Игорь Николаевич Экономцев
ЗАПИСКИ ПРОВИНЦИАЛЬНОГО СВЯЩЕННИКА
роман
25 мая 1985 г.
Я получил должность приходского священника в захолустном городке Сарске.
За назначением мне нужно было явиться в епархиальное управление областного центра, куда я и прибыл рано утром московским поездом. Выйдя из вагона, я прошел на привокзальную площадь и встал в очередь на такси. Народу на стоянке было много, и взоры окружающих сразу обратились на меня. Одни меня рассматривали прямо, в упор, другие бросали в мою сторону короткие любопытные взгляды. Очередь представляла собой беспорядочную плотную толпу, и только вокруг меня образовалось некоторое свободное пространство — своего рода магический круг, пределы которого никто не решался переступить. Это было табу: я был отверженным, неприкасаемым, и место вокруг меня было проклято. Да, конечно, не случайно латинское слово «сацер» — от него и происходит «сацердос» (жрец, священник) — означает не только «священный», «святой» «внушающий благоговение», но и «преданный проклятию».
К этим устремленным на меня взглядам, в которых сквозило любопытство, беспокойство, а порой и страх, презрительная ирония и даже ненависть, за десять лет священства я так и не смог привыкнуть. Чувство собственной отверженности было мучительно для меня. И все-таки я никогда не снимал рясу и не делал попыток, надев на себя маску, затеряться в толпе, притворившись таким же, как все. Это было бы обманом, кощунственным нарушением данного мною обета. Я нес свой крест. И к тому же я знал, что «магический круг», отделивший меня от мира, вовсе не есть непреодолимая стена, да его, собственно говоря, и не существует — он только порождение диавольского внушения, и достаточно одной Божией искры, чтобы это стало очевидно для всех. Вот и сейчас... Ко мне вдруг приблизилась пожилая женщина, стоявшая в начале очереди.
— Батюшка, проходите, — сказала она спокойно и просто.
— Спасибо, не беспокойтесь. Я не тороплюсь.
— Проходите, проходите, — повторила она.
И тут же толпа молча расступилась передо мной.
Я заколебался: в очереди были дети, а мне действительно торопиться было некуда. Но с другой стороны... я чувствовал, что отвергать предложение нельзя, нельзя потому, что оно шло от души, и потому, что мое дальнейшее пребывание в очереди становилось тягостным, мучительным и для меня, и для тех, кто стоял вокруг. Все разрешилось, однако, очень легко и быстро. Ко мне вдруг подошел водитель такси, подошел как-то молодцевато-непринужденно, я бы сказал, даже по-гусарски и, не испытывая, видимо, никакого смущения перед толпой, а может быть, и, наоборот, получая удовлетворение от своей дерзкой смелости, громко произнес:
— Отче, благословите!
— Господь благословит, — ответил я.
Таксист-гусар этим не удовольствовался. Он наклонился и приложился к моей руке, что произвело шоковое впечатление на толпу.
Шофер взял мою сумку с книгами.
— Ого! — воскликнул он. — Кирпичи для строительства духовного храма! Бедному грешнику это невподъем.
— Позвольте мне самому, — произнес я, смутившись.
— Нет, нет, ни в коем случае!
Таксист поставил мою сумку в багажник, открыл передо мной дверцу, учтиво пропустил меня, наклонившись, поправил внизу мою рясу и бесшумно закрыл дверцу. Но перед тем как она закрылась, до меня донесся чей-то негодующий ропот:
— Как министра обслуживают! До чего дожили! Ради чего революцию делали?
— Денег куры не клюют — вот и обслуживают! Полная сумка денег! Невподъем!
Водитель метнул в толпу резкий, колючий взгляд, хотел что-то сказать, но только махнул рукой. И, лишь сев за руль, он глухо произнес:
— На вулкане живете, отче, на вулкане... Ведь эти люди не только могут петь «осанна», они и распинать умеют. По-настоящему! Так, чтоб гвозди в живую плоть и чтобы муку нестерпимую можно было видеть. Но вы это и без меня знаете... Куда мы едем? В епархиальное управление, полагаю?
— В епархиальное управление.
— Будете у нас служить?
— Нет, я получил приход в Сарске.
— В Сарске? Знакомый городок. Там у меня теща живет. Будет вашей прихожанкой. В храм регулярно ходит, но ведьма она настоящая! Впрочем, таких, как она, там пруд пруди. В адово пекло едете, отче.
— А мне говорили, тихий городок...
— Тихий! — Таксист раскатисто рассмеялся. — В тихом омуте черти водятся! Ваш предшественник, отец Василий, умел с ними ладить. Богу — Богово, черту — чертово! Потому и сподобился получить высокое назначение — уехал с важной церковной миссией на остров Маврикий! Где этот Маврикий находится и в чем заключается там важная церковная миссия отца Василия, понятия не имею. Конечно, не моего ума это дело. А вообще-то он был номенклатурным работником!
— Как так, номенклатурным?
— Ну вот вы, например, не номенклатурный работник. Это сразу видно. И потому трудно вам в Сарске придется. И дело вовсе не в деликатесах: икорке, севрюжке — без них вы, я уверен, сможете обойтись. А вот, допустим, потребовалось храм отремонтировать. Что для этого нужно? Прежде всего, знать номер телефона. Но и этого мало. Если вы не номенклатурный работник, с вами никто разговаривать не будет. А с отцом Василием разговаривали. И не только разговаривали — он был на высоком уровне принят. Его и на демонстрации приглашали по случаю 7 ноября и 1 Мая. Отец Василий на трибуне стоял вместе с отцами города в полном парадном облачении, в камилавке и с крестом, крестом с украшениями! Правда, с ним однажды любопытнейший казус вышел. На одной из демонстраций какой-то остряк после возгласа «Да здравствует КПСС!» крикнул: «Да здравствует Русская Православная Церковь!», а толпа, как положено, «ура» заорала. Все это произошло очень быстро, и отец Василий не успел правильно сориентироваться, да и времени у него не было «кое с кем» посоветоваться. Вместо того чтобы сразу же ретироваться или хотя бы присесть, он на цыпочках приподнялся и толпе рукой помахал. И это «кое-кому» очень не понравилось. Отца Василия, впрочем, и после этого случая на трибуну приглашали, но рекомендовали держаться на заднем плане, на цыпочки не вставать и ручкой толпе не помахивать...
— Любопытно...
— Очень любопытно. Так вы, значит, теперь вместо отца Василия... А отказаться вам, пока не поздно, нельзя?
— Нельзя. А потом... кто-то должен и туда ехать.
— Вы правы, кто-то должен... Но не вы, с кирпичами для духовного храма! Или начальство ваше умышленно вас на заклание посылает?
— Я думаю, вы сгущаете краски.
— В том, что касается ситуации в Сарске?
— Да. Сарск, Ангарск — мало ли таких городов на Руси? А что касается «кирпичей», то без них действительно храма не построишь...
— Не построишь, ничего не построишь... Это верно. Но одних кирпичей мало. Жертва нужна. В основание храма кости мученика положить надо. Только тогда он будет стоять непоколебимо.
Я с удивлением взглянул в переднее зеркальце, в котором отражалось лицо водителя. И в тот же миг мы встретились взглядами. Словно прочитав мои мысли, он сказал:
— Профессиональным шофером я стал недавно. А вообще-то я актер по образованию и, думаю, по призванию. Артистическая карьера моя, однако, не сложилась по многим обстоятельствам. Прежде всего, я слишком серьезно к этому делу отнесся: вообразил, что у меня дар Божий. А если дар Божий, какой тут главреж и какая тут может быть идеологическая линия, согласованная с отделом культуры? И вот меня раз мордой об стол, два раза, три... И стал я выходить на сцену в лакейском фраке и провозглашать господам: «Кушать подано!» Запил я тогда, отче, по-черному... Ой как запил! Отрезвила меня теща. Для нее мой дар Божий, известное дело, что ладан для черта. Говорит она мне: «Шел бы ты, Витек, в таксисты». Выпил я последнюю бутылку и пошел. Променял свой Божий дар на чечевичную похлебку! С тех пор не пью. Ни-ни! Душевное равновесие приобрел. В семье полный порядок. Зарабатываю денег столько, сколько мне и не снилось раньше, когда публика мне рукоплескала. Исправно плачу дань начальнику колонны и прочим сатрапам, и все равно остается прилично. Главное же, никто в душу не лезет с идеологической линией. Полная свобода! Человеком себя почувствовал. Не ты для публики, то бишь для клиентов, а они для тебя. Хочу — повезу, хочу — нет! В театре они тебя могут освистать, а здесь ты сам их можешь грязью обрызгать. И ничего не скажут, утрутся и пойдут дальше. Вот на что я променял свое первородство, свой дар Божий!
Таксист минуты две помолчал, а затем сказал:
— Вы, конечно, не поверили мне, когда я говорил о душевном равновесии. Нет в моей душе равновесия! По ночам сцена снится. И решаю один и тот же извечный вопрос: «быть или не быть?» Помолитесь о душе моей грешной. Не помню уже, когда в последний раз в храме был. На Пасху это было. Смертию смерть поправ... Смертию смерть поправ, — повторил он задумчиво. — Видно, иначе нельзя. Вот и вы на заклание идете.
— Я иду выполнять свою обычную повседневную работу.
— Ну конечно... Смертию смерть поправ... И вот что удивительно — я не шел к Богу, так Он Сам ко мне пришел. Когда я вас увидел, я сразу подумал: «Это Он вас послал». И вспомнил я о своем первородстве... Да! Но вот мы и приехали. Простите меня, отче.
— Вы меня простите.
— Я? Вас?
— Да, да. Простите.
— Что ж, прощайте, отче. Господи! Ведь «прощайте» — это и есть «простите»!
Он помог донести мои книги до ворот управления и, получив от меня благословение, промолвил:
— Может быть, еще увидимся.
— Может быть, увидимся, — ответил я.
* * *
Епархиальное управление еще было закрыто, но на скамеечке во дворе одноэтажного здания уже сидели посетители.
Из их разговоров я понял, что они прибыли из какого-то отдаленного прихода, добиваясь возвращения им закрытого при Хрущеве храма. В Москве, в Совете по делам религий, их не приняли, в местном совете с ними не пожелали разговаривать, в Патриархии им рекомендовали обратиться к епархиальному архиерею, с мнением которого, как им сказали, местные власти считаются. Кроме ходоков на скамеечке сидела женщина с грудным ребенком, и еще четверо маленьких детей возились возле нее. Полгода назад умер ее муж, регент приходского храма. Райсобес, сославшись на отделение Церкви от государства, отказал ей в помощи, а епархиальное управление назначило пенсию в пятнадцать рублей в месяц (и это на пятерых детей!). Взяв их всех с собой, она приехала сюда добиваться повышения пособия. Рядом с ней сидела еще одна женщина, молодая, лет тридцати, в черном платье и черном платке, с окаменевшим бледным лицом. Она ничего не рассказывала о себе, но мне с первого взгляда было ясно: передо мной родственница, скорее всего жена самоубийцы, явившаяся за разрешением на отпевание покойника. Женщины с такими же застывшими, окаменевшими лицами ежедневно приходят в наши епархиальные управления, а сколько их не приходит! Статистика молчит, чтобы не огорчать нас ошеломляющим фактом, что по количеству самоубийств на душу населения мы, по-видимому, побили печальные рекорды Рима эпохи упадка. Общество пребывает в счастливом неведении, а глас священнослужителей, имеющих дело с живыми и мертвыми, а потому посвященных в эту страшную тайну, — глас вопиющего в пустыне.
К девяти часам стали приходить служащие управления. В начале одиннадцатого на черной «Волге» прибыл епархиальный секретарь. Я не сразу узнал его. За два года, что мы не виделись, он сильно изменился. Нет, это было, все-таки не два, а три года назад. Я тогда принимал экзамен по истории поместных православных Церквей на заочном секторе Московской семинарии. Передо мной стоял молодой человек, высокий, худой, ряса на нем висела, как на палке. И хотя ему было, наверно, около тридцати, выглядел он нескладным подростком. Это впечатление усугубляли прыщи на лице, светлый пушок над верхней губой и редкие волосенки на подбородке. Глаза его преданно глядели на меня. В них не было заметно ни проблеска интеллекта. Мне предстояло вытягивать его на тройку. Ставить двойки я не любил, входя в положение несчастных заочников, не имеющих необходимой литературы для занятий дома и получающих дурацкие учебные пособия лишь накануне экзаменов ввиду их острой нехватки. Но на этот раз моя задача оказалась на редкость трудной. Экзаменуемый не знал ничего, в буквальном смысле ничего! И билет-то ему достался легкий — крещение Болгарии.
Я предложил экзаменуемому вытащить второй билет, он охотно согласился, с глубокомысленным видом сел за подготовку, но... повторилась та же история. Он был нем как рыба и с наглой преданностью смотрел мне прямо в глаза, именно с наглой преданностью, ибо за нею скрывалась невозмутимая уверенность в том, что я поставлю ему не то чтобы удовлетворительную — хорошую, а может быть, даже отличную оценку! Когда же я вывел ему «неуд», он и бровью не повел, но в тот же день подошел ко мне и сказал, что готов пересдать экзамен и что согласие администрации на это уже имеется. На вопрос, когда он хотел бы пересдавать, я получил нахальный ответ: «Сегодня». Это было выше моих сил. Не помню, что я ему сказал, но только после этого мы уже не встречались. Да, я был готов к сегодняшней встрече, мне было известно, что он, сделав за два-три года головокружительную карьеру, стал секретарем той самой епархии, где мне теперь предстояло служить. И все-таки я его не сразу узнал. Вместо тщедушного долговязого подростка я увидел важно шествующего к дверям управления грузного церковного сановника. Борода его стала длиннее и гуще, вернее, только теперь она и появилась, ибо те редкие волосенки, которые три года назад вились у него на подбородке, можно было назвать бородою лишь с известной долей снисходительности или иронии. Его взгляд приобрел суровую неподвижность. Епархиальный секретарь даже не взглянул на посетителей, которые при его появлении встали, сразу поняв, что перед ними тот самый большой начальник, от которого зависит судьба прихода, пенсии и несчастного покойника, самочинно ушедшего из жизни.
