Часть восьмая

глава 63 Воплощенный и развоплощенный

1968, Мадрас

В свой первый день Мариамма с одногруппниками идут в Красный форт, который высится в стороне от остальной медицинской школы, как страшный родственник, спрятанный на чердаке, но в данном случае — за полем для игры в крикет. Толстые, узловатые, серые виноградные лозы образуют экзоскелет, поддерживающий крошащийся красный кирпич. Похожие на минареты башни и горгульи, таращащиеся с фризов, напоминают ей фильм «Собор Парижской Богоматери».

Мадрас изменился с тех давних кратких студенческих дней отца, когда повсюду были одни англичане, на улицах мелькали их пробковые шлемы, а в автомобилях ездили почти исключительно белые. Ныне только их призраки блуждают в устрашающего размера зданиях вроде Центрального вокзала или Сената Университета. И в Красном форте. Отец говорил, что эти сооружения производили на него гнетущее впечатление, они возмущали его, потому что платой за них было уничтожение ручных станков деревенских ткачей, чтобы индийский хлопок можно было отправлять исключительно на английские фабрики, а готовую ткань продавать обратно индийцам. Он говорил, что каждая миля проложенных англичанами железных дорог преследовала одну цель — доставить добычу в порты. Но Мариамма не испытывала негодования. Теперь это все индийское — ее, — и неважно, откуда появилось. Нынешние белые лица вокруг — это заросшие, потрепанные туристы с рюкзаками, которым не мешало бы поскорее помыться.

Когда они проходят под аркой с надписью МЕРТВЫЕ УЧАТ ЖИВЫХ, она бросает последний взгляд назад, как Жан Вальжан, прощающийся со свободой. Внутри Красного форта неестественно холодно. Светящиеся желтым лампы, свисающие с потолков, создают мрачную атмосферу темницы. Стеклянные шкафы у входа напоминают часовых, один — с человеческим скелетом, а другой пустой, будто его обитатель вышел погулять.

Два небритых босых, одетых в хаки прислужника, или «ассистента», наблюдают, как студенты гуськом втягиваются в помещение. Один высокий и худощавый, рот как узкая прорезь на лице, а глаза мутные, как у рабочего на скотобойне, глядящего на стадо, заходящее в загон. Второй небольшого роста, губы ярко-красные от бетеля и похотливо-слюнявые. Из ста двух студентов треть — девушки; второй ассистент пялится исключительно на студенток, когда его взгляд падает на ее лицо, а потом опускается к груди, Мариамма чувствует себя будто измазанной в грязи. Старшекурсники предупреждали, что в кастовой структуре учебного заведения эти двое лишь кажутся низшими из низших, они вхожи в профессорские кабинеты, наушничают начальству и могут повлиять на судьбу студента.

«Держись рядом, Аммачи», — тихонько бормочет себе под нос Мариамма. В ту ночь, когда умерла Большая Аммачи, Мариамма была в Альюва-колледже, сидела за столом и зубрила ботанику. У нее возникло странное чувство, будто бабушка рядом с ней в комнате, будто если она сейчас обернется, то увидит, как старушка с улыбкой стоит в дверях. Это чувство сохранялось и когда она проснулась, и позже, когда отец приехал за ней на машине. Горе Мариаммы и сейчас оставалось таким же острым. И едва ли когда-нибудь утихнет. Но, несмотря на это, ощущение, что Большая Аммачи рядом с ней, что она — часть нее, осталось, и это ее утешало. В ночь, когда она родилась, бабушка зажгла велакку в надежде, что тезка сумеет пролить свет на смерти ДжоДжо, Нинана и Большого Аппачена, облегчить мучения таких, как ее отец и Ленин, которые живут с Недугом, что она сможет найти лекарство. Путешествие начинается здесь, но Мариамма не одна.


Резкий запах формалина с оттенком скотобойни ударяет в ноздри еще прежде, чем они входят в анатомичку. Благодаря матовым окнам от пола до потолка и лампам дневного света, освещающим ряды мраморных столов, в этом огромном пространстве очень светло. Клеенки, заляпанные бурыми пятнами, покрывают лежащие на столах неподвижные фигуры, некогда бывшие живыми. Мариамма опускает взгляд к кафельному полу. От формалина свербит в носу и слезятся глаза.

— КТО ВАШ УЧИТЕЛЬ?

Студенты растерянно останавливаются — сбитое с толку стадо, напуганное этим ревом. Кто-то наступает на ногу Мариамме.

Голос грохочет вновь, повторяя вопрос. Он исходит из толстых губ, шевелящихся под раздувающимися ноздрями. Заплывшие, налитые кровью глаза как будто таращатся на них с обломка крепостной стены из-под нависающих плит, образующих надбровные дуги, щеки напоминают выщербленный рябой бетон. Это оживший дышащий брат гаргулий на стенах Красного форта — профессор П. К. Кришнамурти, или Гаргульямурти, как прозвали его старшекурсники. Волосы его не разделены пробором и не причесаны, а торчат, как кабанья щетина. Но длинный лабораторный халат из тончайшего прессованного хлопка ослепительно белоснежен, и на его фоне куцые колючие льняные халаты студентов выглядят серыми.

Пальцы Гаргульямурти хватают руку несчастного паренька с детским лицом, адамово яблоко у него торчит так сильно, что кажется, будто бедолага проглотил кокосовый орех. Густые волнистые волосы падают ему на глаза, и парень инстинктивно откидывает голову движением, которое выглядит высокомерным.

— Имя? — требовательно вопрошает Гаргульямурти.

— Чиннасвами Аркот Гаджапати, — уверенно и невозмутимо отвечает студент.

Мариамма впечатлена — на его месте она онемела бы от ужаса.

— Чинн-а! — Гаргулья забавляется, обнажив длинные желтые зубы. — Аркот Гаджапати-а? — Гаргулья подмигивает остальным студентам, требуя, чтобы те вслед за ним сочли имя забавным. И они, как Иуды, угодливо кивают. — Ладно, мне нет дела до того, кто вы такой. Но, Чинна, спрашиваю еще раз: Ктоооо ваааш учитеель?

— Сэр… вы наш учитель? Профессор…

— НЕВЕРНО!

Пальцы крепче сжимаются на руке Чинны хваткой, достойной питона.

— Чинна? — произносит он, но обводит взглядом студенческое стадо, не обращая внимания на бедолагу. — Вы, случайно, не заметили слова над дверями, когда впервые входили сюда?

— Сэр… да, что-то такое заметил.

— Что-то, аах? — Гаргульямурти прикидывается раздосадованным.

— Это было на другом языке, сэр. Поэтому я… не обратил внимания… — Чинна в панике пытается исправиться: — Я подумал, там написано «ма́кку»… или вроде того.

Студенты ахают. «Макку» означает дурак. Болван.

— Макку? — Кустистые брови сходятся, как грозовые тучи. Короткая шея вжимается в плечи. Глаза сверлят Чинну. — Макку — это вы. А другой язык — это латынь, макку! — Гаргульямурти берет себя в руки. Набирает воздуху в легкие. И орет: — Там написано MORTUI VIVOS DOCENT! Это означает «Мертвые научат живых»!

Он волочет Чинну к ближайшему столу, сбрасывает резиновую пеленку, демонстрируя то, чего они так боялись. Вот оно… Неподвижное бревно, окаменевший кожаный объект в форме женщины, но лицо — плоское как блин — трудно признать человеческим. Анита, соседка по комнате, скулит и приваливается к Мариамме. Вчера ночью, тоскуя по дому, Анита спросила, можно ли сдвинуть их койки вместе, и, не дожидаясь ответа, прижалась к Мариамме точно так же, как сама Мариамма прижималась к Ханне, или Большой Аммачи, или к Анне-чедети. И обе крепко уснули.

Гаргульямурти вкладывает руку Чинны в ладонь трупа, как священник, соединяющий жениха и невесту.

— Вот, макку, твой учитель! — Улыбка прорезает кошмарные черты Гаргульямурти. — Чинна, обменяйся дружеским рукопожатием со своим профессором! Мертвые научат живых. Не я здесь учитель. Она.

Чинна с готовностью трясет руку своего нового наставника, явно предпочитая ее Гаргульямурти.


Мариамма и пять ее товарищей по изучению анатомии рассаживаются, как стервятники, на табуретках вокруг стола со «своим» трупом. Каждому выдали собственную «костяную коробку» — длинный прямоугольный картонный ящик, — которую можно забрать домой. В ней лежит череп, части которого склеены, свод черепа открывается, как крышка чайника, а нижняя челюсть закреплена на шарнирах; позвонки, соединенные проволокой, зацепленной за невральную дугу, образуют ожерелье; одна височная кость; несколько произвольно выбранных ребер; половина таза с бедренной, берцовой и малоберцовой костью с той же стороны; один крестец; одна лопатка с соответствующими плечевой, лучевой и локтевой костями; одна кисть руки и стопа, собранные на проволочках, и свободные кости запястья и предплюсны в двух маленьких тканевых мешочках.

Гаргульямурти ставит Чинну в «анатомическую позицию»: руки по бокам ладонями вперед, немножко похоже на «витрувианского человека» Да Винчи.

— Мы подвижные гибкие существа, — говорит профессор. — Но в целях анатомического описания мы должны договориться, что тело зафиксировано в такой позе, как у Чинны, понятно? Только тогда можно описать части тела относительно их положения по отношению к другим частям.

Он вращает Чинну и накладывает лопатку на лопатку Чинны. Потом объясняет, что такое медиальная (ближе к средней линии), латеральная (удаленная от средней линии), верхняя и нижняя (или краниальная и каудальная), передняя и задняя (или вентральная и дорсальная) стороны. Все, что ближе к центру или ближе к точке крепления, является «проксимальным» (так, например, колено проксимальнее лодыжки), а то, что дальше, является «дистальным» (лодыжка дистальнее колена). Для начала нужно освоить этот базовый словарь. Накануне на рынке Мур старый приятель ее отца, букинист Джанакирам, подарил ей подержанный экземпляр нового издания «Грэя».

— Зубри, ма![228] — сказал Джанакирам. — «Запоминание и повторение» — вот твоя мантра!

Листая страницы, она услышала, как звучит эта мантра, отраженная в дотошных подчеркиваниях и пометках на полях, оставленных предыдущим владельцем, — дорожные знакаи, указывающие ей путь. «Анатомия Грэя» была ей знакома. В старших классах школы, уже нацелившись на медицину, она часами сидела с маминым экземпляром «Грэя». Это было старинное издание, хотя иллюстрации по большей части такие же. Анатомия человека не изменилась, изменилась терминология. Слава богу, ушли латинские названия, arteria iliaca communis теперь просто «общая подвздошная артерия». Иллюстрации в «Грэе» завораживали ее, и не только потому, что, должно быть, были полезны матери. У нее не было маминого художественного таланта, но она случайно обнаружила свои собственные способности. Внимательно посмотрев на иллюстрацию, Мариамма могла закрыть книгу и в точности (пускай и не слишком художественно) воспроизвести картинку, полностью по памяти. Она думала, что в этом нет ничего особенного, но изумленный отец заверил, что это подлинный дар. Если так, то ее даром была способность переводить двухмерные фигуры на листе бумаги в трехмерные образы в голове. А затем, как ребенок, складывающий кубики, она воспроизводила фигуру, двигаясь от внутренних слоев к внешним, пока не получала целое. Это было развлечение, салонный трюк. А теперь ей нужно будет знать название каждой части и запомнить страницы текста, сопровождающие каждую из фигур.


Два часа спустя они спешат, все сто два человека, в лекционный зал на другом конце Красного форта. Как и в колледже, женщины занимают несколько первых рядов в аудитории. Парни заполняют ряды над ними. Со стен сверху на них глядят бывшие деканы факультета анатомии — ДФА, — все без исключения белые европейцы, усатые, лысые, хмурые и мертвые, но увековеченные в этих портретах.

Тихо входит доктор Каупер, чисто выбритый парс, первый и единственный индийский ДФА, назначенный на эту должность после обретения независимости. Каупер изящного телосложения, с тонкими, приятными чертами лица. Когда в конце концов его портрет окажется на стене, он будет единственным с густой шевелюрой. Двое босоногих служителей и ассистент вьются вокруг Каупера, но он не нуждается в подхалимах и не рассчитывает на них. Когда ассистент проводит перекличку, Каупер держится поодаль, с родительским интересом всматриваясь в лица студентов. Когда Мариамма встает и произносит «Здесь, сэр», Каупер бросает в ее сторону приветственный взгляд, предназначенный лично ей (или ей так показалось, но позже она узнает, что у всех было ровно такое же чувство). Она чувствует болезненный укол тоски по отцу.

Раскрытая доска за спиной Каупера сияет, как эбеновое дерево. Низкорослый служитель, тот, что с похотливым взглядом (Да Винчи, как называют его старшекурсники), выкладывает рядком цветные мелки и тряпку — куда и подевалась его прежняя неторопливость, а с ней и важно надутые щеки. Аудитория ждет, занеся над тетрадями ручки и карандаши, в полной готовности воспроизвести каждый из рисунков этого легендарного преподавателя эмбриологии. Единственные звуки, доносящиеся до слуха Мариаммы, — стоны и вздохи древнего форта.

— Дамы и господа. — Каупер с улыбкой делает шаг вперед. — Мы с вами всего лишь арендуем свои тела. Вы пришли в этот мир со вдохом. И покинете его с выдохом. Следовательно, мы говорим, что человек?.. Выдохся! — Плечи его подрагивают, когда он безмолвно смеется собственной шутке, глаза поблескивают за стеклами очков. — Я знаю, что происходит с телом, когда его больше нет, но не знаю, что происходит с вами, с вашей сущностью. С вашей душой. — И задумчиво добавляет: — Но очень хотел бы.

Признанием своих сомнений он покоряет их, этот улыбчивый ласковый профессор.

— Однако я знаю, откуда вы произошли. От встречи двух клеток, по одной от каждого из ваших родителей, — вот так вы и получились. Следующие полгода мы проведем, изучая процесс, занимающий девять месяцев. Но можно провести и всю жизнь, не переставая восторгаться изяществом и красотой эмбриологии. «В неизменном счастье и мире пребудут те, кто изберет эту науку ради нее самой, не ожидая никакой награды»[229].

В процессе лекции Каупер рисует на доске обеими руками с той же легкостью, с какой ходит на двух ногах. Он стремительными штрихами изображает прихотливое слияние яйцеклетки и сперматозоида, образующее единую клетку, которая затем превращается в бластоцисту.

К концу часа Каупер расстилает на демонстрационном столе прямоугольную пыльную тряпку. Он аккуратно защипывает складку по центру тряпки, вдоль ее длинной оси, тщательно формируя длинный гребень.

— Вот так формируется нервная трубка, предшественник вашего спинного мозга. А вот эта луковичка, — продолжает он, распушив один конец гребня, — и есть ранний мозг.

Затем наступает момент, который никто из них никогда не забудет: он приседает, так что глаза его оказываются вровень с поверхностью стола, и бледные пальцы осторожно — как будто держа живую ткань — приподнимают длинные края тряпки с обеих сторон, так что они образуют арку над центральным гребнем и встречаются над ним ровно посередине.

— А это, — указывает он носом, а потом смотрит на них через получившийся полый цилиндр, — это первичная кишка!

Мариамма забыла, где она находится, забыла, как ее зовут. Она стала эмбрионом. Клеткой Филипоса и клеткой Элси. Два превратились в одно целое, а затем разделились.

Профессор Джамсетджи Рустомджи Каупер роняет тряпку. Это больше не трехмерный эмбрион, а плоское средство для вытирания пыли. Он отряхивает мел с ладоней. Обходит широкий стол. Вскидывает руки, словно сдаваясь, голос его тих.

— Мы знаем так мало. Но то, что мы знаем, вызывает у меня благоговейный трепет. Известно высказывание Геккеля: «Онтогенез есть краткое повторение филогенеза». Оно означает, что стадии развития человеческого эмбриона — желточный мешок, жабры, даже хвост — перекликаются со стадиями эволюции человека, от одноклеточной амебы к рыбе, рептилии, обезьяне, Homo erectus, неандертальцу… к вам. — Лицо у профессора отсутствующее, мысли далеко, но глаза полны эмоций. Затем он обрывает себя и с улыбкой возвращается в настоящее: — Ну как? Для первого дня достаточно.

Он поворачивается, собираясь уходить, но останавливается и произносит:

— О, и я приветствую каждого из вас.

глава 64 Гинглимоартродиальный сустав

1969, Мадрас

Каждый день они вшестером пилят, расчленяют и скребут «Генриетту» — так они назвали ее в честь Генри Грэя, — начиная с верхних конечностей. Поразительно, как быстро рассеивается их первоначальная сдержанность, а вскоре инструкция по препарированию — «„Руководство по практической анатомии“ Каннингема» — водружается на живот Генриетты, пока они работают, по трое с каждой стороны. Они испытывают к ней собственнические чувства — невозможно и представить работу с другим трупом. Она союзник в их трудах. Когда плечо Генриетты отделяют, Мариамма вырезает на квадратике нетронутой кожи номер их группы, а потом руки складывают в чан с формалином в коридоре. На следующий день Да Винчи шарит там голыми руками, выуживает капающую конечность и выкрикивает номер. Мариамма тащит ее, обхватив запястье Генриетты большим и указательным пальцами, но выясняется, что нужно держать обеими руками, крепко, как саблю; крупные капли формалина стекают даже между пальцами ног. Обедать после анатомички невозможно, вонь формалина пропитывает кожу. Короткое письмо от Ленина в первую неделю учебы — долгожданный добрый знак.

Дорогой доктор, — можно я первый тебя так назову? Но ты не называй меня «аччан», потому что я не уверен, стану ли им когда-нибудь. Кстати, БиЭй Аччан приезжал в семинарию. Я признался ему, что всерьез думаю бросить. После стольких лет я знаю лишь, что жизнь моя была спасена ради служения Богу. Но что, если Бог хочет, чтобы я служил Ему как-нибудь иначе? БиЭй убеждал меня закончить сельскую студенческую практику. Он не отрицал, что у Бога могут быть на меня другие планы, но сказал, что иногда мы должны «жить вопросом», а не настаивать на ответе.

Они начали переписываться, когда она поступила в Альюва-колледж, а Ленин к тому времени уже довольно давно учился в семинарии. В письмах он переключается с малаяли на английский и обратно. Мариамма не ожидала, что Ленин окажется таким преданным корреспондентом. Но еще больше ее удивляет, с какой охотой он изливает свои чувства, детально и пространно описывает их, словно ему больше не с кем поделиться. Перед ее приездом в Мадрас он написал:

Я здесь как фурункул на гладкой коже. Если мои товарищи-семинаристы и разделяют мои сомнения, они никогда в этом не признаются. Они даже прикидываются, будто Книга Судей и Паралипоменон — самые скучные книги во всей Библии — их вдохновляют. Но у нас тут есть пара жемчужин, чья вера пылает в каждом их действии. Я им завидую. Почему я не могу испытывать тех же чувств?

Препарирование верхних конечностей занимает полных шесть недель. После экзамена по верхним конечностям она пишет Ленину, празднуя пройденный этап: «Я впадаю в депрессию, если задумываюсь, сколько еще осталось. Грудная клетка, живот и таз, голова и шея, нижние конечности. Еще целый год анатомии. Если учеба в Альюва-колледже была похожа на питье из шланга, то Медицинская школа — как пить из бушующей реки, и здесь столько всего надо запоминать наизусть».


Спустя год и два месяца со дня их первой встречи Генриетта выглядит как недоеденные тигром останки. По вечерам Мариамма и Анита экзаменуют друг друга, меняясь ролями, тренируются перед устным экзаменом, который следует за письменным. Анита сует кость в пустую наволочку и предлагает:

— Тяните, мадам.

Мариамма рассчитывает, что там запястье или предплюсневая кость, которую она должна определить на ощупь.

— Легко-лопатка-левая.

— Не торопитесь, всезнайка! Вам уже говорили, что вы тараторите слишком быстро? Назовите отдельные части.

— Коракоидный отросток, акромион, ость…

— Выньте и покажите место прикрепления трапециевидной и большой круглой мышц…


Вскоре она пишет отцу, напоминая, что пора присылать взнос за выпускные экзамены, — оказывается, год уже пролетел.

Это приятно, конечно, что Поди передает через тебя приветы, но спроси, почему она сама не может написать. Скажи, я не буду ей писать, пока не получу от нее письмо. И успокой, пожалуйста, Анну-чедети, что я не забываю на ночь пить «Хорликс»[230]. Меня не удивило то, что ты слышал о Ленине. Он сам писал мне, что предпочел бы препарировать трупы, чем сидеть за одной партой с одноклассниками, которые сами как покойники.

Аппа, после года с лишним изучения человеческого тела мой успех или провал на экзамене сводится к шести вопросам эссе. Если провалюсь, попаду в группу Б и придется все повторять через шесть месяцев. Представляешь, сотни страниц, которые я вызубрила наизусть, сотни начерченных диаграмм — и всего шесть вопросов, вроде такого: «Опишите и проиллюстрируйте строение Х». А Х может быть названием одного лишь сустава, нерва, артерии, одного органа, единственной кости или одной темы в эмбриологии. Это нечестно! Шесть эссе, чтобы оценить все, что я выучила за тринадцать тысяч часов. (Анита подсчитала.)

Кстати, я рассказывала тебе про Гаргульямурти и Каупера. Оба высоко оценивают мои навыки препарирования и предложили участвовать в конкурсном экзамене по анатомии. Немногие студенты решаются на это. Экзамен проходит в отдельный день, заранее сдаешь эссе, а затем препарирование, которое нужно закончить за четыре часа.

Во время учебных каникул она просыпается после дневного сна и обнаруживает, что на ее рабочем столе сидит, часто моргая, чернолицый морщинистый паренек с седыми бакенбардами. Он, видимо, просунул руку через оконные решетки и отодвинул задвижку. Она пытается шугануть его, но он скалит зубы и угрожающе подается вперед. Курангу́[231] обшаривает столы в поисках еды и, ничего не найдя, из подлости стягивает бельевую веревку, прежде чем смыться. Проблема обезьян поистине выходит из-под контроля.

Мариамма разыскивает Чинну, президента их курса. Тот вздыхает:

— Я приставал и к декану, и к коменданту с просьбами помочь. Безнадежно! Я хотел подождать до окончания экзаменов, но мартышки объявили войну.

Чинна был единодушно избран на пост президента — возможно, из-за его хладнокровия в самый первый день при встрече с Гаргульямурти. И пока остальные истово зубрят, Чинна начинает «Индо-приматную кампанию». Он вводит запрет на хранение еды в комнатах, имена нарушителей заносят на доску позора. Нанимает уличных мальчишек, вооруженных рогатками, чтобы те сидели на верхних балконах и залпами встречали послеобеденные набеги обезьян. Затем, каким-то таинственным образом, пара мартышек застревает на ночь в кабинете декана, а еще парочка — в кабинете коменданта, разорив и загадив комнаты в своих исступленных метаниях. И уже на следующий день бригада рабочих обрезает ветви деревьев, нависающие над общежитием, ремонтирует ставни, и мусор теперь вывозится дважды в день. Доска объявлений в столовой возглашает: МАРТЫШКИ, БЕРЕГИТЕСЬ ЧИННЫ. И он безусловный кандидат на переизбрание.

Но Мариамме Чинна признается, что совершенно не готов к экзамену.

— Скажу тебе правду. Я попал на медицинский факультет только потому, что мой дядя был ДМО.

Директор медицинского образования контролирует все назначения и прием на медицинский факультет.

— Дядюшка «замолвил словечко», хотя я-то хотел поступать на юридический. Это жулье в юридическом колледже не вкалывает так, как мы, точно тебе говорю.

В безумные недели, предшествующие экзамену, Мариамма получает письмо, адрес на котором написан рукой Ленина, но с почтовым штемпелем «Султан Батери». Он пишет, что находится в округе Ваянад, приписан к древнему аччану — тот вдовец, добрый и верующий человек, но очень забывчивый. Ленин наконец свободен от комендантского часа семинарии, но оказался в городишке, который забирается под одеяло уже в половине пятого дня. Церковный смотритель, туземец по имени Кочу-панья́н[232], — единственный, с кем удается поболтать. Они подружились. Ленин говорит, что он все еще «живет вопросом», как предложил БиЭй Аччан. «Но вера моя испарилась, — пишет Ленин. — Во время евхаристии, когда аччан приподнимает возду́х, знаменуя присутствие Духа Святого, он плачет! Бедняга полон чувств. А я ничего не чувствую, Мариамма. Я потерялся. Не знаю, что из меня выйдет. Продолжаю ждать знака».


В последние дни перед финалом все в общежитии ходят с остекленевшими глазами, в зубрильном бреду. Они дремлют с включенным светом, потому что коллективная мудрость утверждает, будто это верный способ обходиться меньшим количеством сна. За несколько дней до финала Мариамме снится, что прекрасный мужчина подводит ее к кровати под балдахином и обводит пальцем ее профиль. Он целует ее у самого уха. «Это, — шепчет он, — гинглимоартродиальный сустав».

Она просыпается и обнаруживает, что заснула на малоберцовой кости, которая отпечаталась у нее на щеке. Мариамма не припомнит, чтобы вообще слышала раньше слово «гинглимоартродиальный». Она заглядывает в справочник и выясняет, что «гинглимо» означает шарнир, как суставы между костями пальцев, а «артродиальный» означает скользящий, как суставы между костями запястья. Но существует только один-единственный «гинглимоартродиальный» сустав, который объединяет в себе шарниры и скольжение, — ВНЧС, или височно-нижнечелюстной сустав.

Она рассказала про свой сон Аните, добавив:

— Вот что бывает, когда используешь берцовую кость вместо подушки.

За завтраком Мариамму в столовой приветствуют звуками поцелуев, однокурсники многозначительно теребят уши. Анита вовсе не раскаивается, потому что исследование прошлых экзаменационных вопросов подсказывает ей, что ВНЧС возникал только один раз, семнадцать лет назад. Никогда в истории ни одного медицинского факультета не встречалось такого количества студентов, вызубривших эти две страницы из «Грэя».

Наконец наступает большой день, и они вскрывают печать на экзаменационных вопросах. Первый из шести гласит: Опишите и проиллюстрируйте голеностопный сустав.

Глаза бегут дальше, к другим вопросам. Она должна описать и проиллюстрировать подмышечную артерию, лицевой нерв, надпочечники, плечевую кость и развитие хорды.

Но голеностопный сустав? Если ее сон был вещим, они упустили очевидное: малоберцовая кость! Это же часть голеностопного сустава. Сам факт, что кость отпечаталась на ее щеке, был отвлекающим маневром. Она чувствует испепеляющие взгляды сокурсников.

На следующий день Мариамма и еще шестеро студентов соревнуются на конкурсном экзамене. После эссе ей назначено рассечение, обнажающее срединный нерв, который иннервирует кисть руки. Она достойно справляется с заданием, умудрившись не защемить и не порвать нерв и его ответвления.

Чинна убежден, что очень плохо сдал письменный экзамен; если он каким-либо чудом не сдаст на отлично устный через две недели, то отстанет на шесть месяцев. Но у него есть план: следующие четырнадцать дней он будет есть по килограмму жареных рыбьих мозгов и заставит своего кузена Гунду Мани, бакалавра естествознания (не сдал), читать вслух избранные фрагменты из «Анатомии Грэя», пока он будет спать. Чинна надеется, что слова Гунду сами собой отпечатаются в его памяти на матрице из рыбного протеина. Женское общежитие отдельно от мужского («Как Виргинские острова отделены от острова Мэн», — шутит Чинна), но со своего балкона Мариамма слышит заунывные декламации кузена Гунду, как будто брамин бубнит Веды.

За десять дней до устного экзамена она получает объемистое письмо от Ленина. И не решается сразу распечатать. Если он влип в серьезные «недоразумения», лучше ей об этом не знать. Но искушение слишком велико. Ленин пишет, что жизнь наладилась, с тех пор как он наткнулся на «Москву», также известную как «Детская чайная», которая открыта далеко за полночь и предлагает чай и напитки гораздо крепче чая. В этом месте собираются интеллектуалы, многие из которых симпатизируют Партии. Ленин пишет, что он многому учится у них, особенно у Рагху, своего ровесника, банковского служащего. «Рагху говорит, что я третий Ленин, которого он встретил в Ваянаде. А Сталинов он встречал больше, чем Рагху. И еще больше Марксов, чем Ленинов. И ни одного Ганди или Неру. Это место — родина коммунизма в Керале».

Мариамма пытается сосредоточиться на занятиях, но мысли возвращаются к письму Ленина. Северная Керала — бывший Малабар — совсем не похожа на остальную Кералу. Она никогда не задумывалась (вплоть до письма Ленина), что в Малабаре шестьдесят пять землевладельцев намбудири-браминов, или дже́нми, владеют землями столь обширными, что они никогда их даже не видели целиком. Их арендаторами были наиры и маппила́[233], которые получали огромный доход и отдавали дженми положенную часть. Когда цены на перец упали, дженми обложили налогом арендаторов и даже туземцев — племена вроде паньян. Вот поэтому, объясняет Ленин, коммунизм Кералы зародился в Ваянаде. «В семинарии мы ничего не знали о подлинных страданиях нашего народа. Можешь называть это коммунизмом или как пожелаешь, но мне хочется отстаивать права низших каст».


В день экзамена первым идет ее сокурсник Друва. Он так волнуется, что весь дрожит. Бриджмохан («Бриджи») Саркар, приглашенный экзаменатор, указывает на цилиндрическую колбу, где в формалине плавает уродливый новорожденный. «Определите аномалию». Раздутая голова ребенка, размером с баскетбольный мяч, — типичная гидроцефалия, «жидкость внутри мозга», факт, прекрасно известный Друве. После того как он назовет аномалию, следует перейти к обсуждению желудочков мозга и циркуляции образующейся в них спинномозговой жидкости. У этого младенца отток жидкости нарушен, в результате чего желудочки, в норме представляющие собой щелевидные полости в глубине обоих полушарий, раздуваются, давя на окружающие ткани мозга. В несросшемся податливом черепе младенца голова расширяется. Но у взрослого человека, у которого кости черепа уже срослись, мозг окажется зажат между черепом и раздутым желудочком, что приведет к потере сознания. Друва, растерявшийся и онемевший от волнения, в конце концов открывает рот, но вместо «гидроцефалия» с уст его срывается слово «гидроцеле». И бедняга мгновенно понимает, что это фатальная оговорка. Существует огромная разница между жидкостью вокруг мозга и жидкостью вокруг яичек.

Вслед за его высказыванием повисает ошеломленная тишина. И, прежде чем Друва успевает поправиться, Бриджи Саркар разражается смехом. Смех заразителен, и вскоре доктор Пиус Мэтью, университетский экзаменатор, тоже содрогается от смеха. (Чинна и Мариамма, дожидающиеся за дверью, могут лишь надеяться, что эти звуки — доброе предзнаменование.) По щекам экзаменаторов льются слезы, а выражение лица Друвы вызывает новые взрывы хохота. Всякий раз, как экзаменаторы пытаются задать новый вопрос, их душит смех. Наконец Бриджи, вытирая глаза, жестом выпроваживает Друву из аудитории.

Друва, собравшись с духом, решается уточнить:

— Сэр, я сдал, сэр?

Пиус продолжает улыбаться, но улыбка Бриджи мгновенно гаснет.

— Молодой человек, может ли гидроцеле вызвать отек головы?

— Сэр, нет, сэр, но я…

— Но таков был ваш ответ.

— Ну как, да?[234] — подскакивает Чинна к вышедшему Друве.

— Облажался, вот как!

Вызывают Чинну. Он возвращается почти сразу. И следом за ним выходит доктор Пиус.

— Пять минут, Мариамма, — печально улыбается доктор Пиус, направляясь в сторону туалетных комнат.

Когда он удаляется на достаточное расстояние, Чинна говорит:

— Группа Б: баклажаны и болваны — отличная компания для Чинны и Друвы.

— Что спрашивал Бриджи?

— Ничего! Он заявил: «Ваш чертов дядюшка отменил мое повышение. Можете до конца жизни жрать рыбьи мозги, можете даже отрастить себе спинной плавник и жабры. Но пока экзамен принимает доктор Бриджмохан Саркар, это не поможет Чиннасвами Аркоту Гаджапати его сдать». Наверное, этот ублюдок Да Винчи разболтал Бриджи про моего дядю. И про рыбьи мозги.

Чинна перед экзаменом отказался «позолотить ручку» служителю на удачу. Это было чистое вымогательство, но все, кроме Чинны, подчинились. Он с досадой продолжает:

— Говорю тебе, ничего хорошего не выходит, когда семья тебя проталкивает. В результате непременно застрянешь.

Доктор Пиус еще не вернулся, но доктор Бриджи Саркар высовывает голову и кивает Мариамме. Она делает знак Чинне подождать. Едва ли ей повезет больше, чем ему.


— Мадам, — начинает доктор Бриджмохан Саркар, едва за Мариаммой закрывается дверь, — ваша работа на конкурсном экзамене была хороша, очень хороша. — Они оба так и стоят. — Вы единственная, кто сумел не повредить нервные ответвления. Скажу вам по секрету, ваши шансы…

Он замолкает, но улыбается, многозначительно приподняв брови. Мариамма радостно вспыхивает.

— Готовы к устному экзамену?

— Полагаю, да, сэр.

— Отлично. Прошу вас, засуньте руку в мой карман.

Она стоит перед ним в своем кремовом сари и короткой белой накидке. Наверное, она ослышалась?

Несмотря на гнетущую жару, на напудренном лице доктора Саркара ни капли пота. Он стоит между ней и дверью. Доктору Саркару за пятьдесят, он высокий, щеки впалые из-за отсутствующих коренных зубов. Тощие конечности диссонируют с выпирающим животом. Покачиваясь на пятках, он задумчиво задирает нос к потолку, выражение лица у него жесткое, как стрелка на его льняных брюках. И поза вполоборота, чтобы предоставить Мариамме легкий доступ к правому карману.

Она усердно училась. Она готовилась. Но не к такому.

В ушах звенит. Потолочный вентилятор разгоняет знойный воздух, поднимающийся от бетонного пола. Со стола за ними с интересом наблюдает малыш-гидроцефал, утопивший Друву. На открытом лотке лежит отпиленная половина головы с удаленной нижней челюстью. Сквозь ткань мешка проступают контуры спрятанных в нем небольших костей.

Хоть бы он сел уже. Хоть бы вернулся доктор Пиус. Хоть бы он спросил меня про гидроцефалию или попросил засунуть руку в мешочек с костями…

Но Бриджи не использует тканевый мешок, только свой карман.

На шее Бриджи пульсирует извилистая раздвоенная жила, похожая на змеиный язык.

— Или сунете руку в мой карман, или возвращайтесь в сентябре, — тихо говорит он, глядя прямо перед собой.

Мариамма застывает. Почему просто не сказать «нет»? Стыдно даже обсуждать такой выбор. Стыдно видеть, как левая рука вытягивается вперед, словно по собственной воле, — Бриджи стоит так, что левой рукой кажется проще.

Она опускает руку ему в карман. И надеется, что Бриджи Саркар спрятал там какую-нибудь часть скелета — гороховидную кость или таранную, — которую она должна угадать. Ей так хочется в это поверить. И совсем не хочется ошибиться.

Она просовывает руку глубже. На долю секунды не может понять, что же такое там нащупала. Нечаянно промахнулась? И по ошибке схватила его пенис? Но почему никакая ткань не помешала руке? Орган, который она держит, оказался гораздо тверже, крепче и менее подвижный, чем она себе представляла. Она что, должна назвать его части? Поддерживающая связка, пещеристые тела, губчатое тело…

Мозг изо всех сил пытается продолжать работать в режиме экзамена, встретившись с органом, с которым у нее не было непосредственного опыта взаимодействия в набухшем или ином его состоянии, но мысли устремляются к болезненным воспоминаниям, от которых желчь подступает к горлу: лодочник на канале, показывающий им с Поди свое хозяйство с проплывающей мимо баржи; мужик, прижавшийся к ней в автобусе; заклинатель змей в тюрбане, материализовавшийся напротив женского общежития, — заметив, что Мариамма разглядывает его, сделал вид, будто снимает ткань, покрывающую его корзину, а на самом деле задрал свою лунги, и из паха выскочила совсем другая змея.

Почему мужчины подвергают ее и каждую знакомую ей женщину такого рода унижению и оскорблению? Неужели, только принуждая прикоснуться или демонстрируя это, они убеждаются, что орган существует? Еще раньше в этом году, когда автобус женского общежития вез их обратно с выставки сари, перекрытый участок дороги вынудил водителя поехать в объезд по узкому переулку позади мужского общежития. Какой-то студент читал газету на балконе, совершенно голый. И мгновенно прикрыл газетой лицо, а не нижнюю часть. Понятно — он не хотел испытывать неловкость, если вдруг его узнают. Но вот чего она не могла понять, так это его решения встать в полный рост, все так же прикрывая лицо, но выставив напоказ остальное, пока мимо медленно полз автобус с пассажирками.


Впоследствии Мариамма не могла объяснить ни себе, ни кому-либо другому то, что произошло потом. Это отчаянный инстинкт выживания загнанного в угол животного, но вместе с тем и безудержная первобытная злость. Мариамма вновь переживает знакомый кошмар, в котором змея обнажает клыки и плюет в нее ядом, а она отчаянно сжимает ее шею под капюшоном, держа подальше от лица, вцепляясь все крепче, когда та извивается, хлещет хвостом и пытается броситься… И вот ее пальцы инстинктивно сжимают со смертоносным намерением пенис Саркара. Правая рука вступает в битву, приходя на помощь левой, врезаясь в пах Бриджи снаружи, усиливая хватку и вцепляясь во все, что болтается, — мошоночный мешок, придаток яичка, яичко, корень полового члена… к дьяволу анатомию — и стискивает не на жизнь, а на смерть.

В первый момент самомнение Бриджи заставляет его подумать, что она ласкает его. Он открывает было рот, брови взмывают вверх, но слова застревают в горле, он бледнеет. Делает шаг назад, вены на висках вздуваются, он задевает стол, образцы с грохотом падают, стекло разбивается, плод-гидроцефал скользит по залитому формальдегидом полу. Бриджи, отступая, тянет Мариамму за собой, ибо что бы ни происходило, она не отпустит, не должна отпустить змеиную голову. У Бриджи вырывается крик, Мариамма тоже кричит, и от ее крика леденеет кровь, когда они вдвоем падают на стол. Ее лоб натыкается на разбитое стекло, но ничто не может помешать решимости задушить змею, даже если сама она погибнет от напряжения.

Дверь в аудиторию распахивается, но Мариамма не оборачивается. Лицо доктора Бриджи Саркара в нескольких дюймах от нее, запах паана из его рта достигает ее ноздрей, его вопли затихают, кожа становится пепельно-серой. Он хватает девушку за предплечья, но слишком поздно, силы его иссякли, и прикосновение скорее умоляющее. А потом тело его обмякает, руки безвольно падают, он оседает, закатывая глаза. Мариамма слышит, как Чинна умоляет ее отпустить доктора, пока Да Винчи и Пиус пытаются оттащить Саркара, но она не может отпустить, как не может заглушить свой боевой клич. Храбрый Чинна ныряет рукой в карман доктора и один за другим отцепляет ее пальцы.

Чинна оттаскивает Мариамму и поскорее уводит ее, а со лба у нее хлещет кровь. Он усаживает девушку в пустой лаборатории и прижимает платок к ране. Она бросается к раковине и неистово трет руки, отмывая, потом ее рвет, а верный Чинна поддерживает ее, продолжая зажимать рану.

Рыдания и ярость смешиваются, как кровь и вода, когда она приникает к Чинне. Потом вспоминает — он ведь тоже мужчина. Мариамма колотит его по груди, по ушам, а он терпит, предлагая себя в жертву, желая быть наказанным, но при этом мужественно пытается остановить кровотечение, хотя это оставляет его беззащитным, но Чинна не сопротивляется, дожидаясь, пока она выдохнется.

— Прости меня, — шепчет он.

— За что ты просишь прощения?

— Мне стыдно за всех мужчин.

— И правильно. Вы все ублюдки.

— Ты права. Прости, мне очень жаль.

— И мне жаль, Чинна.

глава 65 Если бы Бог мог говорить

1971, Мадрас

Женское общежитие опустело. Большинство студенток уехали домой на каникулы. Остались только несколько практиканток. Поскольку студенческая столовая закрыта, им приходится обедать в больничном кафетерии.

Мариамма пишет отцу, что сдала анатомию… но должна отложить возвращение в Парамбиль примерно на месяц, чтобы завершить «неоконченный проект». Неоконченный проект — это она сама. Внешне она отмахнулась от гнусного происшествия с Бриджи. Но внутри по-прежнему в смятении. Ей стыдно посмотреть в глаза отцу. Шрам на ее лбу и объяснения очень сильно расстроят его, он захочет правосудия. Для нее правосудие состояло в том, что все поверили ее рассказу — Бриджи известен был подобными выходками. Но инфаркт Бриджи, его позор, отстранение от государственной службы — недостаточное наказание. Его следует упечь за решетку. Однако Мариамме вовсе не хочется привлекать к себе еще больше внимания, настаивая на продолжении дела. Какой-то врач, незадачливый стихоплет, уже обессмертил непристойный скандал в стихах:

На экзамене Бриджи-скотина

Свой член предложил ей в штанине.

А она подчинилась

И послушно вцепилась.

И теперь он уже не мужчина.

По утрам Мариамма хвостиком следует за старшекурсниками в отделение терапии. Она взволнована первой встречей с настоящими живыми пациентами и болезнями; сразу вспоминается, зачем она здесь. Во второй половине дня она торчит в своей душной комнате, читая о пациентах, которых ей показали. Как ни странно, она скучает по кошмару надвигающегося экзамена или необходимости зазубрить толстенный учебник — все что угодно, лишь бы отвлечься от случившегося. Она в растерянности.

Три недели спустя, вернувшись из больницы, Мариамма видит, что под дубом во дворе общежития устроился на лавочке какой-то парень. Борода ковром покрывает его шею, скулы и заканчивается в кудрях на макушке. Впрочем, шрам на левой щеке лишь частично скрыт этой бородой. Из-за ярко-оранжевой курты кажется, что парень весь в огне. Не хватает только попугая и игральных карт, чтобы сойти за предсказателя. Но по добрым сонным глазам невозможно не узнать Ленина. В руках у него казенная чашка из столовой — должно быть, в девичью святая святых его впустила добросердечная матрона Тангарадж.

И он тоже сразу узнает ее, хотя та Мариамма, которую они оба помнили, исчезла в аудиториях Красного форта полтора года назад. Внутри она стала кем-то другим.

Ленин отставляет чашку и идет навстречу.

— Мариамма? — протягивает он руки, но она резко отстраняется.

— Что ты тут делаешь? Тебя Аппа прислал?

— Я тоже очень рад тебя видеть, Мариамма…

— Мужчинам нельзя заходить в общежитие. — Она сама не может объяснить внешнюю враждебность, хотя внутри ужасно рада его видеть.

— И тем не менее вот он я, — с вызовом отвечает он.

— Удивительно, как это Матрона пропустила тебя.

— Я сказал, что я твой брат.

— Другими словами, соврал?

— Я говорил… метафорически. И Матрона сказала: «Как мило! Ты, наверное, почувствовал боль Мариаммы и решил приехать!»

— Что, правда? Ты почувствовал мою боль?

Выражение лица у Ленина как у мальчишки, который «позаимствовал» велосипед и разбил его и теперь обречен сказать правду, каковы бы ни были последствия.

— Нет, — вздыхает он, — не почувствовал. Но ты не отвечала на мои письма. Я решил, что ты в Парамбиле. Я только несколько часов назад прибыл на Центральный вокзал. Оглянулся по сторонам — а тут Медицинский колледж Мадраса. Решил воспользоваться шансом. Спросил, где тут женское общежитие, и вот я здесь.

— А разве ты не должен нести свое сельское служение?

— Аах. У меня случилось…

Это не тот прежний Ленин. Куда девалось его праведное негодование. Он даже не может произнести привычное слово, которым он прежде объяснял все свои проблемы.

— У меня тоже, Ленин. Случилось небольшое «недоразумение».

— Матрона мне намекнула. Она думала, я и так знаю, — вопросительно глядит он на нее.

— Ну да, все в курсе. Но не знают, что сказать. «От всей души желаю тебе благополучного выздоровления»? — Смех звучит странно даже для нее самой. И еще более странно, потому что она смеется, вытирая глаза.

Ленин опять тянется к ней, берет за руку. Потом нежно привлекает к себе. Она вцепляется в него, как тонущая девочка. Курта наждачной бумагой царапает лицо, но это самая желанная одежда на свете. Если Матрона увидит… но вообще-то он ее брат.

— Мне стыдно возвращаться в Парамбиль.

— Вот еще! Я горжусь тобой! Стыдно разве что потому, что ты не прикончила этого козла.

— Давай сбежим отсюда, Ленин, — внезапно предлагает она. — Сбежим из города. Пожалуйста.

Он колеблется, но лишь мгновение.

— Давай.


Когда автобус выруливает к берегу, кажется, что океан усыпан сверкающими бриллиантами. С каждой милей она словно сбрасывает с себя грязные одежды, счищает замаранную кожу. Шумный дизель и ветер в открытые окна не способствуют разговорам. Пальцы Ленина в никотиновых пятнах. Он похудел, а в чудесных глазах его появилась жесткость, которой она не замечала раньше. Грубый шрам на лице гораздо обширнее, чем ей показалось сначала, задевает ушную раковину, рану явно не зашивали. Теперь они оба меченые.

В Махабалипурам уличный разносчик срезает для них верхушки кокосовых орехов, предлагая питье. Ленин покупает сигареты, печенье и ветку жасмина ей в волосы. Аромат облаком висит над ней, когда они идут к каменным храмам.

Мариамме хочется не храмов, а океана — шелеста волн, исцеляющей силы воды. Она позволяет прибою омыть ее ноги, пока Ленин держится в стороне. Кроме них, тут почти никого нет. Песчанки выстроились рядком, как носильщики на железнодорожной платформе, в ожидании очередной волны, они благоразумно отступают прямо перед длинным водяным языком, выбирая невидимых морских червячков.

— Ленин, я должна искупаться. Я никогда не плавала в море. В Марина-Бич очень сильный прибой.

Он забеспокоился.

— Отвернись. И не смотри. — Она снимает сари, нижнюю юбку и блузу, складывает рядом с ним.

В одном белье ныряет в воду. Дно сразу уходит из-под ног. Течение непредсказуемо, но оказаться в воде такое наслаждение. Ленин по-прежнему старательно смотрит в сторону.

— Эй! — зовет она. — Можешь повернуться.

Обернувшись, он нервно поглядывает на нее. Кричит, чтобы была осторожнее. Она пробует плыть, но с трудом ухватывает ритм океана. Глаза жжет, соленая вода заливает нос. Но она хохочет. Погружение — это милосердие и прощение.

Ленин с явным облегчением наблюдает, как Мариамма выходит. Послушно отворачивается, но протягивает ей тхорт из своей дорожной сумки. Она чувствует себя отчаянной, безрассудной. После того, через что она прошла, она имеет право быть безрассудной, быть любой какой пожелает. Ленин прикрывает ее, пока Мариамма снимает мокрое белье и надевает блузу, юбку и сари. Вода разрушила барьеры внутри нее.

Они садятся на песок. И она рассказывает Ленину про Бриджи. Хотя ее история известна всем, никто не знает, что она чувствует. И вот сейчас изливается наружу: ее гнев, ее стыд, чувство вины — они никуда не делись. С рассказом приходит чувство раскрепощенности, освобождения. Мариамма не испытывает вины или раскаяния по отношению к Бриджи. Ничего, кроме того, что была наивна и что она женщина. В процессе расследования она осознала собственные права, отвергла малейшие предположения, что могла быть виновата. Она усвоила урок: показывать слабость, рыдать и сокрушаться не поможет. Не следует просто надеяться на справедливость — ее нужно добиваться.

Закончив, Мариамма чувствует себя гораздо лучше. Она ест печенье, а Ленин сидит рядом, скрестив ноги, курит и, опустив голову, чертит круги на песке. Пока она говорила, он был явно взволнован, даже взял ее за руку. Она эгоистка, что не расспрашивает про его «недоразумения», про шрам и почему вообще он здесь оказался? Или просто дает ему возможность самому решить, что и когда говорить? Он расскажет, когда сочтет это удобным. Или не расскажет.

Смеркается, и грохот волн нарастает. Темные силуэты храмов на фоне неба рождают ощущение, будто они перенеслись назад во времени. Наверное, мама приезжала сюда, когда училась в Мадрасе, и плескалась в тех же самых волнах. Эта вода соединяет живых и мертвых. Может, именно эти скульптуры вдохновили ее на Каменную Женщину. Морской бриз успокаивает и освежает. Мадрас как будто в миллионе миль отсюда.

— Минуты, которые мы проводим, наблюдая за бегом волн, не идут в счет жизни, — говорит она.

— Правда? Тогда, может, мне остаться здесь, если я хочу дожить до тридцати. — Он улыбается, но ей не нравится то, что он сказал.

Уже совсем стемнело, когда они все же покидают пляж, спотыкаясь в песке и держась за руки. Последний автобус в город уже ушел. Прежняя Мариамма впала бы в панику, а нынешней просто наплевать.


Написанная от руки вывеска на узком трехэтажном лодже гласит, в одно слово: МАДЖЕСТИКОТЕЛЬРОЙАЛМИЛС. Сидящая перед ней одинокая фигура резво вскакивает на ноги и, встряхивая полотенцем как кнутом, смахивает пыль со стульев и обеденных столов. Хозяин счастлив видеть клиентов. Поскорее ведет их вверх по шаткой скрипучей лестнице, а Мариамма восхищается остроконечной формой его черепа.

Она приподнимает тощие матрасы в поисках клопов. Сидеть здесь негде, только на узких койках. Свет обеспечивает одинокая голая лампочка под потолком. Раздвижная дверь ведет в крошечную ванную комнату — напольный унитаз, раковина и ведро с болтающейся в нем кружкой. Стоит включить свет, как из-под ног во все стороны разбегаются тараканы. Мариамма наполняет ведро и моется, смывая пот, песок и соль. Ленин одолжил ей мунду из своих запасов, и она заворачивается в него до подмышек. Потом его очередь мыться.

Парнишка, который приносит ужин, должно быть, сын хозяина, потому что череп у него такой же вытянутый.

— Это называется оксицефалия, — сообщает она Ленину.

Он впечатлен, но энтузиазм стихает, когда Мариамма уточняет, что это не лечится.

— Ну хорошо, что этому, по крайней мере, есть название, — хмыкает Ленин.

Почему-то его слова и ее выбивают из колеи. Как и в случае с Недугом, название ничего не лечит.

Упакованное в банановые листья овощное бирьяни превосходит ожидания насчет «РойалМилс»[235], стряпня хозяина гораздо лучше правописания. Ленин, обнаженный по пояс, едва притрагивается к еде. Мариамма раньше часто видела его без рубашки, но сейчас это почему-то воспринимается совсем иначе. Он ошеломленно наблюдает, как она набрасывается на свою порцию, а потом и на остаток его. Когда Мариамма закончила, Ленин шутливо тычет ее в плечо.

— Эх, Мариамма, — говорит он, — вечно с тобой так. Только отвернешься, как ты влипаешь в неприятности. — Он закуривает.

Она выдергивает сигарету у него изо рта:

— Эй, мог бы и предложить!

Она втягивает дым, медленно выпускает; белесая спираль лениво тянется к потолку, как живое существо. В его ухмылке проглядывает прежний Ленин, но дается она ему с трудом.

— Итак, братец. Выкладывай. Что с тобой происходит?

У него было достаточно времени, чтобы решиться.

Ленин долго смотрит в окно.

— Я встал на свой путь, — говорит он.

Она ждет продолжения, но Ленин молчит.

— Прямой, тот самый? И не сможешь остановиться, пока не будешь вынужден?

Он кивает.

— Но на этот раз, когда я дойду до конца, это будет действительно конец.

Больше ему сказать нечего.

— Хорошо, а как поживает твой приятель-туземец — Кочу-паньян, да? И Рагху, который из банка? Видишь, я читала твои письма.

Он поворачивается к ней, и лицо его становится еще мрачнее.

— Они оба погибли.

Ледяная рука сжимает ей горло. Хочется заткнуть уши. Пускай он замолчит. Мариамма вскакивает на ноги, сама не понимая зачем. Свет лампочки слепит глаза, и она выключает ее. Вот так. Так лучше. Она расхаживает по комнате меленькими шажками, стараясь не выглядеть растерянной и напуганной. Глаза привыкают к полумраку. Света из окна достаточно. Снизу доносятся женские голоса. Она помнит, как девчонкой ненавидела новоявленного родственника Ленина за его выходки, но вечно таскалась за ним по пятам. Почему? Потому что хотела знать, что он выкинет дальше. Прямо как мания. Лицо Ленина в отблеске сигареты сочувственное. Но за этим выражением она видит и другое — отчаяние. Мариамма усаживается на кровать скрестив ноги, лицом к нему. Ничего не может с собой поделать. Старая мания никуда не девается. Она должна знать, что дальше.

— Попав в Ванаяд, я начал припоминать странные вещи, — рассказывает Ленин. — Кажется, в письмах я об этом не рассказывал. Мы когда-то жили там, когда я был маленьким, ну, так говорили родители, но я ничего не помнил с тех времен. Только когда я познакомился с Кочу-паньяном, побывал в его лесной деревне, где жили три или четыре поколения, тогда начали всплывать воспоминания. О маме, очень красивой. Я вспомнил, как ждал ее около таких же хижин, как у Кочу-паньяна, и закрывал уши, чтобы не слышать криков рожающей женщины. Как наяву видел: мужчина, похожий на Кочу-паньяна, приходит к нам домой с огромным карпом для моей мамы. Наверное, это была плата за работу. И он почистил его для нас, а потом вернулся еще раз с маслом и, кажется, рисом. Может, он увидел, что мы одни, огонь в очаге погас и отца в доме нет, — а что, хорошая версия. Ну не выдумал же я все это? Какие еще воспоминания похоронены в моей голове?

Туземцы — очень недоверчивые люди, говорит Ленин. Их угнетали и порабощали все, кто завоевывал эту землю. Англичане отменили рабство, но заставили туземцев вырубать драгоценные деревья, чтобы строить корабли. Если бы англичане не открыли для себя чай, горы уже облысели бы. Но тогда они заставили туземцев строить террасы на склонах, где жили поколения их предков. А потом, совсем недавно, на смену пришли новые эксплуататоры, малаяли из Кочина и Траванкора, — миграция на север, пояснил Ленин. Чиновники, купцы, шоферы со своими автомобилями. «Люди вроде моего отца». Туземцы не знали денег, все, что им нужно, они получали путем обмена. Новые пришельцы побуждали их строить прочные дома, а для этого покупать у них кирки, тачки, лопаты, подъемные блоки, цемент, ткани и сетки — не надо наличных, просто отпечаток большого пальца. А когда они не могли заплатить, лишались земли. Туземцы усвоили печальный урок.

— Когда тебя грабят, ты быстро становишься политически грамотным. Тебе нечего терять, кроме цепей. Это, кстати, Маркс сказал, не я.

— Хорошо, что ты цитируешь Маркса.

Ленин запнулся.

— Могу замолчать, если ты не хочешь дальше слушать.

Она не отвечает.

В «Детской чайной» — ее еще называли «Москва» — Ленин полюбил сидеть с Рагху. Иногда тот приходил с немолодым человеком, лет за сорок, по имени Ариккад, который обычно надолго не задерживался. Рагху сказал, что если Ленин всерьез хочет понять классовую ситуацию в Ваянаде, то Ариккад в этом вопросе профессор. Ариккад происходил из христианской семьи среднего достатка. Он сидел в тюрьме за участие в забастовке рабочих с фабрики койры. Рагху сказал, что нет лучше образования, чем полученное за решеткой. Среди заключенных по рукам ходили «Капитал» Маркса и «История Коммунистической партии Советского Союза» Сталина — по той простой причине, что это были единственные книги, переведенные на малаялам. Садишься в тюрьму за пьяную драку, а выходишь трезвым коммунистом. Ариккад стал преданным сторонником Партии, жил среди туземцев, защищал их. Ни один представитель Партии Конгресса никогда ничем подобным не занимался.

— Когда меня представили Ариккаду, — рассказывает Ленин, — он показался мне очень скромным. И вдохновенным, окрыленным. Даже больше, чем мой старый аччан. Передо мной был человек, который реально делает что-то, чтобы улучшить жизнь туземцев. А его гораздо больше заинтересовал я, мое призвание стать священником.

— Аах! У тебя же были для этого веские причины, — сухо прокомментировала Мариамма. Слова вырвались сами, она не подумала. — Прости. Не обращай внимания. Продолжай.

— Нет, ты права. У меня и вправду вроде бы есть причина. В этом и проблема. Раньше я верил в свое предназначение. А теперь нет. Я был спасен не для того, чтобы служить Богу. Я был спасен, чтобы служить людям — таким, как та пулайи, что спасла меня. Но я не делал этого, в семинарии точно нет. Короче, я поделился своими сомнениями с Ариккадом. И он сказал: «Выходит, ты устал распространять опиум?» Я сразу не понял, пока он не объяснил. Оказывается, Маркс сказал, что религия — это опиум для народа. Она не позволяет угнетенным выражать недовольство и пытаться изменить положение вещей. А еще Ариккад сказал, что церковь не должна быть такой, как у нас здесь. Он сказал, что в Колумбии и Бразилии были иезуиты, которые жили и работали вместе с туземцами, ровно как учил Христос. А когда крестьяне подняли бунт против правительства, которое их угнетало, эти священники проявили солидарность. Они присоединились к повстанцам. Ослушались своей церкви. Один из иезуитов написал книгу об этом. Называется «Теология освобождения»[236]. Для меня это стало откровением. Интересно, были ли в нашей семинарской библиотеке такие книги. Наверное, нет.

Все изменилось в жизни Ленина, когда однажды Кочу-паньян не пришел на работу. Он появился на следующее утро, очень рано, постучался в дверь Ленина в тоске и отчаянии. Оказалось, что его младший брат одолжил денег у бизнесмена по имени К. Т. под залог их семейной земли. Пришел срок платить. Вместо того чтобы рассказать семье — а его, должно быть, много раз предупреждали, — брат исчез. Кочу-паньян впервые узнал обо всем, когда явился К. Т. с бумагами из суда и заявил, что через семьдесят два часа семья должна освободить участок. Кочу-паньян хотел, чтобы Ленин пошел с ним к аччану просить, чтобы тот поговорил с К. Т., потому что тот тоже прихожанин и состоит в церковном совете.

— Люди вроде К. Т., они полная противоположность Ариккаду. Они ненавидят коммунизм, потому что стали богатыми и влиятельными именно благодаря эксплуатации туземцев.

Аччан неохотно пошел к К. Т. и почти сразу вернулся, глубоко потрясенный. Оказалось, там на него грубо напустились за то, что вмешался. Аччан сказал, что будет молиться.

— И хочу тебе сказать, Мариамма, никогда еще молитвы не казались мне более бесполезными.

Кочу-паньян уже побывал у Ариккада, который пытался приостановить решение суда. «Отлично!» — обрадовался Ленин. Кочу-паньян печально посмотрел на Ленина и сказал: «Отлично? С каких это пор суд помогает нашему народу? Суд — это для них». В день выселения Ленин поехал в деревню Кочу-паньяна. Собралось много туземных семейств, чтобы поддержать их, пришли Ариккад, Рагху и другие активисты. Хотя Ариккад и подал заявление о приостановке решения, судья оказался «одним из них». Вскоре приехали три джипа, битком набитые крепкими мужчинами с велосипедными цепями и бамбуковыми палками в руках. Следом подъехал полицейский джип и остановился в отдалении. К. Т. объявил, что у семьи есть пять минут, чтобы уйти. По указанию Ариккада все собравшиеся люди мирно сели на землю.

— Когда пять минут истекли, громилы К. Т. двинулись прямо на нас. А полиция наблюдала. Я видел и слышал, как палка врезалась прямо в челюсть Кочу-паньяна. Второй удар пришелся по Ариккаду. Женщина пыталась прикрыть голову, и я слышал, как велосипедная цепь с хрустом хлестнула ее по руке. Я оцепенел. Я не мог поверить своим глазам. Внезапно я почувствовал резкую боль в плече. Обернулся, перехватил цепь и врезал нападавшему — вот тебе и Гандианское ненасилие. Но на меня обрушился град ударов. Мариамма, они колотили меня безжалостно. А потом эти головорезы облили бензином солому и подожгли дома. Мне пришлось отползти подальше, жар был невыносимый.

Кочу-паньян попал в больницу со сломанной ногой и челюстью. Ариккада и Рагху страшно избили. Еще несколько человек увезли в отделение скорой помощи. Меня кто-то отвез домой на велосипеде, потому что коленку у меня раздуло с футбольный мяч. Аччан меня с трудом узнал — лицо превратилось в синюю отечную маску. Бедный аччан, он так плакал, перевязывая меня. Кричал, обращаясь к небесам. Упал на колени, взывая к Господу, чтобы Тот исправил неправедное. Ох, Мариамма… если бы Бог ответил аччану, который был таким преданным его слугой, о котором мечтает любой бог… Если бы Бог ответил… моя жизнь, возможно, пошла бы по другому пути. Если бы Бог ответил… Я мочился кровью. Я не мог ходить, не мог встать. Лежал на кровати, думал свои тоскливые мысли, зализывал раны.

Несколько завсегдатаев «Москвы» пошли навестить Ленина. И рассказали, что не нашли Кочу-паньяна в больнице. «Самостоятельная выписка вопреки рекомендации врача», — заявили там. Как он мог «самостоятельно выписаться» со сломанной ногой и сломанной челюстью? На самом деле это означало, что полиция и боевики схватили Кочу-паньяна и пытали его, выведывая какие-то сведения. Но бедняга ничего не знал! С тех пор семья его не видела. Тело, вероятно, бросили в лесу, где дикие звери позаботятся, чтобы следов не осталось. Оказывается, это не первый случай. Меж тем никто не знал, где находятся Ариккад и Рагху. За ними охотилась полиция. Парни ушли в подполье. Прошел слух, что они подались в наксалиты.

Наксалиты.

По спине Мариаммы пробежал холодок. В комнате внезапно похолодало. В самом слове «наксалиты» звучала опасность. Одного этого оказалось достаточно, чтобы пульс участился.

— Погоди, Ленин, — говорит она, вставая. Он не удивлен. — Мне надо в туалет.

Мариамма пытается припомнить, что же ей известно о движении наксалитов. Она знает, что название происходит от названия маленькой деревни — Наксалбари, что в Западной Бенгалии. Тамошним крестьянам, порабощенным землевладельцами, доставалась настолько мизерная часть урожая, что начался голод. В отчаянии они забрали себе все, что вырастили на земле, которую обрабатывали веками. Прибыла подкупленная богатеями вооруженная полиция и напала на крестьян, которые собрались для ведения мирных переговоров; около дюжины человек или даже больше, включая женщин и детей, были убиты. Это она помнила. Это было во всех новостях. Возмущение бойней в Наксалбари распространилось, как холера, по всей Индии, вот так и зародилось движение наксалитов. Это произошло примерно в то время, когда Мариамма уехала в Альюва. Повсюду крестьяне нападали на землевладельцев и даже убивали их и продажных чиновников. Полиция отвечала с такой же жестокостью. Над страной навис почти осязаемый страх революции. Если бы разрозненные крестьянские отряды из разных районов Индии объединились, они смогли бы захватить власть. Правительство в ответ поручило секретным военизированным формированиям преследовать наксалитов, предоставив воякам неограниченные полномочия. Из ее колледжа они уволокли двух юных парнишек, которых с тех пор никто не видел. В Керале движение наксалитов было особенно мощным. Мариамма беспокоилась, что отец может стать для них мишенью, но он заверил, что их владения сущий пустяк в сравнении с землями помещиков на севере, где богатеям принадлежат тысячи акров, кроме того, у их семьи никогда не было арендаторов.

Мариамма возвращается в комнату, заворачивается в простыню, ее знобит. Ленин предлагает закончить разговор.

— Нет уж, поздно, — возражает она. — Теперь уж продолжай.

— Я сильно болел. Выздоравливал долго, — рассказывает Ленин. — Но меня мучила и другая боль. Несправедливость и жестокость, свидетелями которых я стал. Я все думал про Акку, женщину, которая спасла меня во время эпидемии оспы. Что она получила в награду? Ее вышвырнули как бродячую собаку. Голодный маленький мальчик — я — пообещал ей: «Я никогда тебя не забуду». И я не забыл — до этого места все правда. Но что я сделал для этой женщины? Что я мог бы сделать, будучи священником? Я очень долго «жил вопросом». Но, израненным лежа в постели, постепенно приходя в себя, я нашел ответ. У меня не оставалось выбора. Хозяину «Москвы» я сказал, что хочу связаться с Ариккадом. Или с Рагху. Он перепугался. Заявил, что ничего не знает, и сбежал. Через два дня мне под дверь подсунули записку, велели в полночь быть на автобусной станции. Подъехал мотоцикл. Мне завязали глаза и повезли куда-то. Когда повязку сняли, я увидел лесную поляну. Подошли трое мужчин с винтовками на плече. Один из них был Рагху. Он пытался меня отговорить. Сказал, что в жизни много чем еще можно заняться, кроме учебы в семинарии. «Как ты, Рагху? — горько спросил я. — Работать в банке?» Обратного пути не было.

Голос Ленина звучал словно издалека. Мариамма сидит в одной комнате с наксалитом, а не с мальчиком, вместе с которым выросла. Ей невыносимо грустно. Тело и разум онемели от шока. Она просто слушает.

— С Ариккадом и остальными я встретился в отряде, куда меня направили. Мы отчаянно нуждались в оружии. У нас на дюжину бойцов было только пять винтовок, два револьвера и несколько самодельных гранат. Не бывает вооруженной борьбы без оружия. Мы запланировали два рейда. Один — на полицейский участок и арсенал, так мы получали оружие. Второй был чистой местью. Нашей целью был К. Т., человек, который отобрал землю у Кочу-паньяна. У К. Т. была контора в городе и бунгало в поместье. Бунгало стояло на отшибе, оттуда просматривались все подходы снизу. Но мы нашли боковую тропу, через густые джунгли. К. Т., наверное, был вооружен. Но и мы тоже, и нас было больше.

Ариккад должен был совершить налет на арсенал ровно в тот же момент, когда наша группа нападет на К. Т. Но едва наш отряд прорвался сквозь забор из колючей проволоки и влетел в поместье, мы услышали рев мотора и увидели, как автомобиль К. Т. уносится прочь, исчезая на пути в долину. Входная дверь дома была приотворена, на столе остался недоеденный ужин. К. Т. определенно предупредили. Мы нашли в тайнике за стенными панелями его заначку с «черной» кассой, но только потому, что он не успел толком ее замаскировать. Это были деньги, с которых он не собирался платить налог, а потому не мог отнести их в банк. Наверное, убегая, мерзавец прихватил сколько смог. Мы забрали еще пару автоматов и подожгли бунгало. Потом направились, как и планировали, домой к одному из сочувствующих нам, спрятали там оружие и деньги и принялись ждать. Скоро стало известно, что случилось с нашими товарищами. Полиция ждала их — засаду устроили на подходах к арсеналу. Бедный Рагху погиб на месте. Остальные отступали, преследуемые полицией. Ариккад швырнул гранату в джип, ранил констебля и повредил машину. Потом парни разделились и скрылись. Наша группа поступила так же. Мы ушли без оружия, чтобы иметь возможность передвигаться, не привлекая внимания. И это была роковая ошибка.

Ночь я провел в лесу. А на следующий день в полдень добрался до места встречи высоко в горах. Я был голоден, напуган и зол. И понимал, что здесь тоже могло быть небезопасно. Никого из товарищей не было. И как раз когда я уже решил, что лучше убираться оттуда, появился Ариккад, уставший и измученный. Он спросил, нет ли у меня еды. Но я мог предложить только воду. Тело его было в синяках и царапинах, еще хуже, чем у меня. Он сказал, что полицейские близко, но не решатся ночью сойти с дороги. Так что мы можем остаться тут. Нам нужно было поесть и поспать. Он сказал, что знает один дом в нескольких милях выше, на границе корпоративной плантации. Сивараман был его другом «в старое время» — как я понял, в то время, когда Ариккад сидел в тюрьме.

К часу ночи мы добрались до опушки. Когда я увидел дом Сиварамана, что-то мне не понравилось, как будто торкнуло внутри. Передо мной встали образы «Усадьбы Управляющего» с телами родителей и сестренки. Я почуял запах смерти. Попытался удержать Ариккада, но он сказал, что если не поест и не отдохнет, ему конец. Он сказал, что пойдет первым и даст мне сигнал, если все в порядке, но я попросил его не делать этого. Сказал, я останусь снаружи, залезу на дерево, и чтобы он даже не упоминал о моем присутствии. Сивараман открыл дверь, а я следил. Сивараман неохотно, но все же впустил Ариккада. Я забрался на дерево на самой опушке. На это ушли последние силы. Я устроился в развилке в десяти футах над землей. Привязал себя своим мунду, чтобы не упасть. И каким-то образом, несмотря на холод, голые ноги и пирующих на мне москитов, умудрился уснуть.

Через час или два я внезапно проснулся. Прямо подо мной сидел на корточках полицейский с винтовкой! Меня он не заметил. Он щелкнул языком — этот звук меня и разбудил. Появились еще двое. А потом я увидел, как у входа в дом стоит Сивараман и машет им рукой.

Они выволокли Ариккада, повалили его на землю, колотя прикладами, а Сивараман спокойно наблюдал. Они связали Ариккаду руки так туго, что он кричал от боли. Меня трясло от гнева и страха. Его повели в мою сторону. Они прошли прямо подо мной. Ариккад не поднимал глаз. Внутри меня что-то сломалось.

Ноги как будто отнялись. Я еле сполз с дерева. Подошел к дому, прижался губами к дверной щели и позвал: «Сивараман, ты предал очень хорошего человека. Но ты не успеешь потратить свои грязные деньги. Как только ты выйдешь из дома, мы будем тебя ждать». Я услышал, как он скулит. И понадеялся, что негодяй сам сдохнет от страха. А потом на подгибающихся непослушных ногах поплелся за полицейскими, держась на приличном расстоянии, чтобы они меня не засекли. Они спешили к дороге и через час, когда небо начало светлеть, добрались до нее и в изнеможении рухнули на землю. Они дали Ариккаду банан. Я подобрался поближе, насколько осмелился, и спрятался за деревом, которое росло над скалой. Стоило мне чихнуть, и меня обнаружили бы. В голове один за другим возникали планы освобождения Ариккада. Но это были самоубийственные фантазии, Мариамма. У меня не было оружия. И я был так слаб.

Вскоре после восхода приехали два джипа. Оттуда выскочил начальник тайной полиции — здоровенный тип. Он так радовался, благодарил полицейских. Подбежал к Ариккаду и с ненавистью ударил его. Ариккад не закричал, только усмехнулся. Тогда начальник обрушился на него с проклятиями и начал пинать ногами что есть мочи. Он приказал своим людям надеть ему на ноги кандалы, а на голову — мешок. Потом я услышал, как они переругиваются около джипа. Начальник грубо толкнул констебля, того самого, что сидел под моим деревом, и выхватил револьвер. Он что, собирался пристрелить своего человека? Я ничего не понимал. Но Ариккад все понял, даже с закрытой головой.

Э́до[237], начальник? — крикнул Ариккад. — Будь мужчиной. Для начала сними мешок с моей головы. Или ты такой трус? Даже не смеешь посмотреть мне в глаза, перед тем как это сделаешь?

Начальник двинулся вверх по склону к Ариккаду. Он шел так неторопливо, Мариамма, как будто он не на поляне в джунглях, а на сцене мирового театра. Ариккад с трудом поднялся на ноги, выпрямился во весь рост, несмотря на то что руки у него были вывернуты за спину. Начальник тайной полиции сорвал с него капюшон и рявкнул несколько слов прямо в ухо Ариккаду. Тот рассмеялся.

А потом Ариккад, шаркая скованными ногами, повернулся лицом к тому месту, где я прятался! Он знал, что я там. И хотел, чтобы я стал свидетелем. «Расскажи товарищам, расскажи всему миру» — вот что он пытался мне сказать. Полицейский отошел на три шага, принял боевую стойку; правая рука вытянута вниз, револьвер направлен в землю. Я видел лицо Ариккада абсолютно ясно, и он улыбался. И эта его улыбка действовала сильнее, чем любое оружие. Полицейский расставил ноги пошире. Ариккад крикнул: «ПРИДУТ ДРУГИЕ И ПРОДОЛЖАТ БОРЬБУ!» Я видел, как поднимается ствол револьвера. «ДА ЗДРАВСТВУЕТ РЕВОЛЮЦИЯ…»

Мариамма едва дышала, глядя на лицо Ленина, озаренное призрачным светом из окна.

— Выстрел был такой громкий. Он эхом отразился от скалы за моей спиной. Я разрыдался. От отчаяния. От ярости. От гнева. Я был уверен, что они меня услышали. В ушах у меня звенело. У них, наверное, тоже. Я видел, как они поволокли тело Ариккада вниз по склону. Все констебли были мрачны. Это, как ни крути, хладнокровное убийство. Они забросили тело в джип. Но даже когда они уехали, звон у меня в ушах не прекратился.

Под камнем, рядом с которым сидел Ариккад, я нашел банан. Он оставил его для меня. И я так плакал, не мог остановиться. Каким-то образом я сумел притащить и взгромоздить два камня одинакового размера на том месте, где земля потемнела от крови Ариккада. Потом нашел длинный плоский обломок скалы и уложил его на первые два. И долго стоял перед этим «камнем для поклажи», памятником товарищу по оружию. Ответ всегда один, сказал я себе, когда в конце концов нашел в себе силы оторваться от этого места. Иди прямым путем до конца.

глава 66 Роковая черта

1971, Махабалипурам

Ленин вскоре уснул, словно, сбросив бремя ужасных воспоминаний, он обрел временную передышку. Но Мариамма не может последовать его примеру.

Она сидит и смотрит на звезды. Сколько световых лет преодолели эти булавочные головки на темном небосводе, чтобы добраться до ее сетчатки? Ленин раньше знал про такие штуки. Океан невидим, но она слышит шум прибоя, пенящегося над этой полоской Коромандельского берега. Бенгальский залив простирается отсюда на восток на сотни миль, достигая Андаманских островов, а потом и побережья Бирмы. Если бы необъятность этих стихий — неба, звезд и моря — могла поглотить чудовищность того, что рассказал Ленин. Знание тяжким бременем легло на ее плечи.

А Ленин, похоже, абсолютно спокоен. Большая Аммачи, бывало, всегда изумлялась, как этот мальчик, сущее наказание пока бодрствует, выглядит таким невинным во сне. И до сих пор так. Когда он описывал, как полицейские вывели Ариккада из дома и проходили под деревом, где прятался Ленин, Мариамму всю трясло. После гибели Рагху и провала операции, сказал Ленин, он усомнился, что можно достичь чего-либо вооруженной борьбой, если только все угнетенные крестьяне Индии не восстанут разом. Не успев толком присоединиться к наксалитам, он уже начал сомневаться. Но, став свидетелем казни Ариккада, Ленин понял, что должен сражаться, и неважно, что будет. Для успеха вооруженной борьбы нужны винтовки, военная подготовка, сказал он. Еще раньше он обмолвился, что следующей остановкой будет Визаг[238]. Мариамма догадывается, что поездка Ленина имеет целью добыть недостающее.


Силы Мариаммы иссякли. Она отворачивается от окна и вытягивается на кровати рядом с Ленином. Становится прохладно. Мариамма накрывает их обоих тонкой простыней. Тело, лежащее рядом, теплое. Ленин тихо дышит, но у нее чувство, будто она уже оплакивает его. Никогда больше Ленин не приедет в Парамбиль, никогда не придет на свадьбу, не напишет письмо. Даже эта необдуманная встреча подвергает риску их обоих. Но она рада, что он приехал. И даже если они никогда больше не встретятся, она хотя бы знает, чем он занят. Это лучше, чем не иметь вообще никаких вестей. Полиция пока его не разыскивает — по крайней мере, он так думает. Но отныне он всегда будет в бегах. И, вероятно, умрет молодым или попадет в тюрьму.

Ленин поворачивается на бок, сквозь сон обнимает ее. И этого достаточно, чтобы прорвались слезы. И она плачет — чтобы уснуть.

Просыпается Мариамма задолго до рассвета. Смотрит, как вздымается и опадает его грудь, как выпячивается его живот, когда ее живот втягивается. От мыслей ее знобит — как от прохладного порывистого ветра после дождевого заряда. Она знает, что любит Ленина. Наверное, всегда любила. Когда в детстве они ссорились и дразнили друг друга… это и была любовь. В последнее время они открывали душу в пространных письмах, и это тоже была любовь. «Любовь» — слово, которое она не позволяла себе в мыслях, не говоря уж о том, чтобы произнести вслух, потому что они четверо- или пятиюродные родственники. Недугу не сыскать более твердой опоры. Но сейчас генетика кажется религией, веру в которую она утратила.

Ленин открывает глаза. На миг весь мир отступает, а слово «наксалит» относится к другим людям в других домах. Здесь только они двое. Он улыбается. А потом вторгается реальность.

Раньше Ленин дразнил ее, говоря, что глаза у нее коварные, как у кошки. И что пегая прядь — свидетельство кошачьего происхождения. Наверное, сегодня утром в ее глазах видны все чувства, которые она стесняется назвать. Рука, которая обнимала ее, теперь скользит по ее щеке. Мариамма гладит его бороду, касается шрама. Он придвигается ближе. Зачем сдерживаться теперь, если она никогда больше не увидит его? Она целует его, впервые в жизни, — целует мужчину, которого любит. Оба чуть отстраняются, потрясенные. Радость и удивление на его лице — лишь отражение ее собственных чувств. Если у нее и были сомнения, то теперь их не осталось. Он тоже любит ее. Больше не надо сдерживаться.


Они засыпают в объятиях друг друга, ноги их сплелись, тела мокрые от пота. Приходят в себя, когда солнечный свет прогоняет из комнаты последние тени и становится жарко. Внешний мир покушается на их вселенную. Но они не шевелятся.

— Я не хочу, чтобы с тобой что-нибудь случилось, — говорит она. — Почему так, как сейчас, не может быть всегда? — Ее грудь прижата к его грудной клетке. Она ухватывает несколько волосков на его груди (какова у них может быть биологическая цель, кроме как чтобы руки не скользили?) и тихонько тянет, он морщится. — Что мне теперь делать, Ленин? Как жить в мире, где нет тебя? Никогда не видеть тебя. Гадать, увижу ли вообще. Волноваться, жив ли ты. Я даже не смогу писать тебе! — Она с трудом сдерживает слезы.

— Мариамма…

Его сочувственный тон злит, она не просила о жалости. Она скорбит о нем. Но заставляет себя прикусить язык. Он не замечает и продолжает:

— Мариамма. Выходи за меня! Поедем со мной. Иначе мы не сможем быть вместе. Но если ты присоединишься к движению, мы сможем вместе прожить целую жизнь. Как муж и жена.

Она обдумывает предложение. Потом отталкивает его, руки нашаривают простыню. Она вдруг чувствует себя чересчур обнаженной.

— Только послушай себя! — сердито шипит она. — Ты себя слышал? Какое самомнение! Ты хочешь, чтобы я отказалась от своей жизни? Последовала за тобой в пещеру? Знаешь, почему меня всю трясло, когда я слушала твой рассказ? Про то, как полицейские прошли под деревом? Я была в ужасе, что сейчас услышу, как ты убил Сиварамана, потому что решил, будто это правосудие. Будь у тебя оружие, ты бы так и сделал, верно?

— Мариамма…

— Замолчи! Ни слова больше. Я отдала все — силы, сон, каждый час своей жизни, — чтобы изучать человеческое тело. Чтобы исцелять, а не калечить, Ленин, понимаешь? И, возможно, однажды вылечить Недуг. Большая Аммачи молилась об этом каждый божий день. Чтобы вылечить тебя, идиот ты эдакий! Как ты думаешь, почему я отдалась тебе? Потому что знаю, что мы никогда больше не встретимся. Но, господи боже, неужели ты всерьез думаешь, что я пойду с тобой по пути кровавой бойни, этому… этому тупому пути, который ты избрал, который вовсе никакой не прямой путь. Если ты так думаешь, ты совсем меня не знаешь.

Он пристыженно переворачивается на спину.

Но Мариамма еще не закончила. Она трясет его за плечо:

— Почему я не слышала, как ты говоришь, что откажешься от своей борьбы и будешь жить нормальной жизнью со мной, пожертвуешь своими мечтами ради меня? Ради нашей любви…

Он не отрываясь смотрит на нее, на лице застыла маска боли.

— Слишком поздно, — с трудом произносит он. — Если бы я знал о твоих чувствах ко мне, я, может, никогда не пошел бы по этому пути.

— Не прикидывайся макку, не знал он. И, скажу тебе откровенно, в том, что ты делаешь, нет ничего героического. Хочешь помочь обездоленным? Стань социальным работником! Или иди в политику. Вступи в свою чертову Партию и баллотируйся в парламент. Нет, ты все так же стоишь на крыше в ожидании, пока молния ударит тебе в башку, чертов Чародей Мандрейк. Пора уже повзрослеть! Ты такой же, как твой отец. — Это жестоко, и она понимает, что перегнула палку.

Снаружи доносится смех, высокий женский голос спрашивает, а мальчишеский отвечает. Рев трактора или дизельного грузовика. Чего бы только Мариамма не отдала за заурядность! Какой ценной была бы обычная жизнь. С Ленином все обычное стало бы необычным. А любой, кто их не одобряет, мог бы взять свое неодобрение и засунуть себе куда угодно.

Мариамма утирает слезы:

— Прости меня.

— Ты права. С моей стороны было глупо предлагать тебе рисковать жизнью ради того, что вообще не твое. А в награду получить… Ничего не получить.

— Моей наградой стал бы ты, Ленин. Но не Ленин в подполье. Или в тюрьме.

— Прости меня, — тихо говорит он.

Она кивает. Она должна простить. Прощает. Прощение бессмысленно, но это все, что она может предложить мужчине, которого любит.

глава 67 Лучше снаружи, чем внутри

1971, Мадрас

Она не надеется еще когда-нибудь увидеть Ленина, разве только в тюрьме или в морге, но чувство к нему тем не менее крепнет. Ей следует спрятать эти чувства, засолить и прибрать подальше, как консервы в погребе. Но в таких местах водятся привидения, и закупоренное может взорваться.

На второй неделе практики в отделении АГ — акушерства и гинекологии — она просыпается от тошноты. Тошнота повторяется каждое утро. Мариамма с трудом принимает душ, одевается и забирается в рикшу Гопала. Он пристально вглядывается в девушку. Гопал сообразительный, чуткий, но сдержанный и тактичный, никогда не заговорит первым. Она наняла его на месяц, возить по утрам в больницу «Го́ша»[239], а по вечерам обратно.

«Гоша» расположена в двух милях от общежития, прямо у Марина-Бич. Единственные утренние звуки — скрип педалей, крики чаек и рокот волн. В этот час еще прохладно. Вскоре солнце превратится в огненно-белый диск, сияющий над водой, и на щебенке дороги запросто можно будет поджарить яичницу. Гопал сворачивает к мадрасскому Ледовому дому. Некогда гигантские блоки льда с Великих озер упаковывали в опилки, привозили на кораблях из Америки и хранили здесь, чтобы обеспечивать англичанам защиту от зноя. Соленый воздух несет с собой запахи вяленой рыбы. Испытание для желудка. Вдалеке видны рыбацкие лодки, они вышли в море еще в темноте, а сейчас возвращаются. Покачивающиеся спичечные головки — макушки рыбаков — и синхронные взмахи деревянных весел напоминают барахтающееся в воде перевернутое насекомое.

