27 июня

Создавалось впечатление, что Госнадзор пошел на попятную. Во всяком случае, на следующий день после посещения храма комиссией мне доставили от Блюмкина две иконостасные иконы. Не думаю, чтобы он отказался от своих целей: уж больно заманчивую перспективу реставрации храма под его высоким руководством нарисовал Юрий Петрович Лужин. Видимо, Блюмкин решил не форсировать ход событий: реставрация, мол, все равно никуда не уйдет. А если я что-нибудь до того отремонтирую, для него же и лучше. Что же касается прихода, то его можно задушить руками Валентина Кузьмича. И мне, и, конечно, Блюмкину было ясно, что тот от своего не отступится.

Из епархиального управления в храм были доставлены свечи, вино для причастия, иконки, крестики и другая церковная утварь для продажи. Одновременно я получил квитанцию, из которой следовало, что все это уже оплачено архиепископом. Он тем самым оказывал мне ощутимую помощь и, главное, недвусмысленно давал понять, что удовлетворен моей деятельностью и что мне не следует терять надежды.

Агафья встала за ящик, и казна храма стала пополняться. Несколько поколебавшись, я решил все же ковать железо, пока горячо, и благословил Петру и Андрею возводить леса вокруг храма, с тем чтобы начать его внешний, хотя бы косметический ремонт. Я не строил иллюзий относительно того, как эта акция будет воспринята Валентином Кузьмичом, но мне было ясно также, какое впечатление она должна будет произвести на город. В конце концов ночной ремонт кровли был оценен лишь как дерзкая, безумная вылазка, свидетельствующая не о силе и уверенности в себе, но скорее об отчаянии. А вот возведение лесов среди бела дня, подготовка к работе, рассчитанной на недели или даже месяцы, — это совсем другое дело!

С приходом Агафьи изменился мой быт. Мне теперь не приходилось думать о хлебе насущном: всегда был готов для меня горячий обед и ужин. Я вынужден был даже вступать в пререкания с Агафьей, называвшей меня «малопищным» и стремившейся, иногда путем прямого давления, накормить меня как можно сытнее. В келье у меня была идеальная чистота. Мой подрясник и ряса были всегда вычищены и хорошо отглажены.

Враг, однако, не дремал. В храм как-то ворвался возбужденный, взвинченный мужчина лет сорока пяти, обтрепанный, грязный, с недельной щетиной на щеках. Я сначала подумал, что он пьян, но нет, он был трезвым.

— Мне нужны деньги, — с ходу заявил мужчина. — Я только что вышел из лагеря. Я хочу купить дом и начать новую жизнь. Мне никто не хочет давать денег. Никто! Никто мне не верит. Если вы не дадите мне денег, я совершу преступление, страшное преступление!

— Простите, — возразил я. — Дом, наверно, стоит больших денег. Если вы в самом деле хотите начать новую жизнь, можно поступить иначе: снять где-нибудь комнату, поступить на работу, а потом уже, скопив денег, купить себе и дом.

— Нет, мне дом нужен сейчас. Я хочу выкупить свой дом. Его продает сестра. Если я не найду денег, я убью ее. Все десять лет в лагере я думал о том, как вернусь в свой дом, а она, сволочь, продает его.

Глаза мужчины лихорадочно блестели, руки тряслись. Я не очень поверил в историю с домом, но внутреннее чувство мне говорило, что он опасен, что он непременно совершит преступление, страшное преступление: кого-нибудь убьет.

— Хорошо, — сказал я. — Идемте.

Мы подошли к сейфу, где хранились церковные деньги; я открыл его, вынул все, что там хранилось, — бумажек было много, но в основном это были помятые рубли.

— Берите.

Мужчина стал судорожно засовывать деньги в карманы и, не поблагодарив меня, поспешно, почти бегом устремился к выходу.

Когда он ушел, я уже пожалел о том, что отдал ему деньги: «Господи, какой простофиля!» Пришла Агафья, и я, расстроенный, рассказал ей о случившемся.

— Не переживай, батюшка, — стала утешать меня она. — Он бы наверняка убил. Да разве жизнь человеческая не стоит этих денег? Бог с ними, с деньгами! А может быть, он и сам еще одумается.

К моему удивлению, на следующий день мужчина опять пришел в храм.

— Хочу исповедоваться, — заявил он.

— Приходите сегодня на всенощную, а завтра перед литургией будет исповедь.

— Я хочу исповедоваться сейчас.

— Так у нас не принято.

— Бюрократы! «Так у нас не принято»! Везде бюрократы!

— Дело не в этом. Исповедь — это таинство. Вы должны к ней подготовиться.

— Я готов.

— Нет, вы не готовы. Вы слишком возбуждены. Прежде всего вам необходимо успокоиться. И обо всем, обо всем хорошо подумать.

— А если мне некогда успокаиваться, если я решил идти на мокрое. Сестру я раздумал убивать. Дав мне деньги, вы спасли ее и себя тоже. Если бы вы не дали мне денег... Я ведь грабить шел. Был я вчера в исполкоме. Там черненький, плюгавенький, на цыгана похожий, один глаз меньше другого... говорит: «Иди напротив, к попу. У него, знаешь, сколько денег! Иди, иди, он даст тебе денег, много денег даст». Один глаз как бы серьезно на меня смотрит, а второй усмехается, подмигивает: мол, иди, не теряйся — дело верное! Пришел я, а под полой топорик у меня. Ей-богу, рука бы не дрогнула. А вы смотрите, как ягненок, и сами сейф открываете... И все эти рубли и трешки... Разве это деньги! Вот почему я решил завтра инкассатора... Это дело я давно обдумал. Завтра, как только он подойдет к банку на улице Ленина, в двенадцать ноль-ноль...

— Зачем вы мне это говорите?

— Чтобы вы знали. Мне интересно, что вы делать будете. Священник должен хранить тайну исповеди. Но ведь у инкассатора, должно быть, семья, дети... Я трижды видел его. Ему лет сорок. Задумчивый такой... Может быть, неприятности в семье или на работе... А может быть, чувствует, что завтра в двенадцать ноль-ноль... Что вы теперь делать будете, батюшка? Пойдете к легавому? Но как же тогда тайна исповеди? Так что же вам делать в этом случае?

— Я должен убедить вас отказаться от совершения преступления.

— А если я не убеждаюсь?

— Тогда я должен поступать так, как велит совесть.

— Что же велит ваша совесть в моем конкретном случае? Заложите меня?

— Нет.

— Почему же? Не жаль инкассатора?

— Вы не совершите преступления.

— Вы уверены в этом?

— Уверен.

— Большую ответственность на себя берете, батюшка.

-Да.

— Ну, хорошо. Посмотрим. Запомните: завтра на улице Ленина, 22, в двенадцать ноль-ноль.

Мой собеседник загадочно усмехнулся и, не простившись, вышел из храма.

Я остался в тяжелом раздумье. В самом деле, что у него на уме? Если он совершит преступление, я буду его соучастником. Но не идти же мне в милицию! Хотя исповеди как таковой не было, он говорил со мной не как с частным лицом, а как со священником. Имею ли я право разглашать то, что сказано мне? Внутренний голос мне говорил, что преступления не будет. Но имею ли я право решать вопрос о жизни и смерти людей на основе своего внутреннего голоса? Говоря о соблюдении тайны исповеди, я сказал ему, что священник должен поступать так, как велит ему совесть. Однако практически и теоретически существуют только две возможности: сохранить тайну исповеди или раскрыть ее! Заколдованный круг! А если бы я был уверен, что он совершит преступление? Что тогда? Нет, пожалуй, и в этом случае в милицию я не пошел бы. Я бы мог объявить об этом в храме открыто: «Братья и сестры, простите мой грех и помогите мне. Готовится преступление, сделайте все, чтобы предотвратить его!» А если время не терпит? Как быть тогда? Звонить в милицию? Или бить в колокол и собирать народ?

Хорошо мне было богословствовать и рассуждать на академической кафедре! А каково приходскому священнику, имеющему дело с грехом и преступлением, жизнью и смертью!

Молиться нужно, молиться! Вот мое главное оружие. Я молился за всенощной, я молился почти всю ночь, я молился за литургией: «Господи, не допусти и спаси заблудшего раба Твоего!» К двенадцати часам дня я был почти в прострации. Открыв окно своей кельи, я с содроганием прислушивался к шуму города, ожидая выстрелов и воя милицейских сирен.

Он пришел вечером на службу. Он стоял недалеко от солеи и молился. По щекам его текли слезы. Лицо его было неузнаваемо новым, светлым, тихим, умиротворенным, преображенным. После службы он подошел ко мне и молча передал сверток. Я знал, что* в нем: принесенные в храм старушками рубли и трешки.

На следующий день он пришел в храм первым. Он исповедовался долго-долго. Слезы не сходили с его глаз, и порою он плакал навзрыд. И я плакал вместе с ним.

С этих пор он не пропускал ни одной службы. Почти всю службу он стоял в уголке на коленях и самозабвенно молился. А однажды подошел ко мне и сказал:

— Благословите мне быть сторожем и поселиться в будке около храма.

— Хорошо.

— И еще одно у меня желание. Я хотел бы наложить на себя обет молчания.

— Не трудно ли будет?

— Нет. Спасибо вам, отче. Благословите меня. Это были последние слова, которые я слышал отнего.

Так появился в нашем храме сторож Василий. Он поселился в каменной будке около ворот, размером с одиночную тюремную камеру. Я разрешил ему надеть подрясник, с которым он уже не расставался. Каждое утро на рассвете, когда весь город еще спал, он выходил из своей будки с метлою в руках и подметал церковный дворик. Остальное время проводил либо в своей келье, либо в храме, читая святоотеческие книги или беззвучно шепча слова молитвы.

Загрузка...