Первой на прием отправилась вдова псаломщика. Из приемной долго доносились препирательства — ее не хотели пускать к епархиальному секретарю вместе с детьми, но она все же добилась своего. Аудиенция продолжалась не более пяти минут. Бедная женщина вышла вся в слезах. Она громко причитала. Младенец плакал. Ревели четверо старших детей.
— Матушка, успокойтесь, — сказал я, — Господь не оставит вас.
— Церковь Господня отказывается нам помочь.
— Тот, кто вам отказал, — не Церковь. Не будем загадывать на будущее, будет день, и будет пища, а сегодня я вам помогу.
Я вынул кошелек и все деньги, которые были в нем — что-то около двухсот рублей, — вложил в руку женщине. Ходоки покряхтели и стали вытаскивать из карманов смятые рубли, трешки, пятерки и десятки. Женщина в черном молча и отрешенно наблюдала эту сцену, и вдруг впервые признак жизни появился на ее каменном лице. Она открыла свою сумочку, вынула из нее, видимо, только что полученную в сберкассе запечатанную пачку новеньких ассигнаций и передала вдове псаломщика.
— Ему уже ничего не нужно, — сказала она, — и мне ничего не нужно.
— Родненькие! — воскликнула вдова псаломщика. — Как же мне вас благодарить за это?
Она широко перекрестилась и, прижав к груди младенца, низко поклонилась.
— Идемте, деточки, идемте. Мир не без добрых людей. Не пропадем. Слава Тебе, Господи! — Осенив себя крестным знамением, она направилась к выходу.
Затем на прием отправилась женщина в черном. Вопрос об отпевании покойника затруднений не встретил. С покойниками всегда легче. Епархиальный секретарь решил проблему собственной властью, без бюрократических проволочек, то есть без необходимого благословения правящего архиерея, молча начертав какую-то закорючку на прошении женщины. Теперь усопший мог благопристойно оставить этот мир.
Ходоки задержались в приемной значительно дольше — дело с ними оказалось посложнее. Живые люди! И к тому же — настырные! Добиваются открытия храма! Ишь чего захотели! В местный совет их нужно отправить, в местный совет! Там с ними поговорят по-другому. Там и милиция стоит у дверей.
— В местный совет отправляйтесь! — услышал я резкий, срывающийся на крик голос епархиального секретаря. — Решение вашего вопроса в его компетенции.
Так их, батюшка, так! Вот это деловой разговор и в полном соответствии с государственным законодательством, по которому решение этого вопроса действительно находится в компетенции местного совета. Одна только неувязочка: почему вы говорите: «вашего вопроса»? К вам он, значит, не имеет никакого отношения?
Понурые ходоки вышли из приемной.
— Что делать, батюшка? — обратились они ко мне.
— Вам нужно разговаривать с правящим архиереем, с архиепископом. А это лишь епархиальной секретарь.
— Кто же нас допустит к архиепископу?
— Господь допустит, Господь!
Ходоки вновь заняли свои места на скамеечке, а я отправился на прием.
Епархиальный секретарь сидел за необъятным письменным столом в просторном кабинете, уставленном книжными шкафами. Одного беглого взгляда на переплеты книг было достаточно, чтобы убедиться, что здесь собраны несметные богатства. Я почувствовал легкое головокружение. Боже мой, кому все это досталось!
При моем появлении хозяин кабинета не соизволил подняться. Он молча смотрел на меня, смотрел с нескрываемым торжеством в глазах, по-кошачьи ласково.
— Вот, отец Иоанн, — наконец произнес он, — и вновь довелось нам встретиться.
— Довелось, отец Иннокентий.
— А ведь как обстоятельства изменились... Разве могли вы тогда, три года назад, подумать, что мы встретимся при таких вот обстоятельствах?
— Неисповедимы пути Господни.
— Воистину, неисповедимы. Но как же вы так, ученый иеромонах, профессор, со стези высокой премудрости свернули? В академии к вам и подступиться было невозможно — легче к заоблачным высям подняться! Да вы садитесь, профессор, садитесь, разговор у нас долгий будет. Как же вы вдруг решились, а? Со стези высокой-то премудрости? Ведь вас не то что студенты, преподаватели Иоанном Богословом называли! В «Богословских трудах» статьи ваши ученые печатали. Мудреные статьи! Просматривал я их... Откровенно скажу: мало что понял. Обескуражило это меня сначала, а потом подумал я: «А что, если за всеми этими словесами учеными ничего нет?» Что скажете, господин профессор? Может быть, в самом деле нет ничего? Пустота одна... И кажется мне, что все это чувствуют, только боятся признаться — как бы за дураков не приняли. Настоящая истина всегда понятна. Святые евангелисты, тот же Иоанн Богослов (настоящий Иоанн Богослов!), понятно писали...
«Боже мой! — с ужасом подумал я. — Он, наверно, Апокалипсис не читал!»
— Мало толку от этой учености, — продолжал епархиальный секретарь. — Вот поэтому вы до сих пор лишь иеромонах, хотя за десять лет можно было и епископом стать. Но должно быть, и в Загорске ученость эта не очень-то нужна. Не потому ли вас в Сарск, в Тмутаракань, загнали?
— Не вижу в этом трагедии, отец Иннокентий.
— Увидите.
— Все в руках Божиих.
— Конечно, все в руках Божиих. Но ведь недаром говорится: «На Бога надейся, а сам не плошай». Погорячились вы тогда в Загорске, после экзамена... Высокие слова о Византии говорили... Кому нужна теперь эта Византия? Мне? Вам в Тмутаракани? Нет Византии и никогда не было. Никогда! А Тмутаракань была, есть и будет! Погорячились вы, отец Иоанн, теперь небось и жалеете?
— Да ведь и вы слишком робко тогда себя держали... Молчали больше... Трудно было предположить, что такие афоризмы изрекать можете... Про Тмутаракань и Византию. За них не глядя можно пятерку ставить.
— Жалеете, значит, жалеете... Но я на вас зла не держу. Хотя из-за вас я не смог в академию поступить.
— Зачем вам академия?
— Я ведь все же епархиальный секретарь, в областном центре служу... Мне бумажка нужна, для престижа. И я получу ее. А вы мне кандидатскую диссертацию напишете. Не смотрите так на меня. Напишете! Так за что же вас из академии в Сарск?
— Я священник, а священник должен служить.
— Но вы и профессор!
— Прежде всего священник. Профессор — дело второстепенное.
— Вот как заговорили. Второстепенное, значит... Однако хотелось бы все-таки узнать: за что же вас из академии?
— Это что, допрос? — вспыхнул я.
— Разговор начальника с подчиненным. Я, как начальник, должен знать, за что вас отстранили от преподавания в академии.
— Давайте поставим все точки над i. Моим начальником является не епархиальный секретарь, а правящий архиерей. Это, во-первых. А во-вторых, поскольку наш разговор принял официальный характер, я могу вам заявить, что в предъявленном мне официальном уведомлении говорится, что я командируюсь в распоряжение вашего правящего архиерея. Ни о каком Сарске в нем нет ни слова. В нем не указано и какими мотивами руководствовалось Священноначалие нашей Церкви, принимая это решение.
— Ах, вот как... Опять горячитесь. Не забывайте, однако, здесь не академия. И перед вами не ученик. Это, во-первых. А во-вторых, у вас превратное представление о реальном положении в епархии и... полномочиях епархиального секретаря.
— Предпочитаю остаться при своем превратном представлении. Думаю, что долгого разговора у нас не получится. Я хотел бы получить документ о назначении и... деньги на проезд. Можно под расписку. У меня нет ни копейки.
— Документ о назначении вы получите. А что касается второй просьбы... Право, удивительно, как же вы так, без денег...
— Хорошо. Ограничимся получением документа. В это время зазвонил телефон. Отец Иннокентий неторопливо взял трубку.
— Добрый день. Благословите, владыка, — без заискивания, с достоинством произнес он. — Так, всякая рутина. Никаких серьезных вопросов. Отец Иоанн? — Брови епархиального секретаря в невольном удивлении поднялись кверху. — Здесь. У меня. Хорошо. Хорошо. Благословите.
Епархиальный секретарь не спеша положил трубку и, выдержав паузу, холодно произнес:
— Поедете к владыке на дачу. Епархиальный шофер вас отвезет. — А затем сухо и резко добавил: — Я не прощаюсь. Вам еще предстоит вернуться ко мне за назначением.
Дача архиепископа находилась в зеленом пригороде. Туда вела прекрасная асфальтированная дорога. По обеим ее сторонам тянулись глухие высокие заборы. Чуть ли не через каждые двести метров — милицейские посты. За заборами — скрытые соснами виллы отцов города. И среди них — дача архиерея Русской Православной Церкви. Пусть «развертывается и углубляется» атеистическая пропаганда и ведется «непримиримая идеологическая борьба», на уровне истеблишмента материализм и религия прекрасно уживаются друг с другом. Парадокс? Как знать...
Машина свернула с дороги и подъехала к мощным тесовым воротам. Такие были, наверно, у древнерусских городов и острогов. Около ворот находилась будка. Из нее вышел милиционер и отдал нам честь. Вот чудеса! Да, чудеса чудесами, а ходоков к архиепископу он, пожалуй, не пропустил бы...
Ворота бесшумно открылись. Я сначала подумал, что сработала электроника. Нет, их с помощью лебедки открыл благообразный старичок — привратник. Он в пояс поклонился — не мне, вряд ли он мог видеть меня через затемненное стекло лимузина, — поклонился машине.
Мы подъехали к двухэтажному особняку. Молодой человек в подряснике проворно подошел к автомобилю, открыл дверцу и сделал вид, что помогает мне выбраться из блестящего чудища двадцатого века. Он пригласил меня в дом.
* * *
Гостиная, в которой я очутился, напоминала скорее дворцовую залу аристократа XVIII века. Глядя на архиерейский дом снаружи, его правильнее было бы назвать дворцом, и все-таки помпезная роскошь интерьера оказалась для меня неожиданной. Позолота, огромные зеркала, старинные гобелены и картины в массивных резных рамах, расписной потолок, ослепительный узорный паркет, фарфоровый камин, развешанные по стенам тарелочки и веера... Все это представляло собой разительный контраст с миром, из которого явился я. Немного ошарашенный, я не сразу заметил вошедшего в зал архиепископа. Он направлялся ко мне легкой, быстрой походкой. Архиепископ был в одном подряснике, без панагии, это обстоятельство и необычная процедура приема, по-видимому, свидетельствовали о его желании побеседовать со мной неофициально и доверительно. И это сразу же насторожило меня.
— Отец Иоанн, рад вас видеть, — произнес он с такой естественной доброжелательностью, что я несколько растерялся. Во всяком случае после злоключений, которые обрушились на меня в последние месяцы, рассчитывать на это не приходилось.
Архиепископ благословил меня. Его умные, проницательные глаза, казалось, читали мои мысли. Но он не стал уверять меня в том, что действительно рад меня видеть. Он сказал:
— Мы с вами уже встречались... на богословских собеседованиях в академии, на конференции в Ленинграде. Там на меня очень хорошее впечатление произвел Ваш доклад. И вот Господь снова благословил нам встретиться... Как вы хотите: мы посидим здесь или, может быть, погуляем по саду? Вы не очень устали?
— Я совершенно не устал, владыка.
— Вот и прекрасно. Тогда мы погуляем, а в это время нам приготовят трапезу.
Мы вышли в сад и некоторое время молча шли по аллее. Терпкий, пьянящий сосновый воздух, благоухающие цветы, шелест листвы и щебетание птиц. Ни один резкий посторонний звук не нарушал благодатного покоя этого отрешенного от мира уголка земли.
Архиепископ почувствовал мое состояние.
— Золотая клетка, — мрачно произнес он. — Эта глухая тесовая стена, эти ворота и милиция возле них, соглядатаи внутри дома создают невыносимое ощущение того, что я являюсь здесь узником.
Такое заявление архиепископа поставило меня в тупик. Я не знал, как реагировать на его слова. Неужели он настолько уверен во мне, что может позволить себе подобные признания? Конечно, человек, сосланный за свои убеждения в глухую провинцию, вряд ли может быть тайным осведомителем. Но чего не бывает на этой грешной земле?! Мне приходилось слышать об осведомителях среди заключенных, в тюрьмах и лагерях. Не хочет ли архиепископ спровоцировать меня на откровенность? Так ли уж невыносимо для него пребывание в «золотой клетке»? Не он ли с любовью украшает ее японскими тарелочками и веерами, картинами Фрагонара, Греза и, прости Господи, Буше? Ведь одна из них, как мне показалось, действительно была Буше. И потом, не кощунственно ли называть себя узником, проживая пусть даже в «золотой клетке», но зная о мученичестве тех, кто всходил на Голгофу на Соловках и в других, не менее отдаленных местах? И в тот же миг я с горечью подумал: «Господи, до чего же мы дожили, если откровенный разговор между епископом и священником становится невозможным, если тот и другой не верят друг другу и боятся друг друга! И не чудо ли, что Церковь при этом еще продолжает существовать?!» «Что бы ни было на уме у архиепископа, — решил я, — мне-то, мне-то что терять? Дальше Тмутаракани только Тмутаракань».
От архиепископа не ускользнуло мое замешательство. Он слегка смутился.
— Надеюсь, — спросил он, — я не шокирую вас своими высказываниями? Я знаю, с кем говорю. Объяснять, почему не оставляю «золотую клетку» — ведь дверца в нее как будто остается открытой, — наверно, нет смысла. Я архипастырь. А то, что клетка сделана из золота, а не из железа, разве имеет принципиальное значение?
