Часть пятая

глава 38 Парамбиль П. О

1938–1941, Парамбиль

Появление в Парамбиле человека, который станет известен как Мастер Прогресса, вместе с его женой Шошаммой прошло незамеченным. Мог ли кто-нибудь предугадать, что один человек сумеет добиться такого прогресса для их общины? Вскоре никто и не вспоминал уже его крестильное имя. Эта пара счастливо жила себе в Мадрасе, когда вдруг скоропостижно умер брат Шошаммы — от пьянства. Он был не женат, бездетен, и вот так неожиданно Шошамма стала наследницей его имущества. Участок с домом и прилегающие два акра находились на западной окраине Парамбиля, довольно далеко от реки, это был один из дюжины участков, которые отец Филипоса продал или раздал родственникам в последнее десятилетие своей жизни.

По мнению Большой Аммачи, у покойного братца Шошаммы предприимчивости было меньше, чем у камня для стирки. Дом, оставшийся после него, весь разваливался, зато лес и кокосовые пальмы на его участке росли хоть куда. Когда супруги впервые навестили Большую Аммачи, ее приятно удивило, как хорошо воспитаны их дети, мальчик и девочка, семи и девяти лет. Лицо у Шошаммы милое, улыбчивое, и она, кажется, полна энергии. Муж ее, несмотря на годы работы в престижной британской компании, держался скромно и ненавязчиво. Большая Аммачи представила Филипоса, сказала, что мечтает, как он будет изучать медицину в Мадрасе. Мастер Прогресса поддержал:

— Замечательно! Медицинский колледж Мадраса — старейший в стране. Я там бывал. Видел, как вокруг кровати собрались все студенты и британский профессор… — Он умолк, потому как что-то в улыбке мальчика подсказало ему, что Филипос вовсе не рвется изучать медицину, но слишком воспитан, чтобы спорить с матерью.

Вскоре после переезда Мастер получил кредит от Государственного комитета по развитию — кто бы мог подумать, что такое вообще возможно? Он купил корову, уложил новую подъездную дорожку и перестроил дом. Соседи, которым он предложил присоединиться к его заявлению о пересмотре налога на имущество, встретили идею насмешками; Благочестивая Коччамма фыркала: «Какая дерзость! Парень явился из Мадраса и думает, что правительство должно снизить ему налоги!» Одна только Большая Аммачи подписала заявление, разделив с Мастером стоимость межевания и гербовой бумаги. Просьбу удовлетворили. Когда скептики поняли, сколько денег могли бы сэкономить, они принялись взывать к помощи нового соседа. «С удовольствием, — отвечал он. — Следующая оценка имущества через два года, так что у нас уйма времени».

Прибытие Мастера Прогресса и Шошаммы совпало по времени с переменами в традиционных взглядах добрых людей Траванкора. Появлялось все больше разных газет и все больше читателей. Даже неграмотный мог теперь запросто найти чайную, где газеты читают вслух. Новости о растущей оппозиции британскому правлению и о том, что мир стоит на грани войны, просачивались даже в самые далекие и крошечные деревушки. Грамотность меняла образ жизни, который оставался неизменным на протяжении многих поколений. Подтверждением этим переменам, как рассказывает Мастер Шошамме, стала его встреча в чайной.

— Этот парнишка, сидящий без рубахи на скамейке, заявляет — наверное, чтобы произвести на меня впечатление: «Махараджа — британская марионетка. Я с Ганди! Когда Ганди на прошлой неделе устроил марш к морю, почему он мне ничего не сказал? Я бы пошел с ним! Зачем платить налог на соль, когда ее можно взять просто так?» Бедолага. У меня не хватило духу сказать ему, что Соляной марш Ганди[157] состоялся восемь лет назад. Но сам факт, что он знает об этом марше, уже прогресс!

Узнав, что Филипос ненасытный читатель, Мастер радуется за него и объясняет свою собственную страсть к учению:

— Чтение — это дверь к знаниям. Знания повышают урожаи риса. Знания побеждают бедность. Знания спасают жизни. Есть ли в округе семья, не потерявшая кого-нибудь из близких от желтухи или тифа? К сожалению, немногие понимают, что причиной тому заражение воды или пищи и соблюдение санитарных правил может предотвратить болезни!

Энтузиазм Мастера в подобного рода социальных вопросах притягивает к нему как магнитом Филипоса и его сверстников. Подростки принимают девиз Мастера, как свой собственный: Каждый должен научить хоть одного. Новый житель Парамбиля вдохновляет ребят на организацию отделений YMCA и YWCA[158] и создание Библиотеки Парамбиля с Читальным Залом — все это помещается на одной половине его сарая, на котором красуется вывеска, извещающая, что тут располагаются все три организации. Филипос, которому исполнилось тринадцать, руководит своими товарищами по YMCA, они копают отхожие места в каждом хозяйстве, чтобы сливать туда нечистоты и таким образом предотвратить заражение анкилостомами. Девочки из YWCA дают уроки по хранению и обработке пищевых продуктов.

Другая половина сарая отведена под контору Мастера Прогресса. Рядом с высоким картотечным шкафом стоит небольшой стол, на котором восседает, как божество, его драгоценная пишущая машинка. С помощью этого инструмента Мастер осыпает различные ветви власти петициями по поводу дорог, санитарного состояния, санитарного просвещения, автобусной остановки и других улучшений, и все это на самом официальном английском языке Раджа.

— Мууни, — разъясняет Мастер Прогресса свою философию самому преданному помощнику, своей правой руке, Филипосу, — чтобы добиться социальных изменений, ты должен уяснить первый принцип, касающийся денег: никто не хочет с ними расставаться. Будь то муж, дающий деньги жене на хозяйство, или ты, когда платишь цирюльнику, или махараджа, выплачивающий британцам свою десятину, или правительство, выделяющее нам деньги, — кто делает это добровольно? Я называю это «сопротивлением». Крестьяне не понимают, что правительство обязано финансировать гражданские проекты, улучшающие нашу жизнь. Иначе для чего мы платим налоги? Наши деньги идут в бюджет! Но какой-то клерк в Секретариате сопротивляется, когда видит нашу заявку на грант. Парень думает: «Аах, они там в Парамбиле всю жизнь обходились без моста. А если мой кузен получит грант и мост построят в моей деревне, тогда стоимость нашей земли вырастет?» Мууни, вот почему я печатаю «копия Его Превосходительству Махарадже» на каждом своем письме. И «копия» каждому функционеру, который сидит выше того человека, которому письмо адресовано. Это заставит парня из Секретариата подумать дважды, верно?

Филипос заинтригованно спрашивает, не забывает ли Мастер вставлять копирку.

— Аах, — в глазах Мастера мелькает лукавая искорка, — на самом деле никаких копий не существует. Но они-то об этом не знают.

Когда Мастер Прогресса пригласил махараджу (и на этот раз отправил машинописные копии целому легиону чиновников) на открытие «Первой ежегодной парамбильской выставки новых достижений в области удобрений, ирригации и животноводства», даже Большой Аммачи кажется, что он зашел слишком далеко. Мастер Прогресса уверяет, что ни на миг не допускал мысли, что к ним приедет махараджа, он просто изыскивает пути сотрудничества с чиновниками, которым разослал копии, для организации выставки.

И никто не был удивлен больше, чем сам Мастер Прогресса, когда махараджа принял приглашение! В тот незабываемый день люди, в лучших своих нарядах, съезжаются отовсюду, калеки выбираются из постели, чтобы собственными глазами увидеть королевский визит Его Превосходительства Шри Читира Тирунала[159]. Все ожидали, что махараджа выглядит в точности как на раскрашенных фотографиях, вывешенных повсюду в школах, магазинах и правительственных учреждениях, — благодушное лицо с откормленными щеками, голова увенчана усыпанным драгоценностями тюрбаном, а грудь полна медалей и крест-накрест перевязана атласными орденскими лентами. А вместо этого они потрясенно наблюдают, как из королевского автомобиля выпрыгивает уверенный в себе светский молодой человек лет двадцати с небольшим, безо всяких тюрбанов, в безупречно черном пиджаке с воротником-стойкой, брюках-галифе цвета хаки и начищенных коричневых туфлях. Его искреннее любопытство и интерес к каждой детали каждого экспоната заставляют зрителей пристыженно обратить внимание на то, что им демонстрируют. Любовь махараджи к своему народу видна и в мягком дружелюбном взоре, и в его смущенной улыбке. Этот самый махараджа всего два года назад открыто бросил вызов своим родственникам и советникам, отважно провозгласив «Манифест о входе в храм», позволяющий всем индусам всех каст входить в храмы. Этот революционный закон вызвал гнев браминов и побудил Ганди сказать, что вовсе не он, а именно махараджа заслужил титул «Махатма», то есть Великая Душа.

Юный махараджа следит за тем, чтобы Мастер Прогресса оставался рядом с ним в течение всего визита, предоставив районным чиновникам толкаться локтями, чтобы подобраться поближе к начальству; в своей речи Его Превосходительство называет Мастера по имени и приветствует прогрессивный дух развития деревни Парамбиль как «пример для Траванкора». Фотография Его Превосходительства рядом с Мастером, которая была опубликована в газете, отныне висит в рамочке в библиотеке-клубе. Это и был тот самый день, когда человек, придумавший грандиозную идею, проделавший громадную работу и призвавший самого махараджу в их отдаленный уголок земли, получил имя Мастера Прогресса. А теперь никто и не помнит его христианского имени.


Прошло четыре года после его приезда в Парамбиль и три года после исторического визита махараджи, и Мастер Прогресса обратился к Большой Аммачи с еще более дерзкой идеей: если они пересчитают по головам все семейства, включая пулайар и ремесленников, а вдобавок учтут рисовую мельницу, лесопилку, однокомнатное здание дошкольного обучения, чайные, лавки портных и другие заведения и если подсчитают общее количество скота, тогда Парамбиль мог бы стать «районным центром». Он объяснил преимущества такого обозначения. И Большая Аммачи сразу же дала свое благословение. Она видит в Мастере того самого человека, который воплощает в жизнь мечты ее мужа о земле, которую он обустроил. Мастер получил подписи от всех семейств, ссылаясь на имя Большой Аммачи, если кто-то сопротивлялся. Скептики ворчали: «Зачем это? Что, если мы станем районным центром, это заставит петухов кукарекать по часам? Или рис сам себя соберет?»

Потребовался целый лес для нужного количества бумаги, множество поездок на автобусе в Секретариат в Тривандраме и семь месяцев и шесть дней, прежде чем Парамбиль получил статус «районной деревни», а с ним и вливание средств из казны махараджи на «подъем деревни». Скептики умолкли. Наемные государственные рабочие строят водоотводы и кладут дренажные трубы, чтобы новое дорожное полотно не смывало. Близлежащий канал расширен, углублен, очищен от ила, и берега его укреплены новыми каменными стенками, что увеличивает поток барж. Новый статус приносит с собой «Почтовое отделение Анча́л»[160] и почтмейстера на государственном жалованье. Поколениями махараджи Траванкора отправляли почту через систему Анчал: гонцу, держащему в руке посох с бубенчиками, все обязаны уступать дорогу, согласно королевском указу, хотя в наши дни гонцы не бегут, а пользуются автобусами, железной дорогой и паромами. «Почтовое отделение Анчал» является частью Британской Индийской почтовой службы, жители Парамбиля смогут отправлять письма по всей Индии и даже за границу — нет нужды больше беспокоить аччана просьбами отвезти или забрать письмо в диоцезе Коттаям.

И приходит день, когда открывается скромное однокомнатное здание администрации, табличка на котором гласит: ПАРАМБИЛЬ П. О. Мастер Прогресса настаивает, что Большая Аммачи, как матриарх Парамбиля, должна перерезать ленточку. Единственная в жизни фотография Большой Аммачи на следующий день появляется в газете. На первый взгляд кажется, что в центре фото стоит улыбающаяся девушка с ножницами в руках, а позади нее толпятся более рослые взрослые. Но это не кто иной, как сама Большая Аммачи, и лицо ее, вне всяких сомнений, светится гордостью.

В тот вечер, когда опубликовали фотографию, она сжимает ее в руке, беседуя с Богом.

— Мой покойный муж не умел ни читать, ни писать, но умел видеть будущее, так ведь? И оно свершилось, да так, как он и не мечтал. — Она плачет. — Как бы я хотела, чтобы он мог это увидеть.

Обычно Бог молчалив, но этим вечером она слышит Его голос так же ясно, как Павел на пути в Дамаск.

Твой муж видит это. Он видит тебя. И он улыбается.

глава 39 География и супружеская судьба

1943, Кочин

Обеспечивая потребности военного времени, все портные Кочина строчили исключительно форму для армии, им не до Мастера Прогресса и Филипоса, которым срочно нужно снарядить Филипоса в колледж. Один из портняжек предложил попытать счастья в Еврейском городе. Вот они и побрели через рынок пряностей, глазея на горы перца, гвоздики и кардамона под высокими сводами складов. Остановились понаблюдать за старинным ритуалом: покупатель садится на корточки перед продавцом и берет его за руку, продавец набрасывает свой тхорт поверх их рук. Безмолвно высказанные пальцами, сложенными в символы, которым сотни лет и которые понятны на любом языке, — предложения и контрпредложения летают туда-сюда под колышущимся тхортом, скрытые от взглядов других покупателей.

У портного в Еврейском городе нашлась подходящая готовая одежда, а в мануфактурной лавке они купили металлический сундучок, матрас и постельное белье, кожаные сандалии, голубое мыло для стирки, белое мыло для тела и зубную пасту.

— Больше никакой бобовой пасты для мытья волос или толченого угля для чистки зубов, дружище! — радостно восклицает Мастер Прогресса, изо всех сил стараясь подбодрить юношу.

Самым горячим желанием Большой Аммачи было, чтобы ее сын изучал медицину, — спасение жизни сына лодочника означало, что Господь показал ему предназначение. Но сам Филипос считал, что Господь показал ему ровно противоположное: что он слаб желудком и духом. Он и прежде был брезглив, а после того события начал падать в обморок от одного только вида крови, если не успевал быстренько присесть. Вдобавок ребенок лодочника спустя полгода умер от кишечной инфекции, что тоже не добавило убедительности доводам Большой Аммачи. Если у ее сына и было призвание, истинная страсть, то к словам, начертанным на книжных страницах, и к тому волшебству, которое могло перенести его самого и его слушателей в дальние края.

— Аммачи, когда я заканчиваю книгу и поднимаю голову, оказывается, что прошло всего четыре дня. Но за это время я проживаю жизнь трех поколений и узнаю о мире и о себе больше, чем за год в школе. Ахав, Квикег, Офелия и другие персонажи, они умирают на страницах книг, чтобы мы в нашей жизни могли жить лучше.

Это граничило с богохульством, но мальчик получил благословение матери на изучение литературы. Филипос подал заявление в престижный Христианский колледж Мадраса — то самое место, где учился и преподавал Коши саар, давший ему рекомендательное письмо. Когда Филипоса приняли в колледж, старик был в упоении. Но за две недели до отъезда юноши Большая Аммачи и Мастер Прогресса заметили, что восторги Филипоса уступили место опасениям, он замкнулся и ушел в себя. Мастер Прогресса всеми силами пытался успокоить и ободрить юношу.


В три часа дня Мастер Прогресса и Филипос садятся в коляску рикши, чтобы ехать на вокзал. Жара и влажность в Кочине отупляют настолько, что комнатные мухи теряют высоту и шмякаются на пол. После обеда продавцы в лавках сидят с отяжелевшими веками, недвижимые, как цементные заграждения в гавани. Город вновь оживет только к вечеру, когда станет прохладнее.

Но на платформе нового Южного вокзала в Эрнакуламе[161] скорое отправление «почтового» создает собственные вихри и циклоны. Носильщики с напряженными лицами снуют по перрону, покачивая грудами багажа на головах. Ромео с гирляндой в руке перепрыгивает через тележку и мчится сказать последнее прощай возлюбленной. Инженер англо-индиец, поставив ногу на подножку, высовывается рассмотреть дымовой шлейф глазом художника, смешивающего краски, предвкушая, как скоро отпустят тормоза.

— Первый свисток, — жизнерадостно объявляет Мастер Прогресса.

Он стоит на перроне, с легкой завистью заглядывая через решетку в вагон третьего класса. Филипос, сидящий внутри у окна, обосновался в своем купе самым первым, семеро остальных пассажиров еще устраиваются.

— К тому времени, как окажетесь в Мадрасе, — шепчет Мастер Прогресса, — вы станете одной большой счастливой семьей, точно тебе говорю.

Филипос, не расслышав, вопросительно приподнимает бровь. Мастер говорит чуть громче:

— Я сказал, что многое бы отдал, чтобы поехать с тобой до конца. Большая Аммачи предлагала… но Шошамма… — Он мысленно отстраняет воспоминание о том, как нахмурилась жена. — Тебя ждет столько радости! — Хлопает ладонью по стенке вагона, как по крупу любимого буйвола. — Знаешь, лучше всего мне всегда спалось в поезде.

Мастер Прогресса в брюках и рубашке с воротником — Филипос никогда не видел его в этом официальном костюме, — с носовым платком, сложенным прямоугольником и засунутым под воротник, чтобы защитить от пота.

— Второй свисток запаздывает, — взглядывает он на часы.

И тут же слышится скрип сотен башмаков, и вскоре перрон заполняется марширующими солдатами индийской армии, с винтовками и вещмешками в руках. Молчаливые, загорелые, свирепого вида мужчины едва замечают окружающих. Треть из них — бородатые сикхи в тюрбанах. Эмблема «Красный орел» Четвертого пехотного полка нанесена трафаретом на сундуки на тележке, едущей следом.

— Аах, все понятно, — тянет Мастер Прогресса.

Эти люди были брошены в Британский Судан и сражались за освобождение Абиссинии от итальянцев, они видели смерть и сами несли ее. «Четвертый» направляют в Бирму, где наступают японцы. Война, которая казалась такой абстрактной в Парамбиле, вдруг становится слишком реальной, запечатленная на лицах этих отважных мужчин.

Мастер Прогресса поглаживает усы ногтем большого пальца. Он видит, как Филипос неосознанно копирует его, хотя, по его мнению, этот пушок девятнадцатилетнего лучше бы сбрить, чем придавать ему форму. Но кто может винить мальчика? Мужчина без усов обнажен и уязвим, как некрещеный младенец, чья душа пребывает в опасности.

— Кстати, — вспоминает Мастер, — держи-ка на всякий случай это письмо. Оно к моему другу Мохану Наиру. Обращайся к нему в крайнем случае. Он хозяин «Саткар Лоджа», рядом с вокзалом Эгмор.

Филипос прячет письмо. Мастер Прогресса вздыхает:

— О, Мадрас… как я скучаю по нему! Марина-Бич, рынок Мур…

Никогда прежде Филипос не слышал этих ноток сожаления.

— Зачем вы уехали?

— А и правда, зачем? У меня была хорошая работа, пенсионная касса… Но разве не каждый малаяли мечтает вернуться домой? У моего отца не было своей земли. И когда Шошамма получила в наследство участок в Парамбиле, наша мечта сбылась. Благословение Господне.

— Для нас тоже, — тихо произносит Филипос. — Моя мама всегда так говорит.

Мастер Прогресса отмахивается, но ему приятно. Вагон вздрагивает. Мастер протягивает руку, стискивает плечо Филипоса.

— Мы все очень гордимся тобой! Житель Парамбиля поступил в Христианский колледж Мадраса. Ты будешь первым человеком в своей семье, кто получит диплом! Как будто мы все едем вместе с тобой в этом поезде. Благослови тебя Господь, мууни!

Мастер идет рядом с тронувшимся поездом; вагон пока ползет как улитка; он огорчен, видя ужас на лице Филипоса.

— Не волнуйся, мууни. Все будет хорошо, обещаю тебе! — И еще долго машет вслед, даже когда рука его воспитанника давно скрылась из виду.


Мастер Прогресса едва не плачет, ему хочется кинуться следом за поездом. Все существо его разрывается надвое, и это не имеет никакого отношения к Филипосу. Одна его половина, лучшая, всей душой жаждет прыгнуть в этот поезд и вернуться к жизни клерка В-Том-Что-Некогда-Было-Старой-Доброй-Ост-Индской-Компанией. А другая — одинокая фигура с поникшими плечами и в штанах, которые он уже не может застегнуть, — стоит в унынии на пустынном перроне, в компании бродячего пса, не в силах представить возвращение домой.

Закрывая глаза, он чувствует запах кожаного переплета бухгалтерских книг Того-Что-Некогда-Было-Старой-Доброй-Ост-Индской-Компанией (это название он предпочитал «Постлетуэйт & Сыновья», от которого язык сломать можно). Для сына бедного рыбака, закончившего только среднюю школу, получить должность клерка уже было выдающимся достижением. Они с Шошаммой были счастливы в Мадрасе. Подобно всем малаяли, мечтали, как в один прекрасный день купят участок в родном Земном Раю и вернутся в цветущий зеленый край своего детства, где в каждом дворе ветви клонятся под тяжестью бананов и буйно растет ка́ппа[162]. По пятницам они с Шошаммой ходили на Марина-Бич, сидели на песке, прислонившись друг к другу, и даже держались за руки. Когда мимо проезжала тележка с лотерейными билетами, они всегда покупали один и возносили молитвы. А вернувшись домой, неизменно занимались любовью, и волосы Шошаммы пахли соленым бризом и жасмином.

Когда Шошамма получила наследство, супруги даже не обсуждали, что делать дальше. Они выиграли в свою лотерею. Он уволился, они попрощались с друзьями и переехали в Парамбиль. Программа «подъема деревни» не дает ему скучать, но он тоскует по суете мадрасской конторы, по брокерам и агентам — англичанам и местным, — которые вечно толклись там. Он был винтиком в механизме мировой торговли и рассказывал восхищенной Шошамме о событиях дня. И конечно, никогда не упоминал о Блоссом, стенографистке англо-индианке в цветастых платьях с узким лифом, которая многозначительно улыбалась ему. Блоссом открывала двери его воображения. О, чего только не вытворял его разум! В моменты близости с Шошаммой он иногда представлял, как Блоссом нашептывает ему всякие непристойности, потому что их с Шошаммой интимная жизнь происходила в гробовом молчании. А сейчас, в Парамбиле, даже Блоссом померкла. Фантазию трудно поддерживать вдали от ее источника, так же как выигрыш в лотерею не приносит вечного счастья.

«География — это судьба», — любил приговаривать его босс, Дж. Дж. Гилберт. Мастер Прогресса полагает, что, скорее, «География — это личность». Потому что Шошамма из Мадраса, которая перед его возвращением со службы принимала ванну, жевала бутон гвоздики, надевала свежее сари и украшала прическу цветками жасмина, уступила место Шошамме из Парамбиля, в бесформенной чатта и мунду. Пропала соблазнительная полоска обнаженной талии, проглядывавшая между сари и блузкой, одежда больше не подчеркивает ее грудь и ягодицы. В Мадрасе они ходили в церковь лишь изредка, а теперь Шошамма настаивает, чтобы они являлись на каждую воскресную службу, и вдобавок завела привычку молиться по вечерам. Она все такая же любящая и игривая, но теперь начала вмешиваться в деловые вопросы, которые прежде всегда оставляла на его усмотрение. Сначала по мелочам, вроде отмены его распоряжений пулайанам. А тут не так давно он вернулся из Тривандрама и обнаружил, что Шошамма продала весь урожай кокосов торговцу Куриану. Мастер Прогресса был ошеломлен, обижен и зол, но сдержался. Решил наказать жену молчанием. И вдруг на следующий день вышел указ о запрете создавать запасы продовольствия и цены на кокосовые орехи резко упали, застав врасплох Куриана и многих других, а вот они сами благодаря Шошамме отлично заработали. Это было простое везение и вовсе не оправдывало ее действий. Той ночью он, все так же храня молчание, по привычке потянулся к жене. Они занимались любовью очень часто, на самом деле почти каждую ночь, и уж непременно по субботам и воскресеньям. Жена всегда занимала привычную позицию, и Мастер полагал, что это означает готовность, если и не страстное желание, с ее стороны. Но в ту ночь, когда он нежно потянул ее за бедро, Шошамма не перевернулась. Он потянул еще.

— Это все, что у тебя на уме? — сонным игривым голосом пробормотала она, не поворачиваясь к нему. — У нас двое детей, уж точно можно закончить с этим.

Он сел в кровати, уязвленный словами, которые были не прелюдией и вообще никакой не шуткой! Это что, выходит, все эти годы она страдала от секса с ним? Нарушив молчание, Мастер с негодованием обратился к спине жены:

— Значит, долгие годы я беру на себя инициативу в исполнении супружеских обязанностей, как и предписывается в Послании к Коринфянам, а теперь в награду меня называют развратником?

Она не реагировала, и это привело Мастера в неистовство.

— Если ты так к этому относишься, тогда попомни мои слова, Шошамма, отныне я не буду искать близости!

Жена медленно повернулась, внимательно посмотрела на него, напуганная угрозой, — ну или ему так почудилось.

— Да, клянусь перед лицом Мар Грегориоса, что никогда не начну первым. Отныне, Шошамма, ты сама должна будешь приставать ко мне.

Она, кажется, удивилась, а потом ласково улыбнулась и проговорила:

— Аах. Вала́ре, валаре спасибо.

Большое, большое спасибо. И произнесенное по-английски «спасибо» сделало ее сарказм еще обиднее. Жена отвернулась и уснула.

Он сразу же понял, что совершил чудовищную ошибку, Шошамма ведь никогда не начинала первой их любовные игры. А с ее нынешним христианским благочестием никогда и не начнет! Он глаз не сомкнул, меж тем супруга спала сном праведника. Утром Шошамма с улыбкой наливала ему кофе. Если она и чувствовала себя виноватой, то никак не подавала виду.

Его добровольный обет безбрачия, длящийся уже больше года, подобен преддверию смерти. Со временем чувства к супруге ожесточились, но желание никуда не делось. В своих снах Мастер следует плотскими тропами. В часы бодрствования вся его энергия уходит на «подъем деревни».

Сейчас, когда поезд уносит вдаль частицу его души, Мастер чувствует, будто расползается по шву, и на сердце у него неизмеримая тяжесть. Разве может один лишь «подъем деревни» поддержать его дух? Даже если в один прекрасный день махараджа дарует ему титул, разве это облегчит боль? Неужели лучшая часть его жизни позади?


Недалеко от станции его внимание привлекает табличка, прибитая к пальме около канала. Под написанными от руки буквами пририсована грубая стрелка: കള്ള്. Калл-у́х. Тодди. Он идет в направлении, указанном стрелкой, вдоль канала, вдоль поблескивающей зеленым воды, пока не видит лачугу, скрывающуюся в высоких тростниках, с точно такой же надписью, словно потту на ее деревянном лбу. В полумраке заведения Мастер пьет в одиночестве, впервые в жизни. Когда у мужчины дома все в порядке, ему нет нужды шляться по забегаловкам. Он делает длинный глоток из бамбуковой чашки. В тодди нет ничего нового. Но сегодня днем, к его изумлению, мутно-белый напиток превращается в волшебный эликсир, который восстанавливает душевное равновесие, облегчает страдания. Как будто с той досадной ночи с Шошаммой на его груди лежал камень размером со слона. А сейчас в сумрачном кабаке этот камень, увлажненный тодди, соскальзывает. И в тот же миг Мастер понимает, что влюбился и что не для всякой любовной связи нужен другой человек.

глава 40 Клеймо изгоев

1943, Мадрас

Когда Филипос открывает глаза, уже утро и они с грохотом несутся мимо запруженных людьми и машинами железнодорожных переездов в пригородах Мадраса, вдоль мощеных дорог и приземистых домов. В любую сторону, сколько хватает глаз, небо и горизонт и не видать ни одной кокосовой пальмы. Палитра Мадраса в одной-единственной гамме: почва коричневая, асфальтовые дороги покрыты коричневой пылью, а побеленные здания имеют коричневый оттенок. Здесь, кажется, вообще нет ни реки, ни каналов. Локомотив громыхает через городской тоннель, свист усиливается, и вот они вползают в похожее на ангар пространство Центрального вокзала, город в городе. Носильщики в красных тюрбанах сидят на корточках у края перрона, их носы, в дюймах от движущихся вагонов, неподвижны. При звуке свистка они запрыгивают, как мартышки, в купе, не обращая внимания на пассажиров, бросаются на багаж и скалят клыки друг на друга.

Белые усы носильщика торчат, как отбойник на носу паровоза, когда он плывет сквозь толпу на перроне с сундуком и матрасом Филипоса на голове. Шум давит на барабанные перепонки Филипоса: скрип тележек на металлических колесах, оси которых изнемогают без масла; резкие свистки; вопли уличных торговцев; детский визг; наглые громадные вороны, каркающие над остатками риса на разбросанных банановых листьях; непрекращающиеся крики носильщиков «Ва́жи, важи!» — Посторонись, посторонись! — и надо всем этим громоподобный глас из репродукторов, объявляющий прибытие на платформу какую-то-там. Голова Филипоса идет кругом от сенсорной атаки.

Платформы сливаются в огромный вестибюль с цементным полом, размером больше, чем три футбольных поля, и высотой в пять этажей, накрытый металлической крышей, которую поддерживают стальные балки. Солдат здесь больше, чем на перроне в Кочине. Бурлящая толпа роится, как муравьи на трупе, струится потоками, завиваясь водоворотами вокруг неподвижных островков — путешественников, примостившихся на своих пожитках. Один такой островок — семейство с обритыми головами, похожие на яйца, укутанные шафрановой тканью, — паломники из Тирупати или Рамешварама[163]. Носильщик обходит еще одну компанию, пестро одетых цыган, одна из которых — женщина в огненно-красном сари — впивается в Филипоса темными подведенными глазами. Она сидит на низеньком деревянном ящике, задрав колени и скрестив ноги, словно восседает на бархатных подушках, эдакая зачуханная махарани. Филипос не может отвести взгляд. Она приподнимает свое красное сари и одновременно показывает Филипосу язык, влажный мясистый орган скользит меж белоснежных зубов, а потом она хохочет над его испуганным лицом. И это только вокзал, деревенщина. Погоди, что еще будет, когда окажешься на улице. Под ее взглядом стремление юноши стать литератором кажется просто смешным. А уж что чувствуют его нос, глаза, уши и все тело, и вовсе не поддается описанию словами. Если бы Филипос мог немедленно развернуться и вскочить в обратный поезд, он так и поступил бы.

— ОЙ! ОЙ! ОЙ! — кричит кто-то, и, обернувшись, Филипос видит краснолицего коренастого белого мужчину в соломенной шляпе, с выражением крайней тревоги на лице.

Мужчина указывает куда-то рукой, продолжая кричать. Пуговицы его льняного костюма выпирают на бочкообразном туловище. Наверное, белые — существа холоднокровные, думает Филипос, иначе как можно носить столько одежды? Мужчина едва успевает оттащить Филипоса в сторону, как мимо проносится тележка, груженная металлическими ящиками, и острый край разрывает его рубаху. Носильщики, толкающие тележку, орут на Филипоса на тамильском, который достаточно похож на малаялам, чтобы юноша понял, что его просят вынуть голову из задницы, дабы звуки могли достичь его ушей. Они, должно быть, уже давно кричали ему, но с этим шумом со всех сторон откуда ему было знать?

Белый человек многозначительным жестом указывает на свои уши, как бы говоря: Пользуйся ими!

Сконфуженный Филипос трусит за своим носильщиком через брешь в трехэтажной горе посылок, обшитых джутовой тканью, с фиолетовыми надписями на боках. Пот огромных машин, шумные выдохи паровозов, пар от скопления людей разрывают его легкие. Снаружи он наконец оглядывается на кирпичную топку здания, из которого вырвался. Никогда в жизни он не видел такого высокого рукотворного сооружения, как часовая башня Центрального вокзала. И уж лучше он отправится домой пешком, чем еще раз войдет туда.


На рикше и электрическом трамвае Филипос добирается до пригорода Тамбарам, в Христианский колледж Мадраса, и встает в очередь из новичков возле кабинета казначея, чтобы внести плату. Свежепоступившие студенты опасаются того, о чем Филипос и не задумывался, — испытаний при вступлении в студенческое братство, иными словами, «издевательств» над новенькими со стороны старшекурсников. Мастер Прогресса предупреждал его. А он совсем позабыл.

И действительно, в общежитии, куда его направили, Сент-Томас-Холл, когорта старших ведет молодняк в «болота» — общие ванные комнаты — и заставляет их сбривать усы и укорачивать бачки на дюйм выше мочки уха, чтобы по облику ощипанной курицы их легко было опознать. Затем, покрикивая, как сержанты, они учат отдавать салют первокурсника, обязательный для приветствия старшего, он включает в себя прыжок вверх с одновременным зажатием в пригоршне собственных тестикул. Для Филипоса все это шокирующе и немного комично. Некоторые из однокурсников дрожат от страха, а один так даже хлопнулся в обморок. Через несколько часов после заселения в общежитие Филипос уже на посылках у старших в своем крыле: покупает сигареты для Тангавелу и стирает исподнее Ричарда Баптиста Д’Лима III.

Утром в воскресенье первокурсники бреют старших, которые рассаживаются в ряд на веранде. Филипос орудует бритвой, и задача у него нелегкая, поскольку Ричард Д’Лима III не замолкает ни на минуту, его адамово яблоко гуляет вверх-вниз по горлу, когда он приветствует проходящих мимо товарищей. Филипос и остальные новенькие здесь вроде низшей касты, невидимки, выполняющие черную работу за своих хозяев.

— Ну что, братья, кто идет к мадам Флори в Сент-Томас-Маунт? — вопрошает Д’Лима. — Девственникам скидка. Эй, Тамби, пошли, начнем год правильно!

Тамби и остальные старшекурсники не обращают на него внимания. Филипос с трудом удерживает бритву ровно. Д’Лима замечает его смущение и хохочет:

— Эй, Филипос. Что толку в образовании, если не научишься полезным навыкам?

— Сэр, да, сэр, — лепечет Филипос. И чувствует, как краска заливает лицо.

Д’Лима смотрит на него с выражением, похожим на сочувствие. И продолжает чуть тише:

— Послушай, дурень, пока не сходишь к Флори, считай, не жил. По крайней мере, узнаешь, что делать в первую брачную ночь. Шутки в сторону, я серьезно. Я свожу тебя. Угощаю. Что скажешь?

У Филипоса язык прилип к нёбу. Д’Лима некоторое время ждет ответа, затем встает, раздосадованный отказом.

— Японский самолет две недели назад бомбил Цейлон, ты в курсе, Филипос? Просто чтобы показать нам, что они могут дотянуться и сюда. И если нас разбомбят сегодня ночью, ты помрешь девственником, держа в одной руке свой член, а в другой долбаную книжку, дроча прямиком в загробную жизнь. Чертов идиот, ты упускаешь свой шанс.

Филипос краем глаза замечает свое лицо в зеркальце. И видит примерно то же, что и цыганка, сидевшая на ящике на вокзале, когда показала ему язык, — сконфуженный мальчик, теперь еще и с голой верхней губой и подбритыми висками, мальчик, которому суждено умереть девственником.


Первая лекция, «Английская грамматика и риторика», — общая для всего первого курса, и для гуманитариев, и для студентов естественных наук. Занятие проходит в старой темной аудитории, где полукруглые ряды скамей поднимаются под потолок. В расписании сказано, что лекции читает А. Дж. Гопал, занятие должно начаться с короткого приветственного слова профессора Браттлстоуна, директора. Горстка женщин заполняет первый ряд; мужчины, оставив один ряд позади женщин пустым, будто те заразные, занимают остальные места. Филипос забирается подальше, на самую верхотуру. В аудиторию входят двое: высокий стройный индиец — это, наверное, Гопал, а второй — белый. Филипос сразу его узнает, это тот самый мужчина, который спас его от тележки на Центральном вокзале. Который велел ему пользоваться ушами. Сейчас на нем, как и на Гопале, черная профессорская мантия поверх костюма! Филипос пытается стать невидимым.

Однокурсники записывают что-то — видимо то, что сказал Гопал. Но что именно? Он подглядывает в тетрадку соседа. «Первая консультация, пятница, 14:00». Пока Филипос пишет в тетради, тот же сосед толкает его локтем:

— Эй, это же ты? Ты Филипос?

Филипос поднимает голову и видит, что все глаза в аудитории обращены к нему. Кажется, Гопал назвал его имя. Филипос подскакивает с места:

— Да, сэр?

— Просто скажите «Присутствует», — строго говорит Гопал. — Понятно?

— Присутствует, сэр.

Профессор Браттлстоун долго задумчиво разглядывает Филипоса. Когда он наконец отворачивается, покрасневший Филипос шепчет соседу:

— Я не расслышал Гопала!

— Ерунда, не переживай, — успокаивает тот, хотя выражение лица, жалостливое и слегка насмешливое, говорит об обратном.

Никакая это не ерунда. Когда все обернулись и уставились на него — и Браттлстоун в том числе, — Филипосу захотелось, чтобы под его стулом распахнулся люк. Занятия еще толком не начались, а он уже чувствует себя заклейменным, как человек с вороньим дерьмом на голове.

Приветственная речь Браттлстоуна затягивается. Она, должно быть, забавна, потому что в аудитории то и дело раздаются смешки. Филипос слышит преподавателя, но, удивительное дело, не может толком разобрать, что именно тот говорит, за исключением отдельных слов. Как только Браттлстоун удалился, Гопал выдвинул свое кресло, достал конспекты лекций и скомандовал:

— Записывайте!

Студенты застыли наготове. Затем Гопал уткнулся в свои записи, так что Филипосу сверху видно было только его лысину. И начал бубнить по бумажке, только иногда поднимая взгляд, чтобы качнуть головой или подчеркнуть особо важный момент. Вокруг Филипоса народ усердно водил перьями, сам же он замер без движения. Следующая лекция, «Введение в поэзию», проходит в той же аудитории. Филипос потихоньку перебирается в первый мужской ряд, но все равно это в трех скамьях от кафедры. Преподаватель, К. Ф. Куриан, кажется, любит свой предмет, он расхаживает перед студентами, отпускает шутки. Филипос отлично слышит его, но только когда Куриан стоит к нему лицом.

В течение всей недели Филипос терпел тиранию старшекурсников в общежитии, но это беспокоило его гораздо меньше, чем чувство неуверенности на занятиях. Он как будто оказался в стране, где люди говорят на другом языке. Он берет конспекты у однокурсников и переписывает их. Учебники, которые он купил на рынке Мур, — толстенные «Поэты Елизаветинской эпохи» и «Средневековая английская литература» — ужасно скучны. За исключением «Шекспир: Введение», нет ни единой книги, которую он читал бы с удовольствием.

На третьей неделе учебы Филипоса разыскал посыльный от профессора Браттлстоуна. И вот юноша уже ждет вызова в приемной. Профессор предлагает сесть.

— Как ваши дела с учебой? — интересуется профессор, медленно направляясь к своему столу.

— Очень хорошо, сэр.

— Прошу простить, что задаю этот вопрос, но вы… плохо слышите лектора?

Филипос удивленно замирает.

— Нет, сэр! — автоматически отвечает он. Дрожь пробегает по телу. Древний инстинкт подсказывает, что он в опасности и загнан в угол, внутренний зверек затравленно моргает при виде преследователя. Браттлстоун разглядывает юношу с откровенным любопытством, почти с сочувствием.

Затем отворачивается и начинает поправлять книги на полке. Потом вновь поворачивается к Филипосу и смотрит на него вопросительно:

— Вы слышали, что я только что сказал?

Филипос чувствует, что тонет. Он вновь мальчик, который упорно пытается научиться плавать, но неизменно идет ко дну; его вылавливают, и он отплевывается грязью, пока лодочники хохочут, сгибаясь от смеха.

— Нет, — тихо признается он. — Нет, не слышал.

— Мистер Филипос, я был свидетелем того, как вы попали в опасную ситуацию на Центральном вокзале. Убежден, вы это помните. Некоторые — хотя и не все — ваши преподаватели заметили, что вы прислушиваетесь во время занятий. Что когда вам задают вопрос, вы либо не слышите его, либо ваш ответ неудовлетворителен, потому что вы не поняли, о чем вас спросили. Боюсь, ваша глухота может оказаться достаточно серьезной и помешает вам продолжить обучение.

«Глухота». Слово обрушилось как удар дубиной по затылку. Назовите его невнимательным, скажите, что он непригоден, недостаточно усерден, но только не это. Я не глухой. Вопрос в степени. Люди ведь по большей части либо бормочут себе под нос, либо говорят обрывками фраз, а то и вовсе шепчут. Филипос гнал от себя это страшное слово. Он презирает ярлыки, которые отвергают людей. Не умеет плавать. Не слышит. Не…

В молчании, которое последовало за страшным словом, Филипос расслышал многое: тиканье больших часов, скрип кресла, в которое уселся директор. Ему, должно быть, тоже неловко.

В конце концов Браттлстоун подводит итог:

— Мне очень жаль. Я направлю вас к врачу колледжа. Он, возможно, порекомендует обратиться к специалисту. Я не вижу для вас возможности продолжать обучение, если ваш слух не улучшится. Будьте готовы.

глава 41 Преимущество недостатка

1943, Мадрас

Но он не готов. Не готов к тому чувству облегчения, что охватило его, — облегчения, смешанного с унижением. Облегчения, потому что его тело, должно быть, знало, что колледж будет в тягость, а душа рвалась в Парамбиль. Его романтические представления об изучении английской литературы жестоко раздавлены сухими текстами и еще более сухими лекторами — судя по конспектам сокурсников, которые он листал. Он тайно мечтал о чуде, которое освободит его, но не готов к такому унизительному исходу.

Как и не готов к очереди, змеящейся у «Клиники уха, горла и носа» при Центральной больнице прямо напротив Центрального вокзала. Пациент дышит в шею пациенту до самой смотровой табуретки доктора Сишайи, и никто не задерживается на этой табуретке дольше минуты. У доктора Сишайи челюсти бульдога, рык бульдога и дыхание бульдога. Он поворачивает Филипоса на крутящемся сиденье, захватывает мочку его уха своей лапой мастифа, настраивает налобное зеркальце так, чтобы разглядеть ушной канал, потом крутит Филипоса в другую сторону, проделывая все то же самое с другим ухом.

Сишайя прижимает кулак к уху Филипоса и приказывает:

— Скажи, что услышишь.

— Услышу что?

— Неважно.

Доктор повторяет в другое ухо, разжимает кулаки и поправляет часы на запястье. Потом прижимает к разным местам звенящую вилочку, устало вздыхая: «Скажи, когда звук затихнет» и «Ты одинаково слышишь обеими сторонами?» — не обращая внимания на ответы Филипоса. Осмотр окончен, Сишайя царапает несколько слов на листке бумаги.

— Барабанные перепонки у тебя в порядке. Среднее ухо в норме. Покажешь санитару это направление. Он отведет тебя к Гурумурти на аудиометрию.

— Так я здоров, сэр?

— Нет, — не поднимая головы от бумажек, бросает доктор. — Я сказал только, что проблема не связана с барабанными перепонками и слуховой косточкой — с костными структурами уха. Это мы могли бы вылечить. Проблема с нервом, который передает звук в мозг. У тебя невральная глухота. Распространенная вещь. Наследственная. Ты совсем молод еще, но так бывает.

— Сэр, а есть лекарство для лечения нервов…

— Следующий!

Следующая пациентка, тетка с красным грибообразным наростом, торчащим из ноздри, сталкивает своей задницей Филипоса с табурета, и санитар ведет его к другому доктору.


Вадивел Канакарадж Гурумурти, бакалавр (не аттестован), не слышит, как они стучат в дверь, не слышит, когда они входят и окликают его по имени, он озабоченно выписывает что-то измазанными в чернилах пальцами, стол перед ним завален бумагами, покрытыми его каракулями. Санитару в итоге приходится орать:

— ГУРУМУРТИ СААР!

— Да?.. А, да, добро пожаловать! — Доктор торопливо отодвигает бумаги и читает направление. — Студент колледжа, аах? О… как жаль. — И ему действительно жаль, в отличие от Сишайи, который едва заметил Филипоса. Пациенты Гурумурти, должно быть, очень глухи, потому что разговаривает он неестественно громко. — Не беспокойтесь! Мы вще проверим! И слуховой, и вестибулярный. Сделаем полную проверку вщего!

Тесты у Гурумурти посложнее, чем у Сишайи. С помощью звукового генератора выясняется, что Филипос слышит частоты, которых не улавливает сам Гурумурти, — у сурдолога слух еще хуже, чем у его пациента. Доктор использует целых два камертона, проверяет чувство равновесия, а под конец впрыскивает в каждое ухо ледяную воду, исследуя движение глаз Филипоса. Последнее действие вызывает дикое головокружение.

— Доктор Сишайя совершенно прав, — констатирует Гурумурти. — Простите, дружище. Это невральная глухота. Как у меня! Не задеты ни ушной канал, ни кости, но только нерв.

— Неужели ничего нельзя сделать? — Губы рефлекторно произносят вопрос. Мозг Филипоса все еще в шоке.

Все можно сделать! Вы ведь уже делаете, просто пока не осознаете! Чтение по лицу! Этот термин точнее, чем «чтение по губам», потому что мы должны научиться воспринимать лицо целиком. Я покажу вам, как понимать этот мир, друг мой, не волнуйтесь! Я поделюсь с вами советами и некоторыми личными наблюдениями, опубликованными в буклете. Знаете, может, я и не врач, но сурдолог. А еще физик. Всего лишь бакалавр! Мадрасский университет!

— Да, я видел табличку на дверях.

— Аах, да. «Не аттестован», но однажды там появится «Диплом с отличием». — У него жизнерадостная улыбка человека, который очень часто проводит сам с собой духоподъемные беседы. — Видите ли, письменные экзамены я сдаю блестяще! — поясняет он, как будто бы Филипос спрашивал. Улыбка доктора сияет уже во все лицо. — Но каждый год на устном экзамене профессор Венкатачарья меня заваливает. Он просто шепчет вопросы — ну кто может их расслышать? В любом случае — если не до его кончины, то уж точно после — я сдам устный экзамен.

Следующие два часа Филипос проводит у Гурумурти. Сишайя, видимо, отправляет коллеге немногих пациентов, поэтому у Гурумурти масса времени и желания поделиться всем, что он знает.


Вернувшись в общежитие, Филипос собрал свои вещи, свернул матрас и снял со стены «картину», подаренную Малюткой Мол. Ее автопортрет запечатлел главное: улыбка от края до края плоского диска, изображающего ее лицо, и красная ленточка, торчащая из волос. Филипос подождал, пока стихнут голоса в коридоре, — студенты расходятся на занятия. И достал письмо, которое Мастер Прогресса вручил ему на вокзале.

«Саткар Лодж» — это узкое пятиэтажное здание в лабиринте таких же, каждое из которых расположено всего в нескольких дюймах от соседнего. Мохана Наира, «человека, к которому обращаться в крайнем случае», нигде не видать. Заслышав треск радиоприемника, Филипос окликает. Из-за занавески позади стойки высовывается лицо, помятое, как старая карта. У Мохана Наира мутные и налитые кровью глаза, но зато дружелюбная улыбка трактирщика.

— Как там поживает старый козел? — спрашивает он, изучив рекомендательное письмо наставника. — Все еще носит часы «Фавр-Леба»?[164] Не спрашивай, как я их для него раздобыл. И по какой цене!

Филипос сообщает, что ему нужна комната на две ночи «и билет на поезд до Кочина через три дня, если можно, пожалуйста». Он старается говорить уверенно, как человек, который знает, чего хочет, а не так, будто ему отрубили ноги.

— Аах, аах! — восклицает Наир. — Билет? Через три дня? А больше ничего? Может, ковер-самолет? Мууни, если встать в очередь на Центральном вокзале, то билетов не достать как минимум на два месяца вперед.

Сердце у Филипоса обрывается. Мохан Наир понимает его чувства.

— Но… давай прикинем, что можно сделать. — Подмигнув, он расплывается в улыбке, которая означает «с волками жить — по-волчьи выть».

На следующий день, прихватив недавно купленные учебники, Филипос выходит в город. Рынок Мур представляет собой грандиозный четырехугольный павильон из красного кирпича, больше всего напоминающий мечеть, но с лабиринтом внутренних переулков, заставленных прилавками. Визгливый голос орет прямо в ухо: «Подходите, мадам, лучшая цена!» Два скворца в клетке подзуживают угадать, кто же из них говорящий. Филипос отворачивается от продающихся здесь щенков, котят, кроликов, зайцев, черепах и даже детенышей шакалов. Едко пахнущая аммиаком зона уступает место секции, благоухающей газетной бумагой, типографской краской и книжными корешками. Это как вернуться домой.

Полки и заваленные книгами столы в «ДЖАНАКИРАМ, КНИГИ СТАРЫЕ И НОВЫЕ» разделены на отделы юриспруденции, медицины, естественных наук, бухгалтерского учета и гуманитарных знаний. Джанакирам восседает на возвышении, под самым потолочным вентилятором. Его очкам-половинкам недостает дужек, но они удобно устроились на горбинке прямо посередине носа.

— Т. Е. Торп[165] — это «Гита» и «Веды» с точки зрения экономии, — обращается он к юноше. — Зачем платить за Пристли, когда экзамены можно сдать с Торпом? — Его взгляд падает на Филипоса, потом на книги, которые тот держит.

Букинист спускается с помоста, паучьи пальцы аккуратно касаются учебников, которые Филипос совсем недавно обернул крафтовой бумагой. Посылает слугу за чаем и приглашает юношу в отгороженный альков — его комнату для пу́джи[166].

Та́мби[167], я верну тебе деньги полностью, не переживай. Но, айо, расскажи мне, что случилось? — спрашивает он, как только они усаживаются, скрестив ноги, друг против друга.

Филипос не собирался откровенничать, но доброта этого легендарного книготорговца, друга всех студентов Мадраса, вдохновляет его. На лице Джаны последовательно сменяются понимание, возмущение, а затем печаль. Быть выслушанным — это уже целительно, так же как пить густой кирпично-красный очень сладкий чай с молоком и плавающими сверху жирными стручками кардамона.

— Отличный чай, скажу я тебе, — восклицает в конце концов Джана, чмокая губами. — Жизнь так устроена. Бывает крах, бывает успех. И никогда только успех. — Он делает паузу, чтобы подчеркнуть важность мысли. — Я хотел учиться. Отец умер. Катастрофа! Что делать? Я работаю! Сначала покупаю старые газеты и перепродаю их, а дальше и старые книги. И что теперь? Я сижу на знаниях! Читаю все и повсюду. Это лучше, чем образование. И говорю тебе — у тебя все получится! Никогда не сдавайся!

Катастрофы, да их у Филипоса было хоть отбавляй. Он хотел плавать по морям, как Измаил, но Недуг рано развеял эту мечту. Он сказал себе, что будет исследовать мир по суше, но вот он в Мадрасе, а уже рвется домой. Сокрушительное поражение он уже пережил. Как теперь может выглядеть успех? У Джанакирама есть ответ:

— Успех — это не деньги! Успех в том, чтобы всей душой любить то, что делаешь. Только это и есть успех!


В гостинице Мохан Наир ждал Филипоса с билетами на поезд, отходящий через неделю с небольшим.

— Это чудо, что удалось купить. Все перепугались, что японцы бомбят Цейлон. Поезда переполнены. Кстати, позволь-ка покажу тебе кое-что. — Он заводит Филипоса в комнатку за занавеской около стойки, где юноша с удивлением обнаруживает больше дюжины радиоприемников. — Я их продаю без лицензии. Никого не волновали лицензии до прошлой недели, до всех этих ужасов с японцами. Все теперь подозрительны. Ох, не должно быть никаких лицензий.

Поворотом ручки Наир включает голос, говорящий по-английски. Филипос инстинктивно кладет ладонь на приемник. И мгновенно оказывается внутри места, где рождается звук, он слышит его всем телом. Ручка вращается до оркестровой музыки.

— С радио, — уговаривает Наир, — весь мир приходит к твоему порогу. А дешевле ты нигде не найдешь.


На следующий день льет дождь, странное и долгожданное зрелище. Дороги затоплены. К вечеру в Мадрасе отключается электричество. Сумрачные интерьеры рынка Мур освещают только свечи и лампы, потому что электричества нет во всем городе. Филипос здесь, потому что ему не дает покоя мысль Наира про «весь мир приходит к твоему порогу». Может, я и возвращаюсь домой, но я не изгнанник. Пока у меня есть глаза, а с ними и литература — великая ложь, которая рассказывает правду, — мир в его самых героических и непристойных проявлениях всегда будет принадлежать мне. После покупки радиоприемника у него еще оставались деньги из возвращенных за обучение. Это деньги, которые мать копила на его образование; Филипос надеется, что она оценит, как он потратит их ровно с этой целью.

— Блестяще, друг мой! — радуется Джанакирам, выслушав его. — Но ты не первый, кому пришла в голову эта мысль!

Он подводит Филипоса к комплекту томов в синем переплете с золотым тиснением, аккуратно расставленным на трех полках в отдельном картонном шкафчике — очень красиво. На корешке каждого тома начертано: ГАРВАРДСКАЯ КЛАССИКА[168]. Джана читает фрагмент из первого тома:

— На одной лишь книжной полке длиной в пять футов уместится достаточно книг, чтобы стать достойной заменой гуманитарному образованию любому, кто будет читать их ревностно и самоотверженно, даже если сможет уделять этому занятию всего пятнадцать минут в день.

Цена отпугивает Филипоса.

— Не волнуйся, — успокаивает Джана. — У меня найдутся такие же, но подержанные. И вообще, у меня есть претензии к выбору Гарварда. Недостаточно русских! Слишком много Эмерсона… Ты доверишь Джане выбор настоящей классики?

Филипос доверяет. Он покупает еще один сундук для своих сокровищ: Теккерей вместо Дарвина; Сервантес и Диккенс вместо Эмерсона. Харди, Флобер, Филдинг, Гиббонс, Достоевский, Толстой, Гоголь… Хотя он уже читал «Моби Дика» и «Историю Тома Джонса, подкидыша», но хочет иметь собственные экземпляры. «Том Джонс» — самая пикантная вещь, которую он читал в своей жизни. В качестве прощального подарка Джана вручает тома 14, 17 и 19 из «Энциклопедии Британника»: от HUS до ITA, от LOR до MEC и от MUN до ODD. Потрепаные тома пахнут белыми людьми, плесенью и кошками.

На полу в его комнате теперь красуются два сундука книг и перевязанная веревкой картонная коробка с радиоприемником из полированного красного дерева с ручками из искусственной слоновой кости. Его приобретения — единственное, что позволяет возвращаться домой с ощущением цели в жизни, а не позорного поражения. Филипос вовсе не отступает в Парамбиль П. О. и не бежит от большого мира. Он приносит этот мир к своему порогу.

глава 42 Поладить могут все

1943, Мадрас — Парамбиль

Пассажиры в купе уже давно заняли места, разложили багаж и вытащили свои подушки и игральные карты к тому времени, когда промокший, заляпанный грязью Филипос вваливается в вагон. Его носильщик расталкивает багаж других пассажиров, пытаясь найти место под лавками для двух сундуков и коробки с радиоприемником. Крупная дама в желтом сари, с ребенком на коленях, негодует, когда носильщик опрокидывает ее чемодан, и бранит его по-тамильски; носильщик не остается в долгу. Молодая женщина в темных очках и в платке, покрывающем волосы, разряжает обстановку, предложив поставить коробку и один сундук на верхнюю полку — ее полку — ровно в тот момент, когда поезд трогается.

В вагоне десять купе, в каждом купе по шесть пассажиров, по трое на лавке друг против друга. На ночь две полки над каждой скамьей опускаются, и скамейки тоже становятся спальными полками. Из соседних купе доносятся смех и радостные голоса. Но в его купе братства совместного путешествия поначалу не сложилось, и виноват в этом Филипос.

Он вытаскивает блокнот. На первой странице записаны аксиомы от Гурумурти. «Человек пишет, чтобы узнать, о чем он думает»; «Если слух нарушен, обоняние и зрение должны стать сверхострыми».

Краем глаза Филипос отмечает движущийся кадык худого парня, сидящего рядом, беспокойные пальцы, поправляющие очки, — верный признак зарождающейся речи. От соседа исходит таинственный аромат камфоры, ментола и табака.

— Следующая станция — Джоларпет, — выпалил сосед. — Якобы самый оживленный перекресток в Азии!

Оказывается, в поезде Филипос слышит гораздо лучше, как и предсказывал Гурумурти, потому что в шумных местах люди повышают тон и громкость речи.

— Неужели? — Филипос закрыл ручку колпачком, признательный, что с ним заговорили.

— Безусловно! Технически это не совсем перекресток. Перекресток предполагает четыре дороги, верно? Но в Джоларпете сходятся только три! В Салем, Бангалор и Мадрас!

Филипос демонстрирует свое восхищение. Сосед, просияв, протягивает костистую руку:

— Арджун-Кумар-Железнодорожник.

Он раскрывает крошечную гравированную металлическую коробочку, объясняющую происхождение таинственных ароматов, вынимает щепотку табака и нюхает, ловко втягивая сразу обеими ноздрями. Откидывается на спинку скамьи с явным облегчением.

Юная дама в шали, сидящая рядом с Арджуном, та самая, которая позволила носильщику разместить багаж Филипоса на ее полке, снимает очки и наклоняется к нему.

— Можно взглянуть? — вежливо интересуется она.

Ноготь скользит по выгравированному узору из листьев и бутонов. Одинокая женщина обычно не начинает разговор первой. Филипос заворожен тончайшим рисунком вен на тыльной стороне ее кисти — словно притоки реки стекаются из промежутков между пальцами. Рука у нее ловкая, как у портного или часовщика.

— Какая изысканная гравировка! — Голос неожиданно низкого тембра. Она переворачивает коробочку и вглядывается в надпись, вытертую от времени. — Вы знаете, что тут сказано?

— Да, я знаю, юная мисс! — хихикает Арджун-Кумар-Железнодорожник и нервно сглатывает, глаза его кажутся громадными за стеклами очков. Девушка ждет.

— И… можете сказать?

— Безусловно, могу!

Девушка и Филипос переглядываются и приходят к одному и тому же выводу: для Арджуна-Кумара-Железнодорожника любой ответ, кроме буквального, столь же недопустим, как назвать «перекрестком» то, что им не является по определению. Девушка улыбается. От нее пахнет свежестью, а еще немножко душистым мылом, которое Гурумурти не одобрил бы (потому что парфюмерия пагубна для обоняния), но Филипос находит восхитительным.

— Тогда не будете ли вы так любезны рассказать мне, что там написано?

— Конечно! Там написано: «Не ругайся, вот оно».

Следует пауза, а затем девушка смеется чудным мелодичным смехом.

Арджун-Железнодорожник чрезвычайно доволен.

— Видите ли, юная мисс, нюхающие табак очень раздражительны! Предположим, подошло время, и предположим, вы уже хотите свою понюшку, и если вы ее не получаете, вот тут-то и начинается брань, а? — Его высокий взбудораженный голос — полная противоположность ее интонациям. — У меня дома целая коллекция табакерок, — гордо заявляет Арджун. — Мое хобби. Вот эта для путешествий. Но как раз сейчас в Мадрасе я купил новую. Минутку, юная мисс.

Пока он роется в вещах, Юная Мисс вырывает листок из блокнота, кладет его на крышку табакерки и трет грифелем карандаша по бумаге, так что проявляется изящный растительный орнамент. Арджун демонстрирует свое новое приобретение — инкрустированную табакерку с тончайшим рисунком: всадники в тюрбанах скачут по перламутровой пустыне.

— Настоящий шедевр на простой табакерке! — потрясенно ахает Юная Мисс, завороженно обводя ногтем рисунок.

— Верно вы сказали, мисс! Каждая вредная человеческая привычка рождает произведения искусства! Коробки для сигарет, бутылки виски, опиумные трубки, не так ли?

— Я читала, что это называется «анатомическая табакерка», — говорит Юная Мисс и чуть отводит назад свой большой палец, тем самым подчеркивая неглубокую треугольную впадинку на тыльной стороне ладони между двумя сухожилиями, которые тянутся от основания большого пальца к запястью.

Филипос зачарован изящным изгибом, напоминающим лебединую шею, и тонкими полупрозрачными волосками на предплечье. Девушка вопросительно смотрит на спутников. Близко посаженные глаза приподняты к внешним уголкам, и этот изгиб повторяют брови, придавая ей экзотический облик египетской царицы. Нос тонкий, очень подходящий к ее узкому лицу. Юная Мисс моментально стирает из памяти Филипоса всех женщин на земле, как в пьесе Шекспира Джульетта вытесняет Розалину.

Арджун хмурится:

— Некоторые насыплют туда по́ди[169] и давай фыркать! Брать щепотку гораздо правильнее.

Юная Мисс даже сидя кажется высокой благодаря осанке танцовщицы. Платок соскользнул, открыв густые черные волосы, заплетенные в простую косу, которую она бессознательным движением перекинула через левое плечо; узкий кончик щелкнул, как хлыст, и упал до самой талии. Ее красота не из тех, что понятны каждому, думает Филипос. (Позже в своем дневнике он запишет: «Женщина нетрадиционной красоты вселяет надежду, что тот, кто увидит, осознает и оценит, может быть тем единственным, кто создал ее красоту».)

Юная Мисс говорит:

— Что ж, полагаю, мы должны попробовать. — Губы озорно изