Часть шестая

глава 50 Переполох в горах

1950, «Сады Гвендолин»

Поскребывание пальцами по кухонной двери и мокрый хлопок сброшенных Кромвелем резиновых сапог знаменовали начало их ежевечернего ритуала. Верный товарищ босиком прошлепал в кабинет Дигби в своих вечных шортах-хаки и рубашке с короткими рукавами. И с вечной улыбкой.

— Мне двойной, — просит Дигби, пока Кромвель наполняет стаканы. Улыбка становится шире.

Одна порция и никогда в одиночку — правило Дигби. «Вопрос самосохранения. Риск жизни в поместье», — объяснил бы он, если бы кто-нибудь спросил. Прошло четырнадцать лет с тех пор, как он приобрел поместье Мюллера для консорциума друзей, собравшихся в канун нового года за столом у Майлинов. И тринадцать — с того момента, как Дигби заработал на часть этого поместья, которое назвал «Сады Гвендолин» в честь матери. За это время он стал свидетелем последовательного падения трех помощников управляющего в соседнем «Перри & Co» — молодых людей, которые дома у себя знали толк в пинте пива. Сначала все это казалось им грандиозным приключением: бунгало, слуги, служебный мотоцикл, статус лэрда и такие объемы чая, кофе и каучука, которых парни и вообразить не могли. Но они недооценили опасность одиночества и изоляции и в первый же муссон нашли противоядие в бутылке.

Единственное, что не нравится Дигби в его владениях, — далеко от Франца и Лены. Даже в хорошую погоду это целый день пути на юг, мимо Тричура и Кочина, в окрестности «Сент-Бриджет», а потом еще несколько часов вверх до «Аль-Зуха». Его семья, как она есть, состоит из Кромвеля, Майлинов и Онорин, которая каждое лето проводит здесь два месяца. Когда она уезжает, Дигби погружается в меланхолию. Без Кромвеля, без их ежевечернего ритуала в период муссона он бы пропал.

Пренебрегая креслами, Кромвель пристраивается на корточках возле камина со стаканом под самым носом: виски нужно не только пить, но и вдыхать. Неторопливое, взвешенное удовольствие присутствует во всем, что он делает. Дигби кажется, что Кромвель неподвластен возрасту, поэтому с извращенным удовольствием замечает седину, ползущую по вискам друга. Сам Дигби стрижется очень коротко, так что его седины меньше бросаются в глаза. Ему сорок два, но выглядит он значительно моложе; Кромвель, наверное, чуть старше.

В процессе своего ритуала они «прогуливаются» по девяти сотням акров «Садов Гвендолин». Будь это один только кофе, было бы проще, кофе почти не требует забот, да и тех стало еще меньше, когда они перешли на робусту из-за листовой ржи, уничтожившей плантации арабики. И непременно одним волшебным мартовским утром сотни акров «Садов Гвендолин» внезапно окутает снежное покрывало, потому что всего за ночь буйно расцветут роскошные белоснежные цветы кофе. Однако конкуренция с Бразилией снизила цены. Чай приносит больше дохода и занимает основную часть владений, но он нежное дитя и требует много рабочих рук. Близость к экватору позволяет собирать свой чай круглый год, в отличие от Ассама и Дарджилинга. Спрос на чай неутолим. А на более теплых участках, расположенных ниже, раскинулись бесконечные акры каучуковых деревьев.

— На одиннадцатом вираже. Оползень. На том же самом месте, — сообщает Кромвель в заключение своего доклада.

Я ведь чувствовал, что не зря прошу двойной.

Оползень на одиннадцатом вираже дороги — это катастрофа. Через неделю у них закончатся запасы риса — для их работников возможность получать рис гораздо важнее выплаты жалованья. Дигби хорошо представляет это место, где дорога внезапно обрывается расселиной из грязи, валунов и вырванных с корнем деревьев. Наверху из плоской скалы таинственным образом бьет родник. Стигма. Туземцы ставят там пирамидки из камней, подношения Варуне и Ганге, но боги не унимаются. Выход из положения довольно болезненный: нужно прорубаться параллельно оползню через дремучий лес, пока не окажешься под преградой, а потом прорубаться обратно наверх, чтобы опять вернуться на дорогу. Участвовать в деле будет каждое поместье. Работникам придется таскать грузы по этому U-образному объезду, пока дорогу не восстановят. Или объезд станет новой дорогой.


На следующее утро муссон прекращается, как по щелчку выключателя, непрерывный монотонный стук дождя по крыше стихает. Долгие недели перед Дигби открывался вид лишь на клубящийся туман, или изредка, когда облака спускались в долину, он смотрел сверху, как Зевс, на верхушки кучевых облаков и грозовых туч. Сейчас снаружи ярко и солнечно, сараи для переработки сырья и соломенная крыша амбулатории напоминают промокшего замызганного бродячего пса. Несмотря на историю с оползнем, настроение у Дигби приподнятое.

Скария, помощник и аптекарь, торопится в амбулаторию, в своем нарядном свитере цвета желчной блевотины. Из ноздрей его струится табачный дым, клубами густеющий в прохладном воздухе. Этот человек настолько зависим от никотина, что сосет забористые сигары, как бииди. При виде Дигби он задерживает дыхание, скрывая дым, и приветственно взмахивает рукой. С пустяковыми жалобами больных нервозно-истеричный Скария еще может справиться, но в экстренной ситуации он хуже чем бесполезен, он помеха.

Кромвель приводит лошадей. Глаза у него осоловелые, но все равно улыбается. Кромвель уже умудрился побывать на оползне, прихватив с собой всех трудоспособных мужчин, чтобы начать пробивать обход. Рассказывает, что корова вот-вот отелится, а полидактильная кошка[197] в том же коровнике родила котят. «И у малышей тоже по шесть пальцев! Сплошные добрые знаки!»

Дигби вспрыгивает на Бильрота. Земляные насыпи по сторонам подъездной дорожки зеленеют от «недотроги»[198] и трепещут в ответ на внезапный ветерок, в точности как кожа у жеребенка. От окрестных видов мурашки по телу. Урони в здешний дерн обычную зубочистку — и вскоре вырастет деревце. Да уж, из городского парнишки — в хирурги, а потом в плантаторы. Плодородная почва — вот что держит его здесь, бальзам для ран, которые никогда не затянутся.

Бильрот внезапно дергает ушами и тихонько ржет, задолго до того, как до Дигби доносится звук — грохот воловьей повозки, несущейся на безумной скорости, вроде бы невозможной, с учетом деревянных колес, хрупких осей, разбитых дорог и крупного рогатого скота. Повозка появляется в поле зрения, глаза у волов вытаращены, из пастей тянутся ленты слюны, а погонщик нахлестывает, словно дьявол гонится за ними по пятам.

Кромвель пускается рысью навстречу телеге. После короткого обмена репликами он указывает на верховую тропу, которая заканчивается у приземистого здания с соломенной крышей — будто шляпа, надвинутая на уши. Амбулатория.

— Они с другой стороны горы, — сообщает Кромвель. — Там тоже оползень. Развернулись и поехали сюда. Им сказали, что тут есть доктор. Дела неважные.

Теперь Дигби испытывает только страх, а вовсе не пьянящее возбуждение, как бывало когда-то на «скорой», когда в твоих руках человеческая жизнь, сведенная к ключевым ее элементам — дыханию, сердцебиению — или их отсутствию. Он знает, что нужно делать в неотложных состояниях, но у него нет средств. А для ситуаций, которые не являются неотложными… ну, многие из управляющих окрестными поместьями уже выяснили: если нужен дружелюбный терапевт, готовый заскочить на минутку, потому что Мэри или Миина отказываются от овсянки, то Дигби не годится. Он неплохо оборудовал амбулаторию, чтобы лечить своих работников, но в первую очередь он плантатор. В экстренной ситуации он, конечно, сделает все, что в его силах, но вот сейчас не может справиться с досадой и дурными предчувствиями.

— СЭР, ДИГБИ, СЭР! — орет Скария, пулей вылетая из лечебницы и бешено размахивая руками в этом своем жутком свитере.

Бильрот рысит к амбулатории — молодой конь уже знает, в чем заключается его долг, даже если седок полон сомнений.


Детский кулачок торчит в воздухе.

Смущает Дигби то, что высовывается этот кулачок из резаной раны в животе очень беременной и до смерти напуганной матери.

Крошечная стиснутая ручонка выглядит целой и невредимой. Мать, лет двадцати с небольшим, лежит на столе в полном сознании — на самом деле в полной боевой готовности. Она потрясающе красива, с кудрявыми черными волосами, обрамляющими светлый овал лица. На ней зеленая блузка, а сари и шелковая нижняя юбка белые. И она не из работниц поместья. Маленькая подвеска на шее — листок с точечной инкрустацией в виде креста — означает, что женщина из христиан Святого Фомы. Лицо ее, красивое в универсальном смысле, кажется Дигби странно знакомым. Может, из-за ее сходства с календарными образами Лакшми — вездесущим изображением в жилищах работников и в лавках, репродукцией картины Раджи Рави Вармы. Сознание невольно отмечает детали: обручальное кольцо, темные круги вокруг глаз от усталости и выдающееся самообладание. Как будто она достаточно мудра, чтобы понимать: истерика не поможет. Но за внешним спокойствием эта очаровательная женщина скрывает ужас. И смущение.

Кожа на беременном животе туго натянута. Двухдюймовый разрез тянется слева от пупка, слишком аккуратный, такой можно сделать только ножом или скальпелем. Кровь медленно сочится с одного края, потеря крови ей не грозит. Дигби представляет, как лезвие проходит сквозь кожу, потом через прямую мышцу… а затем прямо в матку, которая — поскольку срок уже большой — вышла из таза, отодвинула кишечник и мочевой пузырь назад и в сторону и достигла ребер, заняв практически полностью брюшную полость. Лишь поэтому женщина избежала разрыва кишечника: лезвие только пронзило кожу живота и мышцу и натолкнулось на более плотную и толстую ткань — матку. Оно проделало щель, иллюминатор в матке, и младенец отреагировал, как любой узник — потянулся к свету.

Пальцы малыша сжаты в кулачок, полупрозрачные ноготки сверкают, как стеклянные. Дигби обрабатывает рану и кулачок антисептиком, проводя осмотр. Йод щиплет мать, но, похоже, не беспокоит ребенка. Если бы ее доставили в больницу, там непременно сделали бы кесарево сечение. Дигби, теоретически, тоже мог бы. У него даже где-то есть хлороформ, если не выдохся. Но в отсутствие хорошего брюшного расширителя и зеркала и без толкового ассистента кесарево его руками слишком опасно и для матери, и для ребенка.

Дигби прикидывает варианты. Но его отвлекает вонь компостной кучи и дешевого табака, которая напоминает о «Гэти» в Глазго, — этому воспоминанию лучше оставаться похороненным. Обернувшись, он видит сидящего на подоконнике Скарию, с вонючей черу́ти в зубах. Этот тип прекрасно знает, что ему лучше не курить в помещении и вообще рядом с Дигби. Но растерянный аптекарь не мог в панике не потянуться к спасительной табачной палочке, как грудничок тянется к соску.

Левая рука Дигби, теперь основная, двигается с ювелирной точностью карманника на железнодорожной платформе Сент-Енох. Он вырывает сигару изо рта Скарии и, продолжая движение, подносит тлеющий кончик к кулачку младенца, останавливая раскаленное красное пятнышко в десятой доле дюйма от кожи.

Вселенная колеблется в нерешительности. А затем крошечный кулак возмущенно отдергивается в ответ на злобный выпад и ускользает, скрываясь обратно в свой водный мир. И там, где торчала ручонка, теперь лишь колышущийся воздух. За свою короткую хирургическую карьеру Дигби видел, как круглые черви выползают из желчных пузырей, видел тератомы, содержащие волосы, зубы и рудиментарные уши, но ничего подобного ему прежде не встречалось.

Дигби щелчком отбрасывает сигару в сторону Скарии, хватает стерильную салфетку и прижимает к ране. «Руки береги», — говорит он вслух, обращаясь к плоду. (И представляет, как младенец ярится в утробе, дуя на обожженные костяшки пальцев, проклиная Дигби и планируя революцию.) Руки береги. В его школьные годы в Глазго сестра Эванжелина подчеркивала важность этих слов, отстукивая линейкой по костяшкам пальцев.

— Когда-нибудь кулак этого ребенка доставит вам немало хлопот, — ворчит себе под нос Дигби.

Скария уже смылся, поэтому он берет руку матери, кладет ее поверх салфетки и крепко прижимает.

Снаружи доносится неразборчивое лопотание, мужской голос стонет, потом испускает дикий вопль и брань; кто бы это ни был, он либо пьян, либо безумен. Слышно, как в дело вмешивается Кромвель.

Дигби закрепляет изогнутую иглу с кетгутом на длинном держателе и делает матери знак убрать руку от раны, попутно молясь, чтобы малыш не повторил попытку к бегству. Он раздвигает края раны ровно настолько, чтобы увидеть, где к ней прижимается стенка матки. К счастью, матка с ее висцеральными нервными окончаниями не так чувствительна, как кожа. С максимально возможной скоростью он пропускает иглу через стенку матки с одной стороны разреза, потом с другой, завязывает узелок и обрезает нить. Мать не шелохнулась. Он накладывает еще два маточных шва. Теперь у ребенка остается единственный выход — через парадную дверь. Двумя швами Дигби зашивает кожу. Женщина морщится, но не издает ни звука. Если бы он использовал местный анестетик, зашивая каждую рану на коже, запас драгоценного тетракаина иссяк бы за неделю.

— Что ж, отлично. Готово, — вздыхает Дигби, озираясь в поисках Кромвеля, переводчика.

Молодая мать бледна, измучена, но по-прежнему спокойна.

— Огромное вам спасибо, доктор, — говорит она по-английски, повергая доктора в изумление.

Дигби еще раз внимательно оглядывает женщину: золотые серьги, аккуратно подстриженные ногти. Спрашивает, как ее зовут. Лиззи. Он представляется сам.

— У вас бывают схватки, Лиззи?

Она мотает головой.

— Какой у вас срок?

— Думаю, осталось еще две недели.

— Прекрасно. Надеюсь, роды пройдут нормально. Но все же, когда начнутся схватки, лучше оказаться в больнице, хорошо?

Серьезным детским движением подбородка она подтверждает, что поняла. Крики снаружи очень отвлекают. Кто это так надрался с утра пораньше?

— Сейчас вам лучше остаться здесь. Дорога откроется только через несколько дней.

И он отворачивается, чтобы приготовить повязку.

— Доктор, — окликает она, — это был несчастный случай.

Сколько женщин говорили это и прежде? Сколько врачей, полицейских, медсестер и детей слышали эти слова и знали, что это неправда? Удивительно, почему женщина готова защищать человека, который того не стоит. Перед внутренним взором мелькнуло лицо Селесты.

— Это мой муж. Его зовут Кора, — машет она рукой в сторону шума за дверью. — Он писарь в поместье.