Архиепископ вопросительно взглянул на меня, словно ожидая поддержки с моей стороны. Опустив глаза, я ничего не сказал. Архиепископ еще больше смутился. Оправдываясь, он стал не совсем связно говорить о том, что сан налагает на него определенные обязанности, что в интересах Церкви ему приходится поддерживать официальные и неофициальные отношения с влиятельными людьми мира сего, а это вынуждает считаться с принятыми среди них нормами поведения, из чего следовало, что «золотая клетка» лучше и полезнее, чем клетка «железная»... Определенная логика в его рассуждениях была, и тем не менее... Он явно был недоволен. Разговор сразу пошел не в том направлении. Архиепископ, видимо, рассчитывал покорить меня своей открытостью, которая должна была производить особое впечатление в условиях окружавшего его изысканного комфорта и роскоши. Легко можно было предвидеть и мою реакцию на проявление симпатии и сочувствия к опальному священнику, особенно после приема, устроенного мне в епархиальном управлении. «Стоп, стоп! — остановил я себя. — Не заносит ли меня слишком далеко в моих предположениях? В конце концов какая корысть архиепископу демонстрировать мне свое расположение? Какая выгода ему приглашать меня в свою резиденцию и вести со мной доверительные беседы? Никакой! А вот вред возможен. Что стоит тому же епархиальному секретарю сообщить о моем визите сюда, живописав его, конечно, окружению патриарха? Архиепископу наверняка это когда-нибудь припомнят, причем в самый неподходящий для него момент. Там умеют делать такие вещи очень виртуозно». И в который уже раз я с сожалением отметил свою удивительную способность портить отношения с людьми, симпатизирующими мне и готовыми в трудный момент прийти мне на помощь.
— Владыка, простите меня.
— Нет, нет, мне не в чем вас упрекнуть. В моих словах действительно была доля лукавства. Все мы грешные люди, и я, быть может, больше, чем многие другие. Вряд ли я был бы до конца искренен, утверждая, что в «золотой клетке» меня удерживает одно только чувство долга...
Архиепископ окинул взглядом свой уютный, ухоженный сад, в который не доносилось ни звука из того мира, где существует дисгармония, где совершаются преступления, мучаются и умирают люди, и вновь тень смущения появилась на его лице.
Некоторое время мы шли молча.
— Как святейший? — наконец спросил архиепископ. — Я давно не был в Москве...
Вопрос не был просто этикетной попыткой сменить тему. В проницательном взгляде моего собеседника сквозил острый интерес. И в уме невольно мелькнула мысль: не ради ли этого вопроса я и был приглашен сюда? Слухи об ухудшающемся состоянии здоровья патриарха получили широкое распространение. Архиереи уже раскладывали пасьянсы с именами наиболее вероятных кандидатов в патриархи. Нервозной стала обстановка в Синоде. Засуетились временщики из патриаршего окружения. В этой ситуации вполне понятным было желание моего нового архиерея получить свежую информацию от человека, прибывшего из Москвы. Тем более что у архиепископа были основания проявлять особый интерес к данной теме. Отношение к нему патриарха было, мягко говоря, неблагосклонным, и на то были свои причины. Архиепископ принадлежал к партии покойного митрополита Никодима, когда-то одного из ведущих иерархов, чуть было не ставшего патриархом и даже, как говорят, уже сшившего себе патриарший куколь — настолько он был уверен в своем избрании. Власти, однако, решили иначе. Блестящие способности Никодима, несмотря на весь его конформизм и безусловную лояльность, внушали опасения: а вдруг надует? Пимен был понятнее и ближе, он не хватал звезд с неба, его интересы и менталитет были примитивными, такими же, как и у тех, кто решал его судьбу. Он был их церковным подобием. Вполне естественно, что они предпочли его Никодиму. Тот не пережил нанесенного ему удара. Он умер от сердечного приступа во время аудиенции у Папы Римского в возрасте сорока девяти лет. Никодим умер, но остались его сподвижники, рукоположенные им архиереи, усвоившие его конформизм и гибкость, но, как всякие эпигоны, лишенные широты его взглядов. Оказавшиеся в немилости у Предстоятеля Церкви, разбросанные по различным епархиям, они сохраняли между собой связь, поддерживали друг друга и составляли по существу сплоченную церковную партию. Они были даже внешне похожи, причем не только манерой поведения, интонацией голоса, но и, как мне казалось, чертами лица. И, глядя сейчас на своего собеседника, я вновь поразился этому обстоятельству.
Итак, архиепископа интересовало состояние здоровья патриарха. Для никодимовцев, так же как и для патриаршего окружения, это был больной вопрос.
— Что вам сказать? — промолвил я. — Мне известно лишь одно: пребывание в Карловых Варах не пошло на пользу святейшему. Он и не хотел туда ехать, но «иже с ним» настояли: не упускать же такую возможность! И вот результат. Впрочем, диабет — непредсказуемая болезнь. Все может разрешиться очень быстро, но патриарх может прожить и пять, и десять лет. Кстати говоря, сейчас ему легче.
— Вы не подумайте, что я желаю ему смерти, однако факт есть факт, это позорнейший понтификат в истории нашей Церкви, и единственная услуга, которую он мог бы оказать ей, так это уйти на покой.
— На покой он не уйдет. И дело даже не в нем. Есть влиятельные силы, заинтересованные в том, чтобы понтификат, который вы назвали позорнейшим, продолжался как можно дольше.
— Знаю, знаю и должен вам сказать, что власти совершают непростительную ошибку, делая ставку на таких людей, как Пимен. Безусловно, их легче держать в руках, ими легче управлять. Но ведь положение в стране может измениться, выйти из-под контроля. Смогут ли тогда успокоить и повести за собой верующих архиереи и священники, скомпрометировавшие себя в их глазах? Они будут изгнаны из храмов и с епископских кафедр. Их место займут нетерпимые фанатики и демагоги. В Церкви и стране возникнет хаос. Вот что нам грозит. Митрополит Никодим это предвидел. Он хотел обновить, преобразовать Церковь в интересах самой Церкви и государства, но его не поняли. Его даже не попытались понять.
— Вы полагаете, — осторожно заметил я, — что Церковь можно преобразовать путем кадровых перестановок, осуществляемых сверху при содействии государства?
— Я понимаю, что вы хотите сказать: Церковь живет и преображается Духом Святым. В этом не может быть никаких сомнений. Но Церковь осуществляет свою спасительную миссию на этой грешной земле. И здесь нам приходится иметь дело не только со святыми избранниками Божиими, но и с такими людьми, как отец Иннокентий.
— Что же мешает вам, как правящему архиерею, освободиться от него?
— Это мой крест, отец Иоанн. Я виновен перед Богом и Церковью в том, что рукоположил его во диакона, а затем во иерея. Не сразу я распознал его, а когда распознал, было уже поздно. Он появился в кафедральном соборе лет семь назад. Прислуживал в алтаре, иподиаконствовал и, хотя не блистал умом и знаниями, был очень исполнителен. Быстро освоил церковную службу. Усердно молился. Одним словом, раб Божий. В храме возникла нужда в диаконе — он подал прошение о рукоположении. Каких-либо сомнений у меня не возникло: службу знает, усерден, скромен. Когда возник вопрос о рукоположении во священника, я уже заколебался — для того чтобы быть пастырем, нужно иметь иные качества, которых я у него не находил. Ситуация, однако, складывалась таким образом, что все предлагаемые мной кандидаты на вакантное место священника в кафедральном соборе отвергались уполномоченным. Кандидатура же отца Иннокентия прошла без звука. Тогда у меня впервые появилось подозрение, что он не так прост. Та же самая история повторилась при подборе кандидата на пост епархиального секретаря. Тут уж мне все стало ясно, но я оказался связанным по ногам и рукам. Мои попытки добиться его смещения ни к чему не привели. Нет никаких сомнений в том, что при постановке вопроса ребром — или-или — решение будет не в мою пользу. Передо мною встала мучительная проблема: имею ли я право уступать ему епархию? Поймите меня правильно. Я не хотел бы, конечно, перевода на другую кафедру и тем более удаления на покой. Дело, однако, в другом: имеем ли мы право уступать свое место таким людям, как отец Иннокентий? Думаю, что нет. И вот возникло чудовищное положение, когда я вынужден терпеть его присутствие рядом с собой, бессильный что-либо изменить. Скажу откровенно: у меня заранее портится настроение при мысли о необходимости ехать в епархиальное управление. Встреча с Иннокентием и даже простое упоминание о нем вызывают во мне отвращение... Как будто касаешься рукой чего-то скользкого, нечистого... Да простит меня Господь.
Гримаса брезгливости исказила лицо архиепископа.
— Я сделаю все возможное, — сказал он, — чтобы устранить его отсюда. Уверен, что и он не упустит своего шанса.
Все, что говорил архиепископ, мне было знакомо и понятно. Ситуация была патовая, тупиковая, типичная для нашей церковной жизни на всех ее этажах, где противостояние сторон парализовало всякую инициативу и волю к действию. Было ясно и другое: в этом противостоянии проявляла себя третья сторона, незримая и могущественная, к которой сходились все нити и которая была заинтересована в стагнации и параличе церковной жизни. Что же касается отца Иннокентия, то он был всего-навсего марионеткой, впрочем, так же, как и сам архиепископ. С этой точки зрения между ними не было большой разницы. Да, да, не было большой разницы между ограниченным карьеристом Иннокентием и образованным, умным, интеллигентным архиереем, который в нормальных условиях был бы хорошим, а может быть, даже очень хорошим епископом.
— Мое положение и положение моих собратьев, — продолжал архиепископ, — трагическое. Трагическое, отец Иоанн! И вы не во всем правы, когда нападаете на епископат. У меня нет сомнений в благородстве ваших помыслов. Но... будем откровенны...
— Будем откровенны, владыка.
— Я с глубоким интересом прочитал вашу статью о Симеоне Новом Богослове, ту самую статью, которая переполнила чашу терпения синодалов. Я прочитал ее с жадностью, залпом. И когда читал, меня разрывали противоречивые чувства. Мне было ясно, что, обратившись к истокам, вы стремитесь найти ответ на вопросы нашего времени. Но меня смутило другое: ваш исторический анализ был очень похож на мистификацию. Слишком прозрачны намеки на современность. Статья читалась, как памфлет. В самом деле:
Патриархи!
Если вы не друзья Бога, Не сыновья Его, Не боги по благодати, Отступите тогда от престола!
Яснее сказать невозможно. Цитирование Симеона Нового Богослова никого не введет в заблуждение. Наоборот, оно придает особую весомость вашему призыву не к абстрактным патриархам, а к конкретному Первосвятителю, Пимену Извекову. Тут я с вами солидарен. Но вы идете дальше. Опять же, ссылаясь на преподобного Симеона, противопоставляете церковной иерархии старчество, противопоставляете харизматический дар, полученный непосредственно от Бога, благодати, передаваемой через рукоположение. Если эту мысль довести до логического конца, Церковь как организация оказывается ненужной для спасения.
— Что значит, владыка, «до логического конца»? Если следовать законам формальной логики, церковное учение легко свести к абсурду. Я священник, призванный заботиться о спасении душ вверенной мне паствы. И как таковой, я могу выполнять свою миссию только в церковной общине, в Церкви. Для меня очевидно также, что Церковь, являющаяся сообществом братьев во Христе, должна вместе с тем иметь определенную иерархическую структуру. Я не противопоставляю спасение посредством индивидуального подвига спасению через общую молитву. Дело в другом, владыка. Мы оба видим, что наша Церковь находится сейчас в критическом положении. Она нуждается в оздоровлении. Это бесспорно. Но каким путем? Вы считаете, что оздоровить ее можно путем реформ сверху, с помощью нынешней иерархической структуры. Я в такую возможность не верю. Более того, я думаю, что одними человеческими усилиями из той зловонной ямы, в которой мы оказались, уже не выбраться. Будем уповать на милость Божию и на Его святых избранников. Вот откуда у меня такой интерес к старчеству.
— Где они, отец Иоанн, наши святые избранники? Где те святые старцы, на которых вы уповаете?
— Что мы можем знать, владыка, о Духе Святом, который дышит где хочет и когда хочет? Бог весть, может быть, и есть уже такие святые избранники, но только мы не знаем о том.
— А если нет? Будем ждать их появления?
— Будем ждать и молиться. И будем действовать. В конце концов каждый христианин — божественный избранник. Все мы избранники и отличаемся друг от друга лишь своеобразием харизматических даров. Но каждому дан этот божественный дар и по неизреченной милости Божией дан в изобилии, в большей степени, чем мы можем вместить. И от нас зависит — принять его или отвергнуть, а если принять, то в какой мере.
— Все это так, отец Иоанн, все это так... Только вот в обыденной жизни не так-то просто отличить пророка от лжепророка, божественную харизму от отраженного сияния падшего ангела. Бриллиант от искусной подделки может отличить ювелир, но обычному человеку легко в этом обмануться.
— Я верю во внутреннее чутье народа. В конечном счете оно безошибочно.
— В конечном счете! А не в конечном счете? Разве народ не требовал распятия Христа? Разве история двадцатого века не представляет собой пандемию чудовищных заблуждений? Да ведь вы и сами прекрасно это понимаете. Взять хотя бы вашу злополучную статью. Вы в ней обронили одну любопытную мысль, обронили как будто случайно, хотя в действительности обдумывали ее очень долго. Те несколько фраз, в которых выражена она, выделяются в вашей хорошей по стилю статье изумительной филигранностью формы, особой тщательностью отделки. Вам хотелось закамуфлировать их смысл от оппонентов, сделав его предельно ясным для своих единомышленников. Сложная задача! И вы с нею справились виртуозно. Вас не поняли те, кто не должен был понять, но зато понял Никита Струве, к которому каким-то образом попала она и который опубликовал ее в своем журнале. А вот тогда начали анализировать в ней каждую фразу те, другие. И постепенно им открылся смысл вашей концепции. И какой концепции! Вы улыбаетесь?
— Теперь только мне все стало ясно.
— Что ясно?
— Почему я еду в Тмутаракань, то бишь в Сарск.