Она воображает, как на пляже отдаленной земли волны подхватывают тот же ритм, звучит тот же шорох песка и тот же всплеск, когда волна отползает. В том месте, зеркальном отражении этого, живет другая Мариамма, но свободная от здешних жутких страхов и предчувствий. Та другая Мариамма замужем за Ленином, который не ушел в наксалиты; тот любящий Ленин приготовит чай для Мариаммы, когда она вернется с дежурства. В ее комнате в общежитии хранится принадлежавший Ленину «Справочник звездного неба», который он забыл в Парамбиле. Книга стоит рядом с драгоценной «Анатомией Грэя» 1920-х годов, маминой книгой, — не для того чтобы по ней учиться, а чтобы бережно хранить. Книги — ее талисманы, талисманы удачи. Но если такова удача, упаси ее бог от неудач.


При виде бугенвиллеи над белеными стенами «Гоша» сердце Мариаммы начинает биться чаще. Красные цветы бугенвиллеи оттенка плаценты. Ни единая душа не поливает эти растения — похоже, корни их питают концентрированные стоки отделения АГ, «живая вода», что питательнее, чем раствор коровьего навоза. Улыбающийся Гуркха в воротах приветственно взмахивает рукой — Мариамма ни разу не видела его хмурым. На выцветшей табличке написано: БОЛЬНИЦА КОРОЛЕВЫ ВИКТОРИИ ДЛЯ ЖЕНЩИН ВСЕХ КАСТ 1885. Но для всех и каждого это навсегда больница «Гоша»; «гоша» — синоним «бурка» или «пурда». Англичане построили больницу для индуистских женщин высших каст (которые не могут даже войти в одно заведение с неприкасаемыми) и для мусульманок из соседнего Трипликана, которые заточены в четырех стенах своих домов, а выходя на улицу, закрываются с головы до ног. Мариамма слышала истории о том, как мусульманки во время тяжелых родов баррикадировались в своих спальнях, чтобы муж не отвез их в больницу, где к ним мог бы прикасаться белый мужчина-акушер. Смерть была для них предпочтительнее. Времена изменились. Акушерство больше не является в Индии исключительно мужской специальностью. Однокурсники Мариаммы, проходящие практику в АГ, жалуются, что чувствуют себя изгоями, потому что всем заправляют женщины. Мариамме повезло, что ее направили в «Гоша», а не в родильный дом в Эгморе[240], и это счастье, потому что только в «Гоша» есть медсестра Акила.

Перед отделением АГ медленно бродит бледная беременная, поддерживаемая мужем и матерью. Ее раздутый живот видно даже сзади. Схватки пока недостаточно частые, поэтому роженице велели ходить. Мариамма каждое утро наблюдает эту картину, и порой ей чудится, что это одна и та же стонущая женщина в одном и том же грубом больничном сари и нелепой блузе с длинными рукавами. Эта британская модификация викторианского жакета и корсажа плохо подходит для удушающей жары. Сейчас, когда колонизаторов давно уже и в помине нет, зачем продолжать носить такие дурацкие наряды? Женщина смотрит сквозь Мариамму, все ее мысли только о том, чтобы ребенок поскорее вышел. «Лучше снаружи, чем внутри» — правило, которое проповедует сестра Акила. Правило «Пяти Элементов»: Газ, Жидкость, Экскременты, Инородное Тело и Плод должны быть снаружи, а не внутри.

Господи, неужели это я через восемь месяцев? Симптомы однозначны.

Мариамма не может признаться никому, даже соседке по комнате Аните.


Пройдя через вращающиеся двери отделения, она попадает прямо в топку, тошнотворный сладковатый запах бьет по лицу горячей мокрой тряпкой. Этим утром вопли и проклятия одной из женщин заглушают все прочие, ее муж не слышит оскорблений, потому что сидит с остальными мужчинами в тени дождевого дерева во дворе. Многословную брань прерывает короткий, как ружейный выстрел, шлепок, вслед за которым звучит пронзительный голос медсестры.

— Ну-ка, перестань! Ругаться надо было девять месяцев назад. Теперь-то что? Мукку, мукку!

Тужься, тужься! «Мукку» — волшебное слово, «Сезам, откройся» отделения АГ, песнопение, день и ночь не сходящее с языка всего персонала. Мукку!

Ежедневный поток младенцев предоставляет студентам-медикам богатейший опыт — свои двадцать обязательных родовспоможений Мариамма сдала уже за первые четыре дня. «Нормальные» роды не представляют интереса для ординаторов, специализирующихся в акушерстве, которые вальяжно расселись в своих разноцветных сари вокруг обшарпанного деревянного стола; они неторопливо воздвигаются, преодолевая инерцию, только когда дела идут не нормально.

За белой стойкой старшая медсестра Акила — невысокая смуглая, подтянутая женщина с резко очерченными чертами — невозмутимо записывает назначения, лицо ее матово припудрено. Шапочка венчает блестящие черные волосы. Поверх белой униформы — бледно-голубой отглаженный фартук, накрахмаленный так крепко, что запросто остановит пулю. А язык ее испепелит любого, чью работу она сочтет неряшливой, но на самом деле она любящее и заботливое создание. Мариамме она напоминает Большую Аммачи, хотя трудно найти более разных людей. Молитвы, возносимые Парвати, Аллаху и Иисусу; вопли, от которых дрожат кафельные стены и дребезжат матовые окна; зловоние крови, мочи и амниотической жидкости, испаряющихся с липких полов, пропитывающее ноздри, сари, кожу, волосы и мозг; каталки с роженицами вдоль каждой стены; светло-зеленые занавески, которые вечно раздвинуты, превращая самый интимный процесс в публичный, — что бы обо всем этом подумала ее бабушка? Большая Аммачи была сильным человеком и наверняка справилась бы. А что касается Мариаммы, она просто в восторге!

Информационная грифельная доска отделения похожа на табло на Центральном вокзале, но исписана символами вроде «Б3ЖР2 ПРПО» (третья беременность; два живорожденных ребенка; преждевременный разрыв плодных оболочек). Мариамма подходит к Акиле со спины, но у сестры есть глаза сзади.

— Внимание, леди! — возглашает сестра. — Доктор Мариамма на месте! Не сдерживайтесь больше, хорошо? ТУЖЬТЕСЬ, ТУЖЬТЕСЬ!

Акила улюлюкает собственной шутке. Никто, кроме Мариаммы, не замечает ничего особенного, но сама Мариамма с трепетом слышит «доктор» перед своим именем.

— Привет, сестра. — Мариамма кладет на стойку ветку жасмина.

Мариамма покровительствует одной старушке неподалеку от общежития, которая целыми днями плетет венки, молниеносно двумя пальцами завязывая узлы, которые сделали бы честь любому хирургу. Лицо и тело у нее в уродливых шишках, некоторые размером с небольшой шарик, а некоторые с целую сливу. Заболевание называется нейрофиброматоз, или болезнь Реклингхаузена, — доброкачественные фиброзные опухоли, что образуются на кожных нервах. Вероятно, знаменитый Человек-слон, Джозеф Меррик, страдал вариантом нейрофиброматоза.

— Айо! У кого здесь есть время на жасмин? — Сестра подносит цветок к носу. Но с улыбкой. — Иди проверь номер три. Там щипцы, которые я приберегла для тебя. — А потом кричит во весь голос: — ВНИМАНИЕ ВСЕМ! НАМ ПРЕДСТОИТ ГОРЯЧИЙ ДЕНЕК! НУТРОМ ЧУЮ!

Тут никогда не бывает не горячих деньков или чтобы сестра не чуяла их нутром.

У женщины малаяли на третьей каталке лежит под ягодицами оранжевая пеленка, свисающая по краям. На пеленке стойкое генциан-фиолетовое пятно от бесчисленных женщин-предшественниц. Когда Мариамма, надев перчатки, вводит указательный и средний пальцы в родовой канал и раздвигает их буквой V, пальцы едва касаются стенок шейки матки: раскрытие полное. Информационная доска сообщает, что роды длятся уже семь часов, но головка ребенка, кажется, застряла в тазу. Мариамма прикладывает воронкообразный стетоскоп — фетоскоп — к растянутому животу. Даже в гробовой тишине плод слышно плохо. Акила говорит, что нужно «представить сердце ребенка», чтобы услышать его отдельно от материнского. Представить! И вдруг она слышит его — будто стучит дятел с тупым клювом. Меньше восьмидесяти уже повод для тревоги, а у этого малыша шестьдесят. Вот теперь Мариамма заволновалась.

— Сестра! — зовет она, но Акила уже катит тележку с инструментами.

От щипцов, только что извлеченных из стерилизатора, поднимается пар. Тесемки пластикового фартука, который хватает Мариамма, еще влажны от предыдущего использования. Она обезболивает новокаином кожу вульвы с одной стороны от средней линии и делает надрез. Крошечные пульсирующие ручейки крови струятся вслед за изогнутыми ножницами для эпизиотомии. Раньше Мариамма только однажды пользовалась щипцами. Парные щипцы похожи на изогнутые сервировочные ложки с длинными тонкими ручками; когда ложки (или «лопасти») ложатся правильно, обхватывая головку ребенка, ручки можно свести вместе и закрепить. Но к тому моменту, когда в родах нужны щипцы, головка ребенка превращается в мягкое распухшее образование, на котором трудно найти ориентиры. Помогая себе указательным и средним пальцами, она аккуратно заводит левую лопасть на головку ребенка, потом то же самое повторяет с правой. Тихо молится, чтобы лопасти захватили череп с боков, а не сплющивали лицо. Но, как ни старается, не может свести рукоятки. Излишнее усилие может сокрушить череп. И когда она уже отчаялась, из-за плеча появляется рука Божественной Акилы, чуть поправляет одну из лопастей, и вот рукоятки, щелкнув, закреплены. Сестра исчезает.

Но стержень, который Мариамма пытается прикрепить к рукоятке, не подходит! Надо было проверить заранее. И вновь из-за плеча тянется рука Божественной Акилы и завершает сборку, несмотря на несоответствие деталей. Мариамма покрепче упирается ногами в пол, готовясь тянуть. Акила ставит позади Мариаммы стажера — на случай, если та шлепнется на спину, когда появится головка. Со следующей потугой Мариамма тянет.

— Айо, и это вы называете тянуть, доктор? — кричит Акила с другого конца палаты, даже не глядя. — Ребенок втащит вас внутрь вместе с тапочками, если не будете стараться как следует.

Мариамма чуть приседает и тянет изо всех сил. Голова ребенка садится на мель в районе крестцового мыса.

— Сестра! — скрежещет зубами Мариамма.

— Все будет хорошо, ма, — отзывается Акила из-за стойки, а потом кричит кому-то другому: — Доктор, когда вы закончите зашивать швы на промежности, ребенок уже в школу пойдет!

И все правда становится хорошо, потому что внезапно появляется головка. Но если бы не опора в виде стажера, Мариамма с младенцем непременно растянулись бы на мокром полу. Обмякшее синее существо пострадало из-за щипцов — у него яйцеобразная голова. Мариамма лихорадочно отсасывает грушей слизь изо рта младенца, но тщетно. Нежно дует ему в лицо. Никакого результата. Мать смотрит в ужасе. И вновь возникает одна из десяти рук Божественной Акилы и шлепает попку младенца, и тот, вздрогнув, издает пронзительный крик.

— Так лучше, ма? — во весь рот ухмыляется Акила, подразумевая «лучше-снаружи-чем-внутри», но не произнося вслух.

Мариамма так счастлива, что готова разрыдаться. Крошечные кулачки подняты в воздух… Она вдруг вспоминает Ленина, и слезы уже на подходе.

— Алло, мадам Мариамма! — кричит сестра, теперь уже от автоклава. — Если не собираетесь перерезать пуповину, будьте любезны, передайте ножницы ребенку. Хватит уже мечтать!

Всевидящая Акила и мысли читать умеет. Мариамма перерезает пуповину и принимается устранять последствия эпизиотомии.

Как только закончу сегодня, признаюсь Акиле. Расскажу ей все. Не могу больше держать это в себе.


Много часов спустя, в конце смены, она зовет Акилу выйти на минутку. И, запинаясь, выкладывает свою тайну. Акила хохочет во весь голос.

— Ма, каждая студентка, которая проходит через наше отделение, думает, что беременна. Иногда даже отдельные дурные парни! Ложная беременность, так это называется. Но я всем им говорю — как это вы можете быть и девственницами, и беременными? — И Акила опять разражается смехом.

— Сестра… Я не девственница, — тихо признается Мариамма.

Теперь Акила разглядывает ее с любопытством. Берет Мариамму за подбородок, поворачивает лицо в одну сторону, в другую.

— Ма, я начала работать в акушерстве, когда тебя еще на свете не было. Акила знает, когда женщина беременна. Я знаю, когда Бог еще не в курсе, раньше, чем узнает мать. Мужья идиоты, они вообще ничего не понимают, на них плевать. Но Акила никогда не ошибается. Тело само рассказывает мне. Щеки, цвет кожи, и́тэ-а́тэ[241]. Слово даю, ты не беременна. Ты мне веришь? Нет, конечно! Тогда давай сделаем анализ, но только чтобы ты не волновалась, ясно?

Акила сама берет у нее кровь.

— Я отправлю в лабораторию под другим именем. Но все будет в порядке, ма. Беременность в голове, а не в матке. — Она делает паузу, чтобы подчеркнуть следующую фразу: — На этот раз. Но в следующий раз может быть и в матке. Так что в следующий раз думай головой.

глава 68 Гончие небес

1973, Парамбиль

С получением отрицательного анализа на беременность ее «утренние недомогания» мгновенно прекращаются. Мариамма чувствует себя как приговоренный, которого вдруг помиловали. Она пребывала в абсолютном ступоре перед перспективой стать незамужней матерью-одиночкой ребенка, чей отец — наксалит, которого никогда больше не увидят живым.

И ей слишком стыдно второй раз признаться сестре Акиле, что она расстроена. Почему она не забеременела? С ней что-то не так? Неужели ее ночь с Ленином не произвела впечатления на вселенную? Но ведь такая любовь, как у них, первая близость, должна оставить след. Это неразумно, Мариамма понимает, но мысль не оставляет ее, даже когда она собирается на рождественские каникулы. Наконец-то Мариамма едет домой, давно пора.


Когда она впервые видит Парамбиль, то поражается его безмятежности, столь далекой от ее собственного хаоса минувших двух лет. Над трубами курится дым от никогда не гаснущих очагов. И вот там, на веранде, стоит отец, а рядом с ним Анна-чедети, как будто так и стояли, не двигаясь с места, с того самого дня, как уехала Мариамма. Отец стискивает ее в объятиях так сильно, что даже дышать трудно.

— Муули, без тебя как будто часть меня тоже пропала, — шепчет он.

В его руках по-прежнему спокойно и безопасно, как в детстве. Потом настает черед Анны-чедети душить девочку в объятиях. Они оба заметили шрам на лбу, хотя тот и поблек. Мариамма винит во всем скользкий пол в лаборатории, где она упала и порезалась разбитым стеклом. Почти правда, если опустить контекст.

Призраки бабушки и Малютки Мол витают рядом, напоминая о ее целях, о том, зачем она отсюда уехала. Все, чем она стала, все, к чему стремится, началось в этом доме и его любящих обитателях. После похорон Мариамма приезжала сюда из Альюва-колледжа еще только один раз, незадолго до начала учебы в Медицинской школе. Тогда все были подавлены и печальны и еще не оправились от горя. Но сейчас она видит, что отец и Анна-чедети научились жить с этой потерей, они погрузились в новые хлопоты. А вот Мариамме от этого лишь виднее отсутствие двух любимых опор родного дома — как прореха в ткани, которую никто больше не замечает.

Анна приготовила ее любимое меен вевичатху в соусе таком густом, что ложка стояла.

— Вчера торговка приходила. Старуха собственной персоной — не невестка. И в корзинке у нее была одна-единственная рыбина, вот эта самая а́воли[242]. Она сказала: «Скажи Мариамме, что я принесла эту красотку специально для нее. Скажи, у меня страшно болят шея и руки, от плеч до пальцев. Пилюли ваидьяна не помогают совсем. Лучше бы я их в реку выбросила, да боюсь, рыба подохнет».

Мариамма живо представляет старушку с иссохшими, морщинистыми руками, как будто под кожу ее навеки вросла чешуя, сыплющаяся из корзинки на голове. Теперь подарок торговки красуется в глиняном горшке Большой Аммачи, превращенный в плавающее в красном соусе филе; белая мякоть тает на языке, а карри окрашивает алым рис, ее пальцы и фарфоровую тарелку.

Отцу не терпится поделиться новостями, которые для Мариаммы вовсе не новы. Она чувствует напряжение, витающее над столом, только усиливающееся от папиных попыток сделать вид, что все в порядке. Он ждет, пока дочь доест.

— Муули, я должен рассказать тебе кое-что, что тебя огорчит. Господь свидетель, мы только об этом и говорим. (Анна, прибиравшая со стола, отставляет посуду и садится рядом.) Ленин пропал. Ты знала?

— Я волновалась. Он вдруг перестал писать мне. — Еще одна полуправда.

— В общем… хочешь верь, хочешь нет, он подался в наксалиты, — выпаливает отец.

Такова цена лукавства — чувствуешь себя тараканом. Она слушает, как отец пересказывает газетные статьи о налетах и о смерти Ариккада при попытке к бегству.

— История с наксалитами до сих пор казалась мне такой далекой, — вздыхает отец. — Где-то в Малабаре, в Бенгалии. И вдруг почти у нас на пороге.

Отец всегда был красивым мужчиной. Но впервые она замечает темные круги у него под глазами, скорбные морщины на лбу, обвисшие щеки и редеющие волосы, сквозь которые просвечивает кожа. А ведь ему уже пятьдесят, осознает она. Полвека жизни. Но даже если так, может, время в Парамбиле ускорилось, с тех пор как она уехала?

Когда дочь влюбляется, она неизбежно отдаляется от отца; первый мужчина, которому принадлежало ее сердце, теперь должен состязаться с другим. Но в случае с Мариаммой между ней и отцом стоит еще и ее тайна. Анна-чедети встревоженно смотрит на нее — не слишком ли эта весть расстроила девочку.

— Это ужасно, — говорит Мариамма, потому что должна что-то сказать. — Если он примкнул к наксалитам, тогда он еще глупее, чем я думала. Если хотел помочь беднякам, почему не вступить в Партию, не баллотироваться в парламент? (Совсем недавно она то же самое предлагала Ленину.) Но вот это все зачем? Идиот. Просто выбросить на помойку собственную жизнь!

Родные оторопело слушают ее страстную речь. Она перестаралась?

— Что ж, — после паузы откашливается отец. — Единственное, что могу сказать про Ленина, что с первого дня, как он тут появился, он не скрывал своих устремлений. Мальчик всегда глубоко сочувствовал пулайар. Тяжесть их бремени была его тяжестью. Мы сидим тут, рассуждаем глубокомысленно и считаем себя просвещенными и свободными от предрассудков. Но истина в том, что мы не замечаем несправедливости. А он всегда ее видел.

Слышал бы Ленин, как отец защищает его.


Анна уходит купаться, Мариамма остается одна в темной кухне, благоухающей ароматами и воспоминаниями. Она вспоминает, как однажды Дамодаран приник свои древним глазом к окошку, а Большая Аммачи, притворно рассердившись, бранила его. В ту неделю, когда умерла бабушка, Дамо пропал в джунглях. Они узнали об этом много позже от Унни, который несколько недель тщетно дожидался слона в лесной хижине. Дамо, без сомнения, ушел за компанию с Большой Аммачи. Унни был абсолютно раздавлен. Мариамма находит спички и зажигает одну из любимых бабушкиных масляных ламп размером с ладонь, она всегда брала такую с собой в спальню. Мариамма, не смущаясь и не сдерживаясь, горько плачет, вспоминая родное лицо, озаренное мягким светом лампы. Но бабушка всегда рядом — это слезы о прошлом, о тех безмятежных временах, когда они сидели тут вместе и бабушка кормила ее, ласкала, и баловала, и развлекала разными историями, и Мариамма знала, что в ней души не чают.

Перед тем как идти к отцу в кабинет, Мариамма берет себя в руки. Как же она соскучилась по запаху старых газет и журналов и самодельных чернил! И по родному запаху папиного сандалового мыла и травяной зубной пасты, и по священному часу в конце каждого дня, когда папа читал ей вслух. Неужели нужно обязательно оставить что-то или лишиться чего-либо, чтобы по-настоящему оценить? Но сегодня рассказчиком будет она — отец изголодался по ее медицинским историям, жаждет услышать все подробности, с нетерпеливым любопытством стремясь, как мотылек, ко всему, что сияет новыми знаниями. И она уступает, описывая ему все подробности своей жизни… за исключением Бриджи.

Когда они уже собираются идти спать, отец замечает:

— Как тяжело, должно быть, каждый день видеть страдания. Я бы не смог. Только удача и милость Божья хранят нас от таких напастей. Как же нам повезло, да?

Удивительно, откуда такое чувство у человека, на долю которого выпало столько страданий.

