обсуждения бюджетов, отчетов и всех вообще важнейших финансовых вопросов и мер, и в-третьих, при представлении его величеству своих о сем предположений, присовокупить и мнение о тех лицах, которых можно и полезно было бы назначить членами нового финансового совета.
Государь долго не решался принять эту мысль, из уважения к Канкрину, и убедился наконец только тем, что рассуждения и соображения предположенного Васильчиковым предварительного комитета останутся совершенной тайной и для самого Канкрина, и для всей публики, пока в физическом положении министра не последует такой перемены, которая неизбежно заставила бы их огласить. Вследствие того государь надписал на записке князя: «Составить секретный комитет, под вашим председательством, из графа Чернышева, графа Нессельрода, князя Меншикова, графа Левашова и графа Киселева, не приобщая к нему для производства дел никого, кроме барона Корфа».
Чтобы иметь какое-нибудь основание или исходную точку для дальнейших суждений этого комитета, мною приготовлены были: исторический взгляд на финансовое наше управление, сравнительное обозрение организации сей части в Англии, Франции, Пруссии и Австрии и свод разных суждений по тому же предмету, происходивших в знаменитом некогда комитете 6 декабря 1826 года. Потом наш комитет имел несколько продолжительных заседаний, которые происходили у князя Васильчикова на дому, по вечерам, в глубокой тайне до такой степени, что велено было каретам нашим становиться на дворе, а посторонним, которые приехали бы в это время к князю, сказывать, что его нет дома. Написано было несколько обширных журналов и проектов, в том числе и проект инструкции для временного управления финансовой частью на случай отсутствия графа Канкрина. Между тем, последний, видимо, стал поправляться в здоровье, а государь, при рыцарском его духе и возвышенном образе чувств, продолжал как бы совеститься, что все это сочиняется тайком от его министра, о чем неоднократно говорил и Васильчикову, и другим. Словом, когда пришлось подписывать составленные по заключениям комитета бумаги, члены вскоре убедились, что многие предметы, легко высказываемые в секретном совещании, трудно и страшно повторять на бумаге и укреплять своею подписью. Как выйти из этого положения, не оставив, однако, без исполнения высочайшей воли, в силу которой комитет был учрежден?
Граф Киселев, сам возбудивший этот вопрос, сам же, в ловком уме своем, тотчас нашел и предложил средство к его развязке.
— Соображения наши, — говорил он, — начались во время опасной болезни графа Канкрина, а теперь ему гораздо лучше, и быть может, что он и долго еще проживет и никуда не поедет; тогда все, что предположено нами на случай его отсутствия, останется втуне. Итак, составим журнал за общим подписанием о том только предмете, который независим от болезни министра и может быть приведен в исполнение во всякое время, именно о лучшем образовании финансового комитета, а все прочее вы, князь Илларион Васильевич, поднесете государю в виде частных, никем не подписанных записок, из которых можно будет сделать употребление в свое время, если оно когда наступит и если государь уважит наши предположения.
Прочие члены очень обрадовались такому исходу, и бумаги, на сем основании составленные, князь Васильчиков отвез к государю, который оставил их у себя.
Пока таким образом комитет размышлял сперва о целом преобразовании нашей финансовой системы, потом только уже о временном распорядке на случай отсутствия министра и, наконец, единственно лишь о некоторых переменах в устройстве финансового комитета, дело приняло совсем другое направление. Государь и прежде требовал, и теперь еще сильнее настаивал, чтобы министр финансов выбрал себе товарища, который мог бы заступить его во время отсутствия. Канкрин предложил особого рода комбинацию, именно: чтобы по отъезде его за границу управление финансами вверить совокупно двум старожилам его министерства: директору кредитной части Вронченко и директору общей канцелярии Дружинину. Когда же государь с неудовольствием отверг мысль такого двойственного управления как совершенно новую и казавшуюся ему нелепой, то Канкрин послал письмо, в котором довольно прямо высказал, что при таком к нему недоверии и при той всегдашней оппозиции, которую представления его встречают со стороны Государственного Совета, ему лучше бы, может быть, совсем оставить свое место. Письмо это не произвело, однако, того действия, которого он, вероятно, ожидал.