— В самом деле? А до этого не догадывались? Неужели вы думали, что виной всему филиппики, заимствованные у Симеона Нового Богослова? Окружение патриарха и синодалы реагировали на них довольно болезненно. Но не настолько же! И к тому же формально придраться было очень трудно. Тут вы ловко прикрылись преподобным Симеоном. А вот что касается главной идеи, то она изложена от имени автора. В изысканной пастернаковской форме вы поставили вопрос о том, почему наш народ, который называли наихристианнейшим и богоносным, поддержал атеистическую вакханалию в России. Вопрос не новый, можно даже сказать — дремучий. На него отвечал и протоиерей Георгий Флоровский, и отец Александр Шмеман. И мнение их стало почти общепринятым, мнение такое, что не был наш народ ни богоносным, ни наихристианнейшим, что под покровом неукоренившегося христианства в его душе бушевали языческие страсти, которые и вырвались наружу, когда с них были сняты вериги. Все логично и ясно и для власть имущих приемлемо. И вдруг вы опять о богоносности заговорили! Получается, что богоборческая вакханалия у нас случилась от того, что наихристианнейший народ оказался введенным в заблуждение идеями, на первый взгляд заимствованными у христианства, но на самом деле являющимися искусной подделкой. И далее следует вполне прозрачный намек на падшего ангела, диавола, лишенного дара творчества, способного лишь паразитировать на том, что создано Богом, извращая смысл Божьего замысла до противоположности, создавать бесплодные миражи, ведущие к гибели. И разве не понятно, почему оказался обманутым именно наихристианнейший народ? Благоразумный и прагматический Запад обмануть было труднее, и он на дьявольскую удочку не попался. Все закономерно. И если мы оказались жертвой диавола, то разве не ясно, кто был его орудием? Вы, отец Иоанн, только намекнули, только завесу приподняли, и глазам такая чертовщина открылась! Вот почему решили вас от греха подальше — в Тмутаракань. Но все это только к слову, к замечанию насчет того, что чутье народа в конечном счете безошибочно. Безошибочно оно постфактум, когда уже ко кресту пригвоздили, когда десятки миллионов невинных жертв закопали во рву. Так кто же призван тогда отличить бриллиант от подделки, пророка от лжепророков? Церковь и ее иерархия.
— Но способна ли на это наша нынешняя иерархия?
— С помощью благодати Духа Святого — да. Другого средства у нас нет.
— С помощью благодати? А если не будет ее? Если будет только попущение Божие?
— Тут мы уже бессильны...
— Значит, осудят пророка, не признав его за пророка? Значит, опять гвозди в живую плоть? Значит, опять десятки миллионов можно закопать во рву? Вы, владыка, говорили о народе, который требовал распятия, но ничего не сказали о первосвященниках, которые произнесли приговор. Поймите меня. Я не против церковной иерархии. Когда Священный Синод вынес свой вердикт:«СЛУШАЛИ — ПОСТАНОВИЛИ» и направил меня сюда, я без ропота подчинился этому вердикту. Но для меня Церковь — это не поместная община, это Тело Христово. Это Вселенская Церковь, включающая в себя всех живущих ее чад, всех умерших и будущих ее членов, а также ангельский чин, Церковь, Глава которой — Христос. Страшный Суд этой Церкви не имеет ничего общего с резолюциями Синода.
— Отец Иоанн, мы сейчас говорим не об этой Церкви...
— Да, мы говорим о земной поместной Церкви, которая управляется грешными людьми, которая может впадать в заблуждения и ересь и которая сегодня больна. Я глубоко убежден в том, что излечить ее синодальными постановлениями, согласованными с государственными властями и жрецами безбожной религии, невозможно. В этом была роковая ошибка и трагедия митрополита Никодима, и не только его одного.
Было видно, что архиепископ болезненно воспринял мои слова. Что ж, этого следовало ожидать. Он не сразу ответил мне, но ответил спокойнее и мягче, чем я ожидал.
— Вы максималист, — сказал он. - Вы принципиально не хотите идти ни на какие компромиссы. Но представляете себе, что было бы с нашей Церковью в двадцатые и тридцатые годы, если бы ее руководство стояло на ваших позициях, если бы митрополит Сергий не пошел на компромисс!
— Было бы то же самое, только на компромисс пошел бы кто-нибудь другой.
— А если бы никто не пошел?
— Вот тогда, пожалуй, не было бы того, что было, и того, что есть. Впрочем, такое вряд ли возможно. Конформисты всегда существуют и будут существовать. Правда, конформисты конформистам рознь. Я могу понять людей, которым угрожает физическое уничтожение. Труднее мне понять компромиссы эпохи Хрущева, когда такая угроза ни перед кем уже не стояла.
Я хотел было сказать о современных компромиссах, но, вовремя спохватившись, сослался на эпоху Хрущева. Такой вираж, однако, мало что менял. Мысль моя была достаточно ясна. И я пожалел, что высказал ее. К тому же, подумал я, максимализм и конформизм всегда идут рядом. И не обязательно они должны противостоять друг другу. Разве не очевидно для меня, что в современных условиях церковная иерархия объективно не может не быть конформистской? Я осуждаю ее и не хотел бы быть на месте моего собеседника, но не означает ли это, что я просто отчуждаю свой конформизм, передаю его другим, поскольку мне так удобнее? Разве я перестаю от этого быть конформистом? И не поступает ли аналогичным образом мой собеседник, отчуждающий свой максимализм и втайне, может быть, заинтересованный в том, чтобы этот максимализм продолжал существовать где-то вовне! Странная ситуация!
— Простите меня, владыка, — произнес я. — Вопрос этот, по-видимому, намного сложнее... И говоря откровенно, я сам не такой уж максималист.
Архиепископ улыбнулся открыто и доверительно.
— Отец Иоанн, не напоминаем ли мы с вами параллельные прямые, которые пересекаются в бесконечности? У каждого из нас своя роль, но цели у нас одни.
Архиепископ положил руку мне на плечо.
— Вы знаете, — сказал он, — приглашая вас сюда, я имел в виду предложить вам остаться в епархиальном центре. Юридически вы направлены в мое распоряжение. Мысль о Сарске родилась в Совете по делам религий. Я мог бы попытаться уладить этот вопрос. Два дня в неделю вы были бы заняты на службе в кафедральном соборе, остальные дни — для ваших ученых занятий. Вы могли бы пользоваться моей библиотекой. Жилье вам найдем. Ну как, согласны?
Предложение архиепископа застало меня врасплох, Оно, конечно, было более чем заманчиво. Пять дней в неделю для ученых занятий! Об этом я мог только мечтать при моей академической нагрузке. И это звучало как чудо сейчас, когда я оказался в опале. Однако в тот же миг холодная отрезвляющая мысль пронзила меня: а чем я должен буду расплачиваться за такое благодеяние? Ведь в нашей жизни, за исключением самой жизни, ничто не дается даром. И хотя мой благодетель не выдвигает никаких условий, несомненно, из чувства благодарности я должен буду впредь вести себя так, чтобы не ставить его в затруднительное положение. Не предлагается ли мне в обмен на конформизм некое подобие «золотой клетки»? Это искушение. Изыди, сатана!
— Сердечно благодарю, владыка. Вы исключительно добры ко мне. И потому я прошу вашего благословения на служение в Сарске.
Архиепископ ответил не сразу. Он пристально взглянул на меня. Наши взгляды встретились. Мы без слов поняли друг друга, поняли до конца.
— Жаль, отец Иоанн. Предлагая вам остаться здесь, я руководствовался самыми благими побуждениями.
— Я не сомневаюсь в этом, владыка.
— Неужели вы думаете, что в Сарске будете более свободны? Обстановка там очень тяжелая. Приход разлагается. Власти добиваются его закрытия. В своих действиях вы будете связаны по ногам и рукам.
— Я буду ограничен в своих действиях, но не буду связан никакими обязательствами. По отношению к тем, кто будет противостоять мне, у меня не может быть никаких обязательств. Мы существуем в разных измерениях, в разных мирах.
— И все-таки мир один. В этом-то и трагедия.
— У каждого своя роль, владыка. Это вы сказали.
— Да, у каждого своя роль. Поэтому я не буду препятствовать вашему служению в Сарске, если это решение для вас окончательное и бесповоротное. И сказать откровенно, где-то в глубине души я даже завидую вам. Ну хорошо. — Тон архиепископа сразу приобрел деловой оттенок. — Поскольку решение принято, вам нужно посетить уполномоченного Совета по делам религий и пройти регистрацию. Эта процедура будет носить формальный характер. Ведите себя сдержанно, в дискуссии не вступайте. Уполномоченный — человек угрюмый и ограниченный. Бывший сотрудник КГБ. Подарки берет.
Архиепископ усмехнулся, из чего я заключил, что подарки тот берет не только «борзыми щенками».
— От меня он получает достаточно, — без обиняков заявил архиепископ, — но я вам все-таки дам для него какой-нибудь сувенирчик, без этого с ним разговаривать очень тяжело: уж очень угрюм.
Архиепископ хитро подмигнул мне.
— Ничего, ничего, с ним можно иметь дело. Кое-какие вопросы он помогает мне решать. К сожалению, мало что от него зависит. Руководство обкома занимает в отношении нас очень жесткую позицию. И все-таки наши областные вожди — либералы по сравнению с отцами города Сарска. Вы скоро это почувствуете. Вам придется зарегистрироваться в местном совете. Там есть некий Валентин Кузьмич... Загадочная личность! — Владыка похлопал себя пальцами по плечу, давая понять, что Валентин Кузьмич хотя и не в военной форме, но с погонами. — Так вот, он вашего предшественника, отца Василия, в бараний рог скрутил. Будьте предельно внимательны и осторожны. Ну, кажется, все вопросы мы обсудили. Теперь можно и чайку попить.
Мы вернулись в резиденцию. В отделанном розовым мрамором трапезном зале для нас двоих уже был накрыт стол. Чаю, которым обещал попотчевать меня архиепископ, предшествовали роскошные овощные и рыбные закуски, черная и красная икра, рыбная солянка, шашлык из севрюги, фруктовый салат и мороженое. Обслуживали нас четверо одетых в подрясники молодых людей, бдительно наблюдавших за каждым нашим жестом и готовых в любой момент исполнить малейшее наше желание. За «чаем» никаких серьезных разговоров мы не вели. Ясно было, что в таких помещениях и стены слышат.
После «чая» архиепископ позвонил уполномоченному и договорился о моем визите к нему. Он вручил мне красиво упакованную коробку и пояснил:
— Коньячок для уполномоченного. А это для вас. Здесь десять тысяч. Я не знаю, в каком состоянии вы найдете храм, ведь он пустует уже более полугода. Здесь же документы о назначении на приход. Ехать к отцу Иннокентию вам теперь нет необходимости.
— Спасибо, владыка.
— Не за что. Да хранит вас Господь.
— Владыка, у меня есть к вам одна просьба. В епархиальном управлении сейчас находятся ходоки из какого-то отдаленного села вашей епархии. Они добиваются открытия храма. Примите их.
Архиепископ тяжело вздохнул.
— Хорошо, — сказал он. По его глазам я понял, что он примет ходоков, и не только примет, но сделает все возможное, чтобы помочь им.
Получив благословение архиепископа, я на епархиальной машине отправился к уполномоченному. Его управление размещалось в квартире (не знаю, сколько там было комнат) старого дореволюционного дома. Секретарь сразу же провел меня к нему в кабинет. Там за письменным столом сидел стриженный ежиком угрюмый человек лет шестидесяти. На нем был довоенного покроя темно-синий костюм в полоску и синий галстук в горошек, как у Ленина. При моем появлении он, естественно, не встал, не сделал ни малейшей попытки улыбнуться и сразу же бросил пристально-тоскливый взгляд на коробку в моей руке.
— Садись, — сказал уполномоченный. — Как звать-то?
— Иеромонах Иоанн.
— Эти финтифлюшки ты оставь для себя. Как звать тебя по-настоящему? Фамилия? Имя? Отчество?
Памятуя мудрый совет архиепископа не вступать с уполномоченным в дискуссии, я назвал и то, и другое, и третье.
— Вот это уже по-нашему, — произнес уполномоченный, продолжая с тоскою глядеть на коробку.
Видя, как он мучается, я поспешил освободиться от коробки.
— Это вам... небольшой сувенир.
— Благодарствую, — рявкнул уполномоченный, поспешно схватил коробку и поставил ее к себе под стол. И хотя в лице его я не увидел ни благодарности, ни малейшего просветления, обстановка в кабинете как-то разом вдруг разрядилась.
— Так чего, решил все-таки в Сарск ехать? Архиепископ предлагал тебе здесь остаться?
— Предлагал.
— Отказался?
— Отказался.
— Ну и дурак. Архиепископ к тебе всей душой. Несколько раз мне звонил. Ученый человек, говорит. А что толку от твоей учености? Одни неприятности, наверно. Разве не так?
— Так.
— В последний раз спрашиваю: едешь в Сарск?
— Еду.
— Много дураков видел, но такого впервые!
Уполномоченный принялся писать какую-то бумагу, а, пока он писал, я окинул взглядом кабинет. По всем его стенам стояли застекленные шкафы, и в каждом из них папки с делами, в которых, наверное, вся подноготная жизнь епархии. В одном из этих шкафов будет теперь красоваться мое персональное досье.
— Бери направление, — уполномоченный протянул мне бумажку. — Явишься с ним в местный совет. И не особенно там выкобенивайся! Умный! Впрочем, Валентин Кузьмич тебе спуску не даст. У него, брат, бульдожья хватка! Ну, чего сидишь?
Я поднялся. Вопрос уполномоченного, видимо, означал, что аудиенция окончена. Вести со мной дискуссии у него явно не было желания. Он уже ерзал в своем кресле: ему, должно быть, не терпелось познакомиться с содержимым коробки. Про себя я возблагодарил доброту и заботу обо мне премудрого архиепископа.
— До свидания, — сказал я.
— Будь здоров, Иван Петров!
— Почему Иван Петров?
