После кончины ДжоДжо Большая Аммачи, чувствуя себя выброшенной из колеса жизни, изо всех сил пытается найти свой ритм. Но петух по утрам кукарекает раньше, чем она готова проснуться; цирюльник приходит в дом, прежде чем она вспомнит, что уже первое число месяца. Если бы не мама, которая взяла на себя кухню, они добывали бы себе пищу, как дворовые куры.
Парамбиль потерял единственного наследника-мужчину, потерял дитя, которое она считала своим первенцем, пускай он и не вышел из ее утробы. Но это не только ее утрата. Когда она спустилась в погреб, с полки над головой ни с того ни с сего упала пустая банка из-под солений. Она успела заметить краем глаза и отдернуть голову в последний момент, посудина разлетелась вдребезги у ее ног. Аммачи взлетела вверх по лестнице и наткнулась на испуганный взгляд своего бесстрашного мужа, который смотрел в проем погреба за ее спиной. Так ты все это время знал, что она там? Выражение его лица приводит ее в ярость. Как смеет этот дух, к которому она относилась так радушно, стращать ее мужа? Большая Аммачи решительно бросилась вниз по крутым ступеням, не обращая внимания на осколки, вонзающиеся в ступни. Схватила здоровенный пустой горшок с силой, которой в себе и не подозревала, и поволокла его в дальний темный угол.
— ДжоДжо был и мой тоже! — крикнула она. — И у меня он был дольше, чем у тебя! Если можешь сбросить горшок мне на голову, почему не вытащила ДжоДжо, когда он упал в воду?
Ей чудятся глухие рыдания. И гнев испаряется. С тем она и вылезла из погреба.
Но этим дело не кончилось. Спустя несколько дней Аммачи обнаружила, что банка со сладким сиропом перевернута и погреб кишит огромными красными муравьями, чьи укусы мучительно болезненны. Большая Аммачи обмотала ноги тряпками и, соорудив факел из сухих пальмовых веток, истребила муравьев пламенем, едва не спалив подвал, но успела погасить факел в ведре с водой. Она вымыла полы, а потом еще раз протерла их керосином.
— Будешь продолжать — и я позову аччана. Хочешь, чтобы тебя запомнили такой? Не доброй матерью, а злобным демоном, от которого нам пришлось избавиться?
В подвале воцаряется перемирие, но не на кухне — карри в ее верных глиняных горшках имеют странный привкус, молоко, которое она каждый вечер заквашивает для йогурта, портится. Она терпит эти выходки, и постепенно они сходят на нет. Но сердцебиение Парамбиля по-прежнему неровное. Ни молитвы, ни церковь, ни слезы не восстанавливают ритм.
В этот неустойчивый период, и слишком скоро после утраты, как-то раз ночью муж безмолвно возникает в дверях комнаты, ее мать и младенец крепко спят. Почувствовав его появление, она удивленно приподнимается. Она не готова. Запах ДжоДжо все еще витает в этой комнате, отпечаток его тела по-прежнему на циновке рядом с ней. Муж, кажется, тоже не уверен, он не протягивает ей руку, но лишь стоит, заполняя собой дверной проем. Она не двигается. Его присутствие здесь кажется кощунством. Он уходит. И на следующий день сторонится ее. Тогда она понимает: дело в том, что Парамбилю необходим наследник мужского пола. Но даже если и так, ей самой необходимо время.
Утешение и душевное равновесие Аммачи обретает в садике позади кухни. Впервые оказавшись в Парамбиле, она заметила, как козленок обгрызает ягоды с чахлого кустика у заднего крыльца, а потом начинает резвиться. Она решила проверить, что там такое, и запах ягод открыл ей истину. Сейчас, после тщательной обрезки и удобрения, куст возвышается над ее головой, обеспечивая Парамбиль свежим кофе. У темного напитка маслянистая мерцающая пленка на поверхности и неожиданные едкие нотки во вкусе — напоминание, что сладость жизни неотделима от горестей. Но подлинный восторг — ее банановые деревья. Она начинала с крошечного отростка сорта пу́ван, от Долли-коччаммы. А сейчас у нее плантация, орошаемая стоком с кухонной крыши. Листья защищают от полуденного солнца, шелестят и тихо постукивают на ветру, успокаивая ее. Аммачи снимает грозди еще зелеными, оставляя их дозревать в прохладе кладовой. Миниатюрные пуван приводят в восторг дочку, а отец девочки в один присест может съесть целый десяток. Поразительно, как щедра земля, не имея ничего, кроме воды, солнца и ее любви. Для каждого дерева настает день, когда его приходится срубить, скормив труп коровам и козам. От выводка побегов вокруг старого пня она отсекает все, кроме одного счастливчика, который начинает чудо возрождения, неся в себе память о предках.
Малютку Мол до сих пор не окрестили. В своих диалогах с Богом она избегает этой темы, но чувствует Его неодобрение. И однажды вечером ставит вопрос ребром:
— Как Ты себе представляешь, я смогу пройти мимо могилы одного ребенка, а потом зайти в храм, чтобы крестить другого? — Кроме того, у нее есть сомнения относительно самого ритуала, призванного даровать благодать, которую она понимает как Божью безусловную любовь, милость и прощение. — Благодать не спасла ДжоДжо.
Бог молчит.
Ночью она просыпается и видит мужа, сидящего на циновке у нее в ногах, очень тихо, чтобы не разбудить мать и Малютку Мол. Как давно он здесь? Он протягивает руку, и в этот раз она тянется навстречу. Она чувствует, как привычно обостряются слух и зрение, когда он тихонько поднимает ее на ноги. Она и не сознавала, как сильно соскучилась по близости. Их задача столь же неотложна, сколь и нежна.
Прошло четырнадцать месяцев и много встреч в комнате мужа, прежде чем в конце концов у нее не прекратились месячные. А потом случился выкидыш. Она была потрясена. Такая возможность даже не приходила ей в голову. Она представляла, что скоро, даже если придется подождать, родится еще один ребенок, но вот такое — никогда. Как будто собственное тело предало ее. Муж раздавлен, хотя и не говорит об этом. «Не принимай ничего как должное, — напоминает ей Бог. — Если не хочешь это потерять». Остается только продолжать, а что еще? И вновь выкидыш. Оправившись, она принимается искать виновных: а вдруг порчу навел дух из погреба? Неужели он настолько коварен? Она спускается в подвал, садится на пустой горшок, нюхает воздух, внимает звукам. К своему удивлению, чувствует, что дух сочувствует ей. И выбирается наверх успокоенная. Одному Богу известно, почему случаются выкидыши. Одному Богу известно — но Он не трудится объяснять.
Когда Малютке Мол исполнилось пять, они едва не потеряли ее из-за коклюша, что следовал по пятам за корью. Как только ребенок выздоровел, Большая Аммачи договаривается о крещении, опасаясь за душу малышки. Она просит Долли-коччамму стать крестной матерью. Долли качает головой в знак согласия, лицо ее озаряется радостью от такой чести, но вслух она ничего не произносит. Описывая этот разговор мужу за ужином, Большая Аммачи говорит:
— Вы с Долли похожи. Скупы на слова и никогда не сплетничаете и слова дурного о других не скажете. — Он лишь хмыкает в ответ. Она продолжает: — Невестка Долли, конечно, будет брюзжать, что я не пригласила ее в крестные.
За годы, прошедшие со времени неожиданного прибытия в Парамбиль их семейства, демонстративная праведность Благочестивой Коччаммы более чем оправдала ее прозвище, чревоугодие, однако, не относилось к числу признаваемых этой женщиной грехов, поэтому теперь она увеличилась в размерах вдвое, лицо слилось с шеей, а тело превратилось в бесформенную бочку. Громадное распятие, которое некогда обвиняюще указывало на каждого, к кому она обращалась, поднялось вместе с ее вздымающейся грудью и ныне было обращено к небесам. Долли-коччамма, несмотря на склоки со своей невыносимой родственницей и соседкой по дому, сохраняет юную фигуру, лицо ее по-прежнему гладко, без морщин, и ее дружелюбный нрав не изменился, а Благочестивая Коччамма, должно быть, воспринимает все это как личное оскорбление.
Большая Аммачи добавляет:
— Благочестивая Коччамма наверняка уверена, что из них двоих она более праведна.
Муж бормочет нечто, от чего она теряется и не успевает прийти в себя, как он уже выходит из-за стола. «Только если измерять праведность в тоннах». Невероятно, ее муж только что пошутил!
Во время крещения Малютка Мол радуется водичке, проливающейся ей на голову, ДжоДжо такого никогда не выносил. Аччан произносит нараспев крестильное имя, которое она выбрала, и Долли-коччамма подхватывает и повторяет его. Но для слуха Большой Аммачи имя звучит фальшиво, а на языке оно жесткое, как недоваренный рис.
Муж ждал их возвращения из церкви. Он подбросил дочку в воздух, и малышка издала хриплый восторженный вопль.
— Ну и как тебя теперь зовут? — спросил отец.
— Малютка Мол! — Веселый хохот в ответ.
Отец вопросительно взглянул на жену.
— Это правда. В свидетельстве о рождении я записала другое имя, и пускай там оно и остается.
Прошло уже пять лет, а она живет с болью от смерти ДжоДжо, как живут с помутневшим от катаракты зрением или с артритной болью в суставах. Но новокрещеная Малютка Мол — их спасение; даже отец малышки, давно отрекшийся от Бога, наверное, видит божественное в ее постоянной улыбке и великодушном характере. Она всеобщая любимица. Совсем маленькой она обожала, когда ее носили на руках, но ровно так же счастлива была качаться в своем крошечном гамаке. Сейчас, став постарше, девочка любит часами сидеть на веранде, на скамеечке, сделанной специально для нее. Там обнаруживается ее странная способность объявлять о гостях до того, как те покажутся в поле зрения. «Самуэль идет!» — могла она сообщить, и они вроде никого не видят, но через три минуты точно появляется Самуэль. Бабушка считает удивительным, что Малютка Мол редко плачет. Единственный раз, когда она помнит ее плачущей, случился в тот самый ужасный день, когда крошка рыдала до посинения, в тот день, когда Большая Аммачи пожелала, чтобы… Лучше не вспоминать, чего она пожелала. Она знает, что жестокая утрата порождает еще большую жестокость.
В тот год во время муссона они все заболели лихорадкой. Очаг оставался холодным весь день, потому что некому было присмотреть за ним. Последней выздоровела ее мать, но с тех пор она постоянно устает, рано засыпает, а встает, когда солнце уже высоко над головой. Даже подняться с постели для нее тяжкое усилие, и волосы ее в беспорядке, потому что руки слишком слабы, чтобы причесать их. Когда мать в конце концов появляется в кухне, она вялая, апатичная и слишком слаба, чтобы помогать. Самый тревожный знак — затихает безудержный поток маминой трескотни. Они послали за ваидья́ном[107], тот пощупал мамин пульс, осмотрел язык, прописал свои обычные массажные масла и притирания, но ничего не помогает. Маме все хуже. А у дочери хлопот полон рот: она пытается одновременно и заботиться о маме, и вести хозяйство.
Благодать имеет множество форм и размеров, но та, что явилась в праздник Онам, оказалась кривоногой. О ее прибытии возвестила Малютка Мол — «старушка идет» — за несколько минут до того, как кривоногая Одат-коччамма приковыляла к их порогу, словно услышав безмолвный призыв о помощи. Эта седоволосая горбоносая тетка может встать, соединив ступни, а Малютка Мол все равно пролезает между ее колен. Она дальняя родственница Большого Аппачен, как Малютка Мол называет отца (постепенно и все они стали за глаза называть его этим прозвищем). Позже Большая Аммачи узнает, что пожилая женщина странствует по домам своих многочисленных детей, задерживаясь на несколько месяцев то у одного, то у другого. Но в Парамбиле она останется надолго.
— Где ты хранишь лук? — спрашивает Одат-коччамма, входя в кухню; говорит она половиной рта, чтобы не выронить табачную жвачку. — И дай мне нож. Всю жизнь молюсь, чтобы лук резал себя сам и прыгал в горшок, но знаете что? — косится она на каждого с убийственно серьезным видом, — до сих пор чуда так и не случилось.
А потом невозмутимая маска дает трещину, лицо разбегается мириадами морщинок, и за обезоруживающей улыбкой следует гоготанье настолько неожиданное и беззаботное, что оно разгоняет темные тучи над кухней. Малютка Мол в восторге хлопает в ладоши и смеется вместе с ней.
— Боже милосердный. — Заметив выкипающий рис, Одат-коччамма воздевает руки к небу, ну или пытается воздеть, но горб не дает поднять руки выше лица. — Кто-нибудь присматривает за этой кухней? — Выговор смягчают веселый огонек в глазах и добрые интонации в голосе. — Кто тут главный — кошка?
Она сбрасывает с плеча конец тхорта и подхватывает им, как прихваткой, горшок, снимает его с огня, потом высовывает голову за дверь, прикладывает два пальца к сжатым губам и выпускает струю табачного сока. Она возвращается как раз вовремя, чтобы засечь, как кошка ворует жареную рыбу. Застигнутая на месте преступления кошка замирает. Верхняя губа Одат-коччаммы выворачивается, и на свет появляются, будто грязные клыки, грубо вырезанные деревянные зубы — она вынимает протез. Это уже чересчур для бедной кошки, которая стремительно улепетывает, поджав хвост. Протез возвращается на место, и старуха опять весело хохочет.
— Кстати, — театральным шепотом произносит она, озираясь, не подслушивает ли кто чужой. — Это не мои зубы. Тот аппуппа́н[108] бросил их на подоконнике.
— Что за старик? — недоумевает Большая Аммачи.
— Ха! Отец моей несчастной невестки! Кто же еще? Я ушла из их дома после того, как он назвал меня старой козой. Увидела зубы и подумала, аах, если я старая коза, то мне они нужнее, чем ему? Раз он их бросил, значит, они ему ни к чему, а́ле?[109] — с невинным видом поясняет старушка, но взгляд у нее ехидный.
Большая Аммачи безудержно хохочет. И все ее тревоги моментально испаряются.
Одат-коччамма становится тем целительным бальзамом, который так нужен Парамбилю. Старушка неустанно в трудах. Всего за неделю Большая Аммачи привыкает к тому, что над ней хлопочут, уговаривают присесть и отдохнуть или смешат так, что порой трудно не обмочиться. Единственное, что ей не нравится, это то, что после купания Одат-коччамма всегда надевает одно и то же заляпанное куркумой мунду, хотя сама она горячо отпирается:
— Да я только вчера приоделась!
Глубокой ночью до Большой Аммачи наконец доходит, и она злится на себя: у Одат-коччаммы только одна смена одежды. На следующий день она преподносит старушке в подарок два новых костюма со словами: «Мы с вами не виделись в прошлый Онам, эти подарки дожидались вас».
Одат-коччамма возмущается, брови ее насуплены, пальцы теребят белоснежную ткань, которая никогда больше не будет такой белой, как сейчас. Но глаза выдают ее.
— Ого! Это что такое? Ты что, намереваешься выдать меня замуж, в мои-то годы? Аах, аах. Если б знала, ни за что бы к вам не пришла. Гони жениха прочь! Видеть его не желаю. Поди, урод какой-нибудь, раз мне ничего не сказали заранее. Он что, слепой? Припадочный? Хватит с меня мужиков. Да этот горшок умнее любого мужика! — приговаривает она, вроде как пытаясь всучить одежду обратно Большой Аммачи, но при этом крепко держит обновку, не выпуская из рук.
Едва завидев отца, Малютка Мол сразу мчится навстречу. С ней он терпеливее, чем с ДжоДжо, который в любом случае благоговел перед отцовскими размерами и молчанием, а вот Малютка Мол — ничуть. Она показывает Большому Аппачену свои ленточки и кукол. Однажды дождливым днем, когда ливень не выпускает хозяина из дома, Малютка Мол останавливает нервное хождение отца по веранде и тянет его к своей скамейке:
— Садись! (Он покорно подчиняется.) Почему дождь падает на землю и не поднимается опять в небо? Почему…
Он, оторопев, молчит под канонадой вопросов. А Малютка Мол и не ждет ответов. Она влезает на скамейку, чтобы нацепить на отца шапочку, которую с помощью Одат-коччаммы сплела из пальмовых листьев. Удовлетворенная результатом, хлопает в ладоши. Потом обвивает отцовскую шею коротенькими ручонками и прижимается щечкой к его щеке, сплющивая их лица.
— Теперь можешь идти, — заявляет она. — В шляпе ты не намокнешь.
Он с благодарностью взмахивает шляпой. Большая Аммачи прикусывает губу, чтобы не рассмеяться при виде своего закопченного годами палящего солнца гиганта-мужа, увенчанного крошечной бесформенной шапочкой. Отойдя подальше, когда дочь его уже не видит, он снимает шапочку и внимательно разглядывает ее.
— Не представляла, что доживу до такого, — признается Большая Аммачи Одат-коччамме.
— Аах. Почему нет? Сердце отца всегда открыто для дочери.
Здесь есть и моя заслуга, думает она. Я помогла ему стать мягче. Помогла избавиться от бремени тайны.
Чемачча́н[110], который однажды утром приходит собирать пожертвования, совсем мальчишка, растительность над его верхней губой такая жиденькая, что каждый волосок можно назвать в честь апостола. Голос у него еще ломается. В белой сутане не по размеру и черной камилавке, сползающей на лоб, он кажется актером школьного театра в костюме священника. Семья наверняка «посвятила» его церкви, чтобы мальчика воспитали (и прокормили) в семинарии, — большое подспорье, когда риса на всех не хватает. Таких мальчишек посвящают в сан без разбору, но Большая Аммачи не уверена в искренности их веры.
Бестолковый чемаччан сначала долго пялился на Дамо, пока Унни не отогнал его. А теперь неотрывно глазеет на Малютку Мол, позабыв, зачем он здесь, пока Большая Аммачи не окликает мальчишку, попросив гроссбух. Детские глаза недоуменно обращаются к ней.
— Эта штука у тебя под потной подмышкой, — показывает пальцем Большая Аммачи.
Протянув книгу, он заботливо интересуется:
— А чем больна малышка?
Она вздрагивает, последив за его взглядом. Малютка Мол сидит на своей скамеечке, качая ножками, как делает это часами каждый день.
— Что значит, чем больна? Ничем она не больна!
Прошло несколько секунд, прежде чем мальчишка сообразил, что сморозил ужасную глупость. Он испуганно пятится, потом вспоминает про свой гроссбух, осторожно тянется за ним, опасаясь, что получит книгой по башке, не успев сбежать.
Разъяренная Большая Аммачи внимательно изучает улыбающуюся дочь. Что такое углядел глупый мальчишка? Это из-за языка? В семье уже привыкли к манере Малютки Мол высовывать язык на нижнюю губу, как будто во рту ему места не хватало. Лицо у нее широкое, или так кажется из-за выступающего лба. Мягкий родничок, который пульсирует на голове у всех младенцев, до сих пор виден под кожей Малютки Мол, хотя ей уже шестой год. Черты лица у нее грубоваты, это верно. Нос, в отличие от родительских, широкий и плоский и на лице выглядит как картофелина на тарелке.
Большая Аммачи чувствует, как муттам уходит у нее из-под ног, и прислоняется к столбу веранды, чтобы не упасть. Ходить без опоры Малютка Мол начала в три года и только к четырем научилась складывать слова в фразы. Большая Аммачи была так довольна, что ребенок не стремится лазать по деревьям и качаться на лианах, что не обращала внимания на подобные вещи.
Она с пристрастием допрашивает Одат-коччамму:
— Скажите честно — что вы думаете?
Та внимательно разглядывает Малютку Мол.
— Что-то тут не то. Голос у нее чересчур хриплый. И кожа неправильная, бледная какая-то.
Старушке неприятно это говорить, но Большая Аммачи понимает, что она права.
— Но что это значит? — продолжает Одат-коччамма. — Что она ангел!
Большая Аммачи пригласила ваидьяна, который, мельком глянув на пациентку, вытащил пузырек с микстурой.
— Давайте ей это, — произносит он торжественно. — Трижды в день, с теплой водой.
— Погодите-ка! Но что с ней, по-вашему? — настаивает она, не обращая внимания на пузырек.
— Аах, аах, это должно помочь. — Он отводит глаза, настойчиво протягивая лекарство.
— Но это та же самая микстура, которую вы давали, когда у нее был коклюш.
— И что? Коклюш ведь прошел?
Большая Аммачи прогоняет лекаря и срочно беседует с мужем. Он абсолютно спокоен. И после долгой паузы молча кивает.
Тем же вечером патриарх Парамбиля вызвал Ранджана и попросил его сопроводить Большую Аммачи и Малютку Мол в Кочин — из двух братьев он более опытный путешественник и хорошо знает Кочин. Долли рассказала, что с Благочестивой Кочаммой случился припадок, потому что муж был откровенно счастлив исполнить поручение — он ведь ускользнет из-под ее контроля. Праведная супруга заставила мужа преклонить колени, помолилась над ним, намазала освященным маслом и пригрозила содрать с него кожу заживо, если будет дурно себя вести.
Большая Аммачи упросила мать поехать с ними, надеясь, что путешествие поможет той взбодриться и исцелиться от апатии. Они пускаются в путь до рассвета — женщины в своих лучших нарядах, с зонтиками и упакованным ланчем. Радость Малютки Мол поддерживает во всех хорошее настроение. Лодочник везет их по реке, потом по петляющим каналам и заводям, пока они не добираются до озера Вембанад, берег которого Большая Аммачи в прошлый раз видела двенадцатилетней невестой во второй-самый-печальный день своей жизни. Лодка побольше перевозит их через озеро.
До Кочина они добрались в темноте и сразу отправились через весь город в гостиницу. Мама тут же легла отдыхать, но Большая Аммачи и Малютка Мол по настоянию Ранджана идут взглянуть на океан — впервые. Он шумно плещется о берег, словно Цезарь, пьющий из своего ведра, только в тысячу раз громче; океан, конечно, громаднее озера Вембанад. Корабль, стоящий на якоре в море, такой большой, что непонятно, как он держится на плаву. На улицах полно людей, а в больших магазинах светло как днем из-за электрического освещения. В своих вечерних молитвах Большая Аммачи говорит: «Господи, прости меня, но иногда мне кажется, что Ты Бог только моего маленького Парамбиля. Я забываю, как огромен этот мир, созданный Тобою и Тобою хранимый». После смерти ДжоДжо она читала и перечитывала Книгу Иова, искала смысл в их бессмысленных потерях, но смысл ускользал. Сейчас она вспоминает, как Иов, несмотря на все свои страдания, восхвалял Бога, «делает великое, неисследимое и чудное без числа!»[111].
Наутро в компании мучающегося похмельем и сонного Ранджана они посетили громадный рынок пряностей, помолились в Португальской базилике, гуляли по магазинам, мимо дворцов и долго сидели на берегу океана, глядя, как рыбаки управляются со своими странными рычажными сетями[112] прямо с берега. Когда к вечеру они возвращаются в гостиницу, то повидали уже так много белых мужчин — сахи́ппу — и даже белых женщин, что Малютка Мол больше не рвется потереть их слюной, чтобы проверить, не сойдет ли краска. Они умываются и отправляются в клинику в Маттанчерри; Большая Аммачи говорит Ранджану, что они сами найдут дорогу обратно, и тот с радостью сбегает. Большая Аммачи, ее мать и Малютка Мол встают в очередь возле клиники человека, который, говорят, самый умный врач во всем Траванкоре и Кочине. Большая Аммачи пытается прочитать вслух имя доктора, написанное на табличке, но это же язык можно сломать.
Доктор Руни Орквист появился в форте Кочин в 1910 году от Рождества Христова, выброшенный на берег, как Аск и Эмбла[113]. Как и первые люди скандинавской мифологии, Руни быстро обрел ноги, и они принесли его к еде, жилищу, выпивке, женщинам и шумной компании. Новоприбывший светловолосый бородатый иностранец, с его гигантскими размерами и гулким баритоном, производил впечатление оракула — такой же человек в апостольских одеждах с посохом в руках мог бы сойти с дау вместе с апостолом Фомой. И прибытие его овеяно почти таким же мифом, как и явление святого Фомы. Известно лишь, что Южная Индия была последней остановкой в путешествии, начавшемся в Стокгольме. По словам доброго доктора, однажды ночью, надравшись аквавита и «напевая себе под нос на Стура-Нюгатан[114], я был похищен. А очнулся уже корабельным врачом на судне, направлявшемся в Кейптаун!». Врачебное ремесло привело Руни во все главные порты Азии и Африки. Но на пороге сорокалетия он сошел на берег в Кочине. Красота островов, образующих этот город в месте слияния бесчисленных водных путей, дружелюбие населяющих его людей, его храмы, его церкви, базилики и синагоги, мощеные голландские колониальные улицы и дома заставили могучего шведа навсегда бросить здесь якорь. Осев тут, он вскоре принялся за изучение малаялам с одним наставником и за изучение Вед, «Рамаяны» и «Бхагавад-гиты» — с другим. Его тяга к знаниям сравнима была с тягой к пуншу и женскому обществу — коктейль желаний, погубивший немало медиков.
У большинства западных людей раскатистое «ррхха» малаялам царапает нёбо и вызывает судороги языка, но не у Руни. Он запросто может подтрунивать над ребятишками, играющими возле его клиники, которые хихикают над скандинавскими нотками в его малаялам; он даже щеголяет несколькими фразами на иудео-малаялам, обращаясь к парде́зи — «иностранным» евреям. (После того, как он избавил жену раввина от громадной кисты яичника, пардези — прибывшие с Иберийского полуострова в обширную сефардскую диаспору — не желают обращаться ни к кому другому.) Старые дамы-христианки из общины Святого Фомы посещают его клинику столь же преданно, как и церковь; они рассказывают ему о своих болях и страданиях, которые зачастую оказываются суррогатами хронических семейных неурядиц, а он прописывает им плацебо и сочувственные пастырские наставления вроде «Муллу элайил виналлум, эра муллел виналлум, элакка насхтам» — «Шип ли падает на лист или лист падает на шип, страдает все равно лист». «Аах, аах, как вы правы, доктор. Мой муж просто шип, что ж поделать?»
Судьба доктора неожиданным образом изменилась в 1912 году благодаря миссис Элеанор Шоу, даме среднего возраста с дивертикулитом, рефлюксом и желчнокаменной болезнью — совокупность не связанных между собой расстройств, которые он называет «триадой Орквиста», потому что они, по-видимому, всегда встречаются вместе у таких женщин, как миссис Шоу, — белая, в перименопаузе, с избыточным весом. Руни удалил ей желчный пузырь, вылечил рефлюкс и отрегулировал работу кишечника, но Элеанор Шоу не почувствовала облегчения. В момент божественного озарения Руни задал ей деликатный вопрос, который не приходилось задавать беднякам, чья сексуальная жизнь никогда не страдала, несмотря на болезни и лишения: «Миссис Шоу, возможно, супружеское ложе перестало вас привлекать в последние годы? Или даже вызывает болезненные ощущения?» На его певучие шведские интонации невозможно было обижаться. «Элеанор, — могу я вас так называть? — эти органы жизненно важны для организма и не могут ржаветь без тяжелых последствий». Руни догадался, что проблема в недостатке смазки, а вовсе не в недостатке либидо. Он выдал ей тридцать две унции защитной маслянистой жидкости и прописал шестнадцать унций свежего пальмового вина — которое должно настаиваться не меньше восемнадцати часов, чтобы обрести нужную крепость, — с максимальным усердием растолковав, какое снадобье для какого отверстия предназначено. Муж Элеанор, мистер Бенедикт Шоу, был советником махараджи Кочина и главой крупного британского торгового концерна. Вмешательство Руни в личную жизнь его супруги оказалось столь успешным, что благодарный Бенедикт Шоу поручил своему торговому дому отремонтировать старый голландский особняк, реконструировав его в лечебницу для доктора Руни, с полноценной операционной, отделением на десять коек и амбулаторией. Случай миссис Шоу стал превосходным подтверждением того, как благотворно влияет на всю семью правильное лечение и как единственный пациент может изменить судьбу врача.
И вот в 1913 году однажды вечером в амбулаторию являются Большая Аммачи, ее мать и Малютка Мол; скамья для дожидающихся приема уже полна, и им приходится стоять. Руни Орквист вбегает, сжимая под мышкой немыслимых размеров стопку только что купленных книг, и улыбается собравшимся пациентам. Гонорары Руни символические для бедных и довольно чувствительные для богатых. Семейная пара пардези — он в белом костюме, с вышитой кипой на голове, она в длинном платье, застегнутом до подбородка, — смущенно сидит бок о бок с полуголыми «черными евреями»; община последних осела в Кочине еще во времена Соломона, и они недолюбливают «новичков» пардези за их высокомерие по отношению к своим темнокожим сородичам. На той же лавке сидят грузчик, массирующий околоушную опухоль, суетливый полицейский, англичанин с расстройством желудка и дама-брамин в золотых цепях, таких здоровенных, что можно пришвартовать баржу.
Когда наконец подходит их очередь, доктор Руни Орквист приветствует Большую Аммачи обезоруживающей улыбкой. У доктора-сахиппу на шее висит стетоскоп. Отполированный камень пресс-папье прижимает стопку бумаг на столе перед ним. Взгляд доктора останавливается на Малютке Мол, и он как будто узнает ее. Когда доктор протягивает свою громадную руку, Малютка Мол, которая в жизни никому не пожимала руки, с радостью протягивает в ответ свою.
— И кто эта такая красивая юная леди? — приветствует он на идеальном, хотя и с легким акцентом, малаялам.
— Я Малютка Мол!
— У меня есть для тебя красная конфетка или зеленая. Какую ты хочешь?
— Обе! — звонко отвечает Малютка Мол. — Одну для Кунджу Мол, — показывает она свою куклу.
Веселый смех доктора заполняет комнату. Он вручает малышке лакомство.
И поворачивается к Большой Аммачи, которая все не может прийти в себя от потрясения, что доктор говорит на малаялам. Она неуверенно начинает с Недуга, утонувшего ДжоДжо, родословного древа — она уверена, что все это имеет значение, — прежде чем перейти к Малютке Мол. Доктор внимательно слушает.
А выслушав до конца, говорит:
— Очень интересно. Я не знаю, как объяснить череду утопленников в семье. Но, — наклонившись, он теребит щечку Малютки Мол, — не думаю, что эта проблема касается вашей милой девочки…
— Слава Богу! Мой муж тоже так не думает.
— Но я знаю, что происходит с Малюткой Мол.
— Правда? — в ужасе переспрашивает Большая Аммачи.
— Да. Вы же видели, я ее сразу узнал.
— В каком смысле? Вы разве встречались с ней раньше?
— Можно и так сказать. — Он разглядывает ладошки Малютки Мол. — Полагаю, у нее есть припухлость, грыжа вокруг пупка, верно?
Он приподнимает рубашонку девочки, и, как и сказал, там выпуклость, о которой Большая Аммачи никогда и не задумывалась, поскольку это никак не беспокоило ее малышку. Малютка Мол хихикает. Доктор просит девочку походить, высунуть язык.
Тяжело опустив руки на стол, он чуть наклоняется вперед и говорит:
— То, чем страдает Малютка Мол, это хорошо известный недуг. Он называется «кретинизм» — впрочем, название не имеет значения. (Большой Аммачи оно в любом случае ни о чем не говорит.) Вот здесь, внутри шеи, есть железа. Щитовидная. Вы видели, как у некоторых людей она разрастается в зоб? (Да, она видела.) Эта железа производит жизненно важное вещество, благодаря которому тело растет, а мозг развивается. Иногда эта железа не работает с самого рождения. Тогда вырастают такие дети, как Малютка Мол. Язык. Широкое лицо. Хриплый голос. Тонкая кожа. Она неглупая девочка, но медленно учится тому, что другие дети в ее возрасте уже умеют. — Доктор перечислял все, что она отказывалась замечать в дочери.
— И вы все это знаете, просто посмотрев на нее? — Большая Аммачи все еще сомневается.
Доктор подходит к книжным полкам и, не колеблясь, вытаскивает толстый том. Он пролистывает страницы, как ее отец листал Библию, ему знакома каждая глава и каждый стих. Поворачивает книгу, показывая фотографию. Верно, Малютка Мол похожа на этого ребенка больше, чем на кровных родственников. Малышка тычет в картинку пальцем и весело хихикает, узнавая себя.
— От этого есть лекарство?
Доктор вздыхает и печально мотает большой головой.
— И да и нет. Существует вытяжка из щитовидной железы, но в Индии ее не достать. Но даже если найти, то принимать надо было с самого рождения. Сейчас никакая вытяжка не сможет изменить то, что уже случилось.
Большая Аммачи неотрывно смотрит на этого человека, чьи волосы и борода подобны золотым нитям, а глаза цвета океана. У многих малаяли светлые глаза, это влияние арабских и персидских гостей в древности, но никакого сравнения с глазами доктора. Гораздо больше, чем цвет, в них поражает доброта, но от этого еще больнее слышать его слова. Двери в будущее ее дочери распахнулись. И вид впереди сокрушительный. Ей хочется возразить. Доктор читает ее мысли.
— Она навсегда останется ребенком. Я обязан вам это сказать. Она никогда не вырастет, мне очень жаль. — Он улыбается Малютке Мол. — Но останется счастливым ребенком! Дитя Господа. Благословенное дитя. Я хотел бы сказать вам что-нибудь другое. Правда, хотел бы, — очень серьезно произносит он, и его добрые глаза печальны.
Мать растерянно смотрит на доктора, глаза ее полны слез, рука лежит на плече дочери. Малютка Мол безмятежно улыбается, слишком увлеченная доктором и его бородой и инструментами на столе, чтобы беспокоиться из-за разговоров.
— Благослови вас Господь, — с трудом выдавливает Большая Аммачи, голос ее срывается. Она поблагодарила человека, который только что сообщил ей ужасную новость, но привычка слишком сильна.
— Прошу вас, поймите. Это произошло еще до ее рождения. Она родилась такой. Ни вы, ни кто-либо другой в этом не виноваты. Понимаете? Это не ваша вина. Разве не говорит Господь в Книге пророка Иеремии: «Прежде нежели Я образовал тебя во чреве, Я познал тебя, и прежде нежели ты вышел из утробы, Я освятил тебя»?[115]
— Говорит! — выдыхает она, пораженная тем, что слышит библейский стих от мирского человека.
Он разводит руками, словно говоря: «Дела Господни неисповедимы».
Аммачи не может сдержать слез. Доктор кладет ладонь на ее руку, и она вцепляется в нее, склонив голову. Ничто не может оправдать меня, хочет она сказать. Чуть помедлив, поднимает голову.
— А как же с Недугом, с утоплениями, про которые я вам рассказала? Если у меня будут еще дети. У них тоже будет эта болезнь? Они тоже будут такими, как Малютка Мол?
— Насчет утоплений… — говорит Руни, — тут я ничего не знаю. Что-то явно передавалось из поколения в поколение. Просто я не могу сообразить, что это такое. Но того, что случилось с Малюткой Мол, со следующим ребенком точно не случится. Это я вам обещаю.
Они уже в дверях, когда доктор вдруг окликает:
— Минуточку, коччамма.
Но его внимание привлекает не Малютка Мол, а бабушка девочки. Она сидела в кабинете вместе с ними, не вмешиваясь, хотя вовсе не безразлично.
— Позволите? — Он кладет пальцы на ее шею и задумчиво ощупывает.
Когда доктор убирает руку, Большая Аммачи видит шишку, которую он заметил у ее матери. Будет ли конец дурным новостям в этом кабинете?
— Ее глаза желтоваты, — говорит доктор.
— Она уже несколько месяцев очень слаба, — признается Большая Аммачи. — Ей трудно поднимать руки, а когда садится, потом с трудом встает.
Доктор подводит мать к кушетке. Ощупывает живот. Большая Аммачи замечает, что живот вздутый, несмотря на мамину худобу. Мать сконфужена и растерянна, но не протестует. А вот доктор откровенно подавлен.
— Коччамма, — обращается он к ее матери, — я дам вам лекарство. Вы не погуляете с Малюткой Мол в саду, пока я его приготовлю? Я отдам лекарство вашей дочери.
Когда лодка приближается к причалу, Большая Аммачи видит знакомый силуэт высоко на кокосовой пальме. К тому времени, когда красная земля родного дома касается ее ног, муж уже ждет. Малютка Мол потчует отца чудесами, которые она повидала: океан, электрический свет, доктор с кожей, выкрашенной в белый цвет, — сказка, которую она будет повторять всю оставшуюся жизнь.
Когда муж и жена остаются наедине в комнате, она, сидя на краю кровати, рассказывает ему все.
— Тело и разум Малютки Мол застыли во времени. Она всегда будет такой же, как и год назад. И годом раньше.
Могучая грудь приподнимается. Он вздыхает, повесив голову. После долгого, долгого молчания муж наконец хрипло произносит:
— Если, как ты говоришь, она всегда будет Малюткой Мол, ребенком, счастливым ребенком… это не так уж плохо.
— Нет, — сквозь слезы соглашается она. — Не так уж плохо. Ангел навсегда.
Он обнимает ее, притягивает поближе к себе.
— Это еще не все, — всхлипывает она.
И рассказывает про желтуху, которую доктор-сахиппу заметил в глазах ее матери, про твердую, как камень, шишку, которую он нащупал у нее на шее, а вдобавок и в животе, про увеличенную печень — вот чем объяснялась ее усталость и апатия. Доктор рассказал Большой Аммачи наедине, что рак из желудка распространился в печень и железу на шее. Оперировать уже слишком поздно. И нет никакого лекарства, кроме как создать матери покой.
— Я чувствовала себя так, будто тот же самый мул, что ударил меня десятью минутами раньше, опять сбил меня с ног, — плачет она.
— Она чувствует боль?
— Нет. Но доктор сказал, что скоро будет. Мы должны купить пилюли с опиумом, чтобы избавить ее от страданий, их нужно принимать до самого конца. Он сказал: «Некоторые христиане считают, что боль — это вознаграждение, что в боли есть христианское искупление. Но я так не считаю». Этот доктор святой.
В вечерней молитве она говорит: «Ты ведь знал обо всем этом, Господь. Что мне Тебе сказать? Прежде чем мать моя появилась на свет и прежде чем появилась на свет Малютка Мол, Тебе известно было, что начертано у них на лбу. — Она понимает, что должна поблагодарить Бога за несколько счастливых лет, что прожила вместе с матерью. Но не сегодня. Это было бы не от души. — Молю Тебя, сохрани ее от страданий. Их уже достаточно было в маминой жизни».
Она молится и о добром докторе. Какой он мудрый, как мгновенно сумел понять, что за болезнь у Малютки Мол, а потом увидел, что с матерью тоже беда. Впрочем, хотя он и назвал эти болезни, но лечения никакого не предложил. В этом смысле назойливый ваидьян со своим единственным бальзамом от всех хворей мог бы похвалиться, что он ничуть не хуже. Но ваидьян ничего не знает. «Господь, тот доктор знал все… но он не знал про Недуг. Заклинаю Тебя: если Ты не хочешь исцелить Недуг, пошли нам того, кто сможет».
Руни запирает амбулаторию в полночь. Сегодня вечером он поздно начал прием пациентов из-за двух подряд неотложных операций. Прошло уже десять лет, с тех пор как миссис Элеанор Шоу изменила его судьбу. Он приобрел привычку идти домой пешком вдоль каменистого берега форта Кочин, обычно с книгой под мышкой, и, если позволяет погода, выкурить последнюю трубку на бетонной скамье с видом на море, наслаждаясь бризом. Волны празднуют окончание своего долгого пути финальным всплеском о скалы. Луна висит в небе ярким фонарем, освещая угловатые рамы китайских рыболовных сетей, больше дюжины их расставлено у кромки воды. Шесты нависают над водой, как длинные шеи журавлей, а сети раздуваются, как паруса дау.
Руни считает себя счастливым. Один день не похож на другой. Ему всего хватает, у него отличные друзья и много интересов помимо медицины. Тогда почему, когда он сидит вечерами на этой скамье, на душе у него неспокойно? Смятение подступает столь же неизменно, как старик-мусульманин, который является в конце каждого месяца с потрепанной бухгалтерской книгой арендной платы и гримасой простите-что-потревожил-вас. Но это не то беспокойство, что бросало Руни из порта в порт, пока он не обрел дом в Кочине, оно не связано с географией. Он там, где должен быть. Но тогда что?
Мерный стук становится громче. На фоне луны вырисовывается силуэт шаркающей мимо фигуры, с посохом в одной руке. Сглаженный профиль и отсутствующий нос легко узнаваемы: лицо прокаженного. Культи, а не пальцы сжимают посох. Монеты звякают в жестянке, свисающей с шеи. Он напевает тихим голосом — возможно, мантры, лицо запрокинуто к небу и покачивается из стороны в сторону, исследуя невидимые выси. Призрак останавливается, голова перестает раскачиваться маятником, словно он почуял низко висящую луну. Он — статуя, неподвижная, если не считать поднимающихся и опадающих при каждом вдохе-выдохе плеч.
Непостижимым образом восприятие Руни вдруг смещается, он превращается в прокаженного: это он, Руни, смотрит сквозь изъязвленные непрозрачные роговицы; он, Руни, видит мутные, размытые образы без контуров; Руни, который не различает свет и тень, но помнит, каково это, когда лунный свет падает на лицо; это уродливые, разлагающиеся ступни Руни завернуты в окровавленный джутовый мешок, завязанный кокосовой веревкой… Мгновение миновало. Руни не может объяснить, что сейчас произошло, что это за чувство кратковременного воплощения в теле другого человека.
Фигура удаляется, поглощаемая ночью, стук посоха о камень стихает. Во вспышке откровения Руни осознает все, чего лишен прокаженный, — далекая линия горизонта, где море встречается с небом, небо с висящей луной и луна, окутанная шалью из звезд… Он растворился в безмерности Вселенной. Он стал и провисшей сетью, и слепым прокаженным, который вынужден спать под звездами… Перед беспредельностью космоса Руни ощущает себя ничем, иллюзией. Между ним и прокаженным нет никакой разницы, все они лишь проявления вселенского сознания.
И в этом новом осознании нескончаемая болтовня в его голове внезапно прерывается. Как океан проявляет себя в волнах и прибое, но ни волна, ни прибой не являются океаном, так и Творец — Бог или Брахма — создает образ Вселенной, которая принимает форму шведского доктора или слепого прокаженного. Руни существует. Прокаженный существует. Рыбацкие сети тоже существуют. Но все это майя[116], их разделенность иллюзорна. Все суть одно. Вселенная — это лишь клочок пены на безграничном океане, каковой есть Создатель. Руни в эйфории, он чувствует себя радостным и свободным — мир Божий, который превыше всякого ума[117].
Ранним утром его разыскал встревоженный сторож. В былые времена старик вытаскивал хозяина из кабака, где добрый доктор дремал, сгорбившись над столом. Но сейчас он находит его погруженным в грезы, словно садху, глядящим вдаль расфокусированным взглядом. Сторож ласково трясет доктора за плечо. Руни с улыбкой возвращается в иллюзию, которая сейчас является его миром.
К концу недели он раздал всю свою мебель, а инструменты и стерилизатор отдал на хранение Саломону Халеви, еврейскому купцу и банкиру. В Кочине теперь много врачей, выпускников медицинских школ Мадраса и Хайдарабада, и широкая система государственных больниц. Он будет скучать по своим пациентам, но они без него справятся.
Через две недели, обойдясь без официальных прощаний, Руни отправился в ашрам Бетель в Траванкоре. Эта монашеская обитель была основана священником по имени БиЭй Аччан[118], который руководствовался писаниями Василия Великого о приверженности физическому труду, молчанию и молитве, дабы стать ближе к Создателю. Он был одним из первых священников, получивших степень бакалавра, и потому известен всем исключительно под именем БиЭй Аччан. Монах ободряет Руни тихим примером: служение, молитва и молчание. Спустя семь месяцев похудевший, почти неузнаваемый на свет родился новый Руни — как бабочка из куколки, уверенная в своем предназначении, даже если полет ее хаотичен. Борода, жизнерадостность и утробный смех остались прежними, но ныне он одержим мистической целеустремленностью. БиЭй благословил Руни перед уходом:
— Я верю, что Господь привел тебя сюда и открыл тебе твою жизненную миссию. Но главное, что ты ее принял. Помни, Бог обращался не только к Исаие, но к каждому из нас, когда сказал: «Кого Мне послать? И кто пойдет для Нас?» Исаия сказал: «Вот я, пошли меня»[119].
Руни уговорил предприимчивого лодочника, снабжавшего монастырь рыбой, керосином, свечами и прочими продуктами, отвезти его до конца пути.
— Куда? Туда? Как это? Да зачем вам туда? — не верит лодочник. — Вы что-то забыли в тех местах? — Но, поняв, что Руни настроен серьезно, он вопрошает: — А что, если лодка застрянет? А что, если каналы пересохли? А может, там вообще больше никого не осталось?
И вот на рассвете двое отплывают вглубь континента — громадный белый человек и его темнокожий спутник. Каноэ скользит по череде каналов, стенки которых сложены из камней и глины. Днем они пересекают громадное озеро и входят еще в один узкий канал, который должен привести их к месту назначения. Они окликают парня, сидящего на верхушке пальмы и срезающего кокосы, и тот дает последние указания:
— Плывите вся время прямо — не оглядывайтесь ни налево, ни направо! Через фарлонг будет еще один канал. Сворачивайте туда. А потом увидите десять или сто ступенек вверх.
«Десять или сто ступенек» оказались четырнадцатью и так плотно заросли мхом, что они их едва не пропустили. Лодочник помог Руни донести пожитки до задней калитки, которая проржавела и свисала с петель, но дальше идти отказался.
— Еще одна просьба, — говорит Руни, отсчитывая столько банкнот, сколько лодочник за раз никогда в жизни не видел. — Продай мне свою лодку.
Его первая ночь проходит в единственном из шести полуразрушенных кирпичных домов, в котором сохранились две целые стены и клочья соломы наверху. На закате видно, как камень шевелится — змея грелась на солнце. Лежа на спине, прислушиваясь к шебуршанию мышей, Руни глядит в звездное небо и сомневается, в здравом ли он уме. Словом «лазарет» раньше называли карантинные пункты, где можно было изолировать инфекционных больных, но со временем в Индии так стали называть больницы для прокаженных. Здешний лазарет спрятан в самом дальнем углу этой земли заводей. Его построили и разрушили португальцы, восстановили и разрушили голландцы, вновь отстроили шотландские протестантские миссионеры. Клеймо неудачи легло на это место столь прочно, что и через десятилетия после того, как последняя миссия покинула его, никто не предъявил права на участок.
Утром, взяв в руки палку покрепче, Руни изучает обширные владения. Он обошел периметр, обследовал каждое разрушенное здание, прозондировал колодец и осмотрел сохранившиеся, но ржавые парадные ворота. Выйдя за ворота, он обнаружил ухоженную гравийную дорогу, которая проходит прямо перед лазаретом; в одну сторону она ведет обратно к хижинам и домам деревушки, чей канал он проплывал накануне и где они встретили сборщика кокосов. В другом направлении дорога идет прямо, как пробор, через бескрайние пыльные равнины, потом медленно ползет вверх, а потом резко петляет туда-сюда, превращаясь в горную тропу, похожую на извилистый шрам у подножия призрачных, далеких, титанических, окутанных туманом гор, — Западных Гхатов.
Вернувшись на свою территорию и прикинув стоящую перед ним задачу, Руни падает духом.
— Реальность всегда неприглядна, Руни, — вслух констатирует он. — Когда вскрываешь брюшную полость, она всегда выглядит иначе, не так аккуратно, как на странице учебника.
Взгляд цепляется за белое пятно у парадных ворот. Высокая трава скрывает выцветшие кости человеческого скелета, разбросанные животными. Череп и таз относительно целы, пришпиленные к земле лианами. Это женщина, судя по тазу, и определенно прокаженная, что подтверждает эрозия над скулами. Руни представляет, как она пришла в это место, обессиленная, возможно в лихорадке, надеясь на помощь и облегчение, а вместо этого нашла руины. Она лежала тут, одинокая, без еды и воды. И она умерла. Отполированные кости навевают чудовищную печаль. «Это знак, да, Господь?»
Ночью Руни снится сестра Бригитта из приюта в Мальме, где он вырос. Раньше ему было жалко ее, посвятившую жизнь месту, из которого сам он стремился как можно скорее вырваться. Но сейчас он понимает. В его сне сестра Бригитта вяжет, сидя под лампой, свет которой становится все ярче и ярче, слепит глаза.
А проснувшись, Руни видит в нескольких дюймах от себя две жуткие физиономии, их черты подчеркнуты пламенем свечи, которую они держат под подбородками. Руни испуганно вкрикивает. Они отшатываются с воплем. Две напуганные фигуры прячутся в углу. Руни зажигает лампу.
— Я не хотел напугать вас, — говорит на малаялам Руни, справившись с шоком.
— Мы думали, ты умер, — отвечает мужчина с дырой вместо носа.
Его зовут Шанкар, а женщину — Бхава. Они вернулись с храмового праздника. Бывают такие праздники, где прокаженные собирают милостыню.
— Сюда идти далеко, — признается Шанкар. — Но зато есть стены и крыша, под которой можно спать.
— Всего две стены и не так уж много крыши, — хмыкает Руни.
— Лучше, чем в открытом поле, где нападают дикие собаки, — вступает Бхава, при каждом вдохе она издает свистящий звук. Ее гортань поражена инфильтратами проказы, догадывается Руни. — Люди не подпускают нас даже к своим хлевам.
— Ты же не прокаженный, — замечает Шанкар. — Зачем ты здесь?
— Колодец забит илом, — говорит Руни. — Сперва надо его очистить. Потом починим остальное, потихоньку. — Он обводит рукой запущенный участок, кучи кирпича, которые прежде были зданиями.
— Ты и кто еще? — интересуется Шанкар.
Руни указывает пальцем в мерцающее звездами небо.
На рассвете двое прокаженных желают Руни удачи и ковыляют прочь по утреннему холодку. Свисающие с их шей помятые жестянки, предназначенные для еды или монет, наполнены кофе, который сварил для них Руни.
Но через час, когда Руни вытаскивает из кучи мусора уцелевшие кирпичи, он видит, как они возвращаются.
— Мы решили, что тебе не помешает помощь, — объявляет Шанкар. Он со смехом показывает Руни свои руки: — Когда-то я был плотником.
На правой руке у него не хватает двух пальцев, а остальные скрючены. Мягкие ткани ладони атрофировались, от чего рука похожа на обезьянью. Пальцы левой руки сохранились, но указательный и средний торчат неподвижно в жесте папского благословления. Но он все равно подгребает с земли кирпич и прижимает к себе. Бхава, чьи руки выглядят лишь немногим лучше, следует его примеру. Эти двое, понимает Руни, ангелы, посланные ему на пути.
Так совершены небо и земля и все воинство их[120].
К вечеру Руни варит рис и чечевицу и слушает их рассказы. Шанкар был молодым отцом, когда заметил рубец у себя на лице, а в следующие месяцы появилось еще несколько. Руки у него стали неметь.
— Не мог удержать плотницкий карандаш. Брат жены прогнал меня. Вся деревня швыряла в меня камнями. А жена смотрела. — Чувства в голосе Шанкара не отражаются на лице, навеки застывшем в уродливой бугристой львиной маске.
Кожа на лице Бхавы постепенно уплотнялась, становилась неестественно гладкой, у нее выпали брови. Муж запер ее в доме.
— «От тебя даже собаки разбегаются», — сказал муж. Аах, это не мешало ему взбираться на меня по ночам. «В темноте ты по-прежнему хорошенькая», — говорил.
Когда же пальцы ее свернулись крючком и вонзились в ладонь, муж выгнал ее, не дав попрощаться с детьми. При этом воспоминании Бхава хихикает, единственный зуб торчит у нее во рту, как одинокое дерево на кладбище. Шанкар вторит ей.
Руни озадачен их странным смехом. Должно быть, разум несчастных поврежден горем — от того, что их отвергли столь жестоко. Эти двое умерли для своих любимых и для общества, и это ранило страшнее, чем провалившийся нос, отвратительное лицо или утрата пальцев. Проказа убивает нервы, и потому больной не чувствует боли; но подлинная травма, единственная боль, которую они ощущают, это боль отверженности.
Вот для чего нужен лазарет, думает Руни. Дом на краю мира. Место, где мертвые могут жить с себе подобными и где дух может воспарить. Он уставился на свои ладони в мозолях. Один лишь большой палец может служить доказательством существования Бога. Рабочая рука — это чудо; его собственные руки способны удалить почку или сложить кирпичи. Господи, что, если я потеряю возможность ими пользоваться? Руни учили, что проказой редко заражаются. Болезнетворная бактерия живет в окружающей среде, по большей части в условиях антисанитарии, но заболевают исключительно те, кто обладает особой восприимчивостью. Он вспоминает, как профессор Мерр в Мальмё перевязывал раны прокаженных, приговаривая: «Опасайтесь других болезней, которые вы можете подцепить от ваших пациентов, только не проказы». И в самом деле, один из однокурсников Руни умер от туберкулеза, а другой — от сепсиса после пореза скальпелем. Мысленно Руни сейчас спорит с профессором Мерром. А как же отец Дамиен, годами работавший с прокаженными в Молокаи? Он заразился и умер от проказы! И мысленно слышит ответ Мерра: Но вспомните сестру Марианну, которая ухаживала за отцом Дамиеном. Вспомните всех остальных сестер, которые работали в Молокаи, — они все здоровы.
Руни решает, что он просто не будет бояться заразиться. Не полагайся на разум твой[121]. Доверься Богу.
Через месяц на парадных воротах появляется табличка на двух языках: ЛЕПРОЗОРИЙ СВЯТОЙ БРИГИТТЫ. «Сент-Бриджет» по-английски. Название в честь его любимой сестры Бригитты из приюта в Мальмё. Так вышло, что одновременно и в честь святой — покровительницы Швеции, и, возможно, это поможет получить поддержку от шведской миссии. Они восстановили два здания и вычистили колодец. Продукты Руни покупает в деревне в магазине у Мудалали. Матхачен, тот самый сборщик кокосов, который подсказал лодочнику дорогу, — толковый посредник, он оставляет прочие покупки — солому, доски, инструменты, койру — перед воротами или на ступеньках со стороны канала. Если у жителей деревни имеются сомнения по поводу трудов Руни, против его денег у них нет возражений. Вскоре в придачу к лодке у него появляется и велосипед. К первым двум ангелам присоединяются Тамби, Эсау, Мохан, Рахель, Ахмед, Намбьяр, Наир и Патрос. Подобно тиковому лесу с подземными корнями, прокаженные имеют свою скрытую сеть; слух о возрождении лазарета быстро распространяется.
В полумиле по дороге от «Сент-Бриджет» находился обнесенный стеной участок, где традиционное крытое соломой жилище с резными фронтонами и деревянными стенами было со вкусом объединено с большим современным домом: беленые стены, красная черепичная крыша, высокие окна, широкая круговая веранда, большой навес над центральным входом, где стоял автомобиль, а к дому вела гравийная дорожка, обложенная по сторонам кирпичом. Вмурованная в каменную колонну ворот табличка гласила: ТЕТАНАТТ-ХАУС, это личное имя дома, и пониже имя владельца — Т. ЧАНДИ. Однажды, проезжая мимо на велосипеде, Руни мельком увидел, как обрюзгший мужчина курит на скамейке-качелях на веранде, на руке его поблескивали золотые часы. В другой раз этот же мужчина проезжал в автомобиле мимо ворот «Сент-Бриджет», а рядом с ним сидела женщина. Руни как раз выходил и приветственно махнул им рукой, пара заулыбалась и помахала в ответ. Каждый раз, проезжая мимо их дома, Руни хотел заглянуть в гости, но впервые в его карьере врачебная деятельность, которой он занимался, могла вызвать у людей неловкость. Матхачен, сборщик кокосов, рассказал, что Чанди служил в Британской армии в Адене — «ковал деньги». По возвращении Чанди приобрел поместье в несколько тысяч акров, расположенное далеко в горах, которые видно из «Сент-Бриджет». На неделе Чанди остается в бунгало в поместье, присматривая за посадками и сбором урожая, по выходным едет в долину, три часа пути, в родительский дом, где живут его жена и престарелая мать.
Прошло уже три месяца, как Руни появился в лазарете. Сегодня у ворот возникает какая-то суматоха — кто-то зовет: «Доктор-ой! Доктор-ой!» Взволнованный слуга из Тетанатт-хаус стоит в десяти футах от ворот, у него сообщение: жена Чанди очень просит прийти срочно, потому что мистера Чанди хватил удар. Руни помчался на велосипеде на помощь. На веранде валялись мужские шлепанцы. Над пепельницей рядом с коробкой сигар «Стейт Экспресс 555» лениво струился дымок.
Из дома доносится стук падающей мебели. Чанди бьется на полу, его мунду съехало набок, крупные ноги подергиваются. Напуганная жена склонилась над лежащим телом. Она в сари, блестящих серьгах, с браслетами на обеих руках — супруги одеты для выхода в свет.
Руни опустился на колени, проверил, свободны ли дыхательные пути Чанди, пощупал пульс, сильный и частый.
— Что произошло? Расскажите.
— Благодарю вас, доктор, — отвечает по-английски женщина, заливаясь слезами. — Он сегодня вел себя странно. Не разрешил мне отвезти его в больницу. А потом вдруг вскрикнул и упал вот так на пол. А потом оцепенел — очень сильно, совсем замер — и потерял сознание. Водителя сегодня нет. Я не знала, что делать. Послала слугу за вами. А он вдруг как задергался.
Краем глаза Руни замечает пожилую женщину в чатта и мунду, с огромными золотыми шпильками в ушах; она бледная, руки, вцепившиеся в косяк двери, побелели, нижняя губа дрожит. Он обращается к ней на малаялам:
— Аммачи, не бойтесь, это просто припадок, скоро пройдет. (Судороги уже ослабевают, пока он говорит.) Но я хочу, чтобы вы присели, потому что, если вы упадете в обморок, это делу не поможет.
Она подчиняется.
Руни отмечает припухшие околоушные железы Чанди, его красные ладони, женственную грудь и свежелопнувшие кровяные сосуды на груди и щеках. Похоже, Чанди потребил в своей жизни столько спиртного, что большинству мужчин и не снилось. Аммиачный запах урины предшествует появлению желтого пятна, расплывающегося по первозданно-белому мунду.
— Такое случалось раньше? — спрашивает Руни.
— Никогда! Вчера вечером он вернулся из поместья такой же, как обычно. Уставший после долгой дороги. — Она переходит на малаялам.
— Нет, не такой, как обычно, — подает голос пожилая дама. — Его как будто муравей укусил. Аах, ругался со всеми. — Смущенная жена бросает на нее сердитый взгляд, но старушка стоит на своем: — Муули, это же правда, доктор должен знать.
— В начале поста он всегда раздражительный, — признает жена.
— Ага, — хмыкает Руни. — Он отказывается от виски на сорок дней?
— Пятьдесят дней. Да. Не пьет бренди. Ради меня, — стыдливо опускает она глаза. — Он поклялся, в первый год после нашей свадьбы.
Пост начался накануне. Внезапное воздержание, вероятно, спровоцировало у Чанди «ромовый припадок», приступ алкогольной абстиненции. Руни поднимается на ноги.
— Не тревожьтесь. (Чанди дышит шумно, но ровно.) Он скоро очнется, но будет плохо соображать. Я сейчас вернусь с лекарством.
Матхачен еще и варит нелегально арра́к — не тот североафриканский анисовый арак, известный Руни, а безвкусный дистиллят, который Руни использует в качестве антисептика.
У себя в «Сент-Бриджет» Руни смешал настойку опиума, аррак, лимон и сахар в аптекарском пузырьке и вернулся к пациенту.
Чанди лежал на полу, но уже в сознании, под головой у него подушка, испачканное мунду сменили. Он растерян, но, как ребенок, послушно глотает лекарство.
— Давайте ему по столовой ложке еще четыре раза до полуночи, — обращается Руни к Лииламме, так зовут жену мистера Чанди. — Завтра — три раза в день. Послезавтра — два раза, а потом один раз в день. Я все вот тут записал.
Заглянув к ним еще раз вечером, — к тому времени Чанди полностью пришел в себя, но был очень сонный — Руни объяснил, что в будущем Чанди нужно будет заранее сократить потребление бренди, еще до Пепельной среды.
Неделей позже у ворот раздается автомобильный гудок. И на территорию въезжает Чанди. Помимо самого Руни, он первый непрокаженный, появившийся в лазарете с тех пор, как там обосновался Руни. Теперь, когда он выздоровел и воспрял, видно, что Чанди — коренастый мужчина с бочкообразной грудью и могучими ручищами, вдобавок таскающий немалый лишний вес на талии. Он редкий тип малаяли без усов, волосы разделены на пробор и гладко зачесаны. В своей желтой шелковой джубе и грязно-белом мунду Чанди выглядит человеком, чувствующим себя непринужденно где угодно, даже в «Сент-Бриджет». Его благодарность принимает форму бутылки виски «Джонни Уокер».
— Мы почтем за честь, — говорит он, — если вы присоединитесь к нам за пасхальным обедом. Мы бы пригласили вас гораздо раньше, но Лииламма не хочет угощать вас простым рисом и зелеными бобами. А я хотел бы иметь возможность предложить вам выпить.
Руни принимает приглашение.
Чанди с интересом разглядывает окружающее, его не смущает любопытство столпившихся неподалеку обитателей лазарета. Руни предлагает показать владения, и Чанди с готовностью соглашается. Они обходят постройки, которые находятся в процессе восстановления. Руни надеялся использовать деревянные балки от одного из старых зданий, но Шанкар считает, что они изъедены термитами. Чанди присаживается на корточки, внимательно изучает бревно, потом говорит:
— Я согласен с вашим парнем. Термиты и еще последствия наводнения. Видите, как цвет отличается на другой половине?
Чанди разбирается в цементе и разных видах черепицы. В поле он несколько раз наклоняется, зачерпывает горсть земли и разминает ее в пальцах.
— Я надеюсь, когда-нибудь мы сможем сами себя кормить, — говорит Руни.
Чанди ничего не отвечает на это, но через несколько дней возвращается с шофером на автомобиле, у которого убрано заднее сиденье, а еще у машины есть платформа, приваренная к задней части. Шофер выгружает горшки с саженцами манго, сливы и банана, а также мешки с удобрениями — смесь костной муки и компоста. Чанди разворачивает начерченную от руки схему территории, на которой он отметил свои рекомендации — где лучше расчищать место для сада. Влажная низина возле канала идеально подходит для бананов.
— Это удобрение, кстати, годится для ваших кокосовых и финиковых пальм. Не похоже, чтобы ими занимались. А вон тот участок между кокосовыми пальмами сохраните для скота, он легко прокормит пару коров. Да и курятник не помешает.
Пасха в Тетанатт-хаус знаменовала собой начало долгой дружбы. Руни стал постоянным гостем за обеденным столом по воскресеньям, наслаждаясь щедрым угощением от Лииламмы и бренди от Чанди. Летом, когда жара невыносима, семья на два месяца перебирается в поместье. Они приглашают Руни погостить в горах, хотя бы по выходным.
Саломон Халеви прислал Руни его хирургические инструменты, и теперь у них есть больница и простейшая операционная. Он может позволить себе больше, чем просто бинтовать раны и дренировать абсцессы. Руни выборочно оперирует руки, пытаясь сохранить функции или восстановить их путем устранения контрактуры. Чтобы собрать денег, Руни рассылает множество писем. Евреи пардези финансировали печь для обжига кирпичей, а лютеранская миссия в Мальмё оплатила пилораму и маленькую столярную мастерскую. На Рождество та же лютеранская миссия принимает решение выплачивать лепрозорию ежегодную пенсию; многословные письма Руни по-шведски публикуют в их информационном бюллетене. Мистер Шоу, чья супруга Элеанор была пациенткой Руни, передает в дар двух дойных коров и штабель древесины.
Через пятьдесят лет после того, как Армауэр Хансен[122] увидел в микроскоп в тканях прокаженных палочковидную бактерию, mycobacterium leprae, все еще не существует лекарства от проказы. Руни может обеспечить жилище и осмысленную работу, но он огорчен и раздосадован тем, что почти бессилен предотвратить прогрессирующее разрушение рук и ног. На следующий день после открытия пилорамы он обнаруживает в стружках отрубленный палец. Владелец пальца продолжал работать, не заметив утраченного члена, пока Руни не указал на кровоточащий обрубок. Это событие побуждает Руни проводить еженедельные беседы по предотвращению травм. Он разбивает обитателей на пары для ежедневного осмотра рук и ног друг друга, перевязывает свежие раны. На поврежденный палец или ногу он сразу накладывает гипс, чтобы предотвратить дальнейшие травмы и чтобы рана заживала. К каждому инструменту в «Сент-Бриджет» прикреплен мягкий ремешок, чтобы помочь пальцам, которые плохо держат, и защитить кожу. Ведра и тачки снабжены сбруей, которую можно зацепить за шею.
В первый год работы лазарета во двор однажды вошел ухмыляющийся новичок, в блаженном неведении, что его лодыжка нелепо вывернута и кость торчит сквозь кожу. Любой, кроме прокаженного, визжал бы от боли, а этот пустомеля гордился, что целый день брел пешком в новый лазарет. Такую же извращенную гордыню Руни заметил и в местных обитателях: их «преимущество» перед теми, кто их отверг, состоит в том, что они могут ходить вечно; они могут часами стоять неподвижно, как статуи, не испытывая потребности даже переминаться с ноги на ногу, потому что не ощущают неудобства. Кумулятивная травма при ходьбе на поврежденных ногах и продолжительном стоянии приводит к воспалению, растяжению и в конечном счете разрыву связок, удерживающих кости стопы вместе. Когда таранная кость — седловидная кость, расположенная под большеберцовой, которая переносит вес тела на пятку, — окончательно разрушается, свод стопы становится плоским, как аппа́м[123], а затем выпуклым, как дуга кресла-качалки. Вес тела больше не распределяется равномерно на всю стопу, а концентрируется в одной точке, в результате чего образуется пролежневая язва. Если ее не лечить, язва разрастается и становится гангренозной, вынуждая Руни ампутировать конечность. Но это совсем не больно.
Когда ей исполнилось тридцать пять, в год 1923-й от Рождества Господа нашего, она вновь забеременела. Это было словно чудо. Первый признак — металлический привкус во рту, вслед за которым пропал аппетит. Когда она рассказывает мужу, тот, кажется, напуган. Ей хочется воскликнуть: «Только не говори мне, что ты понятия не имеешь, как это произошло!» Но его встревоженное лицо останавливает ее; за годы, прошедшие со времени рождения Малютки Мол, они пережили три выкидыша, каждый из которых оставлял после себя тяжкую печаль и чувство, что ее наказывают за ДжоДжо. Муж никогда не высказывал своих страхов, но она знает, как отчаянно ему хочется сына, которому можно будет передать созданный им Парамбиль, — сына, который будет заботиться о родителях в старости. Но если он был снова встревожен, то она на этот раз абсолютно спокойна, уверенная, что эта беременность завершится в срок. Уверенность ее, должно быть, от Господа. Неужели минуло пятнадцать лет, как она произвела на свет дитя? Единственное, что огорчает, это то, что матери нет рядом. Рак забрал ее за два месяца после их поездки к доктору в Кочин.
На седьмом месяце центр тяжести тела опустился, она ходит, широко расставляя ноги. Как-то раз после ужина застает мужа на веранде — он сидит, глядя на залитый лунным светом двор. Лицо мечтательное, редкое зрелище. В профиль кажется, что годы его не коснулись, хотя волосы поредели и поседели и слышит он плохо. В свои шестьдесят три он по-прежнему берется ремонтировать насыпи или копать оросительные канавы наравне с другими. Муж с улыбкой подвигается, освобождая для нее место. В последнее время его часто беспокоит головная боль, хотя он никогда не жалуется, она сама понимает — по крепко сжатым челюстям, нахмуренным бровям и по тому, что он тихо укладывается в кровать с влажной тряпкой на глазах.
Аммачи опускается рядом с мужем; спина болит, ребенок давит на поясницу. Она замечает, как отекли и распухли ноги, — невероятно, как это у Одат-коччаммы было десять детей… В свободные минутки она иногда жадно подглядывает за Самуэлем и его женой Сарой, как они разговаривают, порой переругиваются, но даже споры их кажутся задушевными. А вот она должна вести беседу и за себя, и за мужа.
Он следит за ее губами, чтобы не упустить ни слова. Ноги едва заметно покачиваются в ритме сердца.
— Почему ты так мало говоришь, муж мой? — спрашивает она.
Он отвечает безмолвно, приподнимая и медленно опуская одновременно брови и плечи. Кто знает? Она рассерженно трясет его. Все равно что пытаться трясти ствол баньяна.
— Ты же заполняешь все уголки, куда я мог бы уронить несколько слов… вот я и молчу.