— Аппа, стыдно признаться, но я частенько принимаю это как должное. Раньше я боялась заболеть. А сейчас мы все настолько сосредоточены на болезнях других, что порой человек даже не замечает, что сам болен. Когда я прихожу домой с дежурства в роддоме или в хирургии, могу думать только о том, как бы поскорее поесть и не ждет ли меня письмо в почтовом ящике. Мне кажется, все врачи живут в иллюзии, что мы заключили сделку с Богом. Мы лечим больных, а взамен нас щадят.

— Кстати, это напомнило мне… — говорит отец, протягивая ей лист бумаги. — Наткнулся в одной из книг, клятва Парацельса. И сразу сказал себе: «Я должен переписать это для Мариаммы». — Обычно у отца неразборчивый почерк, но здесь буквы как будто напечатаны на машинке. — Подумал, что я хочу, чтобы моя Мариамма стала именно таким врачом.

Она читает: «Любить больных, всех и каждого, как своих родных».

Ночью она спит в кровати Анны-чедети в старой спальне около кладовой, уютно устроившись в обнимку с женщиной, которая кормила ее грудью, которая была для нее такой же матерью, как и для своей Ханны. Анна признается, что у Джоппана были тяжелые времена. Игбал хотел уйти на покой, покончить с делами. Джоппан выкупил у него бизнес, взял кредит в банке, но чтобы выплатить, ему пришлось работать вдвое больше, расширить сеть маршрутов, брать столько заказов, сколько предлагали. Анна рассказывает, что он щедро платил своим работникам — в конце концов, он ведь был одним из них. Но и обращался с ними сурово. Накануне Онама, в самое горячее время, лодочники и грузчики объявили забастовку. Они требовали свою долю в компании. Джоппан пытался урезонить их. Мол, а не хотят ли они заодно взять на себя и часть его долгов? Но они его не слушали. Он чувствовал, как будто его предали.

— Помнишь того члена Партии, за которого он агитировал и которого благодаря его помощи избрали от нашего округа? — рассказывает Анна-чедети. — Так вот, и этот тип, и его Партия встали на сторону работников. Лучше, мол, пожертвовать одним голосом Джоппана, чем голосами всех рабочих. Тогда Джоппан уволил всех и попробовал нанять других. Его бывшие работники потопили одну из барж и подожгли склад. Но Джоппан, вместо того чтобы уступить их требованиям, закрыл дело. И позволил банку все отобрать. Не знаю, сколько денег он сумел накопить, но мне тревожно.

Мариамма надеется, что по крайней мере его семья не будет голодать — Аммини зарабатывает продажей соломенных панелей и циновок. И у них есть земля. Поди, наверное, тоже поможет, она ведь уехала к мужу в Шарджу. Но дело не в этом — не так представлял себе Джоппан свою жизнь. Странно, что отец об этом ни словом не обмолвился. Может, считал себя обязанным защищать друга.


Утром, прихватив тхорт, Мариамма отправляется прогуляться. Хочет взглянуть, как идет строительство больницы, но сначала задерживается у Гнезда. Вдыхает сухой древесный запах. Солнечную сторону игриво обвили буйно разросшиеся лианы. Мама так и задумала? Что природа сама будет обновлять и изменять Гнездо с каждым годом и с каждым сезоном? Две низенькие табуретки по-прежнему стоят внутри, и она усаживается, упираясь коленями в подбородок, и вспоминает Поди, которая всегда сидела напротив. Они играли в шашки или по очереди тарахтели «а-что-я-тебе-расскажу» — делились подслушанными секретами, которые, по мнению взрослых, не предназначались для их ушей. Иногда Мариамма приходила сюда одна и представляла, что на соседней табуретке сидит мама. Что они вместе пьют чай и говорят о жизни.

По пути к каналу ее ждет Каменная Женщина. Они с Поди нашли ее совершенно случайно, почти полностью скрытую диким виноградом и зверобоем. Мариамму с первого взгляда поразила ее мощь, ее безликая мистическая сила. Рядом с ней она чувствовала себя совсем крошечной. И до сих пор так чувствует. Отец сказал, что это скульптура, которую мама выбросила. Они с Поди расчистили скульптуру и полянку вокруг, посадили там бархатцы. Мариамма всегда думала, что Каменная Женщина — это еще одно воплощение ее матери, отличное от той, что улыбается ей с фотографии в ее комнате. В детстве она ложилась на спину Каменной Женщины и представляла, как мамина сила проникает в ее плоть, словно соки, поднимающиеся по стволу дерева. Сейчас она проводит ладонью по каменному телу в молчаливом приветствии.

А за каналом заливают бетоном фундамент под здание больницы. Судя по бамбуковым лесам, связанным веревками, здесь предполагается гораздо более значительная конструкция, чем она думала. Мариамма пытается представить, как будет выглядеть здание. Ей приятно думать, что золотые браслеты, которые она стянула с себя на Марамонской конвенции, тоже в некотором роде встроены в эти стены и стали частью будущей больницы.

Канал недавно расширили и углубили до самого слияния с рекой. Вода переливается зелеными и коричневыми бликами; листья теперь плывут по течению гораздо быстрее, чем она помнит. Мариамма находит укромное местечко и раздевается до нижнего белья. Потом осторожно сползает вниз по каменистому склону, ступни скользят на влажном мху, а затем отталкивается и ныряет головой вперед. Ощущение внезапного перехода — возбуждающее, знакомое, ностальгическое… и печальное. Она надеялась вернуться в прошлое, погрузившись в него. Но пути назад нет, время и вода текут неумолимо. Мариамма выныривает гораздо ниже по течению, чем рассчитывала. Слияние с водами реки шумно возвещает о себе впереди, течение неожиданно сильное. Она гребет к берегу, находит за что уцепиться и выбирается на сушу. Нет, это больше не тот же самый канал, а она не та же самая Мариамма.

В конце ее коротких каникул отец раскошеливается на туристическое такси — не до автобусной станции, а до железнодорожного вокзала в Пуналур, два с половиной часа пути. Они сидят, как короли, на заднем сиденье. Отец сознается, что управление Парамбилем совершенно вымотало его.

— Я никогда не был специалистом в этом деле. Будь во мне хотя бы толика задора Самуэля или моего отца, мы освоили бы гораздо больше земли и заработали больше денег. — Он виновато смотрит на дочь. — Беда в том, что твой отец предпочитает плугу перо.

Мариамма считает, что отец напрасно скромничает. Он широко известен как автор «не-художественностей». А пару раз в год он пишет длинные аналитические статьи, которые публикуют в воскресных номерах «Манорамы».

— В общем, я поговорил с Джоппаном, не возьмется ли он вести дела Парамбиля. Сделал ему предложение. И надеюсь, он его примет. Он ведь покончил с транспортным бизнесом. Слишком много проблем. Много лет назад, после смерти Самуэля, мы уже делали Джоппану такое предложение, очень хорошее. Он сам так сказал. У него была бы своя земля, больше, чем у любого из наших родственников, и доля в урожае в обмен на управление поместьем. Но Джоппан мечтал покорить мир. Или, по крайней мере, его водные пути. Тогда он отверг наше предложение. И вдобавок не хотел, чтобы про него говорили «Джоппан пулайан, который занял место Самуэля».

— И на этот раз ты предложил ему нечто иное?

— Хорошо, что ты спросила. Когда меня не станет, все достанется тебе, так что хорошо быть в курсе дел. Я предложил десять акров, которые переходят в его собственность сразу. В обмен он будет десять лет вести наше хозяйство и получать десять процентов от всего урожая. А впоследствии, поскольку он может заодно заниматься и своей землей, зарабатывая на этом, сможет купить у нас еще участок, если захочет.

— Щедрое предложение, — замечает Мариамма.

— Надеюсь, он тоже так думает, — улыбается отец. — То предложение, которое я делал раньше, было гораздо выгоднее, но с тех пор многое изменилось. Мне жалко его. — Отвернувшись к окну, отец некоторое время молчит. — Муули, в детстве Джоппан был для всех нас героем, он был как наш святой Георгий. Судьба — забавная вещь. Взгляни на меня. Я окончил школу, стремился поступить в колледж, посмотреть мир. И вот я там, откуда начинал, а Джоппан где только не побывал. Но именно в Парамбиле я чувствую себя цельным. А Джоппан может вдруг обнаружить, что ровно то, от чего он бежал, спасет его и сделает счастливым. Ты сопротивляешься судьбе, но этот пес все равно тебя выследит. Вот: все бежит тебя, как ты бежишь Меня![243]

Прощание на платформе было душераздирающим. Мариамма мучается чувством вины за все, что утаила от отца. За все свои тайны. Компрометирующие тайны. Она не представляет, что у отца могут быть какие-то секреты, но, возможно, они есть даже у него.

Их долгие объятия отличаются от всех прошлых. Они поменялись ролями. Теперь она — родитель, оставляющий ребенка на произвол судьбы, но ребенок цепляется за нее. Когда поезд трогается, отец долго машет вслед, храбро улыбаясь, одинокая сиротливая фигурка.

глава 69 Увидеть то, что сумеешь представить

1974, Мадрас

Практика по терапии близится к концу, и однажды служитель сообщает, что Мариамму вызывают к доктору Уме Рамасами, в отделение патологии. Первая реакция Мариаммы — паника, что она где-то ошиблась. Но курс патологии давно позади. Следующая реакция — воодушевление. Ума Рамасами — разведенная дама чуть за тридцать, блестящий преподаватель. Все парни с курса Мариаммы влюблены в профессора Рамасами. Как говорит Чинна, «она рубит фишку», что на жаргоне студентов-медиков означает настоящего профи.

— Чинна, ты уверен, что тебя в ней привлекает именно «фишка»?

— А что, ма? Полагаешь, «премьер падмини» мадам? — прикидывается дурачком он. — Чаа! Да ни разу!

«Фиат» «премьер падмини»[244] гораздо больше подходит доктору Рамасами, чем громоздкий «амбассадор» или тараканообразный «стандарт геральд». Эти три модифицированные иностранные модели — единственные автомобили, производство которых разрешено в социалистической Индии, за любую другую машину придется заплатить 150 процентов налога на импорт. «Фиат» Умы черного цвета, но с красным верхом, а еще у него дополнительные фары, тонированные стекла и рыкающая выхлопная труба. И, что совсем уж необычно, Ума водит сама.

Доктор Рамасами читала их курсу первую лекцию в старинной аудитории Донована, и даже вечно гудящие последние ряды притихли, когда в зал вплыла высокая, уверенная в себя женщина в белом халате с короткими рукавами. Она начала прямо с воспаления, первого ответа тела на любую угрозу, общего симптома всех болезней. За считаные минуты доктор втягивает их в гущу битвы: захватчики (бактерии брюшного тифа) обнаружены часовыми на вершине холма (макрофагами), которые посылают сигнал в замок (костный мозг и лимфатические узлы). Немногочисленные стареющие ветераны прежних сражений с тифом (Т-лимфоциты памяти) поднимаются с постелей, чтобы спешно обучить непроверенных новобранцев специфическим навыкам борьбы с брюшным тифом, а затем вооружить их специальными копьями, предназначенными исключительно для того, чтобы вонзиться в щит тифозной бактерии и пронзить его, — по сути, ветераны клонируют самих себя в молодости. Те же ветераны предыдущих кампаний собирают взвод биологической войны (В-лимфоциты), которые спешно производят единственное в своем роде кипящее масло (антитела), дабы лить его на стены замка; оно растопит щиты тифозных захватчиков, не причиняя вреда другим. Между тем, услышав призыв к бою, наемники-головорезы (нейтрофилы), вооруженные до зубов, стоят наготове. При первом запахе пролитой крови — любой крови, своей или чужой — эти наемники впадут в неистовство резни… Расхаживая вдоль доски, доктор Рамасами резко отбрасывала золотисто-пурпурный подол своего красного сари. Мариамме это напомнило женщин с эскизов ее матери: волнообразные линии передавали не только складки сари, но и контуры женской фигуры под ним.


На медной табличке на дверях кабинета написано: ИССЛЕДОВАТЕЛЬСКИЙ ЦЕНТР ХАНСЕНА. Судя по всему, доктор Рамасами не считала нужным указывать свое имя. Прохлада кондиционированного воздуха напоминает Мариамме о магазине сари в оживленном роскошном Т. Нагар[245], где продавщицы, сидящие на приподнятых помостах, вытягивают одно за другим роскошные сари из высоких стопок, каскадами разворачивая их перед клиентом. Но здесь вместо палисада из шелка и хлопка — хромированные холодильники, водяные бани, инкубаторы, сияющие лабораторные столы и центрифуги. Взгляд Мариаммы падает на поблескивающий бинокулярный микроскоп. Прямо слюнки текут. У него есть даже дополнительный окуляр — учительский, — чтобы студент и преподаватель могли вместе изучать один и тот же срез, подсвеченный снизу электрической лампочкой. В сравнении с этой красотой монокуляр Мариаммы, который можно использовать только рядом с ярко освещенным окном после долгой настройки зеркальца, — буйволиная повозка.

— Красотка, да? — Доктор Рамасами в небесно-голубом сари. В ушах у нее простые золотые «гвоздики». Она жестом указывает на высокий стул около микроскопа. Поздоровавшись, продолжает: — Итак… я пригласила вас, чтобы спросить, не хотите ли поработать вместе со мной над проектом…

— Да с удовольствием, мадам! — выпаливает Мариамма.

Доктор Рамасами весело хохочет.

— Может, сначала выясните, что за проект? Или вы согласны на все?

— Нет… в смысле — да, мадам. — Мариамма никак не может собраться с мыслями. Должно быть, выглядит полной дурочкой. Нужно говорить медленнее, как советовала Анита.

— Вы будете помогать мне в исследовании периферийных нервов. При болезни Хансена.

Почему не сказать просто «проказа»? — удивляется Мариамма.

— Задача состоит в том, чтобы аккуратно препарировать верхние конечности, которые удалены у пациентов с болезнью Хансена, и полностью обнажить срединный и локтевой нервы и их ответвления. Затем мы фотографируем макропрепараты на месте, перед тем как удалить нервы и сделать множество срезов для микроскопических исследований. Некоторые срезы мы отправим на иммунногистохимическое окрашивание и изучение в Осло.

Мариамма вспоминает прокаженных на Марамонской конвенции и тех несчастных, что иногда встречались на тропинке, ведущей к Парамбилю, — похожие на инопланетян из другой галактики, они останавливались на расстоянии слышимости и гремели своими жестяными кружками. Она содрогается внутри при мысли, что придется препарировать одну из их рук. Да, пожалуй, «болезнь Хансена» совсем неплохой вариант.

— Для меня большая честь быть приглашенной в проект, — говорит она.

— Но?.. — чуть склонив голову и улыбаясь еще шире, интересуется доктор Рамасами.

— Нет, ничего… Просто любопытно, мэм, почему я?

— Хороший вопрос. Вас рекомендовал доктор Каупер. Я видела вашу работу на конкурсном экзамене. Потрясающе, что вы справились всего за два часа. Именно это мне и нужно. Но мои препараты будут посложнее.

— Благодарю вас, мадам. Я очень рада, что вы выбрали меня не потому, что…

— Потому что вы оторвали яйца Бриджи? — невозмутимо уточняет доктор Рамасами.

Мариамма, не сдержавшись, фыркает.

— Айо, мадам!

— Это было дополнительным плюсом, если уж начистоту. Не так давно и я была здесь студенткой. И у нас были свои «Бриджи», хотя и не такие омерзительные. Печально, что они водятся тут по сей день.

Следующий день для Мариаммы начинается с извлечения образцов из резервуара с формалином, в котором, похоже, содержится коллекция предплечий с кистями. Работает она у окна, где больше света. На всякий случай рядом с ней на подставке большая лупа. Она должна найти стволы срединного и локтевого нервов в предплечье и препарировать их ветви до самых пальцев — точнее, до культей, потому что у этого образца пальцы отсутствуют. Проблема в том, что кожа толстая, как слоновья шкура, гораздо толще, чем у обычного трупа, законсервированного в формалине. Подкожная жировая клетчатка твердая, точно камень, и намертво прилипла к коже; нужно действовать крайне осторожно, чтобы не повредить нерв. И так близко к нерву нельзя использовать слишком острые инструменты вроде скальпеля или ножниц. Поэтому часами напролет она ковыряет, отодвигает и отскребает ткани пальцем, обернутым марлей, или рукояткой скальпеля — в хирургии это называется «тупое рассечение». Она будто охотник, ищущий следы. Приметы едва уловимы — подобно чуть более темному оттенку гребешка почвы, приподнятой дождевым червем. Мариамма сидит, склонившись над образцом, совсем как в детстве, когда они с Ханной вышивали. Интересно, монахиням в монастыре позволены хобби?

Неделя работы, ноющие запястья и затекшая шея — и первый образец готов.

— Великолепно! — констатирует Ума. — Я пригласила вас, потому что сама не могу найти времени на эту работу. Но, признаюсь, я пробовала. И я искромсала, все испортила! В чем ваш секрет?

— Отчасти дело в зрении, — нерешительно начинает Мариамма. — В детстве я училась вышивать. И обнаружила, что могу делать совсем крошечные стежки, которые у Ханны — девочки, которая меня учила, — не получаются, хотя у нее было нормальное зрение. Честно говоря, я не пользовалась лупой, у меня от нее голова кружится. И еще, мэм… — Она не решается признаться. Когда попыталась объяснить это Аните, та подумала, что Мариамма сошла с ума. — Не хочу, чтобы меня сочли хвастуньей… или сумасшедшей. Но, препарируя анатомические образцы, я как будто вижу все иначе. Понимаете, мы все смотрим на образцы в формалине сверху, в одной плоскости. Но я могу видеть их в трех измерениях, могу мысленно вращать их. Это больше, чем просто знание того, что я должна увидеть, — для этого у всех нас есть руководство по вскрытию. Я могу разглядеть, чем именно эта ткань отличается от остального тела. Могу представить ее целиком, практически взглянуть сквозь нее. А потом остается только отделить. Здесь участвуют все органы чувств. Я обращаю внимание на сопротивление ткани, тонкие ощущения, даже вибрацию или трение, когда инструмент двигается по поверхности материала.

— Не беспокойтесь, — задумчиво говорит Ума. — Я вовсе не считаю вас сумасшедшей. У вас дар, Мариамма. Иначе невозможно было бы препарировать так идеально. Человеческий мозг способен творить невероятное. В нашем упрощенном понимании мы помещаем каждую функцию в отдельную ячейку: зона Брока отвечает за речь, а область Вернике — за интерпретацию того, что слышим. Но эти ячейки искусственны. Слишком примитивны. Чувства переплетаются и перетекают из одной области в другую. Вспомните о фантомных болях. Нога ампутирована, но мозг ощущает боль в том, чего больше нет. Так и тут, я полагаю, — ваш мозг может воспринимать визуальный сигнал и преобразовывать его в нечто иное.

Мариамма думает о Недуге. Сейчас, обладая знаниями анатомии и физиологии, она предполагает, что Недуг повреждает зоны мозга, связанные со слухом и равновесием. Возможно, у тех, кто страдает Недугом, погружение в воду провоцирует передачу сигналов к тем частям мозга, которые не должны быть задействованы, — противоположность ее дару. Нужно спросить Уму, но, прежде чем она успевает открыть рот, Ума продолжает:

— Я видела ваши наброски. Вы хорошо рисуете.

— Вообще-то не очень. Жаль, что мне не передался художественный талант матери.

— А чем она занимается?

— Она не занимается больше. Но в прошлом — да… Я никогда не видела своей матери. Она утонула вскоре после моего рождения.

— О, Мариамма!

От искренней скорби в голосе Умы Мариамму накрывает волной горя. Это, конечно, не тоска по матери. Как можно оплакивать ту, кого никогда не знала? И она никогда не справится с тоской по Большой Аммачи, которая была ей матерью, бабушкой и подругой, всем сразу. Но беседы с Умой, с молодой женщиной, живой и яркой, впервые дают Мариамме представление о том, какими могли быть разговоры с матерью. Если бы мама не утонула.

Ума встает, ласково стискивает плечо Мариаммы и возвращается к себе в кабинет.


Занятия, практика в клинике, препарирование в лаборатории и чтение полностью занимают ее время и мысли. Порой у нее возникает нелепое желание написать Ленину, с которым, разумеется, нет связи. Единственные письма, которые получает Мариамма, — от отца, с новостями из дома. Джоппан согласился стать управляющим Парамбиля, и с самого его первого дня кажется, что он был тут всегда. Отец пишет, что впервые за долгое время смог перевести дух. А еще, сообщает он, развернулась драматическая история вокруг Мастера Прогресса и Больничного фонда. Раньше Мастеру помогала Поди, вела всю бухгалтерию. Когда она уехала, Мастер нанял новую девушку, которая, видимо, присвоила средства фонда. С безобразием разбираются, но Мастера Прогресса пока отстранили от работы, хотя он ни в чем не виноват. На скорость строительных работ, впрочем, эта история не повлияла.

Внешние стены почти закончены. Смотрю на них, и кажется, что сплю — такое прекрасное современное здание, и вдруг в нашем Парамбиле. Жаль, что Большая Аммачи не видит. Это ведь ее мечта. А может, и видит. Она точно видела, как все начиналось. Анна-чедети передает приветы. Мы очень гордимся тобой.

Твой любящий Аппа

В субботу, пока Мариамма наверстывает пропущенные часы в лаборатории, туда на минутку заскакивает Ума, и они вместе изучают первые срезы под микроскопом.