Государь ответил уклончиво, нежно, но в то же время с обыкновенной своею энергией вновь потребовал от министра непременного и немедленного исполнения его воли, т. е. выбора себе товарища. Канкрин, от которого я сам прежде не раз слыхивал, что если ему дадут товарища, то он и двадцати четырех часов не останется министром, должен был покориться. Он предложил на пост товарища двух кандидатов: упомянутого выше Вронченко и бывшего в то время посланником нашим при прусском дворе барона Мейендорфа. Едва это предложение сделалось известным Васильчикову, как он восстал против Вронченко всеми силами, и тотчас, при мне же, написал государю письмо, в котором в весьма сильных выражениях говорил, что если Вронченко имеет за себя опытность и неукоризненную честность правил, то в замене он не пользуется никаким доверием и уважением в публике, есть больше чиновник в смысле подьячего, чем человек, способный к государственному делу, и, при известной распутности своего поведения, совершенно уронил бы важный сан товарища.
Государь отвечал, что жалеет о позднем получении этого предостережения, потому что выбор его из двух представленных министром кандидатов остановился именно на Вронченко и о нем уже подписан указ. Когда Канкрин с своей стороны объявил Вронченко о новом его звании, то сей последний также написал государю, что никогда не готовил себя к такому посту; что, напротив, по старости и слабому здоровью хотел даже просить о пристроении его к более спокойному месту, чем то, которое он занимал, и что, по всему этому, ходатайствует об отмене сего назначения. Но и это письмо осталось без последствий. Вместо того объявлено было высочайшее повеление, чтобы в случае, когда министр финансов не может лично присутствовать, место его заступал товарищ в Комитете министров по всем делам, а в Государственном Совете — по делам его ведомства. Так как после всего этого министерство финансов восприняло опять обыкновенный свой ход, то предположения нашего секретного комитета сами собою рушились: им никогда и после не было дано дальнейшего движения, а Вронченко в то же лето, по случаю отъезда графа Канкрина за границу, вступил временно в управление министерством.
Первая инструкция товарищам министров дана была в общем учреждении министерств с 1811 года, и тогда цель назначения их состояла единственно в том, чтобы управлять министерством в отсутствие или во время болезни министра, при личном управлении которого они были совершенно безгласны и могли действовать только по его поручениям и уполномочиям. Но при вступлении на престол императора Николая, когда личный состав министерств найден был в самом жалком положении и во всех министерских постах состояли отживавшие свой век старцы, оказалось необходимым, из личных собственно уважений, усилить власть и значение товарищей. В должность эту были определены выступавшие тогда на высшее административное поприще: к министру внутренних дел Дашков, к министру народного просвещения Блудов, и с тем вместе изданы (30 декабря 1826 года) дополнительные о должности товарищей правила, которым было уже поставлено в их обязанность облегчать министра в его занятиях и споспешествовать безостановочному ходу дел. При таком новом круге действий товарищи получили и некоторую отдельную самостоятельность, свой особый голос, право совещаний и даже, в некоторой степени, право протеста против своих министров. С течением времени упомянутые личные уважения миновались: бывшие товарищи давно сами стали министрами; ими были довольны, и не предстояло необходимости их сменять; наконец вообще оставался налицо всего один только товарищ, и именно при военном министре.
Вдруг государь рассудил воскресить снова это почти умершее установление и, настояв сперва, чтобы выбрал себе товарища министр финансов, в том же 1840 году приказал последовать его примеру и прочим министрам, в особенности же потребовал сего от министра государственных имуществ графа Киселева, предполагавшего ехать летом в Карлсбад. Киселев отвечал, что готов исполнить высочайшую волю, если сперва пересмотрены и исправлены будут правила о товарищах, совершенно связывающие руки министрам. Государь на сие соизволил согласиться и для предположенного пересмотра Положения о товарищах министров приказал составить особый комитет из всех министров под председательством князя Васильчикова, назначив меня для производства дел.
Комитет, приняв в соображение, что прежние обстоятельства изменились и что ныне государь не дает уже министрам товарищей, а предоставляет каждому из них избрать самому себе такового, признал полезным и — для избежания всяких столкновений и пререканий власти — даже и необходимым возвратиться к правилам 1811 года.
Противного сему мнения был один только министр юстиции граф Панин, утверждавший, что в таком случае товарищ будет лицом бесполезным и излишним; но против этого мнения, хотя сначала поддерживал его несколько граф Блудов, писавший правила 1826 года, все прочие министры сильно восстали. Говоря, что если над ними поставлен будет в лице товарища контролер, то никто не захочет оставаться министром и всякий предпочтет опуститься опять в товарищи, звание, в котором, пользуясь правами, властью и почетом, будет свободен от всякой ответственности. Граф Панин к следующему заседанию представил свое мнение письменно, но и тут не мог никого убедить. Государь, против своего обыкновения, продержал у себя окончательный журнал целую неделю. Он долго колебался между общим заключением Комитета и особым мнением Панина; но наконец утвердил первое; вследствие чего изданы были новые о товарищах правила 9 апреля 1840 года.
Однажды, в конце Великого поста 1840 года, государь обедал вдвоем с министром государственных имуществ графом Киселевым. Зашла речь о князе Васильчикове и о том, что в тамбовском его имении пало несколько тысяч баранов.
— Но вы не знаете, государь, — прибавил Киселев, — что в прошлом году у него пропал и не такой еще баран.
— Как так?
Тут Киселев рассказал, что уж год, как у князя окончился срок двух аренд, приносивших ему вместе 5000 руб. серебром годового дохода, и что он грозил ему, Киселеву, разрывом дружбы, если бы тот осмелился когда-нибудь упомянуть об этом государю.
— Узнаю своего Васильчикова! — отвечал государь. — Однако надо положить этому конец и дать ему гораздо более прежнего — то, что следует по теперешнему его званию.
И вследствие того велено было приготовить указ о пожаловании Васильчикову аренды в 12 000 руб. серебром на 24 года. Киселев, получив это приказание, поспешил обрадовать князя доброй вестью; но старик рассердился не на шутку и объявил Киселеву, что напрямик отказывается от милости, которая только свяжет ему руки, когда он давно уже думает оставить службу или, по крайней мере, сложить настоящее звание. Он написал ему даже в таком смысле письмо, прислал сына для личного объяснения и, когда все это не подействовало, потому что Киселев, считая себя тут только исполнителем высочайшей воли, отказался от всякого дальнейшего вмешательства, то сам поехал к государю и, представя, что состояние его довольно обеспечено, объяснил, что не может принять назначенной милости, тем более, что сам неоднократно докладывал о затруднительном положении наших финансов и говорил о том гласно, в разных комитетах. Такой аргумент не убедил, однако же, государя и даже ему не понравился. Утверждая, что не понимает, откуда князя преследует вечная мысль о затруднительном положении наших финансов и что, впрочем, судить об этом дело не других, а его, он настоял на своем — и указ был подписан в день Пасхи.
К высшему нашему обществу принадлежали три брата Пашковы, сыновья родного дяди княгини Васильчиковой. Старший из них, Андрей, умный, даровитый, тогда прекрасный музыкант, а впоследствии стяжавший себе большую известность своими магнетическими лечениями, ославил себя вместе большой наклонностью к ябеде и разными действиями, малосвойственными благородному человеку. Служив до генеральского чина в лейб-гусарах, а потом быв назначен в егермейстерскую должность ко двору, он здесь вскоре поссорился с тогдашним обер-егермейстером Нарышкиным, подал на него донос, который не оправдался, и принужден был оставить службу. Два другие его брата, отставные коллежский советник Николай и штабс-ротмистр Сергей, издавна жили в Москве, где прежде вели большую игру и были замешаны в разных неприятных историях. Андрей имел множество сомнительных процессов, и ни личные связи, ни родство его жены, дочери очень приближенного к императору Николаю графа Модена, не могли способствовать ему к выигрышу этих процессов, как равно не были в состоянии поддержать его в общем мнении, в котором он глубоко упал.