Она порывается обиженно встать, но он с тихим смехом притягивает ее к себе. Смех его, беззвучный или наоборот, возникает даже реже, чем слова, и как же она любит, когда хохот вырывается из него, безудержный и гулкий. Его руки обвивают ее. И она смеется вместе с ним. Почему она должна стесняться, что кто-нибудь увидит их обнимающимися? Племянники мужа — близнецы — ходят, держась за руки (хотя их супруги готовы вцепиться друг другу в глотки), по дороге в церковь они замечают обнимающихся женщин. Но супруги всегда держатся на расстоянии, словно отрицая, что в темноте они касаются друг друга, и не только касаются.
Он отпускает ее, но продолжает прижиматься плечом. Она ждет. Слишком легко спугнуть то, что может прозвучать, если он заговорит первым.
— Я никогда не учился читать, — произносит он наконец. — Но я выучил, что невежество никогда не обнаружат, если держать язык за зубами. Слова — вот что выдает.
Ты вовсе не невежествен! Ты мудр, муж мой. Его признание покоится между ними в дружелюбных сумерках. Она обнимает его обеими руками, словно пытаясь окутать, обхватить целиком, но это все равно что пытаться обнять Дамодарана.
В родовых муках она выкрикивает и свое негодование — почему мужчины избавлены от того, чему они виной, — и свое возмущение этим неблагодарным младенцем, которого она вырастила внутри своего тела и который теперь стремится разорвать ее надвое. Но затем, когда крошечный ротик вцепляется в ее сосок, Аммачи чувствует прилив молозива и прощения, и последнее вызывает своего рода амнезию. Иначе кто бы соглашался еще раз переспать с человеком, из-за которого потом столько страданий?
После первого крикливого вдоха ее малыш настороженно, очень серьезно, сосредоточенно нахмурившись, оглядывает мир Парамбиля. Она уже решила (с благословения мужа), что назовет его в честь своего отца Филипом. Но профессорское выражение лица новорожденного заставило ее записать крестильное имя как Филипос. Она могла выбрать «Пилипус», «Потен», «Пунан» — любой местный вариант имени «Филип». Но ей понравилось «Филипос» — за отголоски древней Галилеи, за мягкий последний слог, звучащий как текущая вода. Она молится, чтобы мальчик познал радость быть унесенным потоком, а затем прибитым обратно к берегу.
Крестильное имя пригодится в школе и в официальных бумагах. Хоть бы ее молитвами оно до тех пор не превратилось в уменьшительное. Слишком многие дети рано получают ласковое прозвище, от которого потом не избавиться: «Реджи», «Биджу», «Саджан», «Ренджу», «Тара» или «Либни», и к этому приделывают хвостик — «мон» (маленький мальчик), или «мол» (маленькая девочка), или совсем уж безликое «кутти» (ребенок). У Малютки Мол целых два таких хвостика вместо ее христианского имени, которое осталось забытым в свидетельстве о рождении. Когда Филипос станет взрослым, люди помоложе будут обращаться к нему с уважительным суффиксом: Филипос-ачая́н или Филипочаян (а к женщине обращаются коччамма, или чечи, или че́дети[124]). А став отцом, он будет Аппачен или Аппа для своих детей, точно так же, как вскоре начнет называть свою маму Аммачи или Амма. Путаница неизбежна. Она слыхала про человека, известного в своей семье как Крошка Кутти, а для взрослых друзей он был Крошка Гудиер[125], хотя после свадьбы ушел из той фирмы и теперь работал в Джайпуре в налоговой службе. И поэтому родственники жены звали его Крошка из Джайпура. Сановный дядюшка его жены совершил долгое путешествие до самого Джайпура, пошел искать родственника в налоговой инспекции и устроил скандал, когда ему сообщили, что никакой Крошка там не работает; вызвали полицию. А когда Джордж Черьян Куриан (известный как «Крошка из Джайпура») узнал об этом и помчался вносить залог, он не смог отыскать дядюшку, потому что знал его как Малыша Тадья́н («пухлый малыш»), а не по имени, которое значилось в документах, Джозеф Чирайапарамб Джордж.
Через несколько недель после рождения Филипоса муж на пять дней слег в постель с дикой головной болью и неукротимой рвотой. Она не находила себе места от тревоги, одновременно пытаясь нянчить младенца, втирать целебное масло в лоб мужа и успокаивать Малютку Мол, расстроенную отцовской болезнью. Самуэль обосновался в коридоре возле комнаты тамб’рана, отказываясь уйти домой. Пилюли и припарки ваидьяна не помогали. Аммачи хотела отвезти мужа в Кочин, к сахиппу-доктору Руни, но муж против путешествия на лодке. Потом, таким же таинственным образом, как появилась, головная боль проходит, но оставляет след: левая половина лица у мужа провисает, он не может полностью закрыть левый глаз, и вода вытекает из этого уголка рта. Ее это беспокоит гораздо больше, чем его. Муж опять отправляется в поле. Самуэль докладывает, что тамб’ран работает так же много, как и раньше, хотя полностью оглох на левое ухо.
Всякий раз, как муж видит новорожденного сына, лицо его светлеет, хотя улыбка выходит перекошенной; она привыкает смотреть на правую сторону лица, чтобы понять подлинное его выражение. В глазах его появляется нечто новое, сначала она думает, что это печаль. Он вспоминает о судьбе первого сына? Но нет, это тревога, а не печаль, — тревога, не привязанная ни к чему конкретному, на что можно указать пальцем, и это беспокоит ее. Малютка Мол тоже волнуется; забыв о своей скамеечке, она хвостиком ходит за отцом, когда тот дома, или тихо сидит на краешке его кровати, пока мать не заберет ее спать.
Когда Филипосу исполняется год, Большая Аммачи не может отрицать истину: сын купается охотно. Но всякий раз пугает мать, когда она выливает воду ему на голову, — глаза его закрываются, потом открываются, глазные яблоки навыкате, а руки и ноги обмякают. Но при этом мальчик, в отличие от ДжоДжо, смеется, как будто ему нравится такой полуобморок. Он думает, это такая игра. Его помутневшие глазки словно уговаривают мать повторить еще разок. Когда сынишка становится достаточно большим, чтобы можно было посадить его в неглубокую уру́ли — гигантскую миску, предназначенную для приготовления пайа́сам[126] по праздникам, — он с удовольствием плещется там и хохочет, когда с закружившейся головой вываливается из урули на землю. Он, как подвыпивший матрос, встает на четвереньки и забирается обратно. Потрясенные родители смотрят, не веря своим глазам.
— Я не смогу потерять этого удивительного ребенка, — говорит мужу Большая Аммачи.
— Тогда отпусти его жить на воле. Не запирай его, — страстно отвечает он. — Именно так мой старший брат смог взять надо мной верх. Потому что мать не выпускала меня из дому. Я тебе рассказывал эту историю? (Неужели он и вправду забыл?) Вот чего я не могу понять, так это почему мой сын рвется в воду, если она ему не друг, — размышляет он.
Проходит еще несколько месяцев, и как-то вечером, оставив Одат-коччамму приглядывать за Филипосом, Большая Аммачи сбегает поплескаться в реке. В этом она не похожа на мужа и сына — ничто не восстанавливает силы и не обновляет ее лучше, чем купание. На обратном пути, подходя к дому, она слышит ритмичный скребущий звук. Муж сидит на корточках в углу муттама и неуверенно копает палкой. Как будто она застала ребенка за игрой, но лицо у него серьезное.
— Зачем ты роешься в земле? Ты же помылся!
Он поднимает глаза. На краткий миг кажется, что муж не узнает ее. Он встает и, пошатываясь, бредет прочь. Но через несколько неуверенных шагов падает на землю. Сердце выскакивает у нее из груди. Она вглядывается в будущее.
В последующие недели история повторяется: она застает его копающим землю, но муж не признается зачем. Это побуждает ее просить Самуэля:
— Не спускай глаз с тамб’рана.
— А что случилось? — Старик озадачен. — Почему ты это говоришь?
Она молча смотрит на Самуэля.
— С ним все нормально, — горячо убеждает тот. — Лицо у него с одной стороны увяло, но кому нужны обе стороны? Так я ему и сказал. Одной вполне достаточно.
— Но он уже не молод. Сколько тебе лет, Самуэль?
Волосы у Самуэля седые, и даже усы его, там, где не пожелтели от би́иди[127], тоже белые. Морщин вокруг глаз у него не меньше, чем у Дамодарана.
Самуэль рассеянно взмахивает рукой.
— Лет тридцать точно, может, и больше, — говорит он.
Она весело прыскает, а вслед за ней и он, и оба хохочут — редкий для них звук в последнее время.
Она решается рассказать Самуэлю про возню в земле. И того будто обухом по голове.
Обретя вновь дар речи, старик лепечет:
— Может, тамб’ран ищет монетки, которые закопал. Пока не построили ара, мы так их прятали. Там может быть одна монета или целая сотня. Золото, серебро, медь, — бормочет он, прячась в существительных, которые он предпочитает числительным.
— Ты всерьез думаешь, что там закопано сокровище? — прерывает она.
Он отводит взгляд и дрожащим голосом возражает:
— Какая разница, что я думаю? Я говорю про то, что думает тамб’ран.
Его ужас физически ощутим. У предков Самуэля никогда не было постоянной крыши над головой и уверенности в завтрашнем дне. Они были наемными работниками в чужих имениях, навеки обреченными выплачивать долги своих предшественников. Но сейчас такая практика запрещена законом. Самуэлю платят за его труд, и у него есть собственный участок земли, на котором стоит его собственный дом. Он может работать где угодно. Но не представляет, как можно служить кому-то другому. Сердце ее болит за этого человека, который всю жизнь провел плечом к плечу с ее мужем, был его тенью. Она чувствует безграничную любовь Самуэля к ее мужу. Без тамб’рана что станет с его тенью? Если он не сможет служить тамб’рану, должен будет служить ей.
Проходит еще несколько дней. Аммачи стоит на веранде, держа на руках Филипоса, они вместе любуются Дамо. Внезапно волоски сзади на шее приподнимаются от присутствия чего-то гигантского за спиной. Это, конечно, не Дамо, но то же самое ощущение необъятной фигуры, отбрасывающей на нее тень. Обернувшись, она видит мужа. Он смотрит через ее плечо туда, где шумно чавкает Дамодаран, расшвыривая кучу приготовленных для него листьев. Рядом с отцом стоит Малютка Мол, обеими ладошками вытирая мокрое лицо. Малютка Мол, которая никогда не плачет, не понимает, что с ней такое, что такое слезы, и почему они соленые, и почему их никак не унять.
Дамо затихает, пристально уставившись на тамб’рана. Два старых гиганта бесстрастно стоят лицом к лицу, и на какой-то миг Большой Аммачи кажется, что они сейчас бросятся в атаку и скрестят бивни. Муж кладет ладонь ей на спину — не для поддержки, а лишь отмечая право собственности.
— Чего он хочет? — глухо шепчет он, и слюна поблескивает в уголке рта.
— В каком смысле «хочет»? Это же наш Дамодаран!
— Нет, это другой слон. Прогони его. — Он уходит, сначала не в ту сторону, и только с помощью Малютки Мол находит дорогу к своей комнате.
Во время ужина Дамодаран топчется около дома, не обращая внимания на свежие пальмовые ветки, которые нарезал для него Унни. Слон как будто дожидается тамб’рана — может, чтобы пожаловаться, что его назвали самозванцем. Большая Аммачи берет ведро сдобренного гхи риса для Дамо. Тот отказывается и от лакомства.
На ужин она готовит любимое блюдо мужа, эреки олартхиярту. Он усаживается за стол на веранде в старой части дома, словно не замечая, что туда прибрел Дамо, хотя слона невозможно не заметить. И, как обычно, едва шипящее мясо касается бананового листа, муж нетерпеливо пробует, не дожидаясь, пока подадут рис. Но затем, к ее крайнему изумлению, он выплевывает еду. Губы его не слушаются, и еда повисает на подбородке. Все, что осталось на банановом листе, он вышвыривает в муттам.
— Это не годится для собак! — восклицает она.
Но Цезарь, недавно появившаяся у них дворняжка, не согласен и мчится слизнуть мясные кубики с брусчатки. Дамодаран подступает поближе.
— Айо! Зачем ты это сделал? — Она никогда прежде не повышала голос на мужа. Пробует мясо сама. — Ради всего святого, все ведь в порядке! Что на тебя нашло? Я готовлю это блюдо уже почти четверть века!
— Аах, вот это я и хочу сказать. Ты так давно готовишь эту еду. И думаешь, что не можешь ошибиться. Значит, ты сделала это специально.
Она смотрит на него, не веря происходящему. Этот человек, из которого слова не вытянешь, а уж грубого — и вовсе никогда, сейчас колет ее каждой фразой.
— Всю жизнь я мечтала, чтобы ты говорил больше! А надо было благодарить за твое молчание.
Она поворачивается к нему спиной и уходит, кипя негодованием, и это тоже впервые. Видит, как Дамо смотрит прямо на нее, завернув хобот к пасти. Прости своего мужа, он не ведает, что творит. Она слышит это так ясно, словно сказано человеческим голосом.
Последовав совету, она приносит с кухни овощи и соленья. Муж почти ничего не ест. Она поливает ему из кинди, направляя струйку прямо на пальцы. Он медленно ковыляет к себе, мимо Малютки Мол. Большая Аммачи вдруг понимает, что впервые Малютка Мол не сидела за ужином рядом с отцом. Наоборот, она ушла на свою лавочку. Слезы ее высохли, она радостно лопочет со своими куклами и больше не следует неотвязно за родителем. Он медлит рядом с дочерью, глядя на Малютку Мол, ждет, что малышка уцепится за него, как делала все последние дни. Но дочка смотрит сквозь него.
Накрыв угли в очаге, Большая Аммачи заходит проведать мужа. Она все еще переживает из-за случившегося. Он лежит на кровати, уставившись в потолок. Она садится рядом. Он смотрит на нее и просит воды. Стакан стоит рядом, она протягивает ему. Он приподнимается и, как ребенок, накрывает своими ладонями ее пальцы, держащие стакан. Руки его могучи, но корявы и заскорузлы, обветрены и состарены временем, покрыты мозолями от ветвей деревьев, на которые он взбирался, от веревок, топоров и лопат, которыми работал. Вместе они подносят стакан к его губам, и он пьет. Ее рука, укрытая его ладонью, больше не рука той девочки, которая пришла в Парамбиль жизнь назад; на ней шрамы от бесчисленных вылетевших из очага искр, от брызжущего масла. Ее узловатые пальцы с распухшими суставами показывают, сколько лет прошло в бесконечном измельчении, нарезании, шелушении, чистке, перемешивании, мариновании… Их соединенные руки скрепляют воедино долгие годы, прожитые ими вместе, мужем и женой. Когда в стакане не остается ни капли воды, он отпускает ее, ложится обратно, вздыхает и закрывает глаза.
Потом она уходит. Уложит Малютку Мол и Филипоса и вернется. Но, вопреки своим искренним намерениям, засыпает вместе с детьми. Она просыпается среди ночи и встает проверить, как там муж, это вошло в привычку уже несколько месяцев назад. Темная фигура на кровати слишком неподвижна. А когда она прикасается к нему, кожа ледяная. И, еще не успев зажечь лампу, она понимает, что он скончался.
На его неподвижном лице застыло выражение тревоги и раскаяния. В тишине она слышит, как яростно стучит сердце, стремясь вырваться из груди и стучать для него, за него, потому что сердце Парамбиля, трудившееся столько лет, больше не в силах биться.
Тихо рыдая, она забирается на кровать и ложится рядом с мужем, глядя на лицо, которое впервые увидела мельком у алтаря и испугалась и которое потом полюбила так неистово, — лицо своего молчаливого мужа, который был так непоколебим в своей любви к ней. Повсюду вокруг нее звуки земли, которую он сделал своей и где прожил всю жизнь, звучат резче и громче — стрекотание сверчков, кваканье жаб, шелест листвы. А затем она слышит протяжный трубный рев, плач Дамо о человеке, который спас его, когда он был ранен, о добром человеке, которого больше нет.
Муж был бы рад, что ему не пришлось принимать и развлекать беседами многочисленных скорбящих, которые хлынули в дом, всех этих родственников и ремесленников, чьи жизни и судьбы он изменил столь глубоко. Пришли выразить уважение наиры из тхарава́да[128] на окраине Парамбиля. И все пулайар тоже здесь, из каждого дома, молча стоят в муттаме, с лицами, потемневшими от горя. Среди них главный — Самуэль, надломленный и рыдающий, Самуэль, которого она провела в спальню, несмотря на его возражения, чтобы он мог в последний раз попрощаться с тамб’раном, которого боготворил. Муж спешил бы с похоронами, желая как можно скорее оказаться в земле, которую так любил, лечь рядом со своей первой женой и своим первенцем.
Через несколько недель после похорон, когда жизнь в Парамбиле с трудом возвращалась в нормальное русло, она, уже засыпая, слышит, как кто-то скребется и роет землю во дворе. Потом звук пропадает. Но в следующую ночь возникает вновь. Она выходит на веранду, садится, поворачивается лицом к звуку.
— Послушай, — говорит она. — Ты должен простить меня. Я и так казню себя, что не пришла к тебе, когда уложила детей спать. Я уснула. Мне так жаль, что мы поругались за ужином. Я вспылила. Да, я тоже хотела, чтобы все было иначе. Но это ведь всего один вечер из столь многих, которые были прекрасны, разве нет? Я надеялась на еще много прекрасных ночей, но каждая из минувших была благословением. И послушай: я прощаю тебя. После целой жизни великодушия и заботы ты имел полное право немножко позлиться. Так что покойся с миром!
Она прислушивается. И знает, что он ее услышал. Потому что, как и всегда, выражает свою любовь к ней единственным привычным ему способом — молчанием.