Писари — это посредники, которые заключают контракты со старостами равнинных деревень насчет работы в поместье, ремесло их называют так, потому что они записывают каждого работника в специальный гроссбух. Недобросовестные старосты часто заключают контракты с несколькими писарями, оставляя поместье ни с чем, когда начинается сезон. Дигби повезло, что его работники честно возвращаются каждый год, потому что он приложил усилия, чтобы обеспечить их хорошим жильем, медицинской помощью, школой для детей и яслями для малышей.

— Вчера вечером мой муж внезапно потерял рассудок, доктор. Он подумал, что я — дьявол.

— Хотите сказать, что раньше все было нормально?

— Да. У него, правда, тяжелая астма. Здесь, в горах, она обострилась. Обычно он использует лечебные сигареты от астмы, но последние три дня они не помогают. А вчера он даже съел одну сигарету. Может, и больше. Глаза у него стали огромные. Он не мог спокойно сидеть на месте, слышал голоса. Бесы пришли забрать его, говорил он. А когда я принесла ужин, он спрятался за дверью и бросился на меня. Теперь он очень горюет.

Бабушка Дигби курила цигарки с дурманом. Он знает, что в Индии астматики сами скручивают в сигаретки сушеный дурман или листья. Атропин, содержащийся в листьях, расширяет бронхи, но в случае передозировки он вызывает характерное отравление — расширенные зрачки, сухая кожа и сухость во рту, лихорадка и возбуждение. Каждый студент-медик знает считалочку для запоминания симптомов: «Слепой как крот, горячий как огонь, сухой как кость, красный как свекла, злобный как мокрая курица».

— Это может быть отравление атропином. Я осмотрю его. Когда яд выветрится, ему полегчает. Вы из здешних мест?

Вопрос ее как будто опечалил.

— Нет. Мы из Центрального Траванкора. Когда-то у нас был дом, хозяйство и любящая семья. Но муж… мы все потеряли. Он одолжил денег у опасных людей. Очень много неприятностей было. Он сбежал. Я могла бы остаться. Иногда я думаю, что так было бы лучше.

Информации больше, чем Дигби хотелось услышать. Он забыл, что она видит в нем не плантатора, а врача, человека, которому можно довериться. Поговорить после всего пережитого — катарсис для нее. А ему совсем не трудно просто стоять и любоваться ее классическими чертами, идеализированной красотой малаяли.

Оба замолкают. А потом впервые за все время самообладание ей изменяет. Губы дрожат.

— Доктор, с моим малышом все будет хорошо?

Дигби рассматривает очаровательное лицо, встревоженно глядящее на него. Очередной дикий вопль мужа прерывает мысли. И тут вдруг у Дигби случается видение, тревожное предчувствие рокового конца, он заглядывает в ее будущее — никогда прежде ничего подобного не испытывал.

— С ребенком все будет хорошо, — уверенно говорит он. И облегчение разглаживает черты женщины. — Очень хорошо. — Он надеется, что это правда. — У вашего ребенка отличные рефлексы, мы в этом убедились. Он вскинул кулак, как Ленин. — Доктор пытается разрядить обстановку.

Вытягивает руку над ее животом ладонью вниз, благословляющим жестом. Наклоняется пониже, обращаясь непосредственно к ребенку во чреве:

— Нарекаю тебя Лениным, во веки веков. Если ты мальчик, да будет так. — Дигби улыбается, хотя его шрам по-прежнему не красит улыбку.

— Ленин Во-веки-веков, — повторяет прекрасная Лиззи, покачивая головой из стороны в сторону, подчеркивая каждый слог, словно запоминая. — Да, доктор.

глава 51 Забрать твою боль

1950, Парамбиль

Прошло уже шесть месяцев, как погиб Нинан, и столько же времени, как Элси ушла из Парамбиля, как муж и жена возненавидели друг друга; Большая Аммачи и Мастер Прогресса едут в Тетанатт-хаус, облаченные в траурные одежды. В прошлый раз Большая Аммачи была у Чанди шесть лет назад на помолвке. Тогда в гостиной гремел хохот Чанди. А ныне бедняга лежит в гробу по центру комнаты, а вокруг венки из жасмина и гардении. Мочки ушей и кончик носа у него уже потемнели. Будь Чанди жив, он был бы против и приторных ароматов цветов, и против того, чтобы его потихоньку обрызгивали одеколоном, маскируя запахи. Большая Аммачи опять сидит на длинном белом диване, и ноги ее опять неловко свисают, не доставая до пола, вот только теперь рядом нет Одат-коччаммы.

Господь, на скольких же похоронах Ты заставил меня побывать за эти шесть месяцев? Если предстоят еще одни, пускай это будут мои. Сначала Ты забрал Малыша Нинана. Об этом давай не будем говорить. Потом Одат-коччамму. Да, она была старой. Или шестьдесят девять, или девяносто шесть. «Выбирай, — говаривала она. — Одно из двух. А мне к чему знать?» Но неужели она должна была умереть, навещая сына? Я молилась вместе с ней и провела с ней в одной комнате больше ночей, чем с любой душой на этом свете, кроме разве Малютки Мол. Ты должен был оставить ее рядом со мной, когда решил забрать. Потом Ты пришел за женой Самуэля, она в одночасье схватилась за живот и умерла, мы даже не успели отвезти ее в больницу. Хватит уже, Господь. Мы знаем, да, Ты всемогущий, всевластный. Почему бы Тебе не отдохнуть, посидеть просто так, без дела? На следующие несколько лет представь, что настал седьмой день творения.

Да, это чистой воды богохульство, но ей все равно. Она как старое каучуковое дерево, которое больше не сочится соками под топором сборщика, не осталось слез, но не чувств — или ей так кажется. Но слезы все же выступают на глазах, когда она слышит, как женщины поют «Самаямаам Радхатхил». На Колеснице времени. Эта погребальная песнь сплетается с воспоминаниями о смерти отца — худшем дне в ее жизни — и звучит в душе все громче с каждой последующей утратой. Колеса колесницы всегда вращаются, приближая нас к концу пути, к нашему истинному дому, к рукам Господа… Но, Господь, некоторые, как ДжоДжо или Нинан, едва успели подняться на эту колесницу. Куда Ты спешишь?

Едва они прибыли в Тетанатт-хаус, как Элси бросилась ей на грудь, тело ее сотрясали рыдания, которые никак было не унять. И она могла лишь утирать ее слезы, целовать и крепко обнимать. «Муули, муули, Аммачи чувствует твою боль». Прошло шесть месяцев с тех пор, как Большая Аммачи видела невестку — Элси уехала сразу после похорон. Большая Аммачи потрясена, насколько похудела девочка, волосы ее поседели на висках; какой тревожный признак у такой молодой женщины.

Большой Аммачи отчаянно хотелось воскликнуть: Где ты была, муули? Знаешь, как у нас с Малюткой Мол душа болела за тебя? Ей столько всего нужно рассказать невестке, столько всего, что Элси, наверное, хотелось бы знать, — к примеру, что Лиззи наконец прислала письмо, но без обратного адреса, сказала, что родила мальчика… но сейчас, конечно, неподходящий момент. И Большая Аммачи просто обняла Элси и просидела с ней рядом на диване битых два часа, потому что Элси не отпускала ее; бедная девочка похожа на напуганного ребенка, который ищет место, где жизнь перестанет причинять ему боль. И Большая Аммачи предложила себя — свои руки, свои объятия, свои поцелуи… и свое желание забрать ее боль. Разве не это делают матери для своих детей? Для чего еще нужны родители?

На кладбище, как только гроб опустили, Мастер Прогресса говорит:

— Мы должны идти, Аммачи, если хотим успеть вернуться до ночи.

Элси вцепляется в руку свекрови, рыдает, не отпуская.

— Муули, — печально говорит Аммачи, — я бы осталась, но Малютка Мол…

Она хочет добавить: Может, ты вернешься со мной? Парамбиль — твой дом. Позволь твоей Аммачи позаботиться о тебе там…

Но в Тетанатт-хаус собралось так много гостей, и, конечно, Элси должна остаться, было бы бессердечно просить ее уехать прямо сейчас. И что гораздо важнее, разрыв между Элси и ее сыном так велик, что едва ли мольбы Аммачи что-нибудь изменят.


По пути домой она с любопытством, словно в первый раз, смотрит из окна автобуса на бесконечные рисовые поля, на прокаженного, сидящего на дренажной трубе, приглядывается к домам, где в тусклом свете различает фигуры людей — старик читает, две девчушки играют, женщины стряпают… Каждая семья живет свою жизнь, и никто не избегнет боли. Однажды все эти люди станут тенями, и сама она тоже будет похоронена и забыта. Она так редко выбирается из Парамбиля, что позабыла — она тоже всего лишь крошечная пылинка в Божьей вселенной. Жизнь исходит от Бога и драгоценна именно потому, что коротка. Время — дар Господень. Как бы много или мало ни было его у человека, оно даровано Богом. Прости меня, Господь, за то, что я сказала. Что я могу знать? Прости, что подумала, будто мой маленький мир — это все, что имеет значение.

После короткого плавания на лодке они бредут к дому пешком от причала. Впереди виднеется Парамбиль, туманный силуэт на фоне неба, такой же, каким видели его глаза юной жены полвека назад. Электрическая лампочка не горит, даже масляные лампы не зажжены, от чего ее досада на Филипоса только усиливается.

Когда прибыл посыльный с новостью, что Чанди скончался, Большая Аммачи тут же бросилась к Филипосу.

— Ты должен ехать. Быть рядом со своей женой, — сказала она сыну. — А может, потом, через несколько дней, привезешь ее домой.

Сын читал, лежа в кровати, глаза как булавочные головки.

— Ехать? — рассмеялся он. — Как ехать? Я и стоять-то долго не могу, не то что ходить. И почему я должен тащиться туда со своими костылями и торчать там, как прыщ на лбу, который всем мешает? Она прокляла меня. И я заслуживаю проклятия.

Он теперь настолько одержим чувством вины, что всякий раз, как она бранила его, сын лишь радовался. Аммачи сдалась и попросила Мастера Прогресса сопровождать ее.

— Мой сын стал ножом, который не может ничего разрезать, огнем, который не может согреть даже кофейник.


У Малютки Мол уже было видение, как мать возвращается без Элси. Она сползла со своей скамеечки, улеглась на циновку и тихо всхлипывает. Малютка Мол очень редко плачет.

Большая Аммачи зажигает лампу. Из своей темной комнаты ковыляет Филипос, щурясь, как циветта. Он опирается на один костыль. Сломанная лодыжка зажила, но раздробленная пятка все еще болит. Никто не понимал, насколько сильно он разбился, прыгая с дерева, когда снял тело Нинана, пока на следующий день нога его не стала похожа на ногу Дамо, даже такого же серого цвета, только кривая. К невыносимой боли утраты Нинана добавилась боль физическая.

Филипос плюхается на скамеечку Малютки Мол. Большая Аммачи садится рядом, ждет, что он спросит про Элси. Вместо этого сын рассеянно роется в подвернутом конце своего мунду, как обезьяна, ищущая вшей, пока не находит маленькую деревянную коробочку. Когда он открывает крышку, доставая облатку опиума, мать замечает, что ему надо бы подстричь ногти. Такая коробочка есть в каждом доме, старинное лекарство от болей в спине, бессонницы и артрита. Большая Аммачи лечила им головные боли мужа. Зря она дала коробочку Филипосу. Сын стал рабом опиума.

Он сосредоточенно ковыряет бамбуковой зубочисткой, извлекая колечко снадобья, потом привычным движением катает его между пальцами, пока не получится блестящая черная жемчужина. Когда она была маленькой, ее бабушка ела эти жемчужины, и они казались девочке такими прекрасными. Однажды бабушка позволила ей лизнуть палец, от мерзкого горького вкуса ее тут же вытошнило. Большая Аммачи борется с искушением выбить чертову коробочку из рук ее некогда прекрасного сына, но зелье уже у него во рту.

— Аммачи, — бормочет он, — ты не принесешь мне немножко йогурта и меда?

Она встает, пока не успела сказать чего-нибудь ужасного. Пускай уже ест свой йогурт.


Через несколько недель после похорон Чанди она опять пишет Элси. До сих пор все письма оставались без ответа, но ей необходимо сообщить Элси, что состояние ее любимой Малютки Мол плохо как никогда. Подлинная болезнь Малютки Мол — раненая душа. Бедняжка почти ничего не берет в рот, говорит, что поест, когда Элси вернется. «Когда люди, которых она любит, уходят, — пишет Большая Аммачи, — для нее это подобно смерти. Умоляю тебя, приезжай». Сколько всего не сказано в этом письме. Лиззи снова написала им, и снова без обратного адреса — видимо, не хочет, чтобы ее местонахождение было известно. Лиззи рассказывает, что во время беременности с ней произошел несчастный случай, в результате которого ручка младенца выскочила из ее живота. Чудесным образом ребенок, названный Ленином, родился здоровеньким. Не пишет Большая Аммачи и о том, как в один прекрасный день куда-то пропал Филипос, а потом вернулся с новеньким велосипедом — и с ободранными в процессе обучения коленями, локтями и подбородком. Поводом к новому приобретению стал категорический отказ Джоппана покупать другу опиум — сказал, что хватит. После смерти Нинана Джоппан неделями не отходил от Филипоса, даже спал в его комнате. Но теперь из-за опиума они рассорились. Большая Аммачи подозревает, велосипед предназначен только для того, чтобы дать ее сыну возможность самостоятельно приобретать зелье в государственном магазине около церкви. Но ни о чем этом она не упоминает в письме к Элси.


Состояние Малютки Мол ухудшается. В отчаянии Большая Аммачи пишет последнее письмо, совсем короткое — продолжать переписку кажется бесполезным.

Моя дорогая Элси,

Молю Бога, чтобы это тронуло твое сердце. Малютка Мол умирает. От голода или от разбитого сердца — называй как хочешь. Как мать другую мать, умоляю тебя приехать. Малютка Мол твердит только одно: «Где Элси?» Если ты приедешь, она хоть немного поест. И, может, останется в живых.

Твоя любящая Аммачи

Филипос бреется, сидя на веранде, зеркало пристроено на перилах. Вышло солнце. Так называемый муссон прекратился, едва начавшись, — оказалось, это был самозванец. В зеркале Филипос видит фигуру, идущую по дорожке. Наверное, нищий. Но нет, это женщина в белом сари, с пустыми руками, даже без зонтика. Высокая, бледная, худая и прекрасная. Сердце переворачивается. Руки покрываются гусиной кожей.

У него галлюцинации? Если это Элси, почему не на машине Тетанатт-хауса? Из тумана памяти всплывает воспоминание, как Самуэль вроде что-то говорил про разорванную дренажную трубу, которая превратила дорогу в бурный ручей. Теперь преодолеть его могут только пешеходы, по бревну в пятидесяти ярдах выше по течению.

Разинув рот, Филипос с намыленным лицом таращится на жену, которую не видел уже год. По временам ему кажется, что ее никогда и не существовало, что их совместная жизнь была лишь сном. А сейчас на него обрушиваются воспоминания: девочка, невеста, которую он привел домой, их первая ночь, проклятое дерево… Филипос сидит парализованный, как каменное изваяние. А ведь десять минут назад Малютка Мол, вот уже много дней не встававшая с циновки, приподнялась на локте, сообщая: «Гости идут!» Если бы он обратил на это внимание, успел бы ополоснуться, надеть жилетку и свежее мунду.

Элси останавливается, подобная богине Дурге[199], серо-опаловые глаза устремлены на Филипоса. Он смущен собственным видом: вмятина на переносице после одного падения с велосипеда, покореженное ухо — после другого. Земля явно неравнодушна к его левой половине. До него доносится ее цветочный аромат, совсем не тот, что он помнит.

— Элси! — восклицает Филипос, не выпуская из руки бритву.

Эл-си. В этих двух слогах его радость, их общая печаль и прощение, которого он ищет, даже если не в силах сам простить себя. Быть лишенным дара речи сейчас — это благословение, рядом с женой слова всегда служили ему дурную службу.

— Филипос, — отвечает она.

Смотрит мимо него, и ее опустошенное лицо светлеет, когда Малютка Мол, радостно хихикая, ковыляет вперевалку в объятия своей чечи, сестры. Элси усаживает ее, ужасаясь виду обострившихся скул, которых никогда не заметно было на широком лице Малютки Мол, и тому, как свисает блузка с ее торчащих ключиц. Услышав обнадеживающие звуки, из дома выскакивает Большая Аммачи, обнимает Элси и произносит лишь одно:

— Муули!

Филипос с ревностью наблюдает за этой сценой. Самые главные женщины в его жизни — единый фриз из черных локонов, белого сари, седых волос, ярких лент и чатта в пятнах куркумы. Они скрываются в кухне. В зеркале Филипос видит разинутый рот Обыкновенного Человека, в который вот-вот залетит муха.

глава 52 Как некогда бывало

1950, Парамбиль

Настоящий муссон, как мстительный бог, является сразу после Элси, он наказывает тех, кто поверил самозванцу. Проливной дождь и ветер мощи тайфуна сгибают ветви пальм в павлиньи хвосты, а потом ломают их. Вихрь, врывающийся в окна, издает жуткий потусторонний звук, будто кто-то дует в горлышко амфоры. Электрический столб упал, и радио умолкло. Самуэль выбрался наружу и вернулся в ужасе: за камнем для поклажи разлилось новое озеро, другого берега которого не видно. Легендарное наводнение 1924 года вызвало разрушения по всему Траванкору, однако не затронуло Парамбиль. Но сейчас вздувшийся ручей, где обычно купается Большая Аммачи, угрожает жилищам ремесленников и работников. Река выплескивается из берегов, смывает причал, и впервые на памяти Большой Аммачи ее видно из дома, и поток подбирается к усадьбе, которая, по убеждению ее мужа, находилась вне досягаемости воды. К пятой неделе их благоговение перед мощью природы сменяется унынием. Земля молит о пощаде. Нет слов, чтобы описать растущее чувство оторванности от мира. Газеты не доставляли с начала муссона.

Большая Аммачи тревожится за Элси, которая часами расхаживает по веранде, даже по ночам, и все вглядывается в небо с отчаянием матери, оставившей за рекой ребенка без присмотра. А ведь в былые времена девочка бывала настолько поглощена своим рисованием, что не заметила бы, как сносит крышу дома. Элси явно не планировала задерживаться здесь надолго, но все же почему она так торопится уйти?


Как только Филипос понял, что Элси явилась только навестить Малютку Мол и не собиралась оставаться, он отстранился, отказавшись от любых попыток общаться с женой. Они редко видятся; из-за маленьких черных жемчужин разница между днем и ночью для него размывается, и Филипос постепенно превращается в ночное существо. Несколько раз он замечал, как Элси патрулирует веранду, пристально глядя на дождь, как будто если смотреть достаточно долго, тот может прекратиться. Филипос сдерживает смех, когда слышит за окном, как Элси спрашивает Самуэля, можно ли отправить письмо. Старик отвечает, что почтовое отделение затопило. Филипоса так и подмывает крикнуть: «Ты же хорошо плаваешь, Элси. Почему бы не доставить письмо лично?»

Как-то раз он просыпается незадолго до полуночи, по привычке отодвигает занавеску и выглядывает наружу. На ступеньках веранды сидит фигура — окаменевшая женщина, а может, и призрак, неотрывно глядящий на шелестящий дождь. Живот скручивает от страха, но тут Филипос узнает Элси. Лицо ее, полускрытое тенью, такое незнакомое, такое бесконечно печальное. Видя, как она плачет, он вопреки желанию чувствует жалость. Он уже сел в кровати, чтобы идти к жене… но замирает. Его присутствие не принесет утешения — возможно, будет только хуже. Она теперь совсем чужая. Филипос ничего не знает о ее жизни в минувший год. Но все равно он озадачен. Откуда такая тоска? Почему ей так важно уйти? Что с тобой, Элси? Это определенно не связано с Нинаном.

Он, должно быть, задремал, потому что, когда открывает глаза, небо просветлело. Элси ему привиделась? Филипос выглядывает на веранду — жена все еще там, спиной к нему, перегнулась через низкую ограду, и ее тошнит. На этот раз он выскакивает из комнаты. Увидев мужа, Элси резко выпрямляется и едва не падает, покачнувшись. Он успевает подхватить ее, подводит к скамеечке Малютки Мол. Она садится, сгорбившись, держась за живот. Филипос приносит воды.

— Элси, моя Элсиамма, скажи мне. Что с тобой?

Лицо ее, когда она поворачивается к нему, полно такой муки, такого страдания, что Филипоса бросает в дрожь. Он инстинктивно притягивает жену к себе, утешая и успокаивая, пока не минует приступ. На миг ему почудилось, что Элси готова довериться ему, снять с души тяжкий груз. Филипос ждет… И видит, как она передумала. Элси опускает глаза.

— Наверное, это маринованный огурец… — лепечет она.

Черт побери. Ни один огурец никогда не вызывал такого горя.

— А у меня все в порядке, — пытается возразить он.

— Да ты и не ешь с нами за одним столом, — вздыхает она, голос у нее охрип.

— Да… я работаю и сплю не по расписанию.

Он неосознанно копирует ее позу: плечи поникли, взгляд опущен. Его правая лодыжка опухла, левая вывернута под углом, это теперь постоянное положение. А ступни у нее все такие же, как он их помнит, может, лишь чуть более загорелые и пальцы чуть более согнуты. Перед глазами всплывает картинка — помолвка, их ноги, стоящие вплотную друг к другу. Пропасть отделяет это воспоминание от нынешнего момента. Филипос вдыхает ее новый запах, совсем незнакомый. В былые времена их тела источали одинаковый аромат, хранящий в себе воды, почву и пищу Парамбиля. Волосы Малыша Нинана, он до сих пор помнит, имели сладковатый чуть щенячий оттенок поверх общего семейного запаха.

Элси озирается с безнадежностью заключенного. Качает головой. Если бы он не смотрел на ее губы, не разобрал бы, что она проговорила:

— Я не собиралась задерживаться здесь надолго. — И глаза опять набухают слезами.

Слова больно ранят его. Дождь припускает сильнее, будто откликаясь на его разочарование. Как же им исцелиться, если не вместе? В конце концов Филипос решается:

— Малютка Мол — не единственная, кому ты тут нужна. — Его искалеченная нога дергается сама по себе.

Его слова заставляют Элси задуматься. Она по-новому смотрит на него.

— Прости, — вытирает она глаза. — Было слишком тяжело оставаться здесь, после того как Нинан… — Элси, видимо, вдруг приходит в голову, что у него-то не было выбора, потому что добавляет: — Но убежать не получилось. Все по-прежнему со мной. Каждую минуту. Как, должно быть, и с тобой. Я знала, что нужна Малютке Мол. Нужна Большой Аммачи… — Голос стихает до шепота: — Я нужна была тебе. Но я не могла. — Она отставляет стакан с водой. — Я пойду прилягу, ладно?

Рука скользит по его плечу, примирительно, едва ли не ласково.


Два дня спустя Филипос видит, как лучи солнца преломляются сквозь оранжевые облака, окутывая землю призрачным сиянием. Спустя секунды видение исчезает, но к тому моменту он уже в исступлении взгромоздился на велосипед и яростно крутит педали. Он приближается к концу дорожки, огибая лужи, набирая скорость, воодушевленный…

Филипос поднимает веки, перед глазами темно. Даже влюбленный в землю не станет зарываться в нее лицом. Как долго он пробыл без сознания? Вновь барабанит дождь. Филипос переворачивается на бок. К нему приближается пара босых ног — светлые на лодыжках, а ниже окрашены бронзовой грязью. Элси помогает ему сесть, потом медленно встать.

— Не знаю, — отвечает она на его вопрос, что произошло. — Я случайно выглянула в окно и увидела что-то валяющееся на земле. А потом ты шевельнулся.

Кожа на локте у него содрана. Левое колено болезненно пульсирует. Плечи ноют. Он тяжело опирается на помятый велосипед, когда они молча бредут обратно к дому, оба промокшие до нитки. Филипос с облегчением чувствует, что заветная коробочка по-прежнему на поясе в складках мунду, не потерялась. Ему срочно нужно лекарство, но не на глазах у жены. Внезапно он выпаливает:

— Элси, мы можем начать сначала. Построить новый дом где-нибудь на другом участке. Или переехать.

Она не смотрит на него и не отвечает. После паузы он продолжает, больше для себя, чем для нее:

— Как так могло случиться? Это я во всем виноват.

Дождь, или слезы, или то и другое струится по его лицу.

В своей комнате — некогда их общей комнате — Филипос поспешно скатывает жемчужину, усиленную дозу от боли в колене, плечах, лодыжках, голове… и боли в сердце. Приняв ванну, он погружается в грезы, плавая в матке, мягко стукаясь о мягкие стены. Чуть вздрагивает, когда скорее чувствует, чем слышит скрип дверцы шкафа рядом. Элси, спиной к нему, достает после ванны свою старую одежду. Обычно она посылает за этим Малютку Мол, но Филипос знает, что Малютке Мол нездоровится. Тхорт удерживает мокрые волосы Элси, а влажное мунду, обернутое вокруг тела, оставляет обнаженными плечи и ноги. Она на цыпочках идет к выходу с охапкой одежды, когда Филипос, повинуясь импульсу, хватает ее за руку. Она испугана — мышка, пойманная в ловушку. Он отпускает ее.

— Элси… пожалуйста. Прошу тебя. Присядь на минутку.

Она колеблется. Затем, неуверенно переступая, подходит и осторожно садится на край кровати.

— Я хочу сказать тебе спасибо, — начинает он, опять беря ее руку.

Она не поднимает глаз. Простое действие — гладить и перебирать ее пальцы — успокаивает его.

— Если бы не ты, телега переехала бы мне голову. Если бы не ты… — Голос его дрогнул. — Это я во всем виноват. Я это уже говорил? — Он нежно тянется к ее подбородку, чуть приподнимает лицо. — Элси. Прости меня.

Выражение ее лица пугает его. Мышь недоуменно смотрит на зверолова, просящего прощения. Она не понимает, что он говорит? Элси отворачивает лицо в сторону, губы у нее шевелятся.

— Элси, я тебя не слышу.

— Я сказала, что это мне нужно просить прощения.

Он смеется, какой неуместный звук.

— Нет, нет, моя Элси! Нет. Мир знает, что я утратил достоинство. У меня нет ног. Нет сына. Моя жена ушла. Но если кто-то и совершал ошибки, то именно я. Не отнимай у меня единственное, что у меня есть. — Он садится, морщась, и обнимает ее той рукой, где локоть ободран. Боль не имеет значения. Продолжает шутливым тоном: — Элси, ты родилась уже прощенной. Может, вернемся к этому жалкому презренному созданию? Оно нуждается в прощении и милосердии.

Филипос не замечает, что жена не отвечает на его вымученный юмор. Отчаяние, которое он увидел той ночью, навсегда запечатлелось в ее чертах, и ему больно от этого. Но если ему помогает просто взять ее за руку, ей ведь от этого тоже должно стать легче? Узел мунду у нее на груди вот-вот развяжется. Филипос не может заставить себя отвести взгляд. И смущен приливом крови к паху. Нет, я вовсе не этого хотел, когда просил тебя сесть, клянусь богом дождей. Но у желания свой собственный словарь, более убедительный, чем слова, рождающиеся на устах, и вопреки его воле именно этот язык выступает на первый план.

В приливе нежности Филипос обнимает жену. Она не противится. Тхорт соскальзывает с волос, и, когда она тянется подхватить ткань, мунду окончательно развязывается. Это не я. Это все вселенная, или судьба, или божество мунду и тхорта, бог недопонимания, Бог, в которого я не верю. Элси вцепляется в падающее мунду, но рука Филипоса нежно удерживает ее. Он целует ее щеки, веки. Она дрожит, и лицо такое печальное, что боль его становится невыносимо пронзительной. Он хотел лишь утешить, но знакомый трепет охватывает его, давнее благоговейное удивление, что эта удивительная женщина — его жена. Повелитель разочарований, повелитель печалей, скажи мне, отчего ты благословляешь меня только для того, чтобы отнять? Ее тело становится все крупнее, увеличиваясь на глазах, — или так действует черная жемчужина? Губы полнее, ямочка в основании шеи, которую он так любит, гораздо глубже, темные ореолы вокруг сосков шире — все самые чувственные детали растут и становятся ярче под его взглядом.

Сколько же удовольствия их тела доставляли друг другу! Что бы ни происходило, но эта часть жизни никогда их не подводила. И могла бы стать тем бальзамом, который необходим, чтобы вынести невыносимое. После своей утраты они даже не позволили себе поплакать друг у друга на плече. И вместо этого злобно набросились друг на друга. Теперь он ясно понимает, что они должны были сделать. Филипос перебирает пальцами ее мокрые волосы, такие густые, что они всегда казались ему отдельным живым существом. Нежно укладывает ее на кровать. Не принуждая. Заметив, что дверь распахнута настежь, медленно, с трудом, поднимается и, хромая, подходит запереть. Голова Элси обращена в другую сторону, мысли ее далеко, как будто она забыла о его присутствии, но когда он приближается, она поворачивается к нему — всматриваясь в покрытое струпьями и шрамами тело взглядом художника, но все же с любопытством и сочувствием.

Он забирается на кровать. Ее зрачки оказываются прямо напротив его — широкие и бездонные. Ступни ее на ощупь грубые и мозолистые, это вовсе не шелковистые нежные ножки из его воспоминаний. Она ходит босиком — верный признак нерадивости мужа. Филипос целует ее руку, прикрывающую грудь, губы натыкаются на твердый бугорок сбоку на указательном пальце. Он представляет, как в своей непреходящей боли Элси работает до изнеможения, день и ночь водя кистью, чтобы исправить искажения несовершенного мира. Бледное лицо ее в пятнах. Угрызения совести становятся все глубже, когда он видит все новые свидетельства собственного небрежения.