— Я часто думаю о Герхарде Хансене, — говорит Ума. — Многие ученые и до него рассматривали под микроскопом ткани больных проказой, но никто не видел бактерию-возбудителя. Но ее ведь совсем не сложно разглядеть! Просто они решили, что ее там не может быть. Иногда нужно представить что-либо, чтобы обнаружить это. И этому, кстати, я научилась у вас!

Это льстит и вдохновляет Мариамму работать еще усерднее. Ее тянет к Уме. Когда она была маленькой, то часто мечтала, как мама вдруг возвращается: украшенная драгоценностями, всегда почему-то на колеснице, с распущенными волосами, освобожденная наконец от заклятия волшебника, который много лет удерживал ее спящей в заточении. Обычно такие фантазии посещали ее, когда она сидела возле Каменной Женщины или в Гнезде, потому что ее мама была жива в этих творениях, жива в своих незавершенных рисунках и картинах — художник, которого прервали посреди работы и который вот-вот вернется. Но годы шли, спящая красавица не просыпалась, картины оставались незавершенными. Ума, ее живая, дышащая, яркая наставница, — из тех женщин, кто, оказывается, участвует в ралли и своими руками перебирает двигатель, — более реальна, чем любой рисунок, и даже реальнее безликой каменной реликвии в Парамбиле.


Мариамма заказывает билет, планируя съездить на неделю домой на короткие каникулы. За два дня до отъезда она корпит в лаборатории, готовя препараты к фотосъемке.

За спиной какое-то движение. Она оборачивается. Ума, со странным выражением лица и с заплаканными глазами, стоит на пороге своего кабинета. Первой мыслью Мариаммы было, что Ума доставала что-то из резервуара с формалином и надышалась испарений.

Ума как в замедленной съемке подходит к ней и обнимает за плечи.

— Мариамма, — тихо произносит она. — Произошел несчастный случай.

глава 70 Сделать решительный шаг

1974, Кочин

Филипос проводит ночь вдали от Парамбиля, в номере знаменитого кочинского «Малабар-отеля», любезно предоставленном его газетой. Он предложил статью, где по-новому оценивается деятельность Роберта Бристоу — человека, которого в этом портовом городе считают святым. Редактор одобрил идею.

Бристоу, морской инженер, прибыл в Кочин в 1920 году и понял, что, несмотря на процветающую торговлю пряностями, Кочин обречен оставаться второстепенным портом — из-за скалистой отмели и гигантского рифа, через который могли проскочить лишь небольшие суденышки. Большие корабли должны были вставать на якорь на рейде, а товары и пассажиров доставляли на берег на лодках. Бристоу совершил инженерный подвиг, подобный строительству Суэцкого канала, — он убрал препятствия для судоходства, а в процессе расчистки на поверхность подняли достаточно ила и камней, чтобы соорудить остров Уиллингдон. Теперь для кораблей есть глубоководная гавань между островом Уиллингдон и побережьем, а на самом острове расположены аэропорт Кочина, правительственные учреждения, предприятия, магазины и роскошный «Малабар-отель».

Филипос, ужиная на террасе «Малабара», смотрит на широкий пролив между островом Випин и фортом Кочин, затем переводит взгляд на Аравийское море. Забавно — учитывая его враждебные отношения с водой — сидеть на земле, которая прежде была морем. Он оказался здесь, потому что некий капризный биолог пристал к Обыкновенному Человеку, предлагая изучить, как инженерный подвиг Бристоу повлиял на экологию озера Вембанад, которое в этом месте выходит к океану. Каналы и заводи, жизненные соки Кералы, которые питают озеро, оказались подвержены воздействию соленой воды. «Донным, нектонным и планктонным сообществам был нанесен неизмеримый ущерб, — говорится в письме биолога. — А поскольку работы по углублению дна ведутся круглый год, ущерб носит постоянный характер. Драгоценная скальная устрица, Crassostrea, жизненно необходимый элемент в пищевой цепочке — от рыбной молоди к взрослым особям и вплоть до человека, до маленьких детей, чей мозг растет и развивается!» Филипос разделяет тревогу: он видел схожие проблемы со строительством плотин, вырубанием тиковых лесов и добычей руды, понимал, что возможны непредвиденные последствия. Бедные сельские жители, чья жизнь может быть разрушена, редко имеют право голоса, чтобы заранее выступить против подобных проектов. А когда ущерб уже нанесен, все, что они говорят, едва ли имеет значение.

Филипос засиживается за ужином и приветственным бренди от шефа, который, как выяснилось, почитатель Обыкновенного Человека. Легкий бриз нежно, как женские пальцы, перебирает его волосы. Как бы хотелось, чтобы сейчас в этом роскошном отеле рядом с ним была Мариамма.

Я на самом краю своего мира, размышляет он. Дальше я уже не доберусь.

Вместе с ветром он вдыхает аромат истории. Голландцы, португальцы, англичане… все оставили свой след. И никого из них больше нет. Тени. Их кладбища заросли бурьяном, имена нечитаемы, стертые ветрами. А какой след оставит он? Что будет его шедевром? Он знает ответ: Мариамма. Она и есть его шедевр.


После ужина Филипос неторопливо идет в свой номер, тщательно выверяя каждый шаг, — не привык он к бренди. Туристы, сидевшие недавно за длинным столом, оставили на сиденье кресла книгу. Нет, не книгу, а небольшой, превосходно отпечатанный каталог на бумаге, которую сразу хочется потрогать. Филипос берет брошюру. На обложке черно-белая фотография большой каменной скульптуры.

Трезвеет он мгновенно. Океан замирает, ветер мгновенно прекращается, звезды перестают мерцать.

У нее чрезмерно развитые плечи и руки — женщина, но скорее суперженщина. Похожа на первобытные глиняные фигурки с пышной отвислой грудью. Лопатки выглядят как крылья, прижатые к телу. Кожа намеренно оставлена грубой, необработанной. Она стоит на четвереньках, вытянув одну руку. Лица женщины не видно, оно скрыто в камне.

Нутро скручивает в узел, дикая дрожь бьет тело, и волосы встают дыбом: гипертрофированные пропорции, поза, стиль — все это Элси.

Филипос, спотыкаясь, бросается в свою комнату, в исступлении листает каталог при свете настольной лампы. В указателе эта скульптура числится как «номер 26, неизвестный художник». Каталог предназначен для распродажи имущества из адьярского дома какого-то явно богатого англичанина и «востоковеда», который собрал коллекцию индийской живописи, народного искусства и скульптуры. Торги проводит мадрасский аукционный дом «Винтроуб и сыновья». Филипос вглядывается в каждую страницу, изучая остальные лоты. Больше ничего, принадлежащего Элси. Возможно, эта статуя — ранняя работа Элси, до того, как они поженились. Или из того периода, когда она ушла после смерти Нинана. Но он нутром чует, что это не так.

Возвращается к обложке. Грубый необработанный камень там, где намеренно скрыто лицо. Филипос покрывается потом, пальцы впиваются в бумагу — разорвать камень и открыть лицо.

Он мечется по комнате, не в состоянии усидеть на месте, пытаясь разобраться в том, что не имеет смысла.

Мы ведь так и не нашли тела. И сделали вывод из его отсутствия.

В то время, когда утонула Элси, он и сам почти отсутствовал в этом мире, сначала затерявшись в опиумных грезах о реинкарнации, а потом погрузившись во взаимные обвинения. Из леса, куда его утащили Самуэль, Джоппан, Унни и Дамо, он вернулся абсолютно трезвым и с ясной головой. Поднес к лицу одежду Элси, ту, что она оставила на берегу. Вдохнул ее запах, новый запах, с которым она вернулась после своего долгого отсутствия. Аромат страдания. Он никогда не хотел смириться с тем, что она добровольно отдала свое тело реке, отдала свою жизнь, потому что если так, то придется признать, что именно он довел ее до этого. Нет, это был несчастный случай. В ночных кошмарах Филипос натыкается на ее разложившееся тело далеко от Парамбиля — тело, растерзанное крокодилами и дикими собаками.

Но за все эти годы он ни разу не допустил иной возможности, кроме той, что Элси утонула; он никогда не представлял сценария, в котором ее живое, дышащее «я» по-прежнему существовало бы в той же вселенной и по-прежнему занималось своим ремеслом. У нее были причины бежать от него. Но от собственного ребенка? Нет, никогда.

О, Элси. За каким же чудовищем ты была замужем, если ради того, чтобы продолжить заниматься тем, что по-настоящему для тебя важно, у тебя оставался единственный путь — пожертвовать Мариаммой?


Аукцион назначен на послезавтра. В каталоге, может, и написано «неизвестный художник». Но два десятка лет работы в газете научили его, что неизвестное — это зачастую просто пока нераскрытое.

Он должен ехать в Мадрас. Долгие годы этот город был синонимом его поражения. Даже пребывание там дочери не могло убедить Филипоса сесть в поезд. При одной только мысли он начинал задыхаться и покрываться испариной.

Но сейчас он поедет. Он должен поехать. Не только в поисках ответа, но чтобы искупить свою вину.


Наутро в кочинской редакции «Манорамы» сумели совершить невозможное. И через несколько часов в окошке для бронирования он получает свой билет. Его трясет, ладони вспотели. Филипос приказывает собственному телу: Мы садимся в поезд, и точка. Вернувшись в отель, он пишет письмо Мариамме.

Моя дорогая доченька,

Скоро я сажусь в поезд до Мадраса. К утру буду на месте. Наверное, доберусь раньше, чем это письмо. Но ты всегда говорила, что если я вдруг явлюсь без предупреждения, тебя хватит удар. Так что этим письмом я предупреждаю тебя, что еду. Мне нужно очень многое тебе рассказать. Путешествие в неизведанное — это не открытие новых земель, это обретение нового взгляда.

Твой любящий Аппа

Когда приходит время садиться в поезд, он находит свое имя на машинописном листке, прикрепленном к вагону, это навевает воспоминания о том, как он стоял на этой же самой платформе рядом с Мастером Прогресса. Как будто ему предстояла еще вся жизнь; он еще не встретил необыкновенную смелую девушку в темных зеркальных очках, которая станет его женой; Большая Аммачи, Малютка Мол и Самуэль еще живы; Нинан и Мариамма не родились и лишь ожидают призыва появиться на свет…

Он взбирается в вагон как опытный путешественник, в руках у него только небольшой чемоданчик, в котором блокнот, бритва и смена белья. «Пожалуйста», — слышит он свой собственный великодушный ответ, помогая женщине запихнуть чемодан под его лавку. Поезд трогается. Он смеется вместе со всеми, когда коччамма громко кричит с платформы: «И не забывай сам стирать трусы, ке́хто![246] Не отдавай их дхоби, слышишь?» Мальчишки — студенты колледжа из соседнего купе — кричат в ответ: «Да что такого, аммачи? Оставь его в покое! Подцепит чесотку от дхоби и будет чесаться, только и всего!»

Путешествие начинается весело и беззаботно. Новые приятели — соседи по купе — обсуждают, что лучше — заказать ужин в Палаккаде или подождать до Коимбатура, как будто жизнь держится на таких маленьких решениях. Филипос с удивлением слышит, как высказывает свое мнение, притворяясь, будто у него есть опыт в этих делах. Ты трус! — говорит он себе. Столько лет ты устраивал ажиотаж из-за поездки в Мадрас! А чтобы решиться, тебе нужно было только одно: чтобы Элси воскресла из мертвых.

В сумерках заросшие буйной зеленью малабарские склоны Западных Гхатов убаюкивают пассажиров, разговоры затихают. Филипос не отрываясь смотрит в окно.

Если ты изменилась, Элси, то и я тоже. Я научился быть стойким. Каждое утро я водил в школу дочь, пока она не запретила мне. Каждый вечер я читал ей. Слава богу, она любит читать, и для нее нет большего удовольствия, чем зарыться в книжку. По средам я учредил вечера карнатической музыки, которые транслировало «Радио Индия», но она предпочитала оперу по Би-би-си — вот уж чудовищные звуки. Ах, Элси, сколько же ты пропустила из жизни нашей дочери! Я немногого добился в своей жизни и первым готов это признать. Но какое достижение может быть большим, чем наша дочь? Ты ничего не должна объяснять мне. Ты вообще ничего мне не должна. Элси, я еду сказать, что я прошу прощения. Сказать, что я хотел бы перемотать нить нашей жизни. Тогда я был другим. Сейчас я совсем иной.

Они въезжают в первый тоннель, слабые лампочки заливают купе тусклым светом, и уютное постукивание колес перерастает в грохот.

Я никогда не переставал думать о тебе. Какой ты была, когда мы впервые встретились и когда я опять увидел тебя, и наш первый поцелуй… Я каждую ночь разговариваю с твоей фотографией.

Но, Элси, Элси, — что означает эта статуя? Она из того года, когда ты уходила? Если нет, это означает, что ты жива? Возможно, я предпочитал думать, что ты умерла, потому что иначе я должен был столкнуться лицом к лицу с чудовищем, которым был я сам. Но Элсиамма, если ты жива и скрываешься, не прячься больше. Позволь увидеть тебя, покажи мне свое лицо. Мне так много нужно сказать…


Вскоре поезд поедет через реку по длинному мосту на высоких опорах, который Филипос помнит с давних времен, вспоминает его с содроганием, потому что мост тогда напугал. Он выглянул в окно, когда ритмичный стук колес сменился визгливым жужжанием, и показалось, что они плывут над водой и поезд ничто не поддерживает. Его юное «я» готово было свалиться в обморок. Уж лучше спать, когда это произойдет.

Филипос забирается на свою полку — самую верхнюю — и устало вытягивается. В замкнутом пространстве купе вид потолка в нескольких дюймах от носа напоминает крышку гроба. Он закрывает глаза и вызывает в воображении лицо Мариаммы. Она возместила собой его неосуществленные амбиции, его одиночество, несовершенство его прежнего «я».

Дети не должны осуществлять наши мечты. Дети позволяют нам отпустить мечты, которые не суждено осуществить.


Из дремоты его вырывает резкий треск, исходящий из вагона впереди, вслед за которым следует толчок, ощущаемый всем телом. Он взмывает над полкой. Как странно! Купе вращается вокруг него. Филипос видит, как ребенок завис в воздухе, а взрослый скользит мимо. Вагон взрывается криками и скрежетом металла. Его швыряет к потолку, вот только потолок теперь это пол.

Свет гаснет. Филипос кувыркается в темноте, погружаясь все глубже и глубже, желудок где-то во рту, как некогда в том отчаянном безрассудном плавании с лодочником и его ребенком, жизнь назад.

Раздается оглушительный грохот, и купе раскалывается от удара, как яйцо. Внутрь врывается вода. Рефлекторно он делает глубокий вдох, наполняя грудную клетку воздухом за мгновение до того, как холодная вода поглотит их всех. И выскальзывает из треснувшего вагона, как желток из яичной скорлупы. Знакомое ощущение. Открой глаза! — слышит он голос Самуэля.

Внизу под собой он видит размытое темное пятно, похожее на кита, — его вагон, погружающийся в глубину. Воздух в грудной клетке тянет его наверх. Вырвавшись на поверхность, Филипос жадно глотает свежий кислород, мир вокруг вращается, и он вцепляется в какой-то предмет, оказавшийся рядом, чтобы остановить головокружение, но режет ладонь острым краем. Судорожно хватается за другой предмет. И остается на плаву. Глаза открываются, головокружение проходит.

Мертвая тишина. Он оглядывает освещенную призрачным светом плоскую гладь воды, из которой торчат кое-где чемоданы, одежда, тапочки и головы. Один конец вагона показывается на поверхности, обвиняюще вздымается к небесам, а затем окончательно тонет.

По обе стороны от него вздымаются скалистые стены ущелья, обрамляя полоску звезд. Он видит сломанные остатки моста, с которого рухнул поезд. Вода холодная. Боли он не чувствует, но правая нога не слушается. Сзади свет! Филипос медленно поворачивается, но это всего лишь горбатая луна, равнодушный свидетель. Теперь он слышит хор все громче звучащих голосов, крики выживших. «Шива, Шива!» — женский голос, и еще один, с другой стороны: «Господи! Боже мой!» — но бог катастроф неумолим, и оба голоса, захлебнувшись, смолкают.

Рядом проплывает неподвижная фигура, лицом вниз, узел из ткани и длинных волос, а тело вывернуто таким немыслимым образом, что Филипос в ужасе отшатывается.

То, за что Филипосу удалось зацепиться, — мягкая, промокшая диванная подушка с основой из чего-то более прочного. Она едва держится на воде. Свободной рукой он гребет, на удивление продвигаясь вперед. Нет течения, с которым надо бороться, только смерть и обломки, плавающие в тишине. Он толкается ногами и теперь чувствует острую боль в правой ноге.

— Аппа! Ап

Детский крик откуда-то позади него. Маленькая девочка или мальчик? Или галлюцинации?

Филипос взмахивает рукой, разворачивая себя и свой громоздкий поплавок. На зеркальной поверхности замечает прядку волос над парой распахнутых в ужасе глаз, больших, как две луны, и ничего не видящих; крошечный нос и губы булькают под водой и на миг приподнимаются, чтобы закричать, а маленькие ручки судорожно пытаются карабкаться по отсутствующей лестнице. Борьба малыша за каждый вдох действует на Филипоса как удар током. Перед ним вновь сынишка лодочника. Маленькая голова скрывается из виду. Он слышит рев в глубине собственного горла, когда барахтается в том направлении, но ох как медленно он движется, боль обжигает ногу. Аппа! Это крик его собственного ребенка, всех детей на свете. Сейчас, в самый неподходящий момент, к нему приходит понимание, что то единственное лицо, которое он так отчаянно хотел увидеть, лицо Каменной Женщины, не должно быть видимо. Какое это имеет значение? Мы умираем, пока живем, мы старики, даже когда молоды, мы цепляемся за жизнь, даже когда смиряемся с неизбежностью ухода.

Но этот тонущий ребенок, к которому он гребет, для него, обыкновенного человека, это шанс сделать нечто по-настоящему важное. Любить больных, всех и каждого, как своих родных. Он выписал эти слова Парацельса для своей дочери. Рядом с ним и все же в недосягаемости — ребенок, не его ребенок, но ведь он может любить всех детей как своих собственных. Возможно, этого малыша уже не спасти, как, наверное, и его самого, но это не имеет значения и одновременно имеет огромное значение, и Филипос отчаянно колотит ногами и гребет, и гребет, однорукий и одноногий человек, который не умеет плавать, — приближаясь к ребенку, до которого не дотянуться. Трясущаяся рука касается крошечных пальцев, но они уже скользят в глубину.

Филипос делает глубокий вдох, втягивая в свои легкие небо, и звезды, и те звезды, что за этими звездами, и Господь, Господь, Господь мой, где Ты? Я вдыхаю Тебя, Господи, дыхание Господне на мне, дыхание на мне дыхание Бога…[247] Впервые в жизни, свободный от нерешительности, свободный от сомнений, он абсолютно уверен в том, что должен сделать.

глава 71 Мертвые восстанут нетленными

1974, Мадрас

В руках у нее нераспечатанное письмо от отца. Слезы капают на адрес, написанный невыносимым папиным почерком, который почтальон каким-то чудом умудрялся расшифровать.

В этом письме папа еще живой.

А утром в морге уже не был.

За дверями морга разъяренная толпа родственников требовала информации. По их искаженным, заплаканным, растерянным лицам Мариамма поняла, как, должно быть, выглядит и ее лицо. Одна и та же чудовищная лапа сгребла их всех в охапку, как пучок травы, и тот же серп подсек их, навсегда оторвав от родных и любимых. Охрана пропустила заплаканную Мариамму в белом халате через узкую щель в металлических воротах, оттеснив другого скорбящего.

— Почему ей разрешают увидеть тело, а нам нет?

Тело. Слово похоже на удар дубиной.

Она должна была встретиться в морге с Умой, но, не найдя той, бродила по громадному залу; никто не останавливал ее в этом столпотворении, где мертвые тела лежали повсюду — на металлических каталках, на столах и на голом полу. А потом она увидела руку, знакомую, как своя собственная, торчащую из-под резиновой клеенки. И тогда она подошла, взяла эту ледяную руку, открыла лицо. Отец выглядел умиротворенным, просто спящим. Ей зачем-то захотелось накрыть его одеялом вместо резиновой клеенки, подложить подушку, чтобы голова не лежала на холодном жестком металле. Он не умер. Это ошибка. Нет, ему просто нужно поспать, вот и все, а потом, когда отдохнет, он сядет и выйдет вместе с ней из этого шумного морга… Ноги у нее подкосились, свет в комнате потускнел, звуки доносились издалека. Защитный рефлекс заставил ее опуститься на корточки возле его носилок, зажать голову между коленей, не выпуская папиной руки, и безутешно разрыдаться. Миру пришел конец.

Медленно, постепенно вернулись звуки. Никто не обращал на нее внимания. Слишком много хаоса, чужих причитаний, криков тех, кто пытался восстановить порядок. Очень не скоро она заставила себя поднять голову. Сквозь слезы она спрашивала отца, что заставило его сесть в поезд. Почему в этот поезд? Он же знал, что она собирается домой, зачем ехать сюда?

Ума Рамасами, в фартуке поверх халата, застала ее разговаривающей с отцом. Ума, как и все патологи сейчас, помогала замученному коронеру справиться с количеством тел, которые не мог вместить морг. Ума обнимала ее, плакала вместе с ней. Когда Мариамма спросила, Ума сказала, что клеенка скрывает раздробленное колено и глубокую рану на левом боку. Мариамма не стремилась увидеть это своими глазами.

Она понимала, что Ума должна идти, что она не может оставаться рядом весь день.

— Ума, я должна вам кое-что рассказать. Не так я представляла себе этот разговор, но это нужно сделать сейчас. Это важно. Это касается моего отца и моей семьи. Вы позволите? Всего несколько минут?

Ума выслушала — очень спокойно, очень внимательно, чуть удивленно приподняв брови.

— Я сделаю это, — сказала Ума. — Я сделаю это лично. Вам нужно будет подписать несколько документов.


И вот теперь в своей комнате в общежитии, рядом с верной Анитой, она трясущимися руками распечатывает папино письмо.

Моя дорогая доченька.

Она читает раз, другой. Он говорит, что уже в пути к ней. Но не объясняет почему.

Путешествие в неизведанное — это не открытие новых земель, это обретение нового взгляда…

О чем это он? Мариамма прижимает листок к губам в надежде, что так станет понятнее. Чувствует запах самодельных чернил, единственный в мире запах дома, красной латеритовой земли, которую он так любил.


Два дня спустя в Парамбиле, куда Мариамма возвращается с телом отца, они с Анной-чедети приникают друг к другу, как два тонущих существа. Анна больше чем кровный родственник — теперь она единственный оставшийся в живых член ее семьи.

Рядом с Анной стоит Джоппан; когда он сжимает руки Мариаммы, лицо его каменеет, а глаза темнеют, как будто он замышляет месть Богу, который забрал его лучшего друга. Ни Анна-чедети, ни Джоппан понятия не имеют, почему отец сел в тот поезд.

Мариамма с трудом узнает мешок с костями, который выходит вперед утешить ее, — Мастер Прогресса. После скандала вокруг хищения средств фонда ее отец был единственным, кто поддержал беднягу, хотя оказалось, что больше всего пострадал банк, а Больничный фонд практически не тронут. Сам Мастер осудил себя строже, чем кто-либо другой. Но в такие моменты никто не справится лучше, чем он, нужды других людей, хлопоты по организации похорон дают ему цель в жизни.

— Сердце мое разбито, муули, — говорит он. И отходит поговорить с шофером фургона, который привез гроб.

На следующий день в церкви она видит множество незнакомых лиц, почитателей Обыкновенного Человека, которые пришли выразить соболезнования. Сгорбленная старушка с палочкой, которая на вид могла бы быть сестрой Большой Аммачи, говорит:

— Муули, четверть века мы смеялись вместе с твоим отцом и плакали с ним. Сердца наши разрываются за тебя. — И прижимает Мариамму к груди.

Мариамма хранит тайну, которую никогда не узнает никто из скорбящих: из тела, лежащего в гробу, изъяты все внутренности; брюшная полость и грудная клетка — лишь пустая оболочка. Ума целиком вынула позвоночник, вставив стержень в оставшийся желоб. Те, кто раньше заглядывал в открытый гроб, не видели длинного разреза по задней части головы, от уха до уха, сразу под линией волос. Скальп был снят вперед, а свод черепа вскрыт, чтобы удалить мозг. Потом череп и скальп восстановили. Обычно в ситуации катастрофы с таким количеством жертв аутопсия мозга не проводится, особенно если легкие показали, что человек утонул. Однако Ума лично проведет исследование мозга этой жертвы. Но никакое вскрытие не объяснит, зачем отец сел в этот поезд.

Отца хоронят рядом с его отцом, Большой Аммачи, Малюткой Мол, ДжоДжо и его любимым сыном, ее братом, Нинаном, — в красной почве, которая вскормила их и которую они любили. Если бы останки ее матери нашли, она тоже лежала бы здесь. Как ляжет когда-нибудь и сама Мариамма.

Интересно, что бы сказала Большая Аммачи о том, что тело ее сына утратило целостность.

Вострубит труба, и мертвые восстанут нетленными.

Неужели бабушка верила в буквальный смысл этих слов? Может, и так. Но если Бог может воссоздать разложившееся, то запросто сумеет собрать тело отца, даже если его смертные останки покоятся на разных побережьях.

Гроб опускают. Комья земли стучат по крышке с такой окончательностью, что Мариамма обнаруживает в себе новый запас слез. Позже, уже дома, собирается большая семья Парамбиля: все взрослые, которых она знает с детства, многие совсем пожилые. Состарившиеся близнецы, согбенные, с одинаковыми тросточками и залысинами, стали похожи еще больше, чем в молодости. Благочестивой Коччаммы с ними нет, ей под девяносто, она прикована к постели, лишенная возможности злословить и сплетничать. Долли-коччамма ровесница своей благочестивой невестки, лицо ее все в морщинах, но выглядит и двигается она как пятидесятилетняя, когда снует туда-сюда, помогая Анне-чедети подавать на стол. Мариамма видит лица детей, вместе с которыми выросла, иных едва можно узнать. Не хватает тех двоих, кто мог бы хоть немного утешить ее, — Ленина и Поди. У христиан Святого Фомы не принято произносить надгробные речи, но сейчас, после погребения, собравшиеся в доме выжидательно смотрят на Мариамму, прежде чем аччан начнет произносить молитву. Она встает, складывает ладони, смело глядя на всех. Вдруг понимает, что только когда умирают и отец, и мать, человек перестает быть ребенком, дочерью. Она внезапно стала взрослой.

— Если бы Аппа мог сейчас увидеть вас, сердце его было бы переполнено благодарностью. За вашу любовь к нему и за то, как вы поддержали меня в моем горе. Отец так сильно любил Нинана и так сильно любил мою мать. Но ему не выпало шанса любить их так долго, как ему хотелось. И всю свою любовь он излил на меня, больше любви, чем иные дочери получают за множество жизней. Господь благословил меня этой любовью. Я благодарю каждого из вас за то, что вы здесь, что даете мне силы. Я постараюсь продолжить его дело. Мы все должны продолжить. Это то, чего он хотел бы.


Утром в день похорон любимая газета отца в последний раз опубликовала его колонку. Под фотографией и именем единственные слова: Обыкновенный Человек, 1923–1974. А ниже — пустая колонка, лишь толстая черная кайма, обрамляющая пустоту.

глава 72 Болезнь Реклингхаузена

1974, Мадрас

Мариамма пишет Уме Рамасами, сообщая дату своего возвращения. Ума отвечает телеграммой: Привезите родословную, о которой упоминали. Я должна Вам кое-что показать.

Через две недели после похорон Мариамма садится в ночной поезд из Пуналура — отец ехал по другому маршруту. Она ворочается на полке, не может уснуть. Ожидание невыносимо. Почему Ума не могла просто сообщить, что именно нашла?

В Мадрасе она оказывается рано утром и успевает привести себя в порядок в общежитии. К одиннадцати часам она уже дожидается Уму в мрачном и гнетущем хранилище патологоанатомических препаратов. С полок на нее взирают сотни законсервированных образцов, которыми преподаватели мучают студентов на устных экзаменах по анатомии, патологии и всем клиническим специальностям.

Приходит Ума, обнимает Мариамму, потом отодвигает ее на расстояние вытянутой руки, внимательно оглядывает, дабы убедиться, что та вернулась в целости и сохранности, пытаясь одновременно подобрать правильные слова. Не найдя нужных слов, просто крепко обнимает Мариамму еще раз.

— Это оно? — наконец вытирает глаза Ума, показывая на свернутый в трубочку большой лист бумаги.

— Копия. Оригинал рассыпается в руках. И он на малаялам. Я перевела все надписи, которые смогла разобрать.

Подобно хранителям веры, они всматриваются в жизни Парамбиля. Мариамма резюмирует то, что удалось узнать: крест над волнистыми линиями означает того, кто утонул; волнистые линии без креста отмечают отвращение к воде. В пометках говорится, что на пятом или шестом десятке жизни у некоторых из тех, кто страдал от Недуга, возникало головокружение или неустойчивая походка. Есть несколько упоминаний о глухоте. И три случая провисания одной стороны лица, в том числе у ее дедушки.

— Тут не видно простого наследования по Менделю, — говорит Ума. — Поразительно, что мужчины страдают чаще, чем женщины!

— Видите ли… возможно, и нет. Поскольку женщины выходят замуж и уезжают, здесь просто меньше записей о них. Они становятся частью других семей. Как будто, выйдя замуж, они просто исчезают.

Как моя мать, думает Мариамма.

— Спасибо, что привезли это. Чрезвычайно полезная информация. — Ума откидывается на стуле. — Итак… Мариамма, на общем вскрытии не обнаружено повреждений тела настолько серьезных, чтобы они могли привести к смерти вашего отца… Он утонул. — Она делает паузу, давая Мариамме возможность принять эту мысль. Если бы не болезнь, отец мог бы выплыть и спастись. Мариамма берет себя в руки и кивает, предлагая Уме продолжить. — Перед тем как проводить вскрытие мозга, я поговорила с доктором Дасом из неврологии, рассказала, что мне было известно. Он был рядом, когда я извлекала мозг. И мы кое-что увидели. Признаюсь, я чуть было не пропустила ключевую деталь. Она была чрезвычайно мелкой, и мне повезло, что я заранее знала вашу историю и рядом стоял Дас. Давайте пойдем в лабораторию мозга, и я вам покажу, — предлагает она, вставая.

По пути Ума рассказывает:

— Мозг нужно не меньше двух недель подержать в формалине, чтобы затвердел, а лучше даже подольше. Перед тем как идти сюда, я достала его из раствора, его можно брать в руки, но разрезать пока рано.

Срезы мозга — это такой патологоанатомический ритуал, проводимый посредством ножа и доски, когда мозг нарезают ломтями, как буханку хлеба.

— Кстати, в лаборатории нас ждет доктор Дас. Вы готовы?


Лаборатория мозга похожа на длинную прямоугольную кладовку с полками по двум сторонам и окном во всю стену в дальнем конце. Полки забиты пластмассовыми ведерками, как банки с краской в строительном магазине, вот только в этих ведерках хранятся мозги, в ожидании, пока они затвердеют. Свежий мозг, когда его извлекают, совсем мягкий и принимает форму любого сосуда, в который вы его положите. Чтобы в процессе затвердевания сохранить его изначальную форму, через кровеносные сосуды на нижней стороне продевают нить, а затем перевернутый мозг подвешивают в формалине, привязав нить к перекладине над верхней кромкой ведра.

Доктор Дас, сутуловатый, ничем не примечательный мужчина, терпеливо ждет их. На столе у окна, на подносе, прикрытый зеленой тканью, как поднимающееся тесто, лежит папин мозг.

Представив доктора, Ума бросает короткий взгляд на Мариамму и снимает ткань. Мозг отца чуть больше кокосового ореха. С нижней стороны, как стебель под соцветиями цветной капусты, располагается ствол мозга. С него, как развязанные шнурки, свисают черепные нервы, перерезанные Умой в процессе извлечения мозга из черепной коробки. По этим нервам шли сигналы от папиных глаз, ушей, носа и горла, давая ему возможность видеть, обонять, чувствовать вкусы, глотать и слышать. Грибовидные массивные отделы над стволом мозга — это два его полушария. Мозг отца выглядит так же, как любой другой мозг. Но это не так. Он хранил его уникальные воспоминания, каждую написанную им историю и те, что он мог бы написать; он хранил любовь к дочери. И хранит тайну того, зачем все же отец поехал в Мадрас.

— Как я сказала, — начинает Ума, — сначала я не увидела ничего необычного, но затем… — Она протягивает Мариамме лупу и показывает кончиком зонда: — Взгляните сюда, где лицевой и слуховой нервы входят в ствол мозга. Видите эту маленькую желтую бляшку на слуховом нерве? На любом другом мозге, и не будь со мной доктора Даса, я бы не обратила на это никакого внимания, тем более что с другой стороны я обнаружила точно такую же штуку. Но с учетом вашей семейной истории находка показалась важной. Я взяла небольшой образец этого нароста, перед тем как поместить мозг в формалин. Заморозила срез и вчера использовала более стойкий краситель. И увидела веретенообразные клетки, сложенные частоколом. Это акустическая невринома.

— Что объясняет потерю слуха, — говорит Мариамма.

— Да, — осторожно откашлявшись, вмешивается доктор Дас. Тело тихого хрупкого невролога как будто свободно парит внутри его белого халата. — Акустические невриномы не являются злокачественными в обычном смысле. Они не распространяются. Просто растут, очень-очень медленно. Но в этой тесной щели между внутренней частью черепа и внешней стороной ствола мозга образование размером с арахис сродни слону, втиснувшемуся в чулан, не правда ли? Опухоль начинается в тех волокнах слухового нерва, которые получают сигналы равновесия от внутреннего уха, от лабиринта. Но по мере роста она давит на волокна, влияющие на слух, как вы верно заметили. А когда становится еще больше, давит на лицевой нерв, расположенный рядом с ней, и вызывает парез одной стороны лица… — Он не спешит, дабы убедиться, что Мариамма следит за его мыслью. — У большинства моих пациентов с акустической невриномой она была диагностирована только с одной стороны. Но, учитывая, что у вашего отца опухоль оказалась двусторонней, и принимая во внимание вашу семейную историю, полагаю, у вашего отца был вариант нейрофиброматоза, или болезнь Реклингхаузена. Знаете о такой?

Она знает. У старушки, которая продает жасмин возле общежития, болезнь Реклингхаузена. Множество шишек под кожей растут у нее из подкожных нервов. Видимые части ее тела полностью покрыты грибовидными наростами, хотя они, кажется, совсем ее не беспокоят.

— Но у отца не было никаких образований на коже, ничего такого.

— Да, я знаю. Но, видите ли, существует вариант нейрофиброматоза, при котором поражений кожи мало или вовсе нет, и именно этот вариант вызывает акустические невриномы с обеих сторон. Иногда при этом имеются характерные доброкачественные опухоли и в других местах. На самом деле я думаю, что это может быть совершенно отдельное заболевание, не болезнь Реклингхаузена, но пока их объединяют в одно. И не так много сообщений о наследственном характере этого заболевания. Ваша семья уникальна.


Через полчаса доктор Рамасами и доктор Дас ушли. Мариамма попросила разрешения побыть еще немного в одиночестве в лаборатории мозга.

Ведерки на полках выстроились, как зрители. Она закрывает глаза. Стопы вросли в пол, она стоит, не шелохнувшись. Отец, наверное, так не смог бы, он бы, наверное, потерял равновесие и упал. Но она может стоять прямо даже с закрытыми глазами благодаря лабиринтам, органам равновесия, скрытым в костях черепа — по одному с каждой стороны. Внутри каждого лабиринта находятся три заполненных жидкостью полукружных канала, расположенных под углом друг к другу, как смыкающиеся кольца, они реагируют на движение жидкости внутри и тем самым определяют положение тела в пространстве и по слуховому нерву отправляют информацию об этом в мозг. В случае ее отца эти сигналы прерывались опухолью.

Дас назвал лабиринты «доказательством Бога». Когда Мариамма еще ребенком играла, вращаясь на месте, как дервиш, у нее кружилась голова, как только она останавливалась. Это потому, что жидкость в лабиринте, в полукружных каналах, еще продолжала крутиться, сообщая мозгу, что движение продолжается, хотя глаза говорили об обратном. Противоречивые сигналы заставляли Мариамму шататься, как пьяную, а иногда ее даже тошнило. Но ни отца, ни Ленина нельзя было уговорить поиграть в танцующих дервишей. Они уже жили с противоречивыми сигналами в мозге.

Поскольку отец получал от своих лабиринтов ненадежные сигналы или не получал вообще никаких, он, должно быть, неосознанно компенсировал этот недостаток, в значительной степени полагаясь на зрение, чтобы всегда видеть горизонт. А еще он полагался на ощущения в стопах, подсказывавших ему, что под ногами прочная опора. В темноте, когда плохо видно и горизонта не разглядеть или когда ноги в воде и не на что опереться, он терялся.

Доктор Дас сказал, что новое достижение, еще не ставшее рутинным, — компьютерная аксиальная томография, или КТ-сканирование, — позволяет получить невероятно точные изображения поперечного сечения головного мозга. И даже такие мелкие акустические невриномы, как у ее отца, можно диагностировать в раннем возрасте. Но, добавил он, даже если бы папину опухоль обнаружили недавно, никто не думал бы об операции, если опухоль не вызывала серьезных симптомов, таких как парез лицевого нерва, головная боль или безудержная рвота при повышении внутричерепного давления. Потому что операция исключительно сложная и рискованная, ее проводят только при наличии крупных опухолей. Для последних нейрохирурги делают небольшой разрез в задней части черепа, чуть выше линии роста волос, отодвигают мозжечок в сторону, чтобы добраться до опухоли, которая расположена на минном поле важнейших структур — венозные синусы, жизненно важные краниальные артерии — рядом с другими черепными нервами, оплетающими опухоль, и в опасной близости от ствола мозга.


Мариамме чудится, что Большая Аммачи заглядывает ей через плечо, потрясенная видом мозга сына на лабораторном столе. Может ли бабушка не концентрироваться на таком ужасном насилии над его телом, а порадоваться новому знанию? Теперь у Недуга есть медицинское наименование и анатомическое расположение, которое объясняет загадочные симптомы: глухоту, отвращение к воде и опасность утонуть. Они нашли врага, но победа кажется бессмысленной. Что толку в том, что есть название? Какая польза от этого, пока наука и хирургия не в состоянии победить, добиться, чтобы ребенок с таким нарушением мог жить нормальной жизнью без риска утонуть, или оглохнуть, или страдать от ухудшения симптомов по мере взросления?

Нас здесь, в этой комнате, три поколения, думает Мариамма. Когда в ночь рождения своей тезки Большая Аммачи зажигала семиярусную лампаду, она сказала канияну: «Никогда больше не будет такой, как моя Мариамма, и ты даже близко представить не можешь, что она совершит». В детстве, когда бабушка раз за разом пересказывала ей эту историю, она всегда говорила, что они зажгли лампаду, чтобы та осветила Мариамме путь, который она выберет в этой жизни.

— Что мне делать, Большая Аммачи? — спрашивает вслух Мариамма, как спрашивала бабушку много лет назад, и голос эхом разносится по лаборатории мозга.

И слышит, как бабушка отвечает:

— Все, о чем мечтаешь.

Аммачи, я мечтаю сразиться с врагом, который утопил моего отца, утопил, хотя даже крушение поезда не смогло его погубить. Я мечтаю покорить эту тесную территорию в основании мозга, превратить ее в поле моей битвы и всю себя посвятить изучению этих опухолей. На это уйдут годы работы, но именно этого я хочу, Аммачи, и никогда еще я не была так уверена — я стану ученым и нейрохирургом.


После окончания учебы Мариамма проводит в Мадрасе еще два года, первый из которых — обязательная интернатура в разных специальностях. В течение второго года она уже «хирург-практикант» — блестящий интерн, — но работает только в общей хирургии. И лишь по завершении двух лет она получает право подать заявку на стажировку в нейрохирургии.

Принять решение стать нейрохирургом гораздо проще, чем получить место в одной из немногочисленных нейрохирургических учебных программ в стране. У Мариаммы отличные оценки, призовая медаль по анатомии, убедительные рекомендательные письма, и к этому моменту у нее уже есть две статьи, опубликованные в соавторстве с Умой (одна о проказе, а другая — описание случая акустической невриномы у отца и проявлений опухоли в одной семье на протяжении нескольких поколений). Но, даже если об этом никто не говорит прямо, многие исследовательские центры считают, что женщинам не место в нейрохирургии.

И буквально в последнюю минуту, «в одиннадцатый час», ее все же зачислили в старейшую и самую известную нейрохирургическую программу в стране: Христианский медицинский колледж в Веллуру, два с половиной часа поездом к западу от Мадраса. Основанный Идой Скаддер, американским врачом-миссионеркой, колледж был сначала больницей для женщин, а потом женской Медицинской школой, прежде чем там началось совместное обучение. Эта клиника стала грандиозным консультативным центром, в котором работают преданные своему делу врачи. Церковные миссии всех деноминаций поддерживают Медицинскую школу, финансируя обучение студентов.

Мариамму приняли с определенным условием. Поскольку она подала заявление на «оплачиваемое спонсором» место, которое финансирует ее диоцез в Керале, она должна предварительно отработать два года в миссионерской больнице до того, как начнет обучение. А став полноценным нейрохирургом, она должна отработать в миссионерской больнице еще два года, чтобы полностью покрыть долг.

Прошло семь лет с тех пор, как Мариамма впервые переступила порог Красного форта, и вот она покидает Мадрас, со слезами на глазах прощается с Анитой, Чинной, Умой и многими другими. Она начнет отрабатывать стажировку в абсолютно новой, но еще не обустроенной четырехэтажной больнице, которая должна быть оснащена самым лучшим оборудованием. Мариамма будет там первым и пока единственным врачом.

Эта больница находится в двух шагах от того места, где ее бабушка зажгла лампаду в честь ее рождения, — в районном центре Парамбиль.

Загрузка...