Когда сыну уже почти три, она везет его на лодке в церковь Парумала, где похоронен Мар Грегориос, единственный святой христиан Святого Фомы. Филипос в восторге от своего первого плавания, но мать не спускает с него глаз. Ни мужа, ни ДжоДжо невозможно было уговорить сесть в лодку, а этот только завидит воду, сразу туда лезет. Его друзья шныряют в пруду как рыбы. А он никак не возьмет в толк, почему у него не получается. И становится неукротимо настойчивым, как огненный муравей, преодолевающий препятствие. Бесконечные попытки сына «плавать» пугают мать, жалко смотреть на его неудачи.
Гробница святого находится в боковой части нефа церкви Парумала. Над ней фотография Мар Грегориоса в натуральную величину, этот образ (или еще более известный портрет работы художника Раджи Рави Варма) на календарях и просто в рамочках висит в каждом доме христиан Святого Фомы. Борода Мар Грегориоса подчеркивает изящные губы, а белоснежные локоны обрамляют красивое доброе лицо с удивительно юными глазами. Он единственный выступал за то, чтобы пулайар были обращены и приняты в общину, но при его жизни этого не произошло. И ей не верится, что это может случиться и при ее жизни.
Маленький сын охвачен благоговейным трепетом, но потрясен не столько гробницей святого, сколько сотнями свечей перед ней. Он тянет мать за мунду:
— Аммачи, попроси его помочь мне плавать.
Мать не слышит его; она стоит, покрыв голову платком, глядя прямо в лицо святого. Она в трансе.
А Мар Грегориос смотрит прямо на нее и улыбается.
Правда? Ты проделала весь этот путь, чтобы я наложил чары на мальчика?
Аммачи остолбенела. Она слышала голос, но, оглянувшись, понимает, что вокруг никто ничего не заметил.
Мар Грегориос заглянул ей прямо в душу. Она не в силах выдержать взгляд святого.
— Да, — признается она. — Это правда. Ты же слышал, что сказал мальчик. Он полон решимости. Что мне делать? Сын потерял отца. Я в отчаянии!
Одна из легенд про Мар Грегориоса гласит, что однажды ему нужно было перебраться через реку, текущую мимо этой самой церкви, чтобы навестить прихожанина на другом берегу. Но у причала на мелководье купались три высокодуховные женщины, мокрая одежда облепила их тела, их радостный визг и смех струился в воздухе подобно праздничным лентам. Из скромности святой вернулся в церковь. Но полчаса спустя они все еще резвились на берегу. Он сдался, пробормотав себе под нос: «Ну и сидите там в воде. Схожу в гости завтра». А вечером дьякон сообщил, что три женщины, кажется, не могут выбраться из реки. Мар Грегориос ощутил раскаяние за свои неосторожные слова. Он пал на колени и помолился, а потом велел дьякону: «Скажи им, что теперь они могут выйти». Так и получилось.
Большая Аммачи здесь, чтобы беззастенчиво попросить об обратном: пускай Мар Грегориос сделает так, чтобы ее единственный сын не смог войти в реку.
— Я вдова с двумя малышами на руках. И вдобавок должна сходить с ума из-за этого мальчика, которому, как и его отцу, опасно находиться у воды. Он родился с таким Недугом. Одного сына я уже потеряла в воде. Но этот рвется плавать. Пожалуйста, умоляю тебя. Что, если всего четыре твоих слова, «Держись подальше от воды», будут означать, что он проживет долгую жизнь во славу Господа?
Ответа она не слышит.
Филипос перепугался, видя, как его мать, с лицом таинственным в призрачном свете множества свечей, стояла перед гробницей святого и разговаривала с картинкой.
По пути домой мать рассказывает Филипосу:
— Мар Грегориос наблюдает за тобой каждый день, мууни. Ты же слышал, как мы давали обет перед его могилой, верно? Я поклялась, что никогда не позволю тебе войти в воду в одиночку. А если ты так сделаешь, кара постигнет твою маму. (Так оно и есть. Она умрет, если с ним что-нибудь случится.) Поможешь мне сдержать клятву? Никогда не пойдешь к воде один?
— Даже когда научусь плавать?
— Да, даже тогда. Всегда. Никогда не будешь плавать один. Клятву нельзя нарушать.
Мальчик вздрагивает, представив, как маму настигает кара.
— Обещаю, Аммачи, — искренне говорит он.
Она будет часто напоминать ему об этом путешествии, о своей клятве и о его обещании.
По достижении пяти лет ее маленький мальчик идет в новую «школу» — три часа каждый день; это просто навес с соломенной крышей, открытый с трех сторон. В свой первый учебный день Филипос и еще пятеро новичков приносят листья бетеля, орехи арека и монетку для кания́на[129], который принимает дары, потом подзывает по очереди каждого малыша и указательным пальцем ребенка рисует первую букву алфавита на та́ли[130], наполненном белым рисом. Эта школа — идея Аммачи, место, где дети могут несколько часов побыть в тишине и покое, где их научат буквам. Где малыши, дети и внуки семейств Парамбиля — аша́ри[131], гончара, кузнеца и чеканщика, — выучат свой алфавит.
Каниян — маленький суетливый лысый человечек с блестящей шишкой, или кистой, на макушке, которую Малютка Мол окрестила «Крошка Бог». Каниян перебивается составлением гороскопов для потенциальных женихов и невест. Учительство дает ему желанный дополнительный доход. Некоторые брамины считают касту астрологов и учителей жуликами и псевдобраминами, но этот каниян не морочит себе голову подобными предрассудками.
Едва Большая Аммачи скрывается из виду, Джоппан, сын Самуэля, высовывается из банановых зарослей, где он прятался. Подмигивает Филипосу и заходит в класс. Эти двое — верные друзья и товарищи по играм. Поскольку Джоппан старше на четыре года, он еще и нянька для Филипоса, и телохранитель. Где бы они ни появлялись, обнимая друг друга за плечи, их принимают за братьев, особенно издалека, потому что Джоппан совсем небольшого роста для своего возраста.
Джоппан принес какой-то зеленый листочек, но вовсе не лист бетеля, камешек, который должен символизировать орех арека, и монетку, вырезанную из дерева. Обнаженный до пояса, он входит в класс, протягивает свои дары, демонстрируя в улыбке безупречные зубы, волосы он пригладил, смочив водой, но они уже опять приподнимаются, как примятая трава.
— Ах ха! — удивленно восклицает каниян. — Так ты, значит, тоже хочешь учиться? — Улыбка у канияна какая-то неестественная, шишка у него на голове набухает. — Я тебя научу. Встань там, за порогом. Аах, хорошо.
Каниян поворачивается к мальчику спиной, а потом резко разворачивается и хлещет своей бамбуковой розгой прямо по бедрам Джоппана. Протестующий крик Филипоса заглушают вопли канияна:
— Наглый выскочка пулайан! Дерьмо! Вонючий пес! Забыл свое место? Больше ничего не хочешь? А дальше что? Пожелаешь помыться в храмовом бассейне?
Джоппан отбегает в сторону, но оборачивается, не веря своим глазам, на лице его боль и стыд. Остальные дети испуганно съеживаются, наблюдая происходящее. Джоппан — их герой. Он самый решительный и храбрый, только он может переплыть реку туда и обратно или бесстрашно прикончить кобру. Впрочем, некоторые из мальчишек (маленькие будущие взрослые, просто пока не выросли) втайне довольны унижением Джоппана.
Джоппан расправляет плечи и рявкает громовым голосом, известным всей округе:
— СНИМИ ЯЙЦО СО СВОЕЙ БАШКИ И СОЖРИ! КТО ЗАХОЧЕТ УЧИТЬСЯ У ТАКОГО ДУРАКА, КАК ТЫ?
Это святотатство доносится аж до рисового поля, Самуэль поднимает голову. Каниян вскидывает палку, замахивается. Джоппан уворачивается, отпрыгивает в сторону, каниян спотыкается. Громкий хохот удаляющегося Джоппана вызывает ухмылки у других мальчишек. Учитель недоумевает: неужели Большая Аммачи прислала отпрыска пулайана? Известно, что Парамбиль раздает землю своим пулайар, но неужели подобная эксцентричность распространяется и на образование для них? Может, она и платит мне жалованье, но я скорее умру с голоду, чем буду воспитывать детей, вытащенных из грязи.
Дома Филипос, заливаясь слезами злости, все рассказывает матери. Лицо его пылает от лицемерия этого мира. Большая Аммачи берет на руки своего малыша, утешает его. Ей стыдно. Несправедливость, которой он стал свидетелем, вина не только канияна. Корни этой предубежденности столь глубоки и древни, что она кажется частью самой природы, как реки, впадающие в море. Но боль в детских глазах напоминает о том, что легко забывают: кастовая система — это отвратительно. Она противоречит всему, что написано в Библии. Иисус выбрал себе в спутники и ученики бедных рыбаков и сборщиков податей. И Павел сказал: «Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского; ибо все вы одно во Христе Иисусе»[132]. Им пока очень далеко до всеобщего единства.
Мать пытается простыми словами объяснить Филипосу кастовую структуру, сама понимая, как абсурдно это звучит: брамины — или намбуди́ри, как их называют в Траванкоре, — высшая каста, каста священнослужителей, и, подобно европейским властителям, они владеют огромными землями по божественной воле. Махараджа, конечно, тоже брамин. У намбудири есть почетное право получать бесплатно еду в любом храме, потому что это честь — кормить брамина; они бесплатно живут в гостиницах, содержащихся за государственный счет. Только старший сын в доме намбудири, илла́м, может жениться и наследовать имущество, он единственный имеет право брать множество жен и часто так и делает, уже в глубокой старости, выжив из ума. Сыновьям, которые не являются первенцами, позволены только неофициальные браки с женщинами из семей наиров, касты воинов, которые на ступень ниже намбудири. Дети от таких союзов становятся наирами. Наиры — это тоже высшая каста; они, как и намбудири, не оскверняют себя общением с низшими кастами, они управляют громадными владениями намбудири, но в наше время и сами тоже стали землевладельцами. На ступени ниже, чем намбудири и наиры, находятся ежа́ва — ремесленники, которые прежде были сборщиками кокосов, но теперь все больше занимаются производством койры или владеют участками земли. Низшая каста — это безземельные работники, пулайар и черума́н (их еще называют адива́си, парайа́р, «неприкасаемые»). «Туземные племена», живущие в горах, находятся вне кастовой иерархии, но их изначальное право на землю, где они жили и охотились, которую возделывали, никогда не было записано на бумаге, чем легко воспользовались пришельцы с равнин.
— А мы христиане, мууни, — уточняет Большая Аммачи, прежде чем малыш успевает спросить. — Мы скользим между этими слоями людей.
Легенда гласит, что первые семьи, обращенные святым Фомой, были браминами. Ритуалы хинду по-прежнему вплетены в христианские, как та крошечная золотая минну в форме листа базилика, которую муж надел ей на шею на их венчании, или принципы Васту, в соответствии с которыми построены их дома. Христиане и сами не избавились от кастовых различий. В Парамбиле, как и в любом христианском доме, пулайан никогда не заходят в дом; Большая Аммачи подает Самуэлю еду в отдельной посуде, но Филипос, конечно же, видел все это.
Чего она не рассказывает сыну, так это что христиане Святого Фомы никогда не пытались обратить в свою веру пулайар. Английские миссионеры, прибывшие спустя века после святого Фомы, знали в Индии только одну касту — язычников, которых нужно было спасти от гибели. Пулайар охотно крестились, возможно надеясь, что, приняв Христа, они станут равными с остальными христианами вроде обитателей Парамбиля, на которых они работали и к которым были привязаны. Но не тут-то было. Им пришлось строить собственные церкви, уже англиканские, и становиться частью Церкви Южной Индии[133].
— Представлению о кастах уже тысячи лет, его очень трудно изменить, — вздыхает она.
На лице сына отражается разочарование — в матери, утрата иллюзий о мире. Он молча уходит. Она хочет окликнуть его. Ты не сможешь перейти озеро посуху только потому, что решил назвать его «землей». Ярлык имеет значение. Но он слишком мал пока, он не поймет. Сердце ее разрывается.
Ювелир и ашари, гончар, зовут Самуэля из его хижины.
— Твоему сыну нужна хорошая трепка, — заявляет гончар. — С чего это он взял, что может ходить в школу? Ты что, ничему его не учишь?
Самуэль смиренно и униженно приносит извинения, он кланяется, скрестив руки и дергая себя за мочки ушей, одновременно подгибая колени, — жест почтения, заставляющий улыбнуться Младенца Ганешу. Позже Самуэль устраивает порку Джоппану, и сечет он его куда сильнее, чем каниян, и громко орет, что Джоппан навлек позор на всю семью, — чтобы покаяние слышали те, кто живет выше по течению. Но единственный плач, который доносится от хижины Самуэля, это рыдания матери мальчика; девятилетний ребенок принимает побои молча и ничуть не раскаивается. Он отступает, как раненый тигр, уползающий в заросли. Ожесточенный взгляд Джоппана пугает Самуэля. Он боится не своего сына, но за него.
Большая Аммачи могла бы заставить канияна принять Джоппана в ученики. Но она знает, что тот откажется, а даже если и согласится, родители других детей заберут их из школы. На следующий день уроки канияна начинаются всерьез, вместо классной доски используют песок. Большая Аммачи посылает за Джоппаном, но Самуэль говорит, что мальчишка, видать, купается где-то на реке. Вернувшись домой, Филипос показывает матери «учебник» из пальмовых листьев, где учитель написал первые буквы — а и аа, е и ее (അ и ആ, എ и ഏ) — острым ногтем. Назавтра следующий лист будет тесемкой прикреплен к предыдущему.
А позже она замечает, как Филипос и Джоппан обдирают пальмовые листья, чтобы сделать Джоппану его собственный учебник, и как ее сын выводит на песке буквы, а Джоппан их переписывает. Радость ее гаснет, когда она видит на спине Джоппана рубцы от палки Самуэля. Почему мальчика наказывают за систему, которой он не создавал? Она говорит Джоппану, что будет учить его сама, пока остальные в школе. Пороки кастовой системы она не может устранить, но вот это ей по силам. А через год дети подготовятся к поступлению в государственную начальную школу, куда принимают всех. Позади церкви строится средняя школа, куда будут ходить дети из нескольких окрестных городков и деревень.
Джоппан — старательный, смышленый и благодарный ученик. Наказание не изменило его задорный лихой нрав. Но она видит, как мальчику хотелось бы сидеть в классе рядом с товарищами. И для ее сына, и для Джоппана наступит день, когда учеба закончится и им придется столкнуться лицом к лицу с этим миром и его лукавым двуличием.
Прошло шесть лет, как Филипос под руководством канияна вывел свои первые буквы, но ему все еще не удается овладеть более существенным для себя умением — плаванием. Он отказывается признавать поражение. Каждый год, как только завершается паводок, Филипос вновь и вновь повторяет попытки. Джоппан, который в воде чувствует себя увереннее, чем на суше, упорнее всех старается научить беднягу. Но приходит день, когда и Джоппан отказывается идти с другом на реку, и не только потому что весь день работал. Это первая размолвка между друзьями. Филипос уговаривает Самуэля пойти с ним, потому что поклялся не купаться в одиночку.
Когда Филипос пошел в начальную школу, Джоппан поступил туда вместе с ним. Самуэль не одобрял затею, но не мог возразить Большой Аммачи. К чему сыну пулайана буквы? Но однажды, уже после третьего класса, Джоппан как-то раз увидел баржу, дрейфующую в новом канале возле Парамбиля. Она накренилась и черпала бортом воду. Лодочник был в стельку пьян. Джоппан каким-то образом умудрился выровнять посудину, а потом в одиночку провел до реки, а оттуда до причала перед складом владельца, Икбала. Благодарный хозяин предложил Джоппану постоянную работу, и тот согласился. Большая Аммачи так злилась на Самуэля, как будто это он был во всем виноват! Но работа хорошая. Хотя Самуэль все равно предпочел бы, чтобы мальчик занимался хозяйством Парамбиля. Когда придет час Самуэля, Джоппан стал бы его наследником. Разве это не естественный порядок вещей?
— Как думаешь, Самуэль, в этом году я научусь? — спрашивает Филипос, когда они вдвоем идут к реке; девятилетний мальчуган машет руками в воздухе, повторяя новые движения, которые, он убежден, помогут держаться на воде.
Самуэль не отвечает, поспешая за «маленьким тамб’раном», как некогда он торопливо семенил, чтобы не отставать от отца мальчика.
На причале два лодочника считают мух. У одного парня передние резцы торчат, как нос его каноэ, а верхняя губа едва прикрывает их. Вид Филипоса, стягивающего с себя рубашку, пробуждает парней от летаргии.
— Адада́![134] Смотри-ка, кто пришел! — лениво тянет зубастый, движения его томны, как медленное течение реки. — Великий пловец!
Филипос их не слышит. Зажав нос и широко распахнув глаза, он делает глубокий вдох и прыгает в воду. Это он уже освоил: с полными легкими он всегда всплывет, хотя пробует только на мелководье. И он действительно всплывает, мокрые блестящие волосы закрывают глаза будто темной тканью. А теперь руки дико колотят по воде — это и есть его попытка «плавать».
— Открой глаза! — орет Самуэль, потому что за долгие годы он понял, что эта бестолковая суета с водой у тамб’рана только хуже, когда глаза закрыты.
Но мальчик его не слышит.
Джоппан считает, что Филипос глуховат, но Самуэль уверен, что маленький тамб’ран, в отличие от большого, слышит только то, что хочет слышать.
— Здесь мелко, мууни, — окликает зубастый лодочник. — Просто встань на ноги!
Неистово бултыхаясь, Филипос поднимает со дна ил, кружит сначала на животе, потом на спине, потом ныряет вниз головой, только пятки сверкают в воздухе. Самуэль насмотрелся достаточно, он прыгает в воду и ставит мальчика на ноги, как опрокинутый кувшин.
Лодочники хлопают в ладоши, Филипос радуется. Несмотря на то что глазные яблоки у него навыкате и смотрят в разные стороны, он победно ухмыляется, прерывая ликование, чтобы срыгнуть и выплюнуть грязь, которую зачерпнул со дна реки.
— Я, кажется, почти половину проплыл, да ведь? — радостно булькает он.
— Оох, аах, да больше половины! — поддакивает зубастый. А второй лодочник хохочет так заливисто, что даже теряет свою бииди.
Филипос сникает. Самуэль ведет его домой, крикнув напоследок через плечо:
— И зачем вам, олухи, весла, могли бы грести своими длинными языками!
Он озабоченно поглядывает на непривычно притихшего мальчика. Тот вообще-то не унаследовал отцовской молчаливости. Неужто маленький тамб’ран обескуражен?
— Я что-то делаю неправильно, Самуэль.
— Неправильно ты делаешь то, что лезешь в воду, мууни, — строго выговаривает Самуэль. Он будет суров и тверд, даже если сама Большая Аммачи не желает говорить напрямую. — Твой отец не любит плавать. Ты его хоть раз видел возле воды? Вот и ты будь таким же.
Самуэль, не сознавая, говорит о тамб’ране, как будто тот прямо сейчас работает в поле неподалеку. В конце концов следы жизни его хозяина повсюду и постоянно напоминают о нем: мостки, кирка, плуг, валы и канавы, которые они копали вместе, каждое поле, которое они вспахали, каждое дерево… Ну разве это не значит, что тамб’ран рядом?
Филипос отбегает в сторонку погонять плетеный мяч. Самуэль идет в кухню.
— На этот раз он сумел проплыть дальше? — интересуется Большая Аммачи.
— Дальше в ил. Он зарылся головой в дно, как кариме́ен[135]. Я выковыривал грязь у него из ушей и из носа.
Большая Аммачи только вздыхает.
— Представляешь, как мне тяжко отпускать его на реку?
— Так запрети ему!
— Не могу. Муж заставил меня дать слово. Могу лишь убеждать его сдержать клятву и не ходить туда в одиночку.
Филипос сидит с мячиком в тени старой кокосовой пальмы, рассеянно ковыряя палочкой заброшенный муравейник. Малыш хмур и печален. Мать садится рядом, ерошит его волосы.
— Может, мне лучше попробовать взобраться наверх, — задумчиво говорит он, указывая на верхушку дерева. — Вместо…
Да почему же мужчинам вечно надо лезть ввысь или вглубь, превращаться в птицу или рыбу? Почему нельзя просто оставаться на земле?
Сын смотрит так пристально, что она вздрагивает.
Он думает, у меня есть все ответы. Что я могу защитить его от разочарований этой жизни.
— Наверх лучше, — вздыхает она.
Помолчав, мальчик продолжает:
— Ты знала, что мой отец забирался на это дерево всего за неделю до смерти? Самуэль говорит, он срезал кучу молодых орехов и в тот день все смогли напиться! — Голос вновь оживляется, как иссохший кустарник, распустившийся после дождя.
Благодарение Господу, он не унаследовал отцовской молчаливости.
— Аах. Ну… он почти свалился…
— Но все равно сумел добраться до самого неба. — Мальчик встает, ставит одну ногу на срезанный клин на стволе пальмы, устремляет взгляд вверх, словно воображая предстоящий путь туда, где заканчивается дерево и начинается небесный свод.
— Аах, это правда, — соглашается она.
Но это совсем не правда. Самуэль, разумеется, не рассказал Филипосу, что произошло на самом деле. В последний год жизни муж перестал лазать по деревьям. Но за неделю до смерти что-то повлекло его наверх. Дерево было знакомо ему, как тела двух женщин, подаривших ему детей. Десятки лет назад он обрубал побеги, которые стали опорами для стоп. Не дерево, нет, а его силы изменили ему, и он застрял на четверти пути. Самуэль полез за ним, с веревочной петлей, свисавшей между ног, подтягивая колени к самой груди, пока не добрался до тамб’рана. Самуэль коснулся стопы тамб’рана, потянул вниз и поставил ее на следующий выступ.
— Аах, аах, вот так. Вы запросто справитесь, верно? А теперь другую… а рукой перехватываем пониже.
Она смогла вдохнуть, только когда муж твердо встал на землю, единственное место, где теперь должны были стоять эти ноги.
— Я нарезал тебе молодых кокосов, — сообщил муж, показывая куда-то за спину, но никаких кокосов там не было.
— Аах. Я очень рада, — ответила она.
Держась за руки, они вернулись в дом, не заботясь о том, что кто-то может их увидеть.
Филипос возвращает ее на землю:
— Может, я и не хочу пока лезть на это дерево. Оно для меня высоковато, да?
Мать отмечает редкие нотки рассудительности в голосе сына.
— Пока да.
— Аммачи, если он был такой сильный, что мог залезть на это дерево… тогда почему он умер?
Он застал ее врасплох. Красные муравьи у ее ног тащат лист, поглощенные своей работой. Если бросить сверху камешек, они подумают, что это стихийное бедствие? Обращаются ли муравьи к Богу или, может, тоже отвечают на невозможные вопросы своих детишек?
— В Библии сказано, что мы живем семьдесят лет, если повезет. Семьдесят лет, именно так. Твой отец подошел к этому рубежу. Почти шестьдесят пять. Я намного моложе его. Когда он умер, мне было тридцать шесть. — Заметив тревогу на его лице, она понимает, что сын подсчитывает. — Сейчас мне сорок пять, мууни.
Сын обнимает ее тонкими руками. И так они стоят долго-долго.
Внезапно он вскидывает голову:
— Я никогда не научусь плавать, и это ведь не просто так? Мой отец тоже не просто так не умел плавать. — И лицо у него больше не похоже на лицо девятилетнего мальчика. Признав поражение, он стал старше и мудрее. — А в чем причина, Аммачи?
Она глубоко вздыхает. Она не знает, в чем причина. Возможно, он сам станет тем, кто раскроет тайну. Чудесно, если его упрямая решимость превратилась в стремление исцелить Недуг! Он мог бы стать спасителем будущих поколений. Мог бы избавить своих детей от того, от чего страдает сам. Пока мать может лишь признаться ему, что тайна существует, описать те опустошения, которые это несчастье вызывало в их семье с древних времен. Наверное, она не станет пока показывать ему родословное древо — Водяное Древо, — чтобы не пугать видениями ранней смерти. Она делает глубокий вдох:
— Я расскажу тебе то, что знаю.
Десятилетний мальчишка, который не может совладать с водой, яростно обратился к земле. Гончар жаждет голубой аллювиальной глины, которая есть в склонах по берегам рек, а кирпичник ныряет в мелкие протоки с корзиной в руках, наполняя свою лодку речной грязью и не интересуясь никакой другой. Вкусы Филипоса разнообразны; чуткие и цепкие пальцы его ног измеряют пропорции песка, глины и ила. Мягкая песчаная почва около церкви не имеет себе равных для усталых стоп, не сравнить с неподатливым красным латеритом возле колодца Парамбиля. Вымощенный гранитом двор возле его школы цвета свернувшейся крови и холоден, как рукопожатие директора, но этот же сорт камня, будучи измельченным, отфильтрованным и высушенным, оставляет яркие цветные пятна на бумаге. Колдуя, как алхимик, Филипос находит формулу чернил, которые блестят на странице лучше любых покупных и превращают письмо в удовольствие. Окончательный рецепт включает в себя толченый панцирь жука, крыжовник и несколько капель из бутылочки, где в человеческой моче болтается медная проволочка (моча его собственная).
Как и его покойный отец, Филипос становится заядлым ходоком. Пускай всех остальных везут в школу на каноэ, лодках и паромах. Он пойдет пешком. Да, называйте это водобоязнью. Он не утратил жажды повидать мир. Но обойдется без семи морей. Пешеход больше видит и больше узнает, убеждает он себя. Только пешеход может подружиться с легендарным патта́ром Султаном, который вечно сидит на дренажной трубе около большого дома наира. Паттарами называют тамильских браминов, которые переселились в Кералу из Мадраса. Прозвище «Султан» происходит от его привычки оборачивать тхорт вокруг головы, оставляя торчать маленький павлиний хвост. Но что превратило его в легенду, так это его джале́би[136]. Гости на свадьбе вскоре забудут, была ли невинна невеста или уродлив жених, но никто не забудет десерт от паттара Султана, венчающий пир. Иногда по утрам он угощает юного путника кусочком джалеби, оставшимся от праздника накануне. Филипос больше года выпрашивал у Султана-паттара секретный рецепт. И однажды, без всякого предупреждения, прежде чем Филипос успел записать или хотя бы запомнить, Султан отбарабанил список ингредиентов, как священнослужитель, читающий санскритскую шлоку[137]. Рецепт все равно оказался бесполезным, потому что Султан измерял нутовую муку, кардамон, сахар, гхи и все прочее в ведрах, бочонках и воловьих повозках.
Как-то днем, когда путник возвращается из школы, испуганный голос за его спиной выкрикивает: «С дороги!» Мимо тарахтит велосипед, вылетая из колеи, продавленной в мокрой грязи колесами телег и теперь запекшейся на солнце. Седовласый ездок катапультирует за мгновение до того, как его транспортное средство влетает в неподвижный объект — насыпь. Филипос помогает старику подняться. Очки у него заляпаны, а мунду в полосах грязи, но он удовлетворенно ощупывает шариковую ручку в кармане рубашки. Кустистые седые усы свисают до нижней губы.
— Тормозов нет! — поясняет он. Пары алкоголя сопровождают это заявление. Старик приводит в порядок себя и свой велосипед, выпрямляет руль, а потом тыкает пальцем в ручку, вставленную в карман Филипоса, и спрашивает, но по-английски. — Что за модель? «Шиффер»? «Паркер»?
Филипос отвечает на малаялам:
— Нет, не такая модная. Но это все равно, важны ведь чернила, а в моей те, что я называю «Медная Река Парамбиля». Я сам их сделал из фильтрата латеритной почвы, меди и мочи. — Источник мочи он упоминать не стал.
Филипос вытаскивает блокнот, демонстрируя рецепт. Брови старика, такие же кустистые, как и усы, взлетают вверх.
— Хрррххх! — изрекает он, трепеща всеми зарослями на лице.
Через полмили Филипос снова видит старика, уже без рубашки, стоящего на верхней ступени крутой лестницы, ведущей от дороги к ветхому дому. Он громогласно разглагольствует по-английски, будто бы обращаясь к многочисленной аудитории, хотя Филипос не видит вокруг ни души. «Теперь уж и фланги огнем полыхают, чугунные чудища не отдыхают…»[138] — вот все, что может разобрать Филипос. Но для мальчика этот английский звучит мелодично и правдоподобно, в отличие от английского языка господина учителя Курувилла, подозрительно похожего на малаялам господина учителя Курувилла, слова у него вечно наступают друг другу на хвост — «Собакавсегдаидетзахозяином» или «Поражениенаполеонаприватерлоо» — вдобавок с вкраплениями «наи́нте мон» (сукин сын) и прочими выражениями на малаялам; видимо, предполагается, что у его учеников кокосовая скорлупа вместо мозгов. На слух Филипоса, английский этого старика — подлинный шедевр, язык прогресса, высшего образования, даже если это язык колонизаторов.
— Чернильный Мальчик! — зовет его мужчина по-английски, подвязывая мунду под самые соски. — Добрый самаритянин! Я к вам обращаюсь, назовите себя, мой добрый друг.
— Это вы со мной говорите, саар? — переспрашивает Филипос на малаялам.
— ПО-АНГЛИЙСКИ! — ревет старик. — Мы будем беседовать только по-английски. Каково твое доброе имя?
— Меня зовут Филипос, саар. — Он надеется, что это и есть его доброе имя.
— Сэр! Никакой не «саар».
Филипос послушно повторяет. Усы одобрительно трепещут.
— Хорошо, тогда поднимайся. Давай начнем.
— Аммачи! — влетает в кухню Филипос. — У Коши саара на каждой стене полки, полные книг. И еще на полу целые стопки книг!
Большая Аммачи пытается переварить новость. Ее «библиотека» — это две Библии, молитвенник и кипа старых номеров «Манорамы». Про Коши саара она знает, потому что свежий улов от торговки рыбой включает в себя и свежие сплетни. Коши учился в Калькутте, получил диплом, а потом много лет работал клерком. Но во время Великой войны, прельстившись льготами и жалованьем, он поступил на службу. И вернулся другим человеком. Потом он поступил в Мадрасский Христианский колледж и остался там преподавать. А теперь вернулся, живет на небольшую пенсию в родовом доме на крошечном клочке земли, которого хватает для грядки маниоки и еще кое-какой мелочи.
— А жену ты видел, мууни? — встревает из-за его спины Одат-коччамма.
Филипос не слышит старушку, поэтому ей приходится постучать его по плечу и повторить вопрос.
— Оох, аах. Видел. Саар отправил меня за чаем. Она спросила, откуда я, из какой семьи и всякое такое. Саар закричал из своей комнаты по-английски: «Эта женщина взяла тебя в плен?» А она ему в ответ крикнула на малаялам, — передразнивает Филипос: — «Ты, старый барсук, если будешь говорить со мной по-английски, сам делай свой чай!»
— Старый барсук! — весело прыскает Малютка Мол.
— Бедная женщина, — замечает Большая Аммачи.
— Ты не понимаешь, — перебивает Одат-коччамма. — Я с юности знаю Коши. Такой был умный… Айо, и такой красавчик был в форме, пока не уплыл за море. Ботинки сияют, и ремень, и атхум итхук окке[139]. — Руки ее порхают вдоль тела, показывая блестевшие тут и там пуговицы, медали и эполеты.
Она выпячивает грудь, как голубь-дутыш, встает по стойке смирно, но с ее кривыми ногами и вдовьим горбом это выглядит ужасно забавно. Малютка Мол копирует ее, и они дружно отдают честь. Одат-коччамма грустно вздыхает:
— В молодости он мог найти себе кого получше… С чего ему взбрело жениться на ней, не возьму в толк.
Тут на крыше каркает ворона.
— Господу, может, и понятно, а мне нет.
Заметив, как все уставились на нее, она фыркает:
— Что такого?.. Я хочу сказать, что если б мозги были керосином, у этой курицы не хватило бы даже на самую маленькую лампу.
— А вы с ней знакомы? — озадаченно спрашивает Филипос.
— Аах, аах. Ни к чему мне с ней знакомиться. Я и так кой-чего знаю.
— Британская армия разрешила ему оставить себе велосипед. Он говорит, что велосипед стоит больше, чем пособие. Он воевал во Фландрии. Досадовал, что мне ничего об этом неизвестно. Ой, а еще он дал мне почитать вот эту книгу. Говорит, в ней о жизни сказано все.
Малютка Мол, Одат-коччамма и Большая Аммачи уставились на книжку.
— На Библию что-то не похоже, — с сомнением проговорила Большая Аммачи.
Шрифт мелкий, и есть картинки, но стихи не пронумерованы.
— Это история про гигантскую рыбу. К следующей неделе я должен прочесть десять страниц. И записать все незнакомые слова. Он дал мне вот этот словарь. Саар говорит, это сделает мой английский лучше и научит меня всему на свете. В следующий раз я должен быть готов обсуждать то, что прочту.
Большая Аммачи невольно ревнует. Оставив попытки научиться плавать, сын словно в отместку направил свое любопытство на изучение всего прочего в этом мире. Его жажда знаний давно уже превзошла все, что мог предложить мальчику Парамбиль. Да и школы хватало еле-еле. Коши саар, несомненно, более образованный, повидавший мир человек, чем школьные учителя Филипоса. Мать видит, как ее голодающий сын получает пищу, но не из ее рук.
— Ему нужно будет платить?
— Регулярными поставками моих чернил «Медная Река Парамбиля», — гордо объявляет Филипос.
— Аах, — довольно усмехается Одат-коччамма. — Только не рассказывай ему, что ты добавляешь в эти чернила, мой тебе совет.
На следующей неделе Филипос возвращается еще более воодушевленный.
— Аммачи, он может цитировать наизусть целые страницы из этой книги! «Не думай» — это у меня одиннадцатая заповедь, а двенадцатая: «Спи, когда спится»[140].
Подобного рода знания ее как раз тревожат.
— И что с того, что он помнит ту книгу. Одат-коччамма может рассказать наизусть целиком Евангелие от Иоанна, хотя даже не читала его. В былые времена так ведь и учились, верно? — обращается она к старушке, пытаясь защитить ту единственную книгу, которую Филипосу надо бы выучить. Но та с нетерпением ждет, что еще расскажет мальчик.
— Саар задал мне только один вопрос: «Кто рассказывает эту историю?» Ответ: Измаил! Об этом сказано в первой же строке. Измаил — «рассказчик». Я точно знаю, что мой английский станет лучше, потому что он не позволяет мне ни слова произнести на малаялам.
Следующие несколько недель семья собирается слушать заданные Филипосу страницы «Моби Дика» в его переводе и пересказе. Когда он говорит: «Уж лучше спать с трезвым каннибалом, чем с пьяным христианином», все дружно хохочут. Большая Аммачи шокирована этой историей, но одновременно и зачарована. Однажды утром, как только Филипос уходит в школу, она решает еще раз внимательно рассмотреть иллюстрацию с татуированным дикарем, Квикегом. Но в комнате сына обнаруживает склонившихся над книжкой Одат-коччамму и Малютку Мол.
— Он пулайан, этот Квик-аши́н![141] — восклицает Одат-коччамма. — Кто еще видит свою судьбу в игральных костях? Кто другой будет мастерить собственный гроб? Помнишь, как Павлос-пулайан думал, будто ему в спину вцепился дьявол? И все никак не мог от него избавиться. В конце концов заполз в щель в скале, такую узкую, что дьявол не смог пролезть следом…
— И содрал половину кожи, и чуть не умер от укусов муравьев, — продолжает Большая Аммачи.
— Аах, но вылез-то он с улыбкой! Дьявол был изгнан.
До сих пор годы в Парамбиле отмеряли Пасхой и Рождеством, рождениями и смертями, наводнениями и засухами. Но 1933-й стал годом «Моби Дика». На середине книги Большая Аммачи попросила Филипоса спросить у Коши саара, не выдумка ли весь этот «Моби Дик».
— Это занимательно. Но, может, это одна большая ложь? Спроси его.
Коши саар ответил очень возмущенно:
— Это художественная литература! Художественная литература — это великая ложь, которая рассказывает правду о том, как устроен этот мир!
Муссон, как и положено, пришел в Траванкор ровно в тот момент, когда утонул «Пекод». В Парамбиле не замечают дождя, барабанящего по крыше, потому что гроб Квикега стал спасательным кругом для Измаила, а самого Квикега последний раз видели цепляющимся за мачту. При свете лампы четыре головы склоняются над книгой, которую может читать только одна.
— Спаси Господь их души, — шепчет Одат-коччамма, когда все заканчивается, Малютка Мол печальна, а Большая Аммачи осеняет себя крестным знамением.
Она успела полюбить Квикега. И думает про Самуэля: как это слово, «пулайан», унижает его, когда на самом деле он, как Квикег, лучше почти всех известных ей людей. Сердце Самуэля исполнено великодушия, он трудолюбив и всегда стремится выполнить работу как можно лучше — такие качества не помешали бы, к примеру, близнецам, Джорджи и Ранджану. Она больше не чувствует себя виноватой, что оказалась в плену этой лжи-которая-рассказывает-правду, этого «Моби Дика».
— Коши саар не верит в Бога, — признается вечером Филипос, вернувшись с урока с новой книгой.
Он явно держал в тайне атеизм своего наставника, пока они не закончили «Моби Дика». Сын выглядит виноватым и боится, что мать прекратит его визиты к учителю, но зато он облегчил совесть.
Мать же с жадным нетерпением глядит на новую книгу в его руках, «Большие надежды» — роман, который задаст тон их 1934 году, как «Моби Дик» определил 1933-й.
— Ну, Коши саар, может, и не верит в Бога, но хорошо, что Бог верит в этого старика. Иначе зачем бы Он послал его тебе на пути?
День выдался ненастный, Большая Аммачи полна дурных предчувствий, отправляя сына в школу в рассветной тьме. В сонных понурых плечах ни малейшего намека на стать его отца. Сын более хрупок — скорее тростинка, чем ствол дерева.
— Аммачи? — доносится голос из-за спины, где заворочалась дочь.
Она взволнованно ждет, пока Малютка Мол усядется рядом. Способность дочери загодя объявлять о визите гостей распространяется и на предсказание плохой погоды, катастроф и смертей.
— Аммачи, скоро появится солнце!
Большая Аммачи с облегчением выдыхает. За двадцать восемь лет жизни Малютки Мол солнце исправно всходило каждый день, но каждое утро малышка восторженно приветствовала его возвращение. Видеть чудо в обыденном — более ценный дар, чем пророчество.
После завтрака Малютка Мол протягивает свою широкую ладонь, и Большая Аммачи отсчитывает три бииди. Ни одна уважающая себя женщина-христианка не курит, но некоторые жуют табак, а старушки бережно хранят свои коробочки с опиумом. Никто не знает, откуда у Малютки Мол взялась привычка к бииди, а сама она не сознается. Но она так радуется, что невозможно отказать в ежедневной порции в три бииди. Ее мать не представляет себе мира, где дочь не сидит на своей скамеечке и с улыбкой на увядшем морщинистом лице не напевает своим тряпичным куколкам. Муттам — это ее сцена. А когда пропаренный рис оставляют сушиться во дворе, никакое пугало не может сравниться с бдительностью Малютки Мол.
— Где мой милый малыш? — спрашивает Малютка Мол.
Мать напоминает, что он ушел в школу.
— Какой он милый! — хихикает Малютка Мол.
— Верно. Но не такой милый, как ты.
Дочка громко смеется, хриплым восторженным смехом.
— Я знаю, — скромно соглашается она.
Но потом, ни с того ни с сего, тень набегает на лицо Малютки Мол.
— С нашим малышом что-то случилось! — говорит она.
Когда Филипос идет в школу, небо низкое и тяжелое, точно мокрые простыни на провисшей бельевой веревке. Высокие замшелые насыпи по обе стороны тропинки образуют темный туннель. Вспышка молнии очерчивает извилистый, похожий на веревку предмет, лежащий впереди на земле. Филипос замирает, пока не убеждается, что предмет неживой. Просто ветка.
Его тринадцатилетняя память все еще хранит воспоминания о том дне, когда ему было семь лет и он бежал с Цезарем через каучуковую плантацию. (Цезарь и Джимми — единственные имена, которые дают собакам в Траванкоре, независимо от пола животных.) Маленькая дворняжка вертелась, приседала на задние лапы, ухмылялась, подзадоривая Филипоса пуститься наперегонки, и так неистово виляла хвостом, что рисковала оторвать и потерять свою заднюю часть, вновь срывалась с места, обезумев от радости. Внезапно песик взмыл в воздух, как будто наступил на пружину, и Эдема не стало. Филипос краем глаза заметил капюшон и услышал шорох в зарослях. Это была этта́ди муркха́н, «змея восьми шагов». Восемь шагов — все, что вам остается, если она укусила, и то ежели не мешкать. Цезарю осталось всего четыре. «У собак есть имена», — с горечью шепчет Филипос, чувствуя боль от смерти Цезаря так, словно это случилось только вчера, а заодно продолжая утренний диалог с кошкой, которая забрела в кухню, провожая взглядом рыбу, которую мама укладывала ему с собой на обед. «Собака живет ради тебя. А кошка просто живет рядом с тобой».
Воротник влажный, рубашка прилипла к телу, пока он бредет вдоль взбухшего ручья. Филипос ощущает чье-то присутствие позади, волна мурашек бежит по рукам.
Не дай Сатане овладеть твоей волей, ибо он приведет тебя к погибели.
Он кричит вслух слова, которым научила мама: «Господь мой заступник!»
Оборачивается и видит на реке зловещую громаду, заслоняющую небо. Неповоротливая рисовая баржа замедляет свой ход и останавливается. Швартуется. По словам Джоппана, у развратных лодочников, которыми он командует, есть тайные места для швартовки, где женщины продают свои услуги и домашнее вино, освобождая от заработанных денег и подворовывая часть груза. Филипос завидует Джоппану, который вместо школьной каторги наслаждается закатами на озере Вембанад и смотрит кино в Кочине и Килоне. Джоппан мечтает оснастить баржи моторами и совершить революцию в перевозке грузов; он говорит, что никто об этом не задумывается, потому что каналы мелкие, а баржи ветхие, но у Джоппана есть подробная нарисованная схема, как можно подвесить мотор.
Водный поток расширяется и двумя протоками огибает маленький остров, вода подступает к ступеням построенных на нем двух новых церквей. То, что было некогда одной общиной пятидесятников, раскололось надвое, когда внутри нее внезапно, подобно пламени на соломенной крыше, вспыхнули раздоры. После потасовки отколовшаяся группа построила свою церковь рядом, но на своем отдельном участке земли. Здания стоят так близко друг к другу, что воскресная проповедь в одном пытается заглушить другую.
Теперь Филипос слышит рев большой реки, в которую впадают эти каналы, и шум гораздо громче, чем обычно — земля гудит под ногами. Он припоминает рассказы Самуэля, как внезапные наводнения смывают берега рек. Теперь понятно, почему баржа решила пришвартоваться. Жирные капли дождя оставляют в красной почве мелкие воронки и выбивают татуировку на его зонтике, а ветер пытается вырвать зонт из рук. Филипос прячется под пальмами. В школу точно опоздает. У него есть два варианта: остаться сухим и быть выпоротым за опоздание — или прийти вовремя, но промокшим до костей. В любом случае он получит несколько ударов по пальцам от Сааджи саара, учителя математики и футбольного тренера в «Мужской школе Сент-Джордж». Атлетизм саара проявляется в силе и точности, с которыми он швыряется мелом или раздает подзатыльники. Как может засвидетельствовать Филипос, испытавший на себе всю тяжесть учительской руки, предвидеть опасность не способен никто. «Я не был невнимателен, — жалуется он Большой Аммачи, — саар просто невнятно мямлит! Когда он поворачивается лицом к доске, никто не может понять, что он говорит!» Большая Аммачи сходила к саару и настояла, чтобы Филипоса посадили впереди, потому что сзади он ничего не слышит. Его оценки взлетели до небес, он превзошел даже Курупа, который обычно лучше всех, но зато теперь стал легкой мишенью для шариков из жеваной бумаги с тыла и лобовых атак саара. Филипос становится школьной знаменитостью, но не по лучшей из причин.
Но есть и третий вариант. «Наполни утробу, потом решай!» Он разворачивает пакет с ланчем. «Я был введен в искушение», — вслух произносит Филипос, обращаясь к матери. Он медитирует на восхитительную поджаристую корочку и ароматы перца, имбиря, чеснока и красного чили. Язык нащупывает тонкие косточки рыбы каримеен, как бы сама природа подсказывает: Не торопись и наслаждайся вкусом.
Жуткий, но человеческий звук врезается в его уши. Кусок рыбы на языке превращается в глину. Волосы встают дыбом. Это мужской голос, вопль по умершему.
Фигура в набедренной повязке, колотящая себя в грудь, взывающая к небесам. Филипос узнает торчащие передние резцы, приподнимающие верхнюю губу, как шест палатки. Лодочник с причала, тот самый, что до сих пор дразнит Филипоса, называя его «Великим пловцом». Он нерешительно идет в сторону мужчины. Челнок лодочника, долбленка с мачтой, вытащен на берег. На этом суденышке он зарабатывает себе на жизнь, перевозя лишь одиночных пассажиров вроде торговки рыбой с ее корзиной. Но когда река вот так поднимается, лодочнику нелегко найти пропитание. Погодите-ка, а что за куча тряпья у его ног? Младенец! Филипос видит крохотное, опухшее, неподвижное личико и глаза в точности как у умирающего Цезаря. Неужто ребенка укусила эттади?
Вопящий лодочник колотится головой о ствол пальмы, пока Филипос не оттаскивает его. Тот оборачивается, черное лицо застыло в ужасе, обезумевшие глаза налиты кровью, как у мангуста, он таращится на нависающую над ним фигуру — мальчишку вдвое моложе его самого.
— Змея? — мягко спрашивает Филипос.
Лодочник трясет головой и опять начинает завывать.
— Мууни… сделай что-нибудь, прошу! Ты же образованный… спаси его!
Филипос садится на корточки, чтобы рассмотреть получше, только бы мужчина перестал вопить. Образованный? Какая здесь польза от всего, чему он научился в школе? Он осторожно касается груди ребенка. И потрясен, когда та мощно вздымается в ответ. Но, несмотря на это, воздух, кажется, все равно не выходит изо рта. Шея ребенка странно вздута. Что-то белое, как свернувшийся сок каучукового дерева, торчит из пенной слюны.
— Прекрати! Пожалуйста! — приказывает он рыдающему лодочнику.
Преодолевая отвращение, Филипос ощупывает указательным пальцем полость рта младенца. Белая резиновая пленка, кровящая по краям. Он тянет, и сначала пленка легко подается; чтобы удалить последний кусок, приходится дернуть и оторвать. Крошечная грудь поднимается, и раздается клекот входящего воздуха — звук жизни! Это же просто здравый смысл, а не образованность. Просто удалить то, что закупорило рот. Но после нескольких звуков дитя издает сдавленный звук, грудь опадает, рот открывается и закрывается, как у рыбы, а воздух не входит. Зрелище мучительное, тягостное — Филипосу самому становится трудно дышать. На этот раз он пробирается пальцем глубже и вытаскивает большой комок окровавленной резиновой пленки. Воздух входит с гудком, похожим на крик гусака, дребезжа, как будто по пути в трахее рассыпаны камешки.
— Саар! Я знал! Я знал, что ты можешь спасти моего ребенка!
Что, больше не «Великий пловец»? Теперь я саар?
— Послушай, — говорит он лодочнику, — мы должны отвезти ребенка в больницу.
— Но как, по такой реке? — вновь принимается ныть лодочник. — И у меня нет денег, и…
— Замолчи! — кричит Филипос, прерывая нытье. — Я не могу думать, когда ты воешь.
Но беднягу не унять. Этот сводящий с ума звук и отчаянная борьба младенца за каждый глоток воздуха доводят Филипоса до исступления. В следующий момент, забыв о своей вражде с рекой, Филипос хватает ребенка на руки, а потом толкает лодочника с такой силой, что тот опрокидывается в свой челнок. Не дожидаясь, пока мужчина поднимется, Филипос сует ребенка на колени отцу и сталкивает лодку в реку. И в последний момент запрыгивает сам.
— Давай! — кричит Филипос. — Весло!
— Господи! Что ты натворил? — верещит лодочник.
Филипос отбирает у него ребенка, и мужчина машинально шарит по дну каноэ в поисках весла, пока могучий поток раскачивает челнок и грозит опрокинуть его. Лодочник рефлекторно делает единственное, что может удержать их на плаву, — направляет нос по течению. Они оказываются в цепких объятиях реки и мчатся по стремнине на головокружительной скорости. Покосившись в сторону, Филипос видит, как вода бешено бурлит под обрывом, отрывая от берега новый кусок.
— Мы обречены! — воет лодочник.
— Греби! Греби! — орет Филипос.
Водяные залпы обрушиваются с неба. Оглушительный рев реки будто выдавливает стоны из человека. Каноэ взмывает вверх и падает, и Филипос чувствует, как его желудок подлетает к горлу, и ему приходится крепко прижимать младенца, чтобы тот не вылетел за борт. Неужели возможно двигаться на такой скорости? Могучая стена воды поднимается сбоку, с гребня ее в лодку обрушивается струя. И то, что было ревом, превращается в еще более оглушительное шипение, как будто вода смеется над их глупостью. Впервые в жизни Филипос испытывает настоящий ужас.
— Шива, Шива! — визжит лодочник. — Мы погибаем!
Аммачи, я нарушил клятву.
Да, он не вошел в воду в одиночку, но никуда не годный лодочник не считается.
Но я не в воде, а только на ней.
Бесполезный лодочник и не думает грести, позволяя лодке вертеться и поворачивать и быть унесенной, куда пожелает сама река. Вид этого человека приводит Филипоса в бешенство. Он слишком горд, чтобы признаться в своем страхе или признать свою ошибку. Подавшись вперед, он изо всех сил дает лодочнику пощечину.
— Да будь же мужчиной, идиот! Правь лодкой! Или ты годишься только на то, чтобы смеяться надо мной? Ты что, не хочешь спасти своего ребенка? Греби!
Лодочник вонзает весло в воду, густую и бурную, как кипящий рис. Филипос одной рукой отчаянно вычерпывает воду. Опускает взгляд и видит, что младенец опять перестал дышать. Вслепую он сует два пальца в маленькое горло, чувствуя, как молочные зубы царапают костяшки пальцев. Он подцепляет ногтями резиновые пленки, пока не чувствует, как сквозь пальцы начинает струиться воздух. Грудь малыша опять задвигалась вверх и вниз.
Это может закончиться в любую секунду, но каким-то чудом секунды бегут, а они несутся дальше. Быстрее скорого поезда пролетают мимо стоящих на берегу деревьев. Филипос вычерпывает воду ради спасения своей жизни. Как долго это может продолжаться? Сколько еще они продержатся на реке, прежде чем перевернутся?
Кошмару, кажется, нет конца, а потом вдруг, на крутом речном повороте, челнок вылетает из стремнины и кормой устремляется в бурный полноводный канал. С деревянным треском они врезаются в невидимое препятствие — подтопленный лодочный причал — у каменных ступеней. Филипос выпрыгивает, подняв повыше задыхающегося младенца. Ошеломленный лодочник в последнюю минуту выскакивает на берег, от его прыжка челнок стремительно, как дротик, отлетает от причала, и его немедленно утягивает бурлящий водоворот. Глядя на это, Филипос начинает дрожать всем телом. Не от холода, а от злости на собственную глупость. Он ведь мог погибнуть! Вспоминает плавающий гроб Квикега: тот спас жизнь. Но не Квикегу.
Крепко прижимая к себе младенца, Филипос на подгибающихся ногах карабкается вверх по ступеням, скользкая лестница вырезана прямо в скале, лодочник, пыхтя, ковыляет позади. Ступени заканчиваются у деревянных ворот.