— Ох, Элси, Элси, — горестно выдыхает он, и сердце его разрывается. — Это мое дело все исправить, все восстановить.

Она, кажется, не понимает, но это неважно, главное, что понимает он. Они идеальная пара, думает Филипос, оба истерзаны горем и временем. А что такое время, как не концентрированные утраты?

Его губы прижимаются к ее, но нерешительно. Он не хочет навязывать себя. И сразу остановится, если ей будет неприятно. Но разве не поцелуи всегда воскрешали их? Поцелуй никогда не ляпнет какую-нибудь глупость. Филипос едва не смеется, вспоминая их первые неловкие поцелуи, как они сжимали губы, будто запечатывая конверт. А потом стали мастерами. Но Элси все забыла. Я должен напомнить ей. Мой долг воскресить эти уста и раскрыть наши сердца. Он начинает нежнее нежного, и она, кажется, отвечает. Да, говорит он себе, губы ее шевельнулись — пока не страсть, но нужно время.

Он берет в ладонь ее грудь, обводит пальцами сосок. С трудом владея собой. Глаза ее закрыты, из уголков стекают слезы, и он понимает — что, как не это, напоминает им о Нинане? Она не отстраняется, но и не тянется к нему, как в старые времена. Все хорошо, любимая. Все хорошо. Я все сделаю сам. Нам ведь нужно именно это? Гилеадский бальзам, исцеляющий все недуги.

Бывало, тела их двигались синхронно и они напоминали экстатические рельефы Кхаджурахо[200], поворачиваясь так и эдак, и простыни падали на пол. Для этого еще будет время, думает он, занимая верхнюю позицию. Дело не в его потребностях, он лишь стремится передать свою любовь и заботу. Медленно, ласково он нащупывает путь, исследует, осторожно касается и, почувствовав ее готовность, входит внутрь. И вот они одно тело. Он движется за них обоих. Внезапно, вопреки своим лучшим намерениям, он ощущает, как в нем нарастает и вздымается эгоистичная жажда, возрожденное чувство, он слышит, как ее имя зарождается в глубине горла, и произносит его вслух так настойчиво, что Элси впервые открывает глаза, и из черных провалов ее зрачков на него смотрит безымянный другой человек, но он уже слишком далеко зашел и обрушивается в нее, проваливается внутрь ее тела — единственной женщины, с которой он был и когда-либо будет близок. Что, если не это, противостоит смерти? Это прощение, конец одинокой скорби. Радость и печаль, триумф и трагедия — сорняки и цветы их Эдема, который переживет смертное цветение этого мира.


Проходит время, Филипос не знает сколько, их тихий личный сад содрогается, и она выскальзывает из-под него. Веки его тяжелы, как баржи, Элси садится и тянется к своему мунду. Он задремывает, удовлетворенный, на душе легко, преграда между ними разрушена. У него deja vu, когда он видит жену сидящей спиной к нему на краю кровати: руки подняты, она собирает волосы, оборачивая их вокруг ладони и увязывая в узел, локти образуют треугольник, обрамляющий голову, усеянный капельками пота позвоночник мягко изгибается, повторяя изгиб тела: внутрь — талия и наружу — ягодицы. Она поворачивается к нему, не глядя в глаза, кладет ладонь ему на грудь, веки ее опущены, голова склонена, словно она произносит над ним молитву, и задерживается так надолго. Потом встает, и он знает, что сейчас она незаметно вытрет влажным мунду между ног…

Но нет. Она завязывает мунду, подхватывает сложенную одежду, которую взяла из шкафа. Задерживается перед зеркалом, проверяя, все ли тело прикрыто. Ловит его взгляд в отражении, и он сонно улыбается, и это тоже повторение их старого ритуала. Но в ответ на него смотрит незнакомка, душа, уже покинувшая этот мир, но бросающая прощальный взгляд на свою прежнюю жизнь. Она выходит, не произнеся ни слова.

глава 53 Каменная Женщина

1951, Парамбиль

В отсутствие ежевечернего бесплотного радиоголоса, газет, даже свежих сплетен от торговки рыбой они чувствуют себя последними уцелевшими на земле людьми. Перепуганная Благочестивая Коччамма бродит от дома к дому, громогласно призывая жителей покаяться, чтобы деревня выжила. Обнаженный по пояс Филипос не пускает ее на порог своего дома. Он сообщает, что все родственники сошлись на том, что если Благочестивая Коччамма принесет себя в жертву водам реки, масштаба ее грехов окажется вполне достаточно, чтобы умилостивить Бога.

Когда они уже почти сдались, муссон сходит на нет. Но газеты доставляют только через две недели. Они узнают, что сотни людей утонули, тысячи потеряли дома, свирепствуют холера и дизентерия.

Открылось почтовое отделение, и Филипос нервничает, поскольку это означает, что Элси вскоре может уйти. Гордость не позволяет задать вопрос напрямую, да и вдобавок никак не удается остаться с женой наедине. Поздно вечером бамбуковая ложечка скребет по дну коробочки с опиумом. Звук пугает, как удары корабельного киля о скалу. Всю ночь Филипос втирает в тело ментоловый бальзам и стонет от боли. Наутро садится на велосипед и то в седле, то пешком отправляется в опиумную лавку, пробираясь через топкие поля грязи, задыхаясь от зловония мертвой рыбы, выброшенной на берег отступающей водой. Три суетливых старика околачиваются возле опиумной лавки, шмыгая носами и почесываясь. Я не похож на них. Филипос старается унять беспокойные руки. Кришнанкутти открывает поздно и без всяких извинений. У единственного на всю округу обладателя опиумной лицензии на щеках и носу-луковице многочисленные шрамы от оспы. Один глаз косит, заставляя покупателей гадать, к кому же он обращается. Кришнанкутти извлекает корень зла — блестящий ком размером с человеческую голову, его влажная поверхность похожа на потную спину крестьянина и источает затхлый, отталкивающий запах — и вырезает ломоть… но тут ему хочется чихнуть. Он яростно трет над верхней губой, а округлый кончик носа бесконтрольно виляет туда-сюда, пока угроза чиха не предотвращена. Стрелка на весах еще качается, а он уже заворачивает кусок в газету и сует покупателю. Филипос прикусывает язык, ненавидя себя за то, что терпит такие унижения. На улице он поскорее сворачивает пилюлю втрое больше обычной дозы. Он задыхается от ее горечи, но визжащие нервы облегченно всхлипывают.

Вскоре боли, грызущие тело, и спазмы в животе утихают. Стиснутый кулак, в который сжалось сердце, раскрывается. Филипос улыбается незнакомцам, а те провожают его опасливыми взглядами. В голове уже складываются целые тома, жаждущие быть перенесенными на бумагу. Некоторые могут подумать, будто источник такого вдохновения — черная жемчужина, но это же абсурд. Идеи всегда у него в голове! Просто боль — как запертая на висячий замок дверь, суровый привратник, не дающий мыслям выхода. Маленькая пилюля лишь освобождает их, а его перо делает все остальное.

На подходе к дому Филипос слышит странный стук. Элси, в своей рабочей блузе, с руками, покрытыми пылью, колотит по камню, стоящему в ее студии. Но что это за камень! Размером с буйвола, широкий с одного конца и заостренный с другого. Откуда он взялся? Должно быть, Самуэль с помощниками притащили. А инструменты — киянка, большое долото и рашпиль? От кузнеца наверняка. Ему обидно, что с Самуэлем и кузнецом жена разговаривает больше, чем с ним. Но неприятное чувство мигом улетучивается, когда Филипос понимает: дерзновенный замысел этого предприятия означает, что Элси остается! Он стоит, завороженно наблюдая за ее умелыми мужскими движениями, взмахами тяжелой киянки, за покачивающимися в такт бедрами. Элси настолько поглощена своим делом, что ее не отвлекло бы и стадо слонов. Филипос, вдохновленный примером жены, пятится в свою комнату работать.

Он решительно настроен вернуться к семье за обедом, если не за ужином… но погружается в грезы. Когда он приходит в себя, уже полночь. В доме тихо. Он открывает наугад свою библию — «Братьев Карамазовых». Обычно само звучание слов, их ритм, мысленное воспроизводство образов из головы Достоевского успокаивают его. Филипос читает: Боже тебя сохрани, милого мальчика, когда-нибудь у любимой женщины за вину свою прощения просить!

Чаа́![201] — возмущенно восклицает Филипос и откладывает книгу.

В кои-то веки интонации Достоевского не совпадают с его настроением.


Утром Элси нет ни в кухне, ни на рабочем месте. Филипос суется в комнату, где спят все три женщины, но Малютка Мол останавливает его на пороге, прижав палец к губам:

— Тебе нельзя входить.

— Что? Уже почти десять. Ей нездоровится?

Заглядывает с улицы мать и шикает на него. Они все что, с ума сошли? Когда Элси часами колотит по булыжнику, это нормально, а он, значит, слишком шумит? Филипос открывает было рот, протестуя, но Большая Аммачи прикладывает палец к его губам.

— Не повышай голос, — улыбнулась она. — Ей нужно спать за двоих. Со мной так же было, когда я носила тебя.

Он оторопело уставился на мать.

— Экий же ты! Мужчины! Всегда все замечают последними, — ласково ущипнув его за щеку, говорит Аммачи и убегает в кухню с давно позабытой живостью.

У Филипоса подкашиваются ноги. С той единственной ночи их близости он надеялся, что Элси придет еще, когда остальные уснут, что губы ее изогнутся в сладострастной улыбке храмовой танцовщицы. Но она не пришла. И все же Бог — их Бог, не его — постановил, что одного раза достаточно! Ребенок! Второй шанс! Они начнут заново. Почему она не рассказала ему? Филипос удаляется к себе, ждать, пока жена проснется.

Просыпается он от стука резца по камню. Стоя в дверях ее мастерской, Филипос смотрит, как в дневном свете сияют серебряными проволочками покрытые пылью тончайшие волоски на предплечьях Элси, такая же патина пыли лежит на ее лбу. Она исполняет медленный танец вокруг камня, плавно перенося вес с бедра на бедро. Наблюдая за женой, Филипос размышляет: Бог, который так подвел нас, загладил свою вину, он заигрывает с нами после того, как помочился нам на головы. На душе удивительно легко. Груз разочарования сброшен и…

Дальше следует новая мысль, настолько захватывающая, дерзкая, полная радости и искупления… Нет, он не разрешает себе произнести ее вслух. Не сейчас.

Ко всеобщему удивлению, Филипос является к ужину. Элси встает подать ему тарелку, но он останавливает жену:

— Я уже поел. — Это неправда. Большая Аммачи вздыхает и уходит в кухню за йогуртом и медом — на этом сын и живет. Когда они остаются вдвоем, он признается Элси: — Я знаю!

Она пытается выдавить улыбку. А потом, без предупреждения, лицо ее кривится и она разражается слезами. Конечно, он все понимает: благословение новым ребенком — это и напоминание об их потере.


Спустя два дня Малютка Мол возвещает со своей скамеечки, где теперь регулярно собираются все женщины:

— Идет Маленький Бог.

Элси, свежая после купания, заплетает волосы Малютки Мол. Большая Аммачи, с чашкой горячего молока для Элси, дожидается, пока они закончат.

Еще через десять минут на дорожке появляется каниян, первый учитель Филипоса, он размашисто шагает, взмокший от энергичной прогулки, санджи болтается у него на груди.

— Кто посылал за этим типом? — удивляется Большая Аммачи, выстреливая в его сторону струей табачного сока, тем самым невольно обнаруживая дурную привычку, которой якобы не страдает.

— Я, — отвечает Филипос.

Торчащие гладкие плечи канияна словно миниатюрные копии его лысой головы — троица, возвещающая о целой жизни, прожитой без работы руками. Кто-то давным-давно в шутку сказал Малютке Мол, что жировик на голове канияна — это маленькое божество.

— Явился в среду? — ворчит Большая Аммачи. — Ему-то уж лучше всех должно быть известно, что это неблагоприятный день. Даже детеныш леопарда не покинет утробу матери в среду. — И она удаляется в кухню.

Каниян плетется следом и, упершись руками в косяк двери, с трудом переводя дыхание, просит у Большой Аммачи «что-нибудь» утолить жажду, рассчитывая на простоквашу или чашку чаю. Она, насупившись, подает ему воду.

Каниян присаживается на корточки в муттаме перед лавочкой Малютки Мол, достает из санджи свои пергаменты. Большая Аммачи возвращается. Каниян выводит на песке палочкой квадрат, потом делит его на столбцы и строки, бормоча: «Ом хари шри ганапатайе намах».

Большая Аммачи вертит распятие на шее, гневно сверля взглядом Филипоса; не обращая внимания на мать, тот кладет монетку в один из квадратиков. Он не может взять в толк, с чего мама так раздражена, разве не этому самому человеку она доверила научить сына грамоте? А теперь ведет себя так, будто его ведические предсказания будущего полная чепуха, хотя минутой раньше сама твердила про неблагоприятные дни. Самуэль, идущий мимо с полным мешком на голове, присаживается на корточки.

Каниян напевает имена родителей, наизусть повторяет даты их рождения и астрологические знаки, потом намеками выспрашивает у Элси про последние месячные. Она ошеломленно молчит. Не смущаясь отсутствием ответа, знахарь бормочет что-то на санскрите, загибает пальцы, косясь на живот Элси; палец блуждает над астрологической картой, потом он что-то царапает металлическим стилом на крошечной полоске папируса. Каниян сворачивает листок в плотный цилиндр, перевязывает красной ниткой и читает шлоку, прежде чем вручить Филипосу, который едва не разрывает бумажку в нетерпении. Там написано:

ДИТЯ БУДЕТ МАЛЬЧИКОМ

— Я знал! Что я вам говорил? Надо похвалить вашего Господа, — восклицает Филипос, и даже ему самому голос кажется неестественно громким. — Наш Нинан переродился!

Пять пар глаз в ужасе устремлены на него. Элси ахает. Большая Аммачи выдыхает:

Де́ива ме! Господь Всемогущий!

И крестится. Самуэль похлопывает себя по макушке, убеждается, что мешок на месте, и удаляется. Малютка Мол сердито смотрит на Маленького Бога.

— Пойдем, — Большая Аммачи зовет Элси, — бросайте эту дурь.


Восторг Филипоса омрачен неприязнью со стороны женщин. Разве они не понимают, что только что стали свидетелями пророчества в чистом виде? Убежденность его непоколебима: дитя в утробе Элси — реинкарнация Малыша Нинана. Это оправдание пережитых им мук, повторяющегося кошмара, в котором он снимает с ветки безжизненное тело и бежит на сломанных ногах, бежит никуда. Никакое опиумное забытье не может помешать гончим памяти преследовать его. О, но теперь эти псы должны разбежаться, поджав хвосты. Малыш Нинан возвращается!


Идут недели и месяцы, а Элси упорно работает над громадным камнем. Самую широкую и массивную часть она оставила нетронутой, но уже появилась шея, потом четки позвоночника, лопатки. Постепенно Филипос понимает, что это женщина, стоящая на четвереньках. Которая, кажется, оборачивается взглянуть через плечо, хотя он не уверен, потому что лицо скрыто в широком конце камня. Ее полные груди свисают, нежная выпуклость живота обращена к земле. Одна ладонь опирается о землю. Другая исчезает в камне сразу за плечом. Это знак непокорности? Покорности? Стремления к чему-то?

В ночь, которую он позже захочет стереть из памяти, Филипос, пока все домашние спят, отправился в мастерскую Элси рассмотреть Каменную Женщину, ощупать ее своей рукой. Вот уже много ночей это стало его навязчивым действием. Его разум зацепился за неразрешимую загадку. На прошлой неделе он обмерял скульптуру, и подозрения подтвердились: она на четверть больше, чем живая. Определенно неслучайно. Соотношение четыре к пяти парадоксальным образом делает ее более живой. Она стоит на коленях над циновкой и просеивает рис, выбирая камешки? Он видел Элси на четвереньках в такой же позе, когда жена играла с Нинаном, забавляла малыша, роняя волосы ему на лицо. Видел, как Аммини, жена Джоппана, точно так же играла с их маленькой дочерью. Однако изгиб шеи Каменной Женщины, положение того, что наверняка станет подбородком, предполагает, что она оглядывается назад. Приглашение? Может быть, все еще скрытая рука, которая тянется вперед, сжимает спинку кровати, поддерживая тело, когда любовник входит в нее? Когда же Элси завершит лицо? Ожидание невыносимо и сводит его с ума.

Филипос вернулся к себе, достал перо, но сначала скрутил пилюлю, чтобы успокоиться. Только проглотив, он вспомнил, что уже принял одну несколько минут назад.

Элси, я обошел сегодня вокруг твоей Каменной Женщины, как аччан обходит алтарь. Он делает это трижды, но меня не ограничивают колдовские ритуалы. Элси, прошу тебя, кто эта Богиня, выползающая задом из каменной утробы? Это ты? Но если это рождение, природа утверждает, что первой должна явиться голова. Скажи, что она выходит, а не возвращается туда. Какую истину о тебе, любимая, откроет ее лик, или о нас обоих? Я неделями жду, когда же ты закончишь лицо! Каждую ночь я прихожу в надежде, что это та самая ночь. В прежние времена, когда наши разумы были едины, как наши тела, я мог бы просто спросить тебя. Элси, Нинан уже рядом. Нинан возвращается. Мы, родители, должны быть ближе…

Прикрыв глаза, Филипос задумывается, не выпуская перо из руки. И отключается, уронив голову на стол, безучастный к грохоту грозы за окном. Это не легкий дождик и не муссон, просто своенравная погода. Через полчаса он внезапно просыпается в диком возбуждении. У него было видение! Какой упоительный, великолепный и полный смысла сон! Во сне Каменная Женщина повернулась к нему. Поманила его. Он ясно видел ее лицо! И оно открыло глубочайшую истину о… о том… Он хлопает себя по голове. Истину о чем? Ответ повис в воздухе, он здесь, просто невозможно вспомнить. Филипос со стоном нашаривает еще одну черную жемчужину.

Ноги несут его в мастерскую Элси, он забыл про шлепанцы. Острые обломки известняка вонзаются в ступни. Он спорит со скульптурой:

— Послушай, я уже видел твое лицо во сне. Прошу, покажи еще разок… зачем прятаться? Ты боишься? В чем дело?

Каменная Женщина молчит. Вспышка молнии освещает ее. Брызги дождя, долетающие снаружи, смачивают ее, и камень кажется кожей, влажной и живой. Новые вспышки молнии приводят в движение ее руки и ноги. Она корчится, мучительно пытаясь извлечь голову! Может, он все еще спит? Каменный инквизитор заточил бедняжку в монашеском капюшоне скалы. Неужели Элси — ее жестокий тюремщик? Или Каменная Женщина не кто иной, как сама Элси?

Следующая вспышка, сопровождаемая ударом грома, подтверждает ужасную догадку. Он должен действовать! Держись, любимая! Я освобожу тебя. Я иду! Следующее, что помнит Филипос, — как самая большая киянка оказывается у него в руке и взмывает вверх. Молоток гораздо увесистее, чем он представлял, и совсем несбалансированный, с тяжелой головкой. Молоток опускается с большей силой, чем он рассчитывал, отскакивает от камня, выбивая искры, а отдача от удара больно отзывается в локте. Отлетая, молоток словно по собственной воле ударяет Филипоса в ключицу, слышен хруст кости. Он кричит от боли, что пронзает шею и плечо. Киянка с грохотом падает на пол. Левая рука инстинктивно хватает правую и прижимает ее к груди, поскольку малейшее движение вызывает мучительную боль в ключице. Филипос корчится в агонии. Сердце бешено колотится, заглушая шум дождя. Я, осознает он сквозь пелену боли, совершенно точно не сплю. Его вопли и падение тяжелого молотка наверняка перебудили домашних. Минуты идут. Никто не появляется.

Он с ужасом видит, что не только не сумел освободить Каменную Женщину, но теперь из-за него здесь никогда не проявится никакое лицо. Фрагмент, который он выбил, оставил кратер на том месте, где могли бы быть глаза, лоб, нос и верхняя губа.

Филипос, шатаясь, плетется в свою комнату, ключица пульсирует и порождает всплески боли при каждом движении правой руки, даже при шевелении пальцами. Единственный способ уменьшить боль — это левой рукой крепко прижать правую к груди. Он разглядывает в зеркале воспаленную припухлость и неровные контуры кости. Можно жизнь прожить, ничего не зная о ключицах, кроме того, что они расположены над грудиной как вешалка для одежды. А потом одно идиотское действие резко привлекает к ним внимание. С огромным трудом Филипос мастерит перевязь. От усилия он весь покрывается потом.

Скоро утро. Нельзя, чтобы Элси увидела, что он натворил. Как можно надеяться, что она поймет, если он сам с трудом себя понимает? Это не убийство — по крайней мере, не человекоубийство, но в любом случае есть тело, от которого надо избавиться. Он возвращается в патио, собирает и прячет все стамески и молотки Элси за книжными полками в своей комнате.

И уже перед рассветом усаживается на веранде ждать Самуэля. Ночная гроза усеяла муттам опавшей листвой и обрывками пальмовых веток. Наконец появляется Самуэль, как темный тотем, обнаженный по пояс. Запах бииди, ассоциирующийся у Филипоса со стариком, навеки пристал к нему, как и ветхий клетчатый тхорт, который был обернут вокруг головы, когда он вышел во двор, но теперь наброшен на плечи в знак уважения к тамб’рану. Мунду Самуэля подвернуто, и видны бледные блюдца коленей. Старик весь седой, даже брови, и в глубине его зрачков тоже поселилась седина.

— Ну и ночка выдалась, — начинает Филипос. Он знает, что стал разочарованием для Самуэля, который любил его и служил ему с самого рождения. Старик внимательно изучает его перевязь, замечает синяки. — Смотри, Самуэль… сегодня… не забудь отвезти рис на мельницу.

— Аах, аах, — автоматически отвечает Самуэль, хотя смолол рис еще на прошлой неделе.

— И попроси ваидьяна заглянуть к нам. — Прежде чем Самуэль успевает спросить зачем, Филипос добавляет: — Но прежде возьми помощников и убери тот камень, над которым работает Элси.

— Аах, а — сам себя перебивает Самуэль. — Ты имеешь в виду большую женщину? — Он тоже видел ее эволюцию.

— Да. Прошу, первым делом убери ее. Немедленно. — Филипос старается, чтобы голос звучал непринужденно, встает со стула. — Убери ее с глаз — может, под тамаринд. Но поскорее. Элси продолжит работать, когда ребенок родится.

И Филипос сразу же уходит в дом, оставляя Самуэля стоять в муттаме озадаченно почесывающим грудь.

Через полчаса Самуэль вернулся с двумя парнями и веревками. Филипос рад, что в этой компании нет Джоппана. Они вошли с улицы в полузакрытое патио, служащее Элси мастерской. Окружили Каменную Женщину, ноги их нечувствительны к осколкам щебня. Филипос исподтишка наблюдал. Что они думают об этой фигуре? Считают ли искусство никчемной роскошью? Особенно учитывая, что оно сейчас добавило им работы. Парни утащили изуродованный камень.

Позже пришел ваидьян. Филипос слабо верит в примочки и пилюли, но в переломах этот тип разбирается. Оказывается, повязка, которую соорудил Филипос, и есть лечение для его травмы. Ее нужно будет носить по меньшей мере три недели.


Элси завтракает пухлым пропаренным и́дли[202], белым, как облачко. Потом, под бдительным присмотром Большой Аммачи, наносит на все тело дханвантха́рам кужа́мбу[203]. У каждого ваидьяна свой рецепт, но в основе всегда кунжутное и касторовое масла и корни паслена. Через час она моется, снимая масло растертым машем. Свекровь не отпускает ее, пока Элси не выпьет теплого молока с бра́ми[204] и корнем шатава́ри[205]. На часах уже одиннадцать, когда Элси является в патио, на ходу повязывая фартук поверх сари. Филипос уже ждет. Стоит, покачиваясь от усталости, бессонной ночи и опиума.

Элси медленно переводит взгляд от пустоты в мастерской на мужа.

— Элси, я могу все объяснить. Я распорядился осторожно убрать твою скульптуру. Только пока не родится наш сын.

Перед лицом его кружит муха, и одной только мысли о том, чтобы отогнать ее, достаточно для приступа острой боли.

Элси с любопытством и даже участием разглядывает его перевязь, уродливую синюю опухоль и искривленную кость. И вновь поворачивается к тому, чего больше нет. Наклоняется, подбирает фрагмент, который откололся, когда молоток делал свою работу. Филипос мысленно бранит себя, что оставил следы. Держа камень на вытянутой руке, Элси вертит его так и эдак, пытаясь представить, как он выглядел изначально. Уж лучше бы она просто напустилась на мужа и высказала все, что он заслужил выслушать.

— Это вышло случайно, Элси, — вырвалось у него. — Мне приснился жуткий кошмар. — Он ведь вовсе не это собирался сказать! — Я был уверен, что она хочет сбежать. Наверное, я забрел сюда еще во сне. Я хотел освободить ее. — И умолкает, ожидая самого худшего.

— То есть ты хотел как лучше. — Голос спокойный и невыразительный. Никакого сарказма. Вообще никаких чувств.

Она все понимает! Слава богам.

— Да. Да. Прости меня. Элси, когда наш сын появится на свет, я все верну на место. Или, если захочешь, добуду тебе десять других камней.

— Наш сын? — перебивает Элси.

Какое счастье, что она больше не хочет говорить о Каменной Женщине.

— Да, наш сын! Он мне жаловался, — продолжает Филипос, вымученно пытаясь шутить. — Он говорил: «Аппа, я собираюсь скоро вернуться в мир, но этот грохот сводит меня с ума!»

— Ты уверен, что это будет сын.

В голосе не слышно вопроса. Филипос нервно смеется.

— Ты разве забыла, как приходил каниян? Наш Нинан переродился! — Когда он произносит имя вслух, голос срывается, и выражение ее лица меняется. Призрак проскользнул между ними. — Господь раскаивается, Элси. Он просит у нас прощения. Бог хочет дать нам повод заново поверить в него. Бог возвращает нам Нинана, исцеляя нас.

Элси смотрит на каменный осколок в своей руке, как будто не зная, что с ним делать, потом аккуратно кладет на землю, как священную реликвию. Она словно внезапно устала. И когда говорит, в голосе не слышно ни злости, ни ожесточения, но, возможно, даже сочувствие к человеку, женой которого она стала.

— Филипос, ах, Филипос, что же с тобой случилось? (Под ее взглядом он сжимается, становясь размером с тот самый осколок камня.) Я хотела только одного — твоей поддержки, чтобы я могла продолжать свою работу. Но ты почему-то всегда думаешь, что даешь мне ее, даже когда лишаешь.

КОЛОНКА ОБЫКНОВЕННОГО ЧЕЛОВЕКА
НЕИСЦЕЛИМЫЙ
В. Филипос

Остановите на дороге любого человека, и как только он поймет, что вам не нужны ни деньги, ни последняя пачка табака, а лишь занимательная история, то с радостью расскажет вам байку из своей жизни. Кто же откажется припомнить дурную карму или вероломство, которые встали между ним и величием, помешали стать именем нарицательным, как Ганди или Сароджини Найду?[206] Или баснословно богатым, как Тата или Бирла?[207] У каждого малаяли есть собственная легенда, и уверяю вас, это чистые выдумки. А еще у малаяли неизменно имеется в запасе пара сказок, неизбежных как пупок: одна — про привидение, а другая — про лекарство от бородавок. Дорогой Читатель, я коллекционирую рецепты лекарств от бородавок. У меня их сотни. Если вам хочется пугать себя, собирая рассказы о привидениях, это ваше дело, правда же? Так вот, что бы вы ни думали о моей коллекции рецептов от бородавок, держите это, пожалуйста, при себе.

«Зачем лечить бородавки? — спросите вы. — Может, я покрыт ими с головы до ног?» Нет. Но у меня есть одна на пальце, еще с детства. Разумеется, я считал, что она послана мне за грехи. Вместо того чтобы рассказать обо всем маме, я поспешил к своему другу детства, более старшему, уверенному в себе парню, моему герою. Он поделился секретным средством: свежая козья моча, не упавшая на землю, наносится на кожу до восхода солнца. Брат, попробуй найти козу, которая мочится не на землю. Сестра, твоя коза может вечно мочиться, нагло глядя прямо на тебя и брызгая тебе на ноги, но попробуй поймать ее струю в кокосовую скорлупу в темноте так, чтобы не получить удар рогами или копытом в самые неподходящие места. Короче, я справился. Это отдельная история, но я справился… и бородавка сошла! Когда я похвастался приятелю, мерзавец рухнул на землю от хохота. Он все выдумал! Но хорошо смеется последний, верно? Лекарство подействовало.

Средства от бородавок передаются в семьях, как тайное знание. «Отрежь голову угря и закопай ее. Как сгниет она, так и бородавка отвалится». «Ступай на поминки и незаметно потрись бородавкой о покойника». «Пройди три минуты в тени того, чье лицо покрыто шрамами от оспы».

Вот почему я пришел к ДОКТОРУ Х. (Это не настоящее его имя, но буква Х означает, что я вам его не называл.) Он специализируется на бородавках. После его имени на табличке были написаны буквы: ДМ (г) (USA), МРВР. Такую табличку ожидаешь увидеть на роскошном колониальном особняке с черепичной крышей, а не на лачуге рядом с мастерской, где чинят проколотые шины, и с водостоком, в котором течет вонючая вода. Снаружи стоял, ухмыляясь, полуголый мужчина в грязном мунду. Я спросил: где Доктор Х. Он сказал: Это я. Я, разумеется, поинтересовался, что значат все эти буквы рядом с его именем. Он объяснил, что ДМ (г) означает Доктор Медицины (гомеопат). Аах, сказал я, вы, значит, окончили Колледж Гомеопатии? (Между нами, я очень подозрителен.) Он сказал: О да! Прямо у себя дома я изучил «Британскую Фармакопею» 1930 года издания. Выучил наизусть. Спросите что угодно! Я хотел сказать: Вам, конечно, известно, что существуют и более новые издания. Но вместо этого сказал: А как изучение фармакопеи связано с гомеопатией? Он заявил: Там ведь тоже используют разведение. Разведение — это главное! Аах, сказал я, а что значит USA[208] после ДМ (г)? (Он не производил впечатление человека, пересекавшего в своей жизни какие-либо водные пространства, помимо вышеупомянутой грязной канавы.) А это, сказал он, означает Унани (U), Сиддха (S) и Аюрведа (А). Три системы медицины, которые меня интересуют. Можно сказать, я в них специализируюсь.

Вот это нахальство, брат! — сказал я. И он перебил меня: Называйте меня Доктор, пожалуйста. Ага, Доктор, а вы не думаете, что люди могут спутать эти буквы с английским названием Соединенных Штатов Америки? Постойте! — вытянул он руку, как полицейский. — Позвольте напомнить, что Унани, Сиддха и Аюрведа — древние науки, которые существовали задолго до Америки. Пускай только Черчилль или кто там посмеют возражать. Аах, сказал я, ну ладно, но что насчет МРВР? Он сказал: А это по-латыни, Медикус Региус Вел Регис, или Врач Королевских Особ. Постойте! — сказал я. — Вы лечили кого-то из Букингемского дворца? Нет, сказал он, но я успешно прописал слабительное человеку с сильным запором, а он приходился шестиюродным братом бывшему Махарадже Траванкора, — все прочие методы лечения не помогали. И в тот раз я прибег к концентрации вместо разбавления. Я использовал жостер, сенну, минеральное масло, эмульсию магнезии плюс мой собственный секретный ингредиент. Я спросил: Это помогает? (У меня был личный интерес, потому что кто из нас не сталкивался с запорами?) Аах! Друг мой, сказал он с неприятным смехом, понизив голос, помогает ли это, спрашиваете вы? Я вам так скажу: если вы случайно сядете читать книжку, приняв это средство, вам придется вырвать все до одной страницы! Как бы то ни было, мой пациент остался благодарен. Поэтому я достал малаялам-латинский словарь и добавил МРВР к своему имени.

Аах, сказал я, довольно об этом. Я пришел не обсуждать вашу вывеску. Я собираю рецепты средств от бородавок, которых тьма. Да, да, сказал он, самый приятный и, более того, добавил он, самый распространенный ингредиент в этих средствах — вера. Если лекарство подействовало, то только потому, что пациент в него верит. Когда лекарство замысловатое, в него легче поверить. Такова человеческая природа. Справедливо, сказал я, потому что и вправду на этот раз был с ним согласен. Итак, попросил я, расскажите, чем вы лечите бородавки у ваших пациентов? Он протянул руку. В чем дело? — спросил я. Положите сюда деньги, пожалуйста. Если пациент кладет деньги в мою ладонь, это означает, что он имеет веру. И тогда мое лекарство точно подействует.

Я взялся за руль велосипеда, готовясь уехать. У меня нет бородавок, сказал я, и спрашивал я как журналист. Он сказал: Вы заблуждаетесь, я диагностировал бородавки, как только увидел вас. Где? Покажите! Аах, все ваши бородавки внутри, вы и сами прекрасно знаете. Рука его все еще оставалась протянутой ко мне.

Дорогой Читатель, не судите меня строго. Слезы понимания хлынули у меня из глаз. Я вложил деньги в протянутую ладонь доктора. Доктор, я в отчаянии, сказал я, и я верю.

глава 54 Пренатальный ангел

1951, Парамбиль

Напряженное перемирие сохраняется до конца срока беременности Элси. Большая Аммачи видит, что Элси избегает мужа. Да и кто стал бы винить ее за это? После визита канияна Филипос ведет себя все более непредсказуемо.

Когда Элси уже на седьмом месяце, Большая Аммачи посылает за Анной, молодой женщиной, знакомой по церковному приходу, она еще чудесно поет. Аммачи слыхала, что муж Анны сбежал и они с дочерью едва сводят концы с концами. Большой Аммачи уже шестьдесят три, и она чувствует каждый прожитый день. Когда родится малыш, ей пригодилась бы помощь, и если Анна согласится, это было бы выгодно обеим. Она ужасно тоскует по Одат-коччамме, невозмутимость и самообладание старушки стали настоящим спасением, когда Элси рожала. Фотографии любимой подруги у Аммачи нет, поэтому она хранит в кухонном ящике ее деревянные вставные зубы. Старуха позаимствовала их у папаши своей невестки и надевала под настроение. Большая Аммачи улыбается всякий раз, когда взгляд падает на ухмыляющиеся челюсти. И каждый вечер, когда в молитвах об усопших доходит до Одат-коччаммы, она плачет.

Анна появляется после обеда, как раз когда Большая Аммачи восседает на веревочной лежанке с газетой и новой пачкой табака; кроме редких мух, рядом нет никого, кто стал бы укорять ее за дурную привычку. Анне под тридцать, у нее широкий лоб, широкие бедра и улыбка, которая кажется вдвое шире, чем первое и второе вместе. Щеки Анны выглядят неестественно запавшими для такой крупной женщины, и вид у нее стал гораздо более изможденный, с тех пор как Большая Аммачи видела ее в церкви в последний раз. За спиной у нее прячется хрупкая маленькая девочка в мешковатых шортах не по размеру, завязанных шнурком, глаза у девчушки едва ли не больше, чем все лицо.

— А что это за хвостик у нас там?

— Это моя Ханна, — с гордостью сообщает мать, демонстрируя в улыбке столько зубов, что непонятно, как они во рту умещаются.

От внимания Большой Аммачи не ускользают и высохшие круглые пятна на чатта Анны. Значит, большеглазого ангела спасает от голодной смерти грудное молоко.

— Аах, думаю, Ханна не откажется перекусить чем-нибудь, — провозглашает Большая Аммачи и, отвергая все возражения Анны, уходит в кухню.

Пока обе гостьи едят, Большая Аммачи расспрашивает о пропавшем муже.

— Аммачи, неудачи преследовали моего бедного супруга, как кошки — торговку рыбой. Перебрав тодди, он заснул под пальмой, и кокосовый орех переломал ему ребра. Такое вот несчастье.

Надо же, как милосердна Анна к своему мужу, отмечает Большая Аммачи.

— Потом он потерял работу и не мог найти новую. Он очень переживал. Как-то утром он решил, что должен пробраться на поезд до Мадраса, Дели или Бомбея и поискать работу там. С тех пор минуло три месяца. Дома совсем не осталось риса. — Анна по-прежнему улыбается, как будто рассказывает про очередной комический поворот в своей семейной истории, хотя глаза у нее на мокром месте. — Я бы хотела отыскать его, но как? — Она прижимает ладони к щекам. — Когда Ханна вырастет и спросит меня, все ли я сделала, чтобы найти ее аппачена…

Большой Аммачи это действует на нервы, но она ласково сжимает руку Анны:

— Ты же не можешь обыскать всю землю!

С первой же минуты Анна в доме — как дополнительные четыре пары рук. Большая Аммачи удивляется, как же она до сих пор справлялась без Анны-чедети. Это прозвище сразу придает Анне статус родственницы, а не наемной прислуги. Ханна ходит за Большой Аммачи хвостиком, как некогда ДжоДжо.

Господь, я пришла сюда ребенком, тоскуя по матери, лишившись отца. А теперь сама стала матерью столь многим.

Ханна выглядит годика на три, но когда ее спрашивают про возраст, поднимает пять пальчиков. Проходит совсем немного времени, и щечки Ханны разбухают, словно поднимающийся на дрожжах хлеб. Большая Аммачи учит Ханну читать, используя Библию в качестве учебника. Девчушка подолгу засиживается за Библией и после того, как урок давно окончен.

Большая Аммачи вместе с Анной подготовили в старой части дома комнату, где будет рожать Элси. Прямо рядом с ара, над погребом, так что можно не спускать глаз с семейных сокровищ. Приподнятая кровать-помост с угловыми стойками, возвышающимися как церковные шпили, завалена рулонами ткани. На этой кровати Большая Аммачи рожала своих детей. Ее мать провела здесь последние месяцы своей жизни, когда ей уже было трудно вставать с циновки на полу. В комнате темные, обшитые тиковыми панелями стены и декоративный навесной потолок. Это музей древностей Парамбиля, каждая вещь тут имеет собственную историю, и Большая Аммачи не может заставить себя избавиться ни от одной из них. Здесь хранится целое семейство латунных кинди с длинными носиками; богато украшенные масляные и керосиновые лампы, которые потускнели и запылились с тех пор, как провели электричество. В одном углу стоит церемониальный семиярусный масляный светильник ростом с Большую Аммачи. Они вынесли из спальни все, кроме кровати. Анна-чедети вымыла стены и потолок и натерла выкрашенный суриком пол, так что в нем теперь видно ее отражение. Элси будет рожать здесь, в комнате воспоминаний, ритуалов и перехода между мирами.

Но как-то раз Большая Аммачи, сидя в кухне, услышала грохот и кинулась в старую спальню; Филипос стоял на стремянке, вытаскивая барахло с чердака над кладовкой, куда можно попасть из этого помещения.

— Я ищу деревянный велосипед Нинана, — объяснил он. — Тот, что без педалей. Он ведь наверху?

— Ты с ума сошел? Убирайся отсюда!

Позже она услышала, как сын отдает распоряжения Самуэлю:

— Элси будет рожать шестого числа. Я хочу, чтобы Султан-паттар приготовил бирьяни…

Большая Аммачи в ярости напустилась на Филипоса:

— Что за чепуха! Это что тебе, свадьба? Это луна живет по расписанию, а не дети. Самуэль, иди с миром. Не надо никакого Султана, ничего. — Самуэль медленно удаляется и еще успевает расслышать продолжение: — Да что с тобой, Филипос? Твои глупости не доведут до добра! Никаких празднований, пока не родится здоровый ребенок.

У Филипоса глаза человека, полностью потерявшего разум. Мать могла бы поделиться с ним опасениями по поводу беременности Элси, но этот умалишенный ничего не поймет. Какое безумие овладело им, когда он утащил камень Элси? Большая Аммачи принялась было сочувствовать невестке, но Элси сказала: «Ничего страшного. Идеи в моей голове неисчерпаемы. Оттуда их никто не сможет унести».

Большой Аммачи известно кое-что, о чем Филипос не догадывается, — Элси ваяет другую скульптуру рядом со своим старым местом для купания, ее муж никогда не заглядывает туда. Все начиналось с пучка прутьев, потом превратилось в плетень и постепенно выросло в гнездо гигантской птицы. Элси неутомимо бродит по окрестностям, обламывая зеленые гибкие побеги и сухие веточки, и вплетает их в гнездо вместе с разными другими предметами — обрывками тряпок, прутьями тростника из старого сиденья стула, ленточками, ржавым шкивом, куском веревки, дверной ручкой. После визита церковного старосты Большая Аммачи находит его четки, вплетенные в гнездо. Элси похожа на птицу-портного, вертит головой туда-сюда, обшаривая землю, когда идет босиком по кустам и подлеску. Руки у нее в мозолях от постоянной работы. Это гнездо и в самом деле искусство? — недоумевает Большая Аммачи. Или беременность повлияла на ее рассудок?

Однажды утром она заметила, как скованно ковыляет Элси, будто на ходулях. Заставила невестку лечь.

— Ты только посмотри на свои ноги! Они скоро станут как у Дамодарана! Так, хватит бродить.

Лодыжки Элси почти исчезли. Ногти на ногах тусклые, а пятки растрескались, как высохшее русло реки. Желтые мозоли покрывают подушечки стопы.

— Почему ты не носишь обувь? Я должна была заметить, что ты всегда босая.

Но тут внимание Большой Аммачи привлекает живот Элси, он опустился — значит, головка ребенка вошла в таз, она только что заметила эту перемену. И надеется теперь, что ошибается, потому что еще слишком рано.

— Теперь я не выпущу тебя из виду, — строго заявляет Большая Аммачи. — Сиди подле меня. Рисуй карандашом, красками, нечего собирать всякую кара-бура, — приказала она, придумав новое слово.

Они с Элси перебрались в старую спальню, Элси — на кровать, а Большая Аммачи спит на циновке на полу. В первую ночь она слышит, как Элси все вертится и ворочается, беспокойство — верный признак приближающихся родов. Ожидание окончено, даже если раньше, чем они рассчитывали. Перед рассветом Большая Аммачи, открыв глаза, видит, как Элси смотрит на нее. На один жутковатый миг ей чудится, что другой человек вселился в тело Элси и желает сообщить Большой Аммачи нечто, чего ей не хотелось бы слышать.

— Муули, что такое?

Элси трясет головой. И признается, что у нее начались нерегулярные схватки. Когда встает солнце, Элси просит:

— Аммачи, пожалуйста, сходи со мной к моему гнезду.

Они вместе выходят из дома, Элси опирается на плечи пожилой женщины. Пробираются внутрь гнезда через вход, незаметный с первого взгляда. Верх гнезда достает до груди Большой Аммачи.

— Надеюсь, я смогу сделать больше таких крупных конструкций. Уличных. То есть если выживу в родах.

— Что еще за глупости «если выживу»? — возмущается Большая Аммачи.

Элси пристально смотрит на свекровь и, кажется, готова сбросить груз с души, открыться ей. Но потом молча отворачивается. И вздыхает.

— Что с тобой, муули?

— Ничего. Аммачи, если со мной что-нибудь случится, позаботься о ребенке. Обещаешь?

— Чаа! Не говори так. Ничего не случится. И вообще, зачем просить? Конечно же, позабочусь.

— Если родится дочь, я хочу, чтобы ей дали твое имя.

Вместо ответа она обнимает Элси, та приникает теснее. Когда они размыкают объятия, Большая Аммачи потрясена горестным выражением на лице Элси. Она утешает невестку словами, прикосновениями. Аммачи помнит остроту собственных чувств, свои страхи накануне родов, а у Элси вот-вот начнутся схватки. Эта хрупкость — признак начала.

Большая Аммачи спешит к Филипосу:

— А теперь послушай меня. Элси была непреклонна, настаивая, что будет рожать дома. Но мне не нравится то, что я вижу. Не могу объяснить. Она может родить в любой момент. Приготовь машину…

Он в волнении вскакивает с кровати:

— Сейчас? Но мой календарь…

— Что я тебе говорила про календари? Можно поехать в больницу при миссии в Чалакаде. Я надеялась, что у нас больше времени. Господи, если бы только больница была поближе.

Но ровно в этот момент Анна-чедети зовет ее, и тревогу в голосе невозможно скрыть.

— Все, уже неважно, — бросает Большая Аммачи.

У Элси, должно быть, отошли воды.


Анна-чедети завесила белыми простынями нижние половины окон в старой спальне. Филипос недоуменно таращится на это зрелище со двора. Он жестом подзывает проходящего мимо Самуэля:

— Гляди, как наш Нинан спешит на землю, совсем как в прошлый раз. Нужно зарезать козу. И приготовить тодди…

Мать, сидящая в спальне рядом с Элси, слышит эти слова и уже готова выскочить и наорать на него, как вдруг доносится голос Самуэля, который совсем не похож на привычного старого Самуэля:

— Чаа! Прекрати! Замолчи. Не надо со мной разговаривать. Если хочешь помочь, ступай в церковь и молись. Дай клятву не ходить в лавку Кришнанкутти. Вот что ты можешь сделать.

Во дворе повисает молчание.


Стоны Элси становятся ритмичными. Большая Аммачи готовится, собирает волосы в тугой пучок, поглядывая в зеркало. Локоны ее поредели, и седины в них больше, чем черного цвета. Только вчера она была юной женой, извивающейся от боли в этой самой комнате, рожающей своего первого ребенка. Но ведь это было не вчера. Это было в год от Рождества Господа 1906-й. Как будто она только отвернулась от того самого зеркала… а уже 1951-й, и ей седьмой десяток! Мочки ушей ее растянулись. Но внешность, которую она так ценила в молодости, сейчас ничего для нее не значит. Большая Аммачи выпрямляет спину — если не следить за собой, плечи скоро прирастут к ушам. Она и так согнулась, как кривая пальма, долгие годы таская на себе сначала ДжоДжо, потом Малютку Мол, потом Филипоса, потом Нинана, все время на левом боку, чтобы правая рука была свободна — помешивать в горшке или подбрасывать растопку. Вздохнув, она крестится:

— Господь, скала моя, крепость моя и Избавитель мой… не оставь нас сейчас.

— Аммачи… — кричит Элси. Должно быть, схватки начались.

— Я здесь, здесь, муули, не бойся, — машинально отвечает она, зажав зубами последнюю шпильку. — Уже иду.

Анна разглаживает руками и без того гладкие простыни. Схватки похожи на далекое облако, видимое над верхушками деревьев, потом оно отбрасывает тень на лицо Элси, когда боль сжимает ее тело, выкручивая его, как мокрое белье. Элси с такой силой стискивает руку Большой Аммачи, что костяшки пальцев едва не рассыпаются в порошок.

— Тише, тише. Просто дыши. Ты ведь уже проходила через это раньше, — успокаивает она. Но дело-то в том, что вовсе нет. Малыш Нинан тогда выскользнул из Элси, как котенок сквозь оконную решетку.

Схватка прекратилась, и Элси жадно хватает ртом воздух. Большая Аммачи с изумлением обнаруживает, что в глазах Элси вовсе нет страха, что было бы вполне нормально, а лишь та же бездонная печаль.

— Аммачи, отведи меня к гнезду.

— Но мы же ходили туда час назад, забыла? Давай походим по комнате, если хочешь.

Она ласково гладит Элси, пережидая, и вновь проживает благословенное и чудовищное испытание собственных родов. Она помнит, как весь мир сжался до размеров этой комнаты. Кто, кроме женщины, может это понять? Когда только подумаешь, что страшнее такой боли быть не может, тут же подступает еще более жуткая. Нить, связывавшая ее с миром, в тот момент оборвалась, она осталась совершенно и абсолютно одна, сражаясь с Богом, сражаясь с чудным творением, которому Он позволил вырасти внутри нее и которое теперь разрывало ее — тоже Его творение — надвое. Мужчинам нравится думать, что женщина забывает о боли, как только видит благословенное дитя. Нет. Женщина прощает ребенка и может даже простить его отца. Но никогда не забывает.

На следующей схватке Элси уже тужится.

— Держи за руку Анну.

Большая Аммачи перемещается в изножье кровати, раздвигает ноги Элси, поднимает повыше ее колени.

И не понимает, что она видит. Вместо темной блестящей детской головки, обрамленной овалом плоти, она видит светлую кожу. И ямку в ней. Это детская попка! А ямка — анус. Услышав громкий стук, она отвлекается, недоумевая, кто это грохочет в дверь, пока не соображает, что так колотится ее собственное сердце. Ребенок перевернулся. Это беда. Потуга прекращается, попка скрывается в глубине тела, не ухваченная вовремя. Может, родовой канал еще не полностью раскрыт, так что если у них будет время…

Ноги Элси внезапно резко выпрямляются, будто кто-то невидимый вытянул их силой.

— Элси, нет! Согни колени!

Но Элси не слышит, ноги ее напряженно застыли, пальцы вытянуты к двери, руки сложились на груди в странную фигуру. Звериный рык вместе с пенистой кровавой слюной вырывается сквозь стиснутые зубы.

— Она прикусила язык! — ахает Анна-чедети.

Глаза Элси закатились, так что видны только белки. А потом она бьется в конвульсиях, руки-ноги мечутся, кровать трясется. Большая Аммачи прижимает голову Элси к своей груди, словно отстраняя злого духа, который овладевает невесткой, не позволяя ему хлестать бедняжкой во все стороны. Спустя вечность незваный гость отступает. Но забирает с собой Элси: она обмякла, дыхание хриплое, глаза полуоткрыты и скошены влево. Она без сознания.

Большая Аммачи снова сгибает ноги Элси, чтобы пятки прижались к ягодицам. К ее ужасу, вид промежности не изменился. Она моет руки в горячей воде, обдумывая, что нужно делать дальше. Снимает обручальное кольцо, смазывает кокосовым маслом правую руку до самого запястья.

— Анна, залезай-ка на кровать коленками. Положи руку вот сюда на живот и нажимай, когда я скажу. Господь, скала моя, крепость моя… ну, Ты это уже раньше слышал, — продолжает она тем же строгим голосом, каким обращалась к Анне-чедети.

Если бы не судороги, они могли бы подождать, пока природа возьмет свое, попка ребенка растянет родовой канал, Элси потужится… но, похоже, путь уже не станет шире, а Элси без сознания и не может тужиться.

Большая Аммачи складывает в щепоть узловатые пальцы, потихоньку вводит их в родовой канал. Кончики пальцев нащупывают ягодицы ребенка, расходятся в стороны, пробираются повыше, здесь так тесно, что суставы ее повизгивают от боли. Она прикрывает глаза, как будто так лучше видно в темноте матки. Поводит пальцами вокруг и натыкается на мягкие пенёчки. Пальчики! А это пятка? Да! Кончиком пальца она подталкивает стопу, стараясь, чтобы нога не разогнулась. И только она подумала, как бы не сломать, ножка выпала наружу. Большая Аммачи нащупывает вторую стопу и высвобождает таким же образом, и вот теперь без всякой суеты выскальзывают и ягодицы вместе с петлей пуповины. Анна-чедети смотрит, изумленно разинув рот.

Ножки свисают из родового канала, влажные и скользкие, одно колено согнуто, а другое выпрямлено, как будто ребенок замер на половине шага, пытаясь забраться обратно внутрь. Малыш обращен к ним спиной, позвонки его точно нитка крошечных бусин под тонкой кожей. Большая Аммачи поворачивает обвисшее тельце младенца и тянет. Туловище не сдвигается с места, лишь медленно вращается, как водяное колесо. Она пробирается внутрь еще раз и разгибает согнутые локти, и в качестве награды выходят сразу оба плечика. Теперь только голова остается зажатой шейкой матки. Большая Аммачи бросает взгляд на Элси, которая по-прежнему неподвижна. Пена на губах пузырится от частого поверхностного дыхания.

Она тянет, но голова как в камень вросла. Аммачи прикидывает, не окликнуть ли младенца, вдруг он отзовется: «Да, Аммачи?» — и выскочит к ней, как множество малышей до этого. Пот, капающий со лба, заливает глаза. Анна-чедети вытирает ей лицо и обмахивает бамбуковым веером. Пуповина белой змеей свисает между ножек ребенка, пульсируя и вздрагивая при каждом ударе сердца Элси, узлы вен под студенистой поверхностью вздуты и напряжены. Вид ребенка напоминает ей о скульптуре, которую ваяла Элси. Пока Филипос не изуродовал ее.

— Анна, надави, когда скажу, — раздраженно приказывает Аммачи, как будто ее злят собственные рассеянные мысли. С началом следующей схватки у Элси она присаживается на корточки, колени ее хрустят.

Анна-чедети нажимает на круглый живот, а Большая Аммачи тянет ребенка на себя, вниз. Но жуткий угол между шеей и телом пугает ее.

— Стой! Тяни вверх, а не вниз, — отчетливо произносит чей-то голос.

Анна? Но та молчала. Кто же это тогда? Неужели обитатель погреба, расположенного прямо под ними, дает совет? Большая Аммачи просовывает палец внутрь и находит рот младенца, потом на следующей потуге, удерживая головку согнутой, она встает на ноги и тянет туловище ребенка вверх и в сторону живота Элси, потому что нечто или некто подсказывает ей поступить именно так.

— Толкай, Анна!

Головка, булькнув, высвобождается, свидетельствуя звуком, что мать и ребенок подчиняются закону природы, согласно которому ни одна душа не может задерживаться между мирами.

Анна-чедети привычными движениями ловко перевязывает и обрезает пуповину, а новорожденный, синий и безжизненный, лежит на руках Большой Аммачи. Она нежно дует в маленькие ноздри.

— Давай, сокровище мое! Ты вынырнул из воды, ты в Парамбиле!

Ничего. Она ясно помнит, как Одат-коччамма, присев на кривых ногах и откинув назад руки для равновесия, произнесла прямо в крошечное ушко Нинана: «Марон Йезу Мишиха». Иисус наш Господь. Аммачи поднимает глаза к потолку и взывает, убежденная, что старая спутница ее дней смотрит сейчас на них сверху: Скажи, тетушка! Неужели ты хочешь, чтобы я все делала сама?

…И тут ребенок втягивает воздух в легкие и пронзительно кричит — о, этот торжествующий звук, универсальный язык, первое заявление новой жизни. Одежда Большой Аммачи насквозь мокрая от пота, кости ноют, глаза щиплет, но радость ее безгранична.


Из-за двери слышится радостный шум: дожидавшиеся услышали детский плач.

Большая Аммачи опускается на корточки вместе с ребенком. Она чувствует себя так, будто сама родилась заново. Какое чудесное дитя! Она ликует, слыша этот особенный, резкий, звонкий крик новорожденного — звук, который возвещает конец одиночества, возвращение матери в мир, избавление от смертельной опасности. То, что было внутри, отныне явилось наружу, по-прежнему хрупкое, как и в соединении с матерью, но впервые отдельно от нее.

— Ты у нас крупненькое дитя, а? Слава Богу. Я уж беспокоилась, что будешь совсем котеночком.

Она привыкла, что новорожденные щурятся от непривычно яркого света, почти не раскрывают глазки, только чуть подглядывают расфокусированным взглядом. Но это дитя смотрит прямо на бабушку с очень серьезным выражением.

Элси дышит ровно, теперь ее глаза косят вправо. По-прежнему без сознания, но жива. Выходит послед, сырой и тяжелый, его дело сделано. Анна-чедети меняет испачканные простыни под Элси на толстое белое полотенце. Заворачивает послед в газету.

Анна подсаживается к Большой Аммачи, обе улыбаются новой жизни, отвернувшись пока от Элси. Вдруг из-под ног раздается грохот. Будто из подвала. Они вскидываются, смотрят вниз, а потом оборачиваются. И обе одновременно видят: вишнево-красный поток крови хлещет из родового канала, кровь пропитывает белое полотенце и капает на пол. Большая Аммачи стремительно пеленает младенца и кладет его на циновку. Анна-чедети вновь раздвигает ноги Элси, а Большая Аммачи вытирает сгусток крови у отверстия, только чтобы увидеть, как другой мерзкий сгусток — лицо Сатаны — выносит наружу мощной красной рекой, впадающей в кровавое озеро под ягодицами Элси.

Большая Аммачи никогда не видела ничего подобного, но слышала о таком. Как много у нас, женщин, возможностей умереть, Господь. Если не замершие роды, убивающие мать и ребенка, тогда вот это. Это несправедливо! Она массирует живот, потому что слышала, что массаж может вернуть тонус матки, она сократится, и кровотечение остановится. Но фонтан крови, наоборот, бьет еще сильнее. Большая Аммачи отшатывается, признавая поражение, и с ужасом наблюдает, как жизнь вытекает из Элси.

Снаружи доносится голос Филипоса:

— Что происходит? С моим сыном все в порядке?

Они его не слышат. Беспомощно глядят на бурное кровотечение.

— Аммачи, позвольте мне попробовать кое-что, — неожиданно говорит Анна-чедети.

Она смазывает маслом свою широкую ладонь и вводит пальцы в родовой канал. Когда рука уже внутри, в матке, она сжимает пальцы в кулак и прижимает его к стенке матки. Вторая рука, лежащая на животе, давит вниз, так что стискивает дряблую матку между кулаком внутри и ладонью снаружи. Кровь льется по руке Анны, но постепенно поток замедляется… и останавливается.

С лицом, красным от напряжения, Анна, пыхтя, отрывисто объясняет с довольной улыбкой:

— Белая монахиня… выше по реке, за Ранни… она была медсестрой… Спасла пулайи, из которой кровь рекой текла… зажав вот так матку.

— Ты сама это видела?

— Нет… — Она смотрит прямо в глаза Большой Аммачи. — Но слышала… и меня вдруг осенило.

Руки у Анны-чедети подрагивают, вены на висках вот-вот взорвутся. Теперь уже Большая Аммачи у нее в помощницах, утирает ей пот. Какое счастье, что Элси ничего не чувствует. Но лицо у нее как отбеленное мунду. Большая Аммачи оглядывается на спеленутого младенца — ребенок смотрит, как его мать борется за жизнь.

— Аммачи, — говорит Анна, — что это за звук мы слышали… снизу?

— Наверное, горшок с соленьями опрокинулся, — отвечает Большая Аммачи. — Эти старые полки такие кривые.

Но она знает, кто это был, и она благодарна. Пока они ворковали над маленьким, Элси успела бы умереть.

— Анна, может, попробуешь отпустить? — Она боится, что Анна-чедети упадет в обморок от напряжения.

Сперва Анна будто бы не расслышала. Минуты идут. Потом она медленно отпускает ладонь, прижимающую живот, но кулак держит внутри. Женщины затаили дыхание. Новых струек не видать. Еще через минуту, так же бережно, Анна-чедети извлекает руку, от кончиков пальцев до локтя темно-красную. Губы женщин беззвучно шевелятся, они молятся, не спуская глаз с промежности Элси. Пять минут. Десять. Еще десять. Мало-помалу Большая Аммачи вновь начинает дышать.

Окликает Элси по имени. Та спит неестественно глубоким сном. Но она жива. Господи, выживет ли бедная девочка, потеряв столько крови? Две женщины ждут. Ждут еще немного, теперь уже с ребенком на руках у бабушки. В конце концов Большая Аммачи кладет руку на голову Анны, благословляя, и произносит, подняв глаза к небесам:

— Благодарю Тебя, Господи. Ты видел грядущее. И послал мне этого ангела.


Появившуюся из спальни Большую Аммачи не узнать — выжата как лимон, раскрасневшаяся и бледная одновременно, как будто это она, а не Элси только что пережила родовые муки. Ладони у нее чистые, но локти почему-то в крови, чатта спереди и мунду пропитаны кровью, и кровь размазана по щеке. Но она задумчиво улыбается, держа на руках новорожденного. Подняв глаза, с удивлением видит внизу, у веранды, небольшую толпу. Малютка Мол, Самуэль, Долли-коччамма, Мастер Прогресса, Шошамма и отец ребенка, Филипос.

— Мы чуть не потеряли нашу Элси. Благодарение Господу, что провел нас через это испытание. Очень тяжелые роды, — хриплым голосом обращается она к собравшимся у порога. — Ребенок шел ягодицами вперед. Потом у Элси случились судороги. Мы чудом сумели достать ребенка. Но затем у Элси внезапно началось кровотечение, такое страшное кровотечение… Мы едва ее не потеряли. И все еще можем потерять. Она очень слаба. Прошу вас, молитесь, чтобы она не истекла кровью. Но с ребенком все хорошо. Слава Богу, слава Богу, слава Богу…

Она делает маленький шажок навстречу сыну, улыбается. Пока мать говорила, вид у него был оторопелый, но теперь, когда она подходит к нему, лицо проясняется, он протягивает руки.

— У твоей дочери уже есть имя, — говорит Большая Аммачи.

Он растерянно моргает, опускает руки.

— Вот твоя дочь, — повторяет Аммачи.

Филипос отступает, пошатываясь. Самуэль торопливо подставляет ему стул. Но Филипос может лишь ошеломленно таращиться на мать, раскрыв рот.

— Бог опять подвел нас, — мямлит он.

Большая Аммачи не спешит. Она подходит вплотную, нависает над сыном. Когда она начинает говорить, слова брызжут с языка, падая на него как раскаленное масло в воду:

— После всех мук, что вынесла Элси… После того, через что прошли мы с Анной-чедети, это все, что ты можешь сказать? «Бог нас подвел»? — Голос крепнет. — Женщина рискует жизнью, рожая ребенка, а в итоге мужчина, который ничего не сделал — меньше чем ничего — за все девять месяцев, говорит «Бог нас подвел»? (Будь на то воля Большой Аммачи, любой мужчина, который посмеет брякнуть то, что выдал ее сын, по закону должен быть побит палками.) Да, Бог подвел нас. Когда Он раздавал здравый смысл, то пропустил тебя. Если бы Он создал тебя женщиной, может, из твоего рта не выходил этот навоз вместо слов! Позор тебе!

Весь Парамбиль замирает, когда ее слова гремят над головой Филипоса. Сын растерянно смотрит на мать снизу вверх, разочарование на его лице сменяется болью. Но он не смеет возражать.

Большая Аммачи гневно взирает на сына. Когда-то и он был младенцем, как дитя, которое она сейчас держит на руках. Наверное, и она несет ответственность за то, в кого он превратился?

— Послушай, час назад я могла выйти сюда и сообщить тебе, что у Элси судороги и она умерла. Сорок минут назад я могла сказать тебе, что твой ребенок застрял вверх головой и мать и дитя погибли. А десять минут назад я могла бы выйти с вестью, что Элси истекла кровью до смерти. Ты это понимаешь? Но я не сказала ничего из этого. Я сказала, что твоя жена жива, хотя и едва. А то, что ты видишь, это благодать Божья, явившаяся в этом идеальном, идеальном ребенке!

Филипос молчит. Он не смотрит на ребенка, и лицо у него такое страдальческое, как будто Малыш Нинан умер еще раз, как будто окровавленное тело с обнаженными внутренностями все еще лежит у него на руках.

— Мариамма, — торжественно объявляет Большая Аммачи. Элси хотела, чтобы девочке дали это имя. И ее не интересует мнение сына. — Ребенка зовут Мариамма.

Да, таково христианское имя самой Большой Аммачи. Мариамма. Имя, которым на памяти присутствующих никто никогда не называл ее, имя, которое не произносили с тех пор, как она пришла сюда двенадцатилетней женой.

Мариамма.

глава 55 Дитя — это девочка

1951, Парамбиль

Элси в сознании, но плохо понимает, что происходит, и очень слаба от потери крови. Только через три дня она смогла сесть, не падая в обморок. Выздоровление идет мучительно медленно. В таком состоянии она не может кормить грудью. Сияя широченной улыбкой, Анна-чедети нянчит ребенка, ее привычные движения подсказывают Большой Аммачи, что, похоже, Ханна по ночам еще сосет грудь. Узнай об этом Большая Аммачи раньше, она бы выбранила обеих. Но теперь возносит благодарственные молитвы.

Только на пятый день Большая Аммачи приносит Мариамму матери. И поражается, видя на лице Элси то же самое затравленное несчастное выражение, озадачившее ее еще перед родами. Элси с огромной нежностью смотрит на дочь, но чувство это затмевается, тонет в невыразимой печали. Руки ее как увядшие листья, и она не делает попыток дотянуться до ребенка. Спустя вечность Элси прикрывает глаза, как будто не в силах больше выносить вида девочки, и слезы ползут из-под опущенных век. Она отворачивается и безутешно рыдает, вздрагивая всем телом.

Отец ребенка заперся в своей комнате, изгнанник в собственном доме, способный лишь наблюдать в окно за входящими и выходящими из старой спальни. Сам он не покидает комнаты или делает это, когда все засыпают.

Парамбиль и жизнь вокруг него вновь преображаются с появлением новорожденной. На веревке развеваются пеленки и тряпки подгузников, Малютка Мол несет караул, шикая на каждого проходящего. Большая Аммачи души не чает во внучке, своей тезке. Ребенок должен бы принести радость своим родителям. Но этот поступил ровно наоборот.

Большая Аммачи все силы сосредоточила на Элси — кормит ее бульоном, затем мясом и рыбой, чтобы кровь быстрее восстановилась, пичкает укрепляющими настоями ваидьяна. Через неделю Элси уже может ходить. Сначала Большая Аммачи поддерживает ее, и они вдвоем гуляют по комнате. К третьей неделе цвет возвращается на щеки Элси, она все дальше может пройти самостоятельно, может даже искупаться в ручье. Однако она лишь смотрит на ребенка, не пытается взять девочку на руки, только любуется ею на руках у Анны-чедети. Большая Аммачи не может этого понять, как не может избавиться от предчувствия, что после всего, через что они прошли, должно случиться что-то еще.

Через три недели после родов, ранним вечером, в сумерках, Элси выходит из дома искупаться в ручье. Перед уходом она просит Большую Аммачи, если можно, приготовить ей сардины, тушенные в банановых листьях, такие же, как накануне, без специй, лишь чуточку соли.

И проходит почти два часа, прежде чем они понимают, что Элси так и не вернулась.

глава 56 Пропавшая

1951, Парамбиль

Они обыскали весь дом и окрестности. Самуэль бежит вдоль ручья и канала, он поднимает на ноги кузнеца, ювелира и гончара, спрашивая, не видели ли они Элси. Джоппан кружит по темным дорогам, заглядывая во все дома в округе. Остальные двигаются вдоль берега реки. К полуночи вся большая семья собирается на веранде, высокие пронзительные голоса женщин перемежаются глухим бормотанием мужчин. Цезарь носится по двору, время от времени взлаивая. Джоппан потихоньку обследовал каждый колодец в окрестностях, наклоняясь над устьем с горящим факелом из пальмовых веток.

На следующий день с первыми лучами солнца Джорджи поехал на автобусе в Тетанатт-хаус. Не застав там ни Элси, ни ее брата, он нанял машину и отправился в горы, в поместье. Мастер Прогресса разбил на сектора территорию Парамбиля, чтобы можно было последовательно обследовать местность в радиусе мили от дома. Самуэль подверг допросу всех лодочников и уверился, что никто из них не перевозил Элси накануне вечером. Джоппан, отважно тыча перед собой длинной палкой, пробрался сквозь высокую траву до границы владений, где большие валуны, поставленные людьми, указывают на древний храм Змеиного божества и где нет ни одной тропинки. Джоппан обнаружил в храме множество извивающихся ядовитых тварей, но Элси там не было.

Только Малютку Мол ничуть не беспокоит отсутствие Элси. Когда Большая Аммачи спрашивает, не знает ли она, куда делась Элси, Малютка Мол отвечает:

— Мои куколки проголодались.

Горло Большой Аммачи сжимается.

После полудня вернулся Джорджи: в родительском доме Элси нет, а ее брат прибыл из поместья всего час назад. И он уверен, что в бунгало Элси не появлялась. Джорджи сказал, что брат Элси был с ним не слишком любезен, разговаривал как со слугой, а не старейшиной Парамбиля. Более того, братец заявился пьяный и нелестно высказывался о Филипосе.

Поиски Элси прекращаются. Только Самуэль упорствует, еще и еще раз прочесывая участки, которые уже обследовали. Через сутки после исчезновения Элси Большая Аммачи, Филипос и Мастер Прогресса сидят на веранде и видят, как по дорожке идет к дому Самуэль. Он шествует печально и торжественно, и то, что старик несет в руках, кажется подношением.

— От лодочной пристани я пошел по берегу реки. И добрался туда, где стоит такая толстая кривая сосна. Заметил, что в одном месте она как бы отодвигается в сторону. Я протиснулся за ствол и оказался на маленькой поляне. Как раз одному человеку уместиться. — Голос его дрогнул. — И вот там я это нашел. — Он протягивает к ним руки. Кусочек мыла поверх аккуратно сложенного тхорта, а под ним — шлепанцы Элси.

Мастер Прогресса информирует полицию в участке. Теперь они могут надеяться только, что ниже по течению найдут тело.


Оставив Анну-чедети баюкать малышку, Большая Аммачи в одиночку идет к тому месту, где Самуэль нашел одежду Элси. Она стоит босиком, ощущая пальцами ту же почву, что, должно быть, ощущала Элси. Смотрит неотрывно на покрытую рябью бурую поверхность реки, каждое настроение которой ей знакомо, ведь всю жизнь она отдает себя в ее объятия. Привязанные каноэ поднялись до самого настила пристани — значит, в горах прошел дождь, но ветка дерева неторопливо плывет мимо. Большая Аммачи вздрагивает, представляя, как Элси, еще совсем слабая, раздевается здесь и спускается в воду. Что такое нашло на девочку? Она жаждала причаститься водами реки, очиститься и обновиться? Элси отлично плавала, но то было раньше, до того, как чуть не умерла от потери крови. Река беспощадна к тем, кто недооценивает ее силу, и она всегда разная, нельзя войти дважды в одну и ту же реку. В груди все сжимается. Очень и очень не скоро Большая Аммачи находит в себе силы оторваться от этого места, но прежде опускается на колени, целуя землю, на которой в последний раз стояли ноги Элси.

Ее собственные ноги несут ее к Гнезду Элси. Она словно приближается к святыне, святилищу, отгороженному от мира. Снаружи Гнездо уже заросло толстым слоем мха, и кажется, что предметы, вплетенные в стенки, заточены там десятилетиями.

Войдя внутрь, Большая Аммачи замечает на земле белый прямоугольный листок бумаги, прижатый отполированным овальным камешком, речной галькой, точно такой, какая служила пресс-папье на рабочем столе. Сердце бьется чаще. Тот, кто заглядывал сюда раньше, искал человека, а не бумажный листок, и потому его не заметили. Она наклоняется, поднимает находку. Плотная шероховатая бумага, на которой всегда рисовала Элси. Давно, еще когда Нинан был жив, эти листки расплодились по всему дому, рассыпаясь от скамеечки Малютки Мол до самой кухни. С возвращением Элси ее сильные руки отказались от карандаша и кисти, на смену которым пришла тяжесть молотка и киянки, а потом она принялась вить Гнездо. Края бумаги чуть загнулись от росы — она пролежала тут всю ночь, но не дольше, потому что все еще белоснежная. Пальцы дрожат, когда Большая Аммачи разворачивает листок. Простой рисунок, несколькими штрихами передающий знакомый образ: мать и дитя. Лица и фигуры не прорисованы четко, но полукруг тут, черточка там безошибочно изображают брови, нос, губы…

— Это важно, да, муули? — Листок дрожит в ее руках.

Она внимательно разглядывает. Это младенец, безусловно. Но мать совсем не молода, судя по чуть согнутой спине, вытянутой вперед шее.

— Муули, муули! — восклицает она, и сердце сжимается. — Айо, муули, что ты хотела сказать? Это ведь я, правда? Ты на портрете была бы выше, моложе, и этой морщины на лбу не было бы. Ты просишь меня позаботиться о твоем ребенке? Но ты уже попросила. И ты знаешь, что я ее не оставлю. Но мне шестьдесят три года! Отцы, может, и необязательны, но ребенку нужна мать. Ох, Элси, что же ты натворила? Это твое прощание со мной?

Силы оставляют Аммачи, и ей приходится сесть на землю.

Тело со всей определенностью говорит ей, что Элси никогда не вернется, что Элси намеренно пожертвовала себя реке. Мысль о том, как Элси оставляет здесь послание, за миг до того, как отправиться к потоку, который унесет ее жизнь, — мучительна. Большая Аммачи прижимает листок к груди и отдается скорби.

Издалека доносится голос Анны-чедети, зовущий ее из кухни:

— Большая Аммачи-о?

Певучее, звучащее чуть выше в конце «о» подсказывает, что чего бы там ни хотела Анна, это не срочно. Но одновременно мелодичный призыв звучит как завершение. Как напоминание, что Парамбиль должен жить дальше. У его хозяйки, матери, бабушки есть обязанности, которые нельзя отменить и которые останутся с ней до самого смертного часа.


Большая Аммачи никому не рассказала о своей находке. И ревниво оберегает ее — это личное послание ей от ее дочери. Она хранит рисунок вместе с родословной, в том же шкафу, где держит снежно-белое кавани, расшитое настоящим золотом, которое она надевает на свадьбы и похороны.

В последующие годы, в дни рождения Мариаммы и по другим случаям, когда Элси является в ее воспоминания, Большая Аммачи будет вынимать рисунок, но всегда по ночам, в мягком свете прикроватной лампы. И всякий раз, глядя на портрет, она заново поражается сдержанности линий. Это могла быть Дева Мария с младенцем. Да много кто. Но Аммачи точно знает, что это она сама, баюкающая свою тезку. И никогда она не видела в этом рисунке Элси.

Прямоугольный листок бумаги вобрал в себя весь круглый мир и даже воображаемые уголки его, воспоминания об исчезнувших, и умерших, и живые, бьющиеся сердца верных, которые каждый вечер возносят молитвы о том, чтобы свершилась воля Божья, не ведая, какова она будет.

Загрузка...