— Юмору не понимаешь! — мрачно изрек уполномоченный. — Плохо тебе придется.
29 мая
Я увидел ее сразу, как только автобус сделал крутой поворот, и передо мной неожиданно открылась панорама города. Построенная на самом высоком месте, она возвышалась над ним, белоснежная, стройная, с голубыми куполами. Солнце уже село, и только церковь была ярко освещена, она сама, казалось, излучала сияние, наполняя пространство белым, голубым и золотым светом. Ее кресты сверкали и искрились.
«Это она! — с содроганием подумал я. — С крестами, значит, действующая, а другой действующей церкви в городе нет. Какое же чудо, что она до сих пор уцелела!»
Автобус въехал в город, миновал квартал современных пятиэтажек и медленно стал подниматься в гору. По ее склону лепились деревянные одноэтажные дома с зелеными двориками. Вдоль улицы разгуливали куры. На скамейках возле калиток сидели женщины в белых платочках. «Моя паства», — подумал я.
Типичный деревенский ландшафт сменился затем каменной городской застройкой, которую составляли в основном старые купеческие дома в один, два, редко три этажа. Когда-то они выглядели, наверно, очень симпатично, но сейчас их серые облупленные фасады наводили скорее уныние.
— Центр! — объявил остановку водитель.
Я вышел из автобуса. Церковь была совсем рядом. Ее купола возвышались над домами. Я направился к ней и, пройдя метров двести — триста, оказался на обширной, мощенной камнем площади. На одной стороне ее располагалось старинное дворцового типа двухэтажное здание — над ним развевался красный флаг, значит, здесь размещались местные органы власти, — а на другой стороне стояла церковь Преображения. Такое соседство не могло не вызвать у меня беспокойства. Храм, в котором мне предстояло служить, был, вне всякого сомнения, бельмом в глазу у отцов города. Моя тревога возросла, когда я приблизился к церкви. Если издалека, на общей панораме города она выглядела сказочно прекрасной, то вблизи вид у нее был удручающий: крыша проржавела, штукатурка во многих местах была отбита, на стенах — хамские надписи. Вполне достаточный предлог для закрытия прихода и даже для сноса храма.
Центральные двери церкви были наглухо закрыты. Я подошел к боковому входу и нажал на кнопку звонка, думая о том, что мне делать и где искать ночлега, если в храме никого не окажется. Мне, однако, повезло. Послышались шаги, заскрежетал ключ в замке, дверь отворилась. Передо мной стояла довольно красивая женщина лет тридцати пяти, с тонкими подведенными бровями, с непокрытой головой, в сером, неброском, но элегантном костюме. В ее глазах сквозило сдержанное и вполне благопристойное любопытство.
— Добрый вечер, отец Иоанн, — сказала она. — Я вас ждала. Мне позвонили из епархиального управления и сообщили о вашем приезде. Позвольте представиться: староста прихода Елизавета Ивановна. Проходите, пожалуйста.
Благословения Елизавета Ивановна не попросила.
Я сделал шаг вперед... и тут произошло неожиданное: наши взгляды встретились вновь. На этот раз непредвиденным образом и для меня, и для нее. Она, конечно, ожидала, что мое внимание сразу же будет привлечено к интерьеру храма. Это было естественно, и естественно было ее желание увидеть мою реакцию. Не знаю, что меня заставило взглянуть на нее... Что-то заставило... Она находилась слева от меня, чуть-чуть впереди... И она не успела отвести глаз. Ее взгляд был острым, колючим, он полоснул меня как бритвой. Но главное было не в этом. В острие ее взгляда сконцентрировались все ее мысли, желания, вся ее жизнь, все существо... И все это оказалось раскрытым для меня. Я ее понял, и она это поняла. На какой-то миг она растерялась, не зная, как вести себя дальше: сделать вид, что ничего не произошло, и вновь надеть на себя благопристойную маску или... или, отбросив дурацкие приличия, предстать передо мною такой, как есть. В этом состоянии растерянности я оставил ее у входа.
В храме был полумрак. Не поворачиваясь к Елизавете Ивановне, я сказал:
— Зажгите, пожалуйста, свет.
Однако, прежде чем вспыхнуло паникадило, я с ужасом увидел, что в иконостасе почти не осталось икон. При электрическом свете стали видны грязные ржавые потеки на сводах и стенах. Краска живописи шелушилась и отходила клочьями. На полу храма стояли лужи.
— Что здесь происходит? — спросил я.
Тонкие напомаженные губы Елизаветы Ивановны растянулись в саркастической улыбке. Она, видимо, все-таки решила не валять дурака и предстать передо мною такой, как есть.
— Как вам известно, в храме полгода не было служб.
— И что из этого следует?
— Следует то, что вы видите, — с издевкой произнесла она.
— Почему вы, как староста, не позаботились своевременно починить кровлю?
— Денег не было, батюшка!
— Куда девались иконы из иконостаса?
— Похитили.
— Кто?
— Любопытные вопросы задаете. Откуда я знаю? Сбили ночью замок и похитили.
— Сторожа разве нет?
— Нет сторожа. Платить нечем.
— Судя по оставшимся иконам, это иконостас XVI века. Вы представляете ценность того, что похищено?
— Не представляю.
— Вы заявляли в милицию?
— Не заявляла.
— Почему?
— Церковь отделена от государства. Милиции нет никакого дела до того, что здесь происходит.
— Ошибаетесь! Речь идет о национальном достоянии. Понимаете? О национальном достоянии!
Елизавета Ивановна все прекрасно понимала. Она улыбалась нагло и снисходительно. Она чувствовала свою силу.
И тут у меня в буквальном смысле опустились руки. Положение было безвыходное. Приход явно доживал последние дни. Вернее, прихода уже не было. Он существовал лишь в бумагах епархиального управления.
Все было ясно как божий день. Никакой церковный староста, кто бы он ни был — верующий или воинствующий безбожник, — не будет рубить сук, на котором сидит. Благолепие дома Божия его может мало волновать, но разрушения храма он не допустит. И если в данном случае дело дошло до разрушения, значит, вопрос предрешен, значит, есть «мнение» и староста, повязанная с этим «мнением» (иначе она и не была бы старостой), стремится урвать последний кусок у Церкви путем откровенного разбоя и святотатства. Мой вопрос относительно милиции был более чем наивен. Какая тут милиция, если есть санкция свыше, если грабеж предусмотрен сценарием, авторы которого наверняка находятся в доле?
Я прошел в алтарь. Запрестольная икона, семисвечник, священные сосуды и священнические облачения были на месте.
— Ну как? — ехидно спросила Елизавета Ивановна.
— Слава Богу.
— Вы что, собираетесь служить?
— А зачем иначе я сюда приехал?
Елизавета Ивановна с неподдельным удивлением взглянула на меня.
— Рассчитывать на ваше сотрудничество в возобновлении богослужений, — сказал я, — видимо, бессмысленно.
Моя собеседница продолжала молча, с недоумением смотреть мне в глаза.
— Можно ли расценить ваше молчание как согласие с тем, что сотрудничество между нами невозможно?
— Мне это было ясно еще до вашего приезда сюда.
— Вот и прекрасно. Приходского совета при храме, нужно полагать, не существует?
— Почему же? Список двадцатки где-то есть...
— Я говорю не о мертвых душах.
— Живая душа здесь я одна, — ухмыльнулась Елизавета Ивановна.
— Нет даже казначея?
— К чему казначей, если денег нет?
— Если дело обстоит таким образом, извольте передать мне ключи от храма.
Тонкие брови Елизаветы Ивановны удивленно взметнулись вверх. Такой акции с моей стороны она не ожидала и не знала, как реагировать на нее. Да, да, Елизавета Ивановна была права: она была единственной «живой» душой в списке «мертвых душ», хранящемся где-то в городском совете. Она была полновластной хозяйкой храма. Кто ее назначил председателем несуществующего приходского совета — секрет полишинеля. Об этом не принято спрашивать. Во всяком случае, к ее назначению не причастны ни прихожане, ни тем более настоятель храма, лишенный всякого права голоса и выступающий в качестве наемной рабочей силы. Елизавета Ивановна полновластно решала до сих пор, сколько заплатить священнику, сколько положить себе в карман (об этом умолчим!), сколько передать в конвертах таинственным лицам, от которых зависит ее пребывание в этой должности, сколько перечислить в местный бюджет, в Фонд мира (о, она, должно быть, великая мирот-ворица! ) и сколько, наконец, оставить на поддержание предприятия. Впрочем, все это уже в прошлом. Предприятие прогорело. Здание комбината разваливается. Видимо, где-то восторжествовало мнение, что идеология превыше всего! Но ничего страшного! Не получим очередную медаль от Фонда мира, получим грамоту по идеологическому ведомству, а это не фунт изюма! Не отремонтируем за счет церковных средств участок дороги от города до областного центра, ну и Бог с ними! Что толку от отдельного участка, если дорога полностью все равно никогда не будет отремонтирована? Зато можно будет отрапортовать о полной и всеобщей атеизации населения и тем утереть нос соседям. Наверху обязательно это отметят, не могут не отметить! Вопрос о закрытии храма был решен. Вот почему Елизавета Ивановна после некоторого колебания с ехидной ухмылкой достала из сумочки и передала мне ключи. Так, пожалуй, даже удобнее: если исчезнут последние иконы, ответственность ляжет на священника.
— Простите, Елизавета Ивановна, у меня к вам еще один вопрос: где бы я мог расположиться на ночлег?
— Ваш предшественник, отец Василий, имел квартиру в городе, неплохую квартиру, и загородный дом. У вас, конечно, не будет ни того, ни другого.
— О! Я на это и не рассчитывал.
— Входя в ваше положение, я могу попытаться помочь вам устроиться в гостинице, но успех не гарантирую. К себе, извините, не приглашаю.
— Уверяю вас, я и не принял бы такого приглашения.
— А вот отец Василий принимал такие приглашения, и весьма охотно.
— Давайте оставим в покое отца Василия. Скажите, в храме нет никакой комнатушки?
— Есть. Видите дверцу? За ней винтовая лестница, она ведет наверх. Там есть келья, в которой когда-то, давным-давно, жил некий старец Варнава. Потом там ночевал сторож, это еще когда были деньги. Не знаю, удовлетворит ли она вас. Можете посмотреть. Только, извините, сопровождать вас туда я не буду. Все-таки женщина... Это было бы не совсем прилично...
Я вспыхнул.
— Елизавета Ивановна, не будем говорить о приличиях.
— Почему же? — наигранно-наивным тоном спросила она. — Где же еще, как не здесь, поговорить о приличиях?
— Здесь говорят о грехах.
— Можно и о грехах. Я могла бы рассказать вам много удивительного.
— Все, что вы можете мне рассказать, старо как мир. И ничего интересного для меня в этом нет.
— Не думаю. Впрочем, я вижу, вы не расположены к разговору о грехах. Позвольте откланяться.
— Странная манера разговаривать со священником...
— То ли еще бывает, батюшка, то ли еще бывает!
— Прежде чем мы с вами расстанемся — а мне хотелось бы расстаться с вами навсегда, — я вынужден задать еще один вопрос — относительно регента и хора.
— Что касается расставания, то, к сожалению, это не от нас зависит. Мы с вами тут только пешки. В отношении регента и хора могу сказать определеннее. Хора нет. Хору платить нужно. Регент был. Древний старец. Кто-то мне говорил на днях, что он при смерти, а может быть, и умер уже.
— Адрес!
— Чей? Регента? Пожалуйста.
Елизавета Ивановна достала из сумки блокнотик, что-то написала в нем, вырвала листок и передала мне.
— Свой адрес я тоже написала. Вдруг пригодится. Как знать! Ваш предшественник, отец Василий... Не глядите, не глядите на меня так! Все, ухожу. Прощайте!
Председательница приходского совета неприличной походкой направилась к выходу и, не перекрестившись, вышла из храма.
Я остался один в разрушающемся, приговоренном к уничтожению храме. Несколько веков здесь молились люди. Они шли сюда со своими скорбями, радостями и надеждами... Тысячи, десятки, сотни тысяч людей... Поколение за поколением. Здесь их крестили, здесь они венчались, исповедовались в своих грехах, молили Бога о помощи, здесь их отпевали, когда они заканчивали свой земной путь. Все самые яркие и драматические события их жизни связаны с этим храмом. Неужели все это ушло, исчезло безвозвратно и передо мною только мертвый склеп?
Нет, нет, нет! Я стоял на коленях перед царскими вратами и почти физически ощущал, как от закопченных, потрескавшихся икон и фресок, от самих стен храма исходила незримая живая энергия. В народе есть выражение: «намоленный храм», то есть насыщенный, пропитанный молитвенной энергией тысяч и тысяч людей. Его можно разрушить и осквернить, устроить в нем склад и конюшню, но он никогда не станет мертвым склепом. Каждая его частица будет оставаться святыней, обладающей чудесной целительной силой.
В последнее время внимание ученых привлекает феномен интенсивного радиоизлучения Земли. Говорят, что наша планета, только что вступившая в фазу технологической цивилизации, кричит, как младенец, на всю Вселенную. Нет, наша планета не кричащий младенец. Что значат темные радиошумы по сравнению с ярчайшим светом пневматосферы Земли, излучающей духовную энергию! Свет пневматосферы в отличие от радиошумов, не теряя своей интенсивности, мгновенно достигает любой точки пространства, тотчас становясь достоянием Вселенной. И вот сейчас я нахожусь в одном из источников этого света. Он доверен мне. Я должен сохранить его во что бы то ни стало, не дать ему угаснуть, и не только ради той общины, настоятелем которой я назначен Священноначалием моей Церкви.
Не знаю, сколько времени прошло. Я поднялся наконец и, дважды перекрестившись перед престолом, прикоснулся к нему губами. И я понял вдруг, что сегодня же я должен совершить всенощную, а затем литургию, пусть даже один, пусть даже в пустом храме. И в голове мелькнула мысль, что от этого будет зависеть все: судьба храма и прихода и моя личная судьба.
Я решил осмотреть комнату, в которой мне предстояло отныне жить. С большим трудом удалось открыть заржавевший замок. Не было никаких сомнений в том, что он не открывался уже много лет. Что касается сторожа, который якобы там ночевал, то он скорее всего лишь числился в ведомостях Елизаветы Ивановны.
Открыв дверь, я почувствовал застоявшийся запах пыли. Поскольку электричество туда проведено не было, я зажег свечу и по узкой винтовой лестнице поднялся наверх. На лестничную площадку выходила дубовая, обитая медью дверь. Я толкнул ее. Она со скрипом подалась, и я оказался в небольшой келье со сводчатым потолком и узкой щелью вместо окна. Возле этой щели стоял покрытый сукном стол и старинный, с высокой резной спинкой, стул. У противоположной стены находился огромный кованый сундук, видимо служивший для прежнего обладателя кельи и лежанкой. В углу висела икона.
Я вставил свечу в стоявший на столе медный, с зеленоватым налетом подсвечник, подошел к сундуку и открыл его. Сверху лежал набитый соломой матрац. Под ним находилось бережно завернутое в простыню, стертое и потемневшее от времени священническое облачение: епитрахиль, фелонь, пояс, палица и поручи. Рядом лежали изданные в прошлом веке Служебник и Чиновник и толстые тетрадки, исписанные аккуратным бисерным почерком, с дореволюционным правописанием, с «ятью», «фитой» и «ижицей». Это были дневниковые записи и заметки по истории храма. В верхнем углу лицевой страницы тетрадей было написано имя: «Иеромонах Варнава».
Боже мой! Эти записи пролежали в сундуке по крайней мере лет шестьдесят! Невероятно! Но почему невероятно? Кого они могли заинтересовать? Елизавету Ивановну? Отца Василия? Вряд ли их мог соблазнить и старинный сундук... Впрочем, как они сумели бы вынести его отсюда? Но ведь сундук каким-то образом оказался здесь! Выходит, мастера изготовили его в самой келье по заказу ее обитателя... Когда же это было? Наклонившись, я разобрал на металлическом орнаменте цифру «7174», год от сотворения мира, 1666-й по новому исчислению. Век Алексея Михайловича! Стол у окна принадлежал уже новому времени. Однако и он, судя по габаритам, изготовлен здесь, в келье. Стул, конечно, можно было бы вынести, и в Москве коллеги Елизаветы Ивановны наверняка бы так и поступили. Они и сундук бы вынесли, прорубив полутораметровую стену храма. Но провинция есть провинция. Тмутаракань, одним словом.
Невероятным усилием воли я преодолел свое любопытство и отложил записи иеромонаха Варнавы. Спустившись вниз, я обнаружил во дворике около храма санузел, нашел ведро и половую тряпку и, набрав воды, вновь поднялся в келью. Я совершал омовение кельи в особом, приподнятом настроении, я почти священнодействовал. Ведь это была не просто уборка комнаты — смывалась пыль десятилетий: семидесятых, шестидесятых, пятидесятых, сороковых, тридцатых и, наконец, двадцатых годов. Воссоздавалась первозданная чистота святого жилища благочестивых старцев, неведомых мне божественных избранников, куда я сподобился подняться по узкой лестнице, как по лествице Иакова. Это не было погружение в бездну веков, это было восхождение к Небу. «И увидел во сне [Иаков]: вот лестница стоит на земле, а верх ее касается неба; и вот Ангелы Божий восходят и нисходят по ней. И вот Господь стоит на ней и говорит: Я Господь, Бог Авраама, отца твоего, и Бог Исаака; (не бойся): землю, на которой ты лежишь, я дам тебе и потомству твоему».
Вскоре келья сияла чистотой. Втиснувшись в щель окна, я открыл его. Свежий воздух впервые более чем за полвека ворвался в комнату.
Прочитав канон, я взял с собой облачение старца Варнавы, вино и просфоры, которые промыслительно дал мне архиепископ, и спустился в храм.
Сколько раз я облачался в алтаре перед службой, сколько раз машинально надевал на себя священнические одежды, почти бездумно читая подобающие молитвы! Сейчас все было иначе. С волнением и трепетом я рассматривал поблекшие облачения старца Варнавы. Господи, да им же нет цены! Они расшиты настоящими золотыми и серебряными нитями, украшены не стекляшками, а жемчугом и камнями! Это не жалкие поделки Софринской мастерской. Как случилось, что на них не обратили внимания ни отец Василий, ни Елизавета Ивановна, ни их предшественники, ни вездесущие чекисты, ни лихие комсомольцы двадцатых годов? А может быть, никто из них, полагаясь друг на друга, так и не удосужился подняться в келью старца Варнавы?
Облачения были тяжелыми, как рыцарские доспехи. Возлагая их на себя, я испытывал чувство подъема, пьянящего возбуждения, как воин, готовящийся на брань. Не случайно ведь при возложении набедренника читают: «Препояши меч Твой на бедре Твоей, Сильне». Доспехи и меч! Как герой рыцарской сказки, я обрел их сегодня. Они ждали меня десятки лет. Они были ниспосланы мне свыше, чтобы укрепить меня, сделать неуязвимым для врагов. Это ли не чудо? И разве не чудо то, что облачения, только что казавшиеся ветхими и тусклыми (может быть, потому и сохранились они), вдруг обрели блеск и сияние и при свете свечей заискрились драгоценные камни, ожил, стал чистым и ясным, казалось бы, умерший жемчуг.
Впервые в жизни я служил один в пустом храме.
Я был чтецом и диаконом, певцом и иереем. Я совершал службу неторопливо и размеренно — впереди была целая ночь, а если нужно, и утро. Не было ни малейшей усталости, и не было чувства того, что я один в храме. Наоборот, я почти реально ощущал присутствие в нем великого множества людей, молившихся здесь и год, и сто, и четыреста лет назад. И порою я зримо и явственно различал в полумраке храма вдохновенные лица детей, согбенные фигуры старух, суровые лики мужчин, залитые слезами глаза молодых грешниц. А за ними, в глубине храма, находилась — я знал — моя паства, нынешние жители города Сарска, они должны были быть на моей первой службе, и они были на ней. А еще дальше молились будущие чада Церкви. Господи, что же это? Галлюцинация? Самообман? Или, может быть, прозрение? Ведь если те, кто еще не рожден, присутствуют здесь, значит, храм не будет разрушен, значит, удастся все-таки сохранить его!
Я выходил на солею и, обратившись лицом к алтарю, читал за диакона:
— Миром Господу помолимся!
— О свышнем мире и спасении душ наших Господу помолимся!
— О светем храме сем и с верою, благоговением и страхом Божиим входящих вонь Господу помолимся!
— О избавитися нам от всякия скорби, гнева и нужды Господу помолимся!
— Заступи, спаси, помилуй и сохрани нас, Боже, Твоею благодатию!
Провозглашая слова ектеньи, я испытывал столь знакомое, на этот раз только многократно усиленное чувство единения с верующими. Я не видел их, я стоял к ним спиной, но я ощущал тысячи устремленных на меня взглядов, грехи и скорби молящихся невыносимым бременем ложились на меня. Стоявшие за мной мучались, страдали, словно не находя спасительных слов, способных вывести их из ада. Я произносил слова, которые пробивали незримую брешь между землею и небом, и в эту брешь устремлялось все то, что бродило, металось и не находило выхода в душах людей.
Я люблю диаконское служение. И хотя иеродиаконом мне довелось быть всего несколько месяцев, об этом времени у меня остались самые теплые воспоминания. Конечно, служение иерея, жреца и пастыря дает особое и, возможно, более полное и глубокое удовлетворение... И все же, что может сравниться с тем чувством, которое испытывает диакон, выступающий перед Богом как предстатель всех страждущих и скорбящих.
Наступил главный момент литургии — Евхаристия, когда происходит таинственное превращение хлеба и вина в Тело и Кровь Христовы. Я запел Херувимскую песнь. Но удивительное дело — голос мой становился все глуше и глуше, пока я не понял, что лишь беззвучно шевелю губами. Однако Херувимская песнь продолжала звучать. Она звучала на клиросе, и как звучала! Я никогда еще не слышал такого пения. Это пели ангелы, это пели херувимы! Все вокруг преобразилось. Изменилось само пространство. Своды храма стали легкими и воздушными. Они расплывались и колебались как дымка. И невозможно было уже определить реальные формы и размеры храма.
— Приидите, ядите, сие есть Тело Мое, Еже за вы ломимое во оставление грехов! Пийте от Нея вси, Сия есть Кровь Моя Нового Завета, Яже за вы и за многая изливаемая во оставление грехов!
Я причащался Святых Даров. Тело и Кровь Христа становились моим телом и моей кровью. Теплота, возникшая где-то в области моего сердца, разливалась по мне. Восторг охватил меня. Я становился богом, и становились богами все, кто находился в расширившемся до пределов Вселенной храме.
И дерзкая мысль возникла в моем уме, мысль о том, что служение, совершаемое мной, имеет космическое значение, что оно есть выражение вселенского закона, определяющего бытие мироздания. В самом деле, почему законы обязательно должны выражаться в математических формулах и логических умозаключениях! И неожиданная догадка пронзила меня: до тех пор, пока совершается литургия, Земля будет стоять непоколебимо и Господь утвердит «Вселенную, яже не подвижится».
30 мая
Было уже утро, когда я вернулся в келью. Я постелил на сундук набитый соломой матрац, лег на него и моментально заснул.
Проснулся я часа через два бодрым и полным сил, как будто бы проспал целые сутки, и некоторое время недоумевал: была ли ночная служба, или все это мне приснилось — настолько необычными, выходящими за рамки реальности были мои впечатления. Вспомнились все события прошедшего дня: приезд в областной центр, прибытие в Сарск, храм, келья, старец Варнава и, наконец, служба — она была!
Я поспешно встал, съел вместо завтрака просфору и направился в горисполком — благо, он находился рядом, по другую сторону площади, которая раньше наверняка называлась Соборной.
Стоявший у дверей горисполкома милиционер бросил испуганный взгляд на мою рясу и наперсный крест и попросил (именно попросил, а не потребовал) пропуск, паспорт или партбилет. Ни того, ни другого, ни третьего у меня не оказалось. Милиционер растерялся. Мой «экзотический» вид лишил его дара речи. С обычным посетителем он не стал бы церемониться, но перед ним был не обычный посетитель. Поэтому милиционер, поколебавшись, вызвал дежурного по горисполкому. На того я произвел не менее сильное впечатление. Он некоторое время молча смотрел на меня, а потом вдруг сел, точнее, рухнул на стул, стоявший возле столика со служебным телефоном.
— Что вам угодно? — наконец спросил он.
— Нанести визит вежливости соседям и вручить свои верительные грамоты.
Лицо дежурного вытянулось от удивления. Глаза его расширились, но постепенно они стали сужаться, приобретая холодный металлический блеск, рука потянулась к телефону, и мне стало ясно, какая страшная мысль родилась в его голове. Я поспешил достать свои верительные грамоты, то бишь письмо уполномоченного Совета по делам религий. Дежурный настороженно взял бумагу. Взгляд его не то чтобы смягчился, а просто утратил напряженность, а лицо приняло снисходительно-презрительное выражение.
— Сегодня суббота, неприемный день, — брезгливо скривив губы, произнес он.
— В таком случае могу ли я попросить вас передать эту бумагу кому следует?
Дежурный задумался, затем набрал трехзначный номер телефона.
— Валентин Кузьмич, к вам посетитель, поп... с письмом из области... Хорошо.
Положив трубку, дежурный раздраженно промолвил:
— Я же сказал: сегодня неприемный день. Вас вызовут, когда нужно будет. Письмо оставьте.
Официальная часть моей программы на сегодня была завершена.
Теперь мне предстояло навестить регента церковного хора. Он жил в центральной части города, недалеко от Соборной площади, в огромной коммунальной квартире.
Поднявшись по «черной» лестнице на второй этаж, я оказался в темном, лишенном дневного света коридоре. Из общей кухни и туалета разносились жуткие миазмы. По коридору с дикими криками бегали и разъезжали на велосипедах дети. Вышедшая из кухни и чуть было не столкнувшаяся со мной старушка, увидев меня, от неожиданности перекрестилась, а затем, придя в себя, спросила:
— Вы, наверно, к Георгию Петровичу? Плох Георгий Петрович, батюшка, плох. Вот уже неделю лежит, не встает. Митька-пострел, ну-ка покажи батюшке дверь Георгия Петровича.
Митька подкатил ко мне на трехколесном велосипеде.
— Батюшка, дяденька, тетенька, — пролепетал мальчуган (священника в длинной рясе он, конечно, видел впервые), а потом ему вдруг стало смешно, он весело рассмеялся и крикнул: — Поехали!
Георгий Петрович лежал на высокой кровати с металлическими спинками, украшенными блестящими никелированными шариками. Он лежал на спине, неподвижно, с закрытыми глазами, руки его были скрещены на груди. Перед ним на коленях стояла пожилая женщина и горько причитала. Мое появление не могло не удивить ее, но вопросов она не стала задавать, а только сказала:
— Проходите, батюшка, умирает Георгий Петрович. Будете соборовать его?
При этих словах Георгий Петрович открыл глаза и, не поворачивая головы, взглянул на меня, взглянул с наиживейшим интересом, разительным образом контрастирующим с обликом умирающего человека и всей атмосферой в комнате. Но тут же вновь закрыл глаза.
— Как вы себя чувствуете, Георгий Петрович? — спросил я.
Ответом мне был лишь тяжелый вздох.
— Позвольте представиться: иеромонах Иоанн, настоятель вашего храма и вашего прихода.
— Какого храма? Какого прихода, батюшка? — простонал Георгий Петрович.
— Храма Преображения в городе Сарске.
— Нет такого храма.
— Сегодня ночью я отслужил там всенощную и литургию. Значит, есть такой храм.
Георгий Петрович вновь открыл глаза. Теперь уже, повернув ко мне голову, он разглядывал меня с нескрываемым любопытством.
— Правда, — добавил я, — ночью я служил один, в пустом храме. Но сегодня в шесть часов вечера служба будет для всех прихожан.
— Вы когда приехали в Сарск?
— Вчера вечером.
— Так... Так... Вчера вечером... Елизавету Ивановну видели?
— Видел и забрал у нее ключи от храма.
— Забрали ключи от храма? Плохо! То есть хорошо... И вместе с тем плохо!. Плохо, потому что это вызов, потому что такого здесь еще не бывало... А Валентина Кузьмича видели?
— Пока еще не сподобился.
— Но слышали о нем?
— Слышал.
— И без его согласия сегодня служить будете?
— Буду.
— Клавдия! — приказал Георгий Петрович. — Беги к Антонине, Марии, и Марфе, и другой Марии. Пусть к пяти часам соберут всех певцов в храм. Антонина будет читать часы. Слышала, что отец Иоанн сказал? В шесть часов всенощная! Где мой подрясник? Погладь его.
— Да ты что, Георгий?..
— В последний раз попоем, причастимся, а там и умирать можно будет.
— Как же ты с постели встанешь? Ведь целую неделю ничего не ел.
— Вот и хорошо, что не ел. Перед последней службой можно было бы и подольше попоститься.
— Почему перед последней, Георгий Петрович? — спросил я.
— Батюшка мой, дорогой отец Иоанн, неужели вы думаете, что Валентин Кузьмич и иже с ним позволят, чтобы такое повторилось?
— Что повторилось?
— Служба Божия, совершаемая без их санкции. Ведь Валентин Кузьмич ни одной службы еще не пропустил! Первый приходит и последний покидает храм. Службу знает, как афонский монах. Бывало, к отцу Василию пристанет: «Почему сегодня с полиелеем служил? Какой политический подтекст в этом?» Всех прихожан не то что в лицо, поименно знает! Да что тут поименно — всю подноготную: где работаешь, где живешь, какие с тещей взаимоотношения, предков до седьмого колена перечислить может. Увидит незнакомца в храме, сразу же: «Кто такой? Ах, не хочешь говорить... Ладно, поговорим в другом месте!» Выходит незнакомец из храма, а его уже комсомольцы-дружинники поджидают — хвать за белы ручки и к Валентину Кузьмичу в кабинет. Там бедняга все, как на исповеди, расскажет. Вот какие у нас дела творятся.
— Удивительные дела!
— Обычные дела, самые что ни есть обычные, заурядные, скучные. Что же касается удивительных дел, то они здесь в двадцатых годах совершались. Великим кудесником был чекист Митька Овчаров, он же выпускник местной семинарии, была здесь когда-то семинария... Когда-нибудь расскажу вам о его подвигах...
Георгий Петрович преобразился. От мертвенно-бледной маски на его лице и следа не осталось. Он уже полусидел на кровати. Руки, которые только что, как у покойника, неподвижно лежали на груди, теперь отчаянно жестикулировали. Глаза горели.
— Господи! — Жена Георгия Петровича со слезами на глазах развела руками. — Никак умирать раздумал!
— Ты еще здесь? Я же сказал тебе, куда идти. И подрясник готовь мне!
— Иду, иду, Георгий. Слава Тебе, Боже! — Жена Георгия Петровича перекрестилась и опрометью бросилась из комнаты.
— Где вы остановились, отец Иоанн? — спросил Георгий Петрович.
— В храме, в келье старца Варнавы. Что вы можете мне рассказать о нем, хотя бы в двух словах?
— Что рассказать о нем? Святой жизни человек, умнейший, образованнейший человек, бывший оптинский старец. После революции, когда закрыли Оптину Пустынь, он оказался в Сарске. Служил в соборе. Говорили, что патриарх Тихон тайно рукоположил его и еще двух старцев во епископы, чтобы сохранилось апостольское преемство и святая Православная Церковь на Русской земле, в случае если бы большевики уничтожили весь епископат. В моей жизни он сыграл особую роль. Я приехал в Сарск из Тамбовской губернии, спасаясь от голода. Родители и все близкие мои умерли. Было мне тогда пятнадцать лет. В Сарске я собирал милостыню на базаре и возле собора. А однажды во время службы я вошел в храм. Красота его поразила меня. И еще больше поразило пение церковного хора. В нашем селе была деревянная церковь, пели там мужики и бабы, пели неискусно, но все равно любил я клиросное пение. Прирожденный дар у меня к нему был, так же как у отца и деда. И вот в тот день в Сарском соборе, впервые в жизни слушая изумительное гармоническое пение поставленных голосов, я позабыл обо всем на свете и незаметно для себя стал подпевать. И вдруг хор смолк, а голос мой продолжал звучать на весь храм. Придя в себя, я испугался и хотел уже бежать. Но тут чья-то рука мягко опустилась мне на плечо. Передо мной стоял священник в монашеском клобуке и смотрел мне в глаза с такой теплотой и любовью, что на сердце сразу отлегло. Это был старец Варнава.
— Хочешь петь на клиросе? — спросил он меня.
— Хочу, — ответил я.
Он взял меня за руку и отвел на клирос. Так я стал певцом, а затем и регентом. В той самой келье, где вы поселились, отец Варнава занимался со мной не только музыкальной грамотой и литургикой, но и русским языком и литературой, историей и богословием. А в двадцать четвертом году бывший семинарист Митька Овчаров расстрелял старца Варнаву в подвале здания горисполкома как «гидру контрреволюции и английского шпиона». В собор он привел красного попа, обновленца, протоиерея Венедикта Мухоедова. Тот брил себе лицо и голову, служил без облачения, в полувоенном френче, с папироской в зубах, вместо проповеди читал статьи из «Правды» и все собирался сокрушить алтарную перегородку, но не успел — Митька Овчаров расстрелял и его как «японского шпиона, троцкиста и диверсанта». А через несколько дней Димитрий Прохорович Овчаров геройски погиб, сраженный бандитской пулей затаившегося врага народа, каковым оказался муж его секретарши, сотрудницы ЧК Катеньки Миловановой. Клялись отомстить за него врагам народа. Соборную площадь (значит, все-таки Соборную, подумал я) переименовали в площадь товарища Овчарова. Знатные были похороны! Кое-кто предлагал даже мавзолей ему воздвигнуть, но в Москве такую инициативу не одобрили. Старца Варнаву хоронили скромнее, ночью. Мы выкупили его тело у похоронной команды — сердобольные люди везде есть. Им и забот поменьше — не нужно к Волчьему Рву ехать, куда свозили расстрелянных еще с гражданской. Похоронили его честь по чести, священника пригласили из окрестного села — в самом деле, не звать же красного попа Венедикта Мухоедова. Я покажу вам его могилку, если Бог даст...
— Георгий Петрович, мне показалось, что в келью старца Варнавы со дня его смерти никто не входил.
— Очень может быть. Насколько помню, на двери, которая ведет в нее, всегда висел замок. Да и что там было делать? Поселиться там нормальный человек не мог.
— Выходит, меня, — с улыбкой заметил я, — вы не относите к их числу.
— Конечно. Ни вас, ни старца Варнаву.
— Ну на этом спасибо.
— Что касается товарища Овчарова, то ему там тоже делать было нечего. Он был не дурак и знал, что доказательств шпионской деятельности старца Варнавы в его келье не найдешь. Да и не нужны ему были доказательства. Каких-либо ценностей там также быть не могло. У того, кто хоть раз видел старца Варнаву, и мысли такой не возникало. Было, правда, еще одно обстоятельство... Существует предание, что старец Варнава предрек мученическую смерть всякому, кто войдет в его келью. Это чепуха, конечно, он говорил о мученическом, голгофском пути обитателей кельи, таких, как он и вы, но в восприятии невежественных, суеверных людей подобные высказывания могли приобрести искаженный смысл. А наши доморощенные атеисты, согласитесь, невежественны и суеверны.
— Думаю, вы близки к истине. Не буду вас больше беспокоить. Увидимся в храме перед службой. Объясните только, как найти могилу старца Варнавы. Я хотел бы отслужить у нее панихиду.
— Прямо сейчас?
— Ну конечно.
— Без санкции Валентина Кузьмича?
— Не будем осложнять жизнь ни ему, ни себе.
— Такой подход мне нравится.
Георгий Петрович легко встал с кровати. На нем была длинная, почти до пят, белая рубаха, наподобие той, в которой постригают и хоронят монахов, — он надел ее, приготовившись к смерти, к смерти, которую неожиданно пришлось отложить. Он оказался маленьким и щуплым, почти на целую голову ниже меня.
— Сейчас, сейчас, отец Иоанн. Обождите минутку. Вот только надену подрясник. Жена не погладила его, но ничего, это не самое главное. Я всегда надевал его только в храме. Теперь впервые пойду в нем по городу открыто! Вот и все. Я готов.
Георгий Петрович расчесал гребенкой длинную седую бороду и остатки волос на голове, заплетенных в тонкую косичку.
— Идемте, отец Иоанн!
С какой торжественностью прошествовал Георгий Петрович в черном подряснике по длинному коридору коммунальной квартиры впервые за шестьдесят лет открыто, не таясь, с величавым достоинством отвечая на приветствия соседей, оторопело глядевших на него, как на воскресшего Лазаря! С таким же величественным видом он шел рядом со мной по улицам города. Он был счастлив, и невозможно было поверить, что этот человек полчаса назад неподвижно лежал на постели со скрещенными на груди руками и ждал смерти. И ведь умер бы — вот что самое удивительное!
Кладбище находилось на окраине города. Часть его была окружена узорной металлической оградой. «Новодевичьевка!» — сообщил мне Георгий Петрович. Все понятно. Спецкладбище для слуг народа районного масштаба. Его главной достопримечательностью была могила товарища Овчарова, которую украшала мраморная скульптура Геракла, борющегося со львом. Геракла привезли сюда из городского парка. Видимо, горожане решили, что тут ему самое подходящее место. Должно быть, мощный торс античного героя, как ничто иное, ассоциировался в их представлении с несгибаемым чекистом, а лев, конечно, с гидрой контрреволюции. Сюда приводили пионеров. Здесь они трубили в горн, били в барабаны и давали клятву продолжать дело товарища Овчарова. Другие памятники в «Новодевичьевке» были не столь величественны, но объединяло их одно: все они относились по стилю к XIX и XVIII векам, то есть были похищены с других могил и кощунственно изуродованы. С памятников были сбиты кресты и имена купцов различных гильдий — их заменили пятиконечные звезды и приснопамятные имена новых городских чиновников.
А за пределами «Новодевичьевки» безбрежный лес могильных крестов. Атеистический официоз, окруживший себя чугунной оградой, выглядел среди них как осажденная крепость. Есть тут и третье кладбище, без крестов и оскверненных надгробий, с безымянными захоронениями. Сколько погребенных в каждом из них? Сотни? Тысячи? Это Волчий Ров.
Их больше нет на этой земле, погребенных на «Новодевичьевке», на диком кладбище и в Волчьем Рву, христиан и богоборцев, жертв и преступников, в свой час естественным или насильственным путем покинувших этот мир, но драма продолжается. Похищенные и оскверненные памятники за чугунной оградой, лес крестов и безымянные холмики вопиют об этом. Драма продолжается.
— Отец Иоанн, идите сюда, она здесь, около часовни.
Мы подошли к полуразрушенной кладбищенской часовне, и я увидел могилу с деревянным осьмиконечным крестом. На ней лежало несколько свежих гвоздик, положенных, видимо, сегодня. Никакой таблички на могиле не было. Георгий Петрович поймал мой недоуменный взгляд.
— Бесполезно, — сказал он, — каждый раз табличку срывают. Но все равно все знают его могилу. Цветы каждый вечер с нее убирают, а утром они появляются вновь. Старца Варнаву здесь почитают как святого. Многие у его могилы получили исцеление. Я записывал все, что мне становилось известно о таких случаях. Эти записи я передам вам — может быть, пригодятся при будущей канонизации.
Около могилы стояло несколько человек. При нашем появлении они расступились.
Я надел епитрахиль и поручи старца Варнавы и начал совершать панихиду. Присутствовавшие стали подпевать. Георгий Петрович вступил в права регента. Нужно было его видеть в этот момент! Маленький, тщедушный человек с седой бородой и редкими седыми волосами, заплетенными в косичку, только что вставший со смертного одра, презираемый и никому не нужный, он преобразился! Лицо его светилось. Оно излучало ласку и доброту. И в то же время во всем облике Георгия Петровича ощущалась непоколебимая властная сила, которой невольно покорялись певцы импровизированного церковного хора. Порой его седые брови сурово сдвигались и он гневно грозил пальцем кому-нибудь из певцов, взявшему неверную ноту. «Упокой, Господи, душу усопшего раба Твоего», — разносилось по кладбищу. Хор постепенно увеличивался. Вот уже у могилы старце Варнавы стояла толпа человек в пятьдесят — собрались все, кто в то время находился на кладбище.
Да, мне приходилось слышать различные церковные хоры, профессиональные и не совсем профессиональные. Но ни один из них не производил еще на меня такого сильного впечатления. Сейчас звучали голоса, пели души! Что же касается недостатков и промахов отдельных певцов, то они погашались мощными волнами, рожденными в глубинах человеческих душ. Все, что подавлялось, все, что сдерживалось долгие годы внутри людей, вдруг вырвалось наружу. Это был миг неожиданного раскрепощения, выхода в иной мир, мир подлинной свободы.
И тут я понял, откуда эта гармония, что заставляло звучать в унисон не только голоса, но и человеческие души. Я убедился в святости этого места, в святости погребенного здесь старца Варнавы. Это чувство внутренней убежденности невозможно рационально объяснить, и тем не менее оно реально, безошибочно. Подобное чувство я неоднократно испытывал, находясь у мощей преподобного Сергия Радонежского. С чем это связано? С ощущением близости к сильному источнику духоносной энергии? Не знаю. Но всякий раз, приближаясь к преподобному, я замечал, что каждая частица моей души приходит в движение. Все мои переживания многократно усиливались. Обострялась жажда совершенства и чистоты. Но в то же время в памяти оживали темные желания и помыслы, столь неуместные здесь, у источника света. А может быть, потому и оживали они, что свет вырывает их из темноты, давая возможность увидеть их в отвратительной наготе, убивая их тайну и притягательность и тем самым вызывая в душе чувство мучительного стыда и покаяния. По своему опыту я знал, что к службе у преподобного Сергия нужно особенно тщательно готовиться: если внутренне я был готов к ней, служба проходила легко и вдохновенно и даже мой слабый голос звучал так, как будто принадлежал не мне; в противном случае нужно было ждать неминуемых искушений и срывов. Здесь, у могилы старца Варнавы, я внезапно почувствовал тот же самый, столь знакомый мне, рационально необъяснимый прилив сил. И не только я... Этот подъем испытывали все участники панихиды. Чтобы понять это, достаточно было услышать их пение, взглянуть им в глаза...
Панихида закончилась. Но никто и не думал расходиться. Люди молча, выжидательно глядели на меня. И вот тогда Георгий Петрович выступил вперед.
— Братья и сестры, православные! — на удивление крепким голосом произнес Георгий Петрович. — Возлюбленные во Христе, родные мои! Мы только что впервые за полвека совершили панихиду у могилы новомученика старца Варнавы. Мне довелось его лично знать. В сане иеромонаха он служил в соборном храме нашего города. Это был святой человек, обладавший даром провидения. Немало удивительного я мог бы рассказать о нем. По молодости многого я тогда не понимал. Но теперь, завершая восьмой десяток; свидетельствую: все, все он предвидел — все беды, обрушившиеся на нас, страшную войну, которую нам пришлось пережить, и катастрофы, которые нас еще ожидают. Каюсь, однако, перед вами: сомнение я испытал. Видя запустение нашего соборного храма, усомнился я в словах, которые слышал от старца Варнавы. А говорил он мне вот что: «Знай, дорогой брат мой Георгий, никогда не прекратится служба Божия в этом храме». В последние месяцы, после того как настоятель прихода протоиерей Василий (да простит Господь грехи его!) уехал служить в заморские страны, не выходили у меня из головы эти слова. «Как же так, — думал я, — не прекратится служба? Ведь прекратилась же!» И от мысли этой мне стало невыносимо. Жить расхотелось. Как жить без храма? Как жить, если святой праведник предрекает неверно? Ведь если он в одном ошибиться мог, как другим словам его верить? Но посрамил меня Господь. Он послал нам нового настоятеля — отца Иоанна, который сегодня ночью совершил литургию в храме и только что, как прямой преемник старца Варнавы, отслужил панихиду у его могилы. Прошу любить его и жаловать. Отныне он вам пастырь. Подходите к нему под благословение. А сегодня вечером, в шесть часов, в храме состоится всенощная! — последнюю фразу Георгий Петрович произнес с особой торжественностью, почти с торжеством.
* * *
В центре города, недалеко от храма, у меня произошла неожиданная встреча — лицом к лицу я столкнулся со своим бывшим другом Вадимом Бурковым. Мы с ним вместе учились в семинарии и академии. Вадим резко выделялся среди однокашников своим интеллектом, способностями и, я бы сказал, энциклопедизмом знаний. Последнее поражало меня. Какая бы тема ни затрагивалась в беседе с ним, обо всем он судил компетентно, со ссылкой на источники и авторитеты. Когда и как он сумел прочитать такое количество научных и богословских работ (о художественной литературе я не говорю) и, главное, усвоить и систематизировать прочитанное?! Я бы не сказал, что он больше, чем я, проводил времени за книгами. Может быть, дело заключалось в его феноменальной способности быстро читать? Действительно, когда я видел его сидящим с книгой в руках, мне казалось, что он не читает, а просматривает ее, небрежно перелистывая страницу за страницей. Учебники и конспекты он вообще не брал в руки, открыто иронизируя над ними. Преподаватели побаивались его и чувствовали себя явно неуютно в его присутствии. В то время как другие семинаристы зубрили Катехизис, он уже основательно знал творения отцов Церкви, читал отца Сергия Булгакова, Бердяева, Розанова, Флоренского, Лоского, Франка. Но однажды Вадим не явился в академию, а на следующий день в одной из центральных газет было опубликовано его заявление об отречении от Бога. В заявлении религия представлялась как «опиум». Оно изобиловало грубыми выпадами против администрации духовных школ, преподавателей и учащихся. Обстановка в академии и семинарии изображалась в карикатурном виде. Несколько дней в печати продолжалась атеистическая вакханалия, но неожиданно она как по команде прекратилась. После этого в газетах и журналах несколько раз мелькали подписанные Вадимом «теоретические» статьи, «разоблачающие» религию. Они изобиловали обычными атеистическими штампами, отличались удивительным примитивизмом, и невозможно было поверить, что их писал тонкий знаток Бердяева и Флоренского, пусть даже и утративший веру. Потом его имя окончательно кануло в небытие. И вот неожиданная встреча на улице захолустного городка. Видно, на стезе атеистической пропаганды Вадим не снискал себе лавров, если, как и я, оказался в конце концов в Тмутаракани.
Почти столкнувшись со мной, Вадим растерялся. Он охотно бы прошел мимо, сделав вид, что не заметил меня, но было поздно. Наши взгляды встретились. Он кивнул мне и остановился.
— Здравствуй, Вадим, — сказал я.
— Здравствуй... Не знаю, как теперь тебя величать. Судя по клобуку, ты сменил имя.
— Позволь усомниться в том, что ты не знаешь, как меня величать. Думаю, что твоя новая профессия обязывает тебя следить за церковной печатью.
— Да, я просматриваю «Журнал Московской патриархии» и «Богословские труды». Из любопытства, отец Иоанн, только из любопытства...
— А трудишься все на той же ниве?
— Ну как тебе сказать... Не знаю, что ты имеешь в виду.
— Я имею в виду «наркологию».
— Но ты-то, ты-то должен был понять!
— Что понять?
— Все!
— Извини меня...
— Я занимаюсь сейчас литературной работой... Чистой литературой. Ты же знаешь...
Да, я знал. Вадим имел несомненное литературное дарование. Он писал талантливые стихи и драмы в стихах, в основном религиозного содержания. Они отличались изяществом формы и философской глубиной. Он был, может быть, не очень яркий, но самобытный поэт. Однако что-то в его поэзии смущало меня. В своих философско-религиозных размышлениях он зачастую настолько далеко уходил от православия, что его вполне можно было считать неоплатоником. Я прекрасно понимал, что поэзия не может быть хрестоматией по догматике, и тем не менее для меня был очевиден назревавший конфликт: соединение несоединимого в одной личности, усиливавшаяся на моих глазах напряженность во взаимоотношениях двух начал — христианского и языческого — создавали драматическую коллизию. И только в нашей уродливой действительности неизбежная мучительная развязка могла превратиться в непристойный фарс на страницах низкопробной атеистической печати. Вадим был прав — я знал лучше, чем кто-либо другой, подоплеку этого фарса, поскольку в академии я один был посвящен в тайну его творчества и мне одному во время вечерних прогулок по лавре он читал вполголоса свои стихи, которые не имели ни малейшего шанса встретить понимание ни в нашей академической среде, ни в официальных литературных кругах. Лихорадочный блеск, которым светились в эти минуты его глаза, предвещал страшную развязку, но мне, конечно, не могло тогда прийти в голову, что все завершится таким примитивным, дурацким, мелкобесовским образом. И главное, его отчаянный шаг ничего не решал. Он вел в тупик, в безысходность. Что значит в этом контексте заниматься «чистой литературой»?
— Чистой литературой? — переспросил я. — Что это значит?
— Это значит, что я пишу.
— А живешь ты на что? Вадим покраснел.
— В этом отношении наметился прорыв. В местном театре приняли к постановке мою пьесу.
— «Юлиана Отступника»? «Василия Великого»? «Киприана»?
— Нет, пьесу на современную тему.
С моего языка готово было сорваться что-то язвительное относительно творений соцреализма. В самом деле, какую иную пьесу могли принять к постановке в провинциальном театре? Но я промолчал. «Чистая литература», о которой говорил Вадим, конечно же не имела никакого отношения к настоящей литературе. Его падение продолжалось. По-человечески мне было жаль его, однако какие-либо увещевания тут были бесполезны и говорить нам в сущности было не о чем.
— Решением Священного Синода, — сказал я, — ты отлучен от Церкви, поэтому на службу в храм я тебя не приглашаю, но в частном порядке, если пожелаешь увидеться, я в твоем распоряжении.
При словах об отлучении от Церкви лицо Вадима исказилось, как от боли. Потом его губы скривились в иронической улыбке.
— Ты намерен здесь служить?
— А зачем иначе я сюда приехал?
— Ну-ну... Желаю успеха.
— Взаимно.
Мы разошлись. Но, сделав два шага, Вадим вдруг резко повернулся и бросил мне:
— Что же ты ничего не спрашиваешь о Наташе? Мы поженились с ней. У нас сын.
— Сколько ему? Вадим усмехнулся.
— Четыре года, — произнес он с ехидным торжеством и, повернувшись, зашагал прочь.
31 мая
Около входа в храм меня поджидала толпа народа — весть о приезде священника уже распространилась по городу. При моем появлении толпа расступилась. Некоторые из собравшихся стали подходить ко мне под благословение. Другие с любопытством смотрели на меня.
Возле самых дверей стоял мужчина карликового роста, с короткими ногами и мощным торсом. Еще издалека я почувствовал его взгляд. Он смотрел на меня испытующе, с надеждой и страхом. Когда же я приблизился к нему, он широко и истово перекрестился, схватил мою руку, прижался к ней губами и, не выпуская ее, зарыдал. Он силился что-то сказать, но из уст его исторгались только какие-то нечленораздельные звуки и мычание.
— Это Гришка-алтарник, — сказала одна из женщин. — Он немой от рождения, прислуживал здесь в алтаре, пока Елизавета Ивановна его не уволила.
Повинуясь внезапно охватившему меня чувству сострадания, я наклонился и поцеловал его.
— Идем со мной, — сказал я и, открыв дверь, пропустил его вперед.
Войдя в храм, Гришка-алтарник положил три земных поклона, затем, вобрав в ноздри воздух, блаженно заулыбался. Он учуял запах ладана. Своими короткими ногами Григорий засеменил в алтарь. Оттуда донеслось его радостное мычание. Я вошел в алтарь. Григорий с ликованием держал в руках свой короткий подрясник и стихарь. Они были на месте — Елизавета Ивановна не пустила их на половые тряпки.
Поцеловав и бережно повесив стихарь и подрясник, Гришка-алтарник стал поспешно перебирать висевшие в шкафу облачения. Затем он стал хаотично метаться по алтарным помещениям, заглядывая во все щели. Порою он удивленно причмокивал губами и возмущенно покачивал головой. Как я понял, производилась инвентаризация церковного имущества. Гришка-алтарник обошел и внимательно осмотрел весь храм, потом сел и стал что-то долго писать карандашом на помятых листах бумаги, в которые обычно заворачивают просфоры. Через некоторое время мне был вручен длинный список пропавших предметов. Он включал в себя иконы с их подробным описанием, священные сосуды, кресты, богослужебные книги, облачения и даже такие вещи, как утюг, вешалки и умывальник (мелочитесь, Елизавета Ивановна!).
В притворе храма висел набор небольших колоколов — свидетельство того, что голос колоколов на церковной колокольне давно уже не звучал, может быть целых полвека. Гришка-алтарник поманил меня в притвор. Перекрестившись, он взял в руки веревки колоколов. Минуту-две он стоял неподвижно. Его лицо побледнело, взор погас. Он уже ничего не видел и ничего не слышал. Он полностью погрузился в себя. И вдруг я явственно ощутил, что его взгляд и слух достигли таких сокровенных глубин, что сейчас, через какое-то мгновение, совершится чудо. И чудо совершилось! Григорий сделал легкое движение пальцем, и самый большой колокол издал звук. Боже мой, этот звук прозвучал для меня как откровение! Это был акт сотворения мира, сотворения из небытия. Я никогда не думал, что такой неисчерпаемый источник чувств и мыслей, такая бездна информации может таиться в одном только звуке, в одной ноте! Но тут прозвучал второй колокол, возник другой звук, другой по тембру, по окраске, по темпераменту, по своей сущности, — возник тогда, когда не угас еще первый. Они прозвучали одновременно, но раздельно, неслиянно, как диссонансы. Я слушал их звучание, оглушенный и растерянный, воспринимая их раздельность и невозможность слияния как крушение единства мира, как космическую драму, катастрофу. Прозвучал третий колокол — и новое откровение. В возрастающей множественности вдруг возник элемент стабильности и совершенства. Троица! Начало преодоления хаоса! Из нее рождается гармония. И вот я уже слышу эту божественную гармонию.
Как прекрасно лицо Гришки-алтарника, Григория! Маска мертвенной бледности спала с него. Глаза его излучают свет, от которого становится легко и радостно. Глухая немота разверзлась. Он заговорил, заговорил языком звуков. Наконец-то он может выразить то, что наболело на душе. Я слышу его печаль и страдание, его радость, которая достигла апогея в пасхальном звоне. Пасха Господня! Это высшая точка, кульминация в жизни Вселенной и каждого отдельного человека. А разве не таков сегодняшний день для меня и для Григория? Не знаю, позволит ли Господь мне отслужить в этом храме Страстную неделю и Пасху, но сегодня у нас воистину пасхальный день. И не случайно, конечно, звучит пасхальный звон в ограбленном и поруганном храме.
— А что, Григорий, ты не мог бы позвонить ко всенощной в большие колокола на колокольне?
Невероятная гамма чувств всколыхнулась в устремленном на меня взгляде Гришки-алтарника. Он понял мою мысль раньше, чем я произнес фразу до конца. И я увидел в его глазах радость и муку, дерзкую решимость и растерянность, веру в мои слова и сомнение, почти отчаяние.