Венцом всех этих нечистых дел была многолетняя тяжба между братьями о разделе наследственного после отца имения. С одной стороны Андрей, с другой стороны Николай и Сергей взаимно выставляли себя, с крайним ожесточением, в самых черных красках. Сперва предложен им был мировой разбор, который, однако, ничем не кончился; потом они приступили было к фамильной сделке, но Андрей, добровольно на нее согласившийся, потом отказался ее признать под предлогом, что она написана на гербовой бумаге ниже узаконенного достоинства! Впоследствии и мать, жившая в Москве с обоими младшими сыновьями, принесла государю письменно самые жестокие жалобы на Андрея. Наконец после ее смерти взаимная ненависть братьев дошла до крайних пределов, и не только все присутственные места, но и сам государь многократно обременяемы были обоюдными их притязаниями и совсем не родственными ругательствами.
В 1840 году дело об их разделе вторично достигло до Государственного Совета, который, видя, что все способы примирения уже истощены, заключил прибегнуть к строгим судебным мерам, именно обратить дело к разбору с нижней инстанции, а спорное имение взять в опеку, устранив от его управления всех трех братьев. Мемория об этом возвратилась в свое время с следующей грозной резолюцией, служившей новым доказательством, сколько император Николай чтил святость и неприкосновенность семейных отношений: «Справедливо; но при сем нужным считаю велеть объявить братьям Пашковым, что мне весьма прискорбно видеть редкий пример раздора семейного в таком звании, которое должно бы служить образцом всех доблестей. Сие касается в особенности до Андрея Пашкова; ему не должно забыть, что на нем лежит неизглаженное пятно[34]: жалобы ко мне его матери на неслыханные его поступки. После того я не считаю приличным, чтоб он всюду показывался в благородном обществе, доколе ясно не докажет свою совершенную невинность».
Мемория с этой резолюцией пришла ко мне во время заседания Государственного Совета, и хотя заключение последнего, давшее к ней повод, состоялось под председательством не князя Васильчикова, устранившего себя от обсуждения дела Пашковых за родством, а князя Голицына, однако я тотчас вызвал первого из собрания для прочтения ему вышеписанного. Князя, хотя он и презирал Андрея Пашкова не менее, чем другие, чрезвычайно встревожили как содержание резолюции, так и ее форма, и в нем родилась мысль ехать к государю с просьбой о ее отмене, что мне удалось отклонить лишь с большим трудом, главнейше тем доводом, что при близком его свойстве с Пашковым всякое возражение могло бы быть принято в виде родственного ходатайства. Но тут предстоял другой вопрос: через кого и в каком порядке объявить эту высочайшую волю Пашковым, и в особенности Андрею, ибо должно было опасаться, что если сделать сие в обыкновенном порядке, через Сенат, то он, по своим формам, напечатает все общие сведения, а это, может быть, превзошло бы уже высочайшие намерения. С этим вопросом Васильчиков поехал к государю после заседания и получил повеление: резолюцию всю прочесть непременно в первом собрании Совета в общее услышание и затем объявить ее Пашковым лично у себя, не публикуя через Сенат, только из уважения к дворянскому сословию.
В бытность мою еще государственным секретарем, осенью 1840 года, я, по возвращении из заграничного отпуска, представлялся императору Николаю в Царском Селе. Во время этой аудиенции он заметил, между прочим, что состав Государственного Совета очень одряхлел.
— Васильчиков, — продолжал он, — тоже все от меня оттягивается; но я настоятельно писал ему, чтобы он воротился (Васильчиков был тогда в отпуску в деревне). Мне решительно некем заместить его: князь Александр Николаевич (Голицын), при всех своих добрых намерениях, никогда не был способен к этой должности, а теперь еще более, чем когда-нибудь, опустился.
При исчислении членов Совета, уехавших (на летнее время) и воротившихся, когда речь коснулась князя Любецкого, государь сказал:
— Этого я страшно боюсь; особенно теперь, в отсутствие Егора Францевича (Канкрина), он совсем нас загоняет!
Много также было говорено о подробностях и последствиях моей поездки, а от этого речь перешла к общему взгляду на Европу:
— Скучно, государь — сказал я, — за границей: меня измучила тоска по отчизне, и я воротился месяцем прежде срока отпуска.
— Это, — отвечал он, — обыкновенный результат того, когда выезжают за границу люди наших лет и наших понятий; посмотришь, порассудишь и убедишься, что если там что и лучше, то у нас оно выкупается другим словом: что наше несовершенство во многом лучше их совершенства. Вообще, если мы и можем поучиться у иностранцев чему-нибудь в жизни внешней, то, конечно, уж не во внутренней, — я разумею семью, дом, «home», как говорят англичане, а тут неволей и потянет домой. Но молодежь может думать и смотреть на вещи иначе, увлекаясь наружностью и живя там более нараспашку. Много ли ты встречал в чужих краях нашей молодежи?
— Чрезвычайно мало, государь, почти никого.
— Все еще слишком много. И чему им там учиться? Не говорю уже о Франции: этот край вне всяких правил, потому что там, по моему понятию, все еще продолжается революция 1789 года. Но посмотри и на Англию: в Лондоне выбирают теперь в лорд-мэры человека, не только оглашенного своим строптивым и беспокойным нравом, не только отъявленного врага всякого законного порядка, но и публично издевавшегося над всем, что должно быть священным в глазах порядочных людей, называвшего даже письменно свою королеву «восковой куклой». На Рейне я не был 18 лет и должен сказать по правде, что теперь нашел там перемену к лучшему; по крайней мере, место мнимолиберальных идей заступила у них осторожная выжидательность, но и это не от убеждения или чувства, а просто от страха, возбужденного в них примером. Они были ежедневными свидетелями тех бедствий, которые накликала на себя Франция под влиянием тамошнего безрассудного направления умов — и вовремя остановились. Остается Австрия; но об этой для меня задача даже то, как она может идти и как совсем еще не развалилась! Монарх безгласный; совет управления, в котором все члены от сердца друг друга ненавидят и готовы бы один другого разорвать, а во главе этого совета — эрцгерцог Людовик, человек, может быть, умный и знающий, но без всякого характера, без всякой воли — сущая баба. К тому же, если и нет в Австрии класса настоящих адвокатов, людей, по моему понятию, самых вредных и опасных, то есть сильная бюрократия, которая минирует государство и ставит умы в вечную борьбу с правительством.
Был также вопрос, много ли мне попадалось за границей поляков? Я отвечал, что из лиц примечательных видел только в Кракове, на улице, Хлопицкого.
— Да, — отвечал государь, — я знаю, что он живет там в большом уединении и одиночестве, — но более о нем не распространялся.
Императрица в 1840 году проводила лето на Эмских водах, куда ездил для свидания с нею и государь. В последнее время перед его отъездом было много важных дел по существовавшему в то время особому комитету западных губерний, и между ними одно, самое важное: о распространении на эти губернии общих русских законов, с отменой действия Литовского статуса и конституций и со введением в производство дел повсеместно русского языка и русских форм. Эта мысль, родившаяся первоначально от Киевского генерал-губернатора Бибикова, была схвачена и сильно поддержана государем, который собрал даже Комитет по этому случаю под личным своим председательством.
Князь Васильчиков, при обыкновенном горячем стремлении к благу России в том смысле, как он его понимал, с своей стороны сильно сопротивлялся введению этой меры, считая ее, во всех отношениях, скорее вредной, нежели полезной, особенно же потому, что ею должно было неизбежно еще более возбудиться неприязненное против нас расположение умов в западных губерниях. Преданный государю и России всеми чувствами и помыслами, прямодушный, правдивый, настоящий рыцарь без страха и без упрека, он часто говаривал мне, что идет всегда от того начала, что государь рассердится, покосится и пройдет, но при тех отношениях, в которых государь поставил к себе его, Васильчикова, противно было бы его совести, из видов сохранения царской милости, жертвовать истинными выгодами России. Следуя тому же правилу и в настоящем случае, он простер свое сопротивление до самой крайней степени, и указ 25 июня, распространивший на западные губернии русские законы и русский язык, был подписан при явной оппозиции нашего председателя, после разных неприятных объяснений и сцен.
Но и доблестный князь имел своих врагов. Кроме слышанного лично от него самого, государю перенесено было и то, что он говорил и делал в Комитете, а все это в совокупности не могло не возродить некоторого огорчения, так что, когда в это время приехал сюда князь Варшавский, то государь прямо жаловался ему на противодействие Комитета его видам.
Вскоре после того государь уехал под этими впечатлениями в чужие края. Вслед за его отъездом начали доходить в Петербург самые неприятные вести изнутри России.
Плодороднейшие наши губернии были поражены гибельным, повсеместным неурожаем, и печальное впечатление, произведенное сим бедствием, выражалось тем сильнее, что государь находился вне империи, следственно, при несуществовании в то время телеграфов рука помощи была далека. Васильчиков, видя необходимость в немедленном принятии хотя некоторых предварительных мер; почитая себя обязанным к тому по самому своему званию председателя двух верховных установлений в империи: Государственного Совета и Комитета министров; наконец, рассчитывая, сколько прошло бы драгоценного при таких обстоятельствах времени, если б писать за границу и ждать оттуда ответа, решился составить у себя чрезвычайное совещание из министров. Тут были положены на меру некоторые не терпевшие отлагательства распоряжения и, по приведении их тотчас в действие, Васильчиков донес о всем том государю с изъяснением и причин, побудивших его к такой решительности.
В этом, очевидно, сделаны были две ошибки. Одна заключалась в самой сей решительности, которая, без особого уполномочия, при всей чистоте побуждений не могла быть угодна государю. Другая состояла в том, что к министерскому совещанию не был призван управлявший в то время, за отсутствием Канкрина, министерством финансов Вронченко — тот самый, против назначения которого товарищем министра Васильчиков незадолго перед тем так сильно протестовал.
Первая ошибка могла показаться государю притязанием непризванно установить в его отсутствие нечто вроде временного правительства; вторая должна была утвердить его в мысли об упорной оппозиции, устранившей избранного им министра от составленного Васильчиковым совещания только потому, что он не нравился сему последнему. Как бы то ни было, но донесение долго не возвращалось, гораздо долее, чем следовало при обыкновенном движении заграничных сношений с государем. Наконец сам он приехал в Петербург, и тогда только бумага была выслана обратно к Васильчикову, с сухой надписью, изъявлявшей единственно удивление, что в сказанное совещание князь не пригласил Вронченко. Затем, не далее как на другой день, созваны были в Царское Село все министры, кроме Васильчикова, и тут же последовало повеление: дела о продовольствии постигнутых неурожаем губерний из ведения Комитета министров изъять, учредить для них особый временный комитет под председательством военного министра Чернышева.
Таким образом, не только предварительные распоряжения не получили прямого утверждения, не только созыв Васильчиковым министерского совещания остался без одобрения, но и сам он поставлен был на будущее время вне всякого дальнейшего участия и влияния по этому важному предмету, с поручением дела, мимо него, руководству и надзору другого лица.
Прошло несколько дней, и Васильчикова не приглашали в Петергоф. Наступил и его обыкновенный докладной день, вторник; но тут сам он уклонился под предлогом нужных дел по Комитету министров, собиравшемуся в тот же день; вследствие чего последовало ему приказание явиться в четверг. Что именно происходило при этом свидании, осталось для всех неизвестным; но домашние князя рассказывали мне (я был тогда еще за границей), что никогда не видали князя столь расстроенным, как после этой поездки: что он ни о чем другом не говорил, как об отставке и что хотя на следующее воскресенье его позвали в Царское Село обедать, однако он воротился немногим веселье и вслед за тем уехал в деревню, в обыкновенный свой осенний отпуск.
Все это было в июле, а во второй половине октября, уже при мне, князь воротился из деревни. Приехав ночью, он тотчас на следующее утро был приглашен в Царское Село и оставлен там на весь день. Рассказ его мне об этом свидании с государем заключался в следующем. Недели за две перед тем он из деревни прислал государю письмо, в котором прямо и откровенно просился в отставку как потерявший его доверие[35]. В ответ на это его потребовали непременно в Петербург. Тема разговора, происходившего в Царском Селе, состояла, со стороны Васильчикова, главнейше в том, что распоряжения его могли показаться неугодными разве лишь по подозрению в них какого-нибудь тайного замысла (регентства и проч.); но как сердце государево, конечно, неспособно в отношении его, Васильчикова, к подобной мысли, то она и могла родиться единственно от посторонних злонамеренных внушений. Государь отвечал, что никогда подобной мысли не имел, а следственно, и подозрение в каких-нибудь внушениях само собою отпадает. Далее говорено было, что как дела о продовольствии ведались прежде в Комитете министров, под председательством его, Васильчикова, а теперь отделены в особый комитет, под председательством другого лица, то он заключает, что служба его более не нужна. На это ответствовано было фактом: в особом комитете, где председательствовал дотоле Чернышев, велено председательствовать Васильчикову.
Так окончилось это дело, и едва ли отношения между почтенным старцем и императором Николаем не сделались с тех пор еще искреннее, еще теснее. Эти два благородные сердца, неизменно стремившиеся к одной цели, вполне понимали друг друга, и случайные между ними неудовольствия имели всегда более вид размолвки между двумя любовниками. Васильчиков видел в Николае тот идеал, то олицетворение монархического начала, которое в то время считал столь нужным и для России и для Европы — и боготворил его. Николай любил и уважал Васильчикова как преданного друга, как благородную и возвышенную душу, как олицетворение праводушия, столько самому ему свойственного, и прощал своему другу его вспышки и напоминания, зная, что они истекали единственно от желания славы монарху и блага его державе. Вскоре после этой минутной размолвки граф Киселев сказывал мне, что был свидетелем, как государь, получив при нем упомянутое выше письмо, в котором Васильчиков просил об отставке, сокрушался о том и горевал, что недоразумение может подорвать основания дружбы и приязни, столько лет их связывающей.
При нашем дворе издавна существовал для парадных выходов особенный дамский костюм, называвшийся русским платьем, но, в сущности, очень далекий от своего названия и составлявший нечто среднее между нарядом польским и татарским. В царствование императора Николая этот костюм был более сближен с народным и единообразен в покрое и вышивках, с установлением также одинаковой формы для кокошников и повязок. Между тем на большом дворцовом бале 6 декабря 1840 года некоторые дамы позволили себе отступить от этой формы и явились в кокошниках, которые, вместо бархата и золота, сделаны были из цветов. Государь тотчас это заметил и приказал министру императорского двора князю Волконскому строго подтвердить, чтобы впредь не было допускаемо подобных отступлений. Волконский же, вместо того чтобы ограничиться распоряжением по двору, сообщил эту высочайшую волю к исполнению С.-Петербургскому военному генерал-губернатору графу Эссену, никогда не отличавшемуся ни особенной рассудительностью, ни высшим тактом. И что же вышло? Через несколько дней все наши знатнейшие дамы и девицы были перепуганы набегом квартальных надзирателей, явившихся к ним с письменным объявлением помянутой высочайшей воли и с требованием, чтобы каждая из них расписалась на том же самом листе в прочтении сего объявления! Государь, до которого это, разумеется, тотчас дошло, сначала очень посмеялся над таким деликатным распоряжением полиции, но потом не оставил сделать строгое замечание и князю Волконскому, и графу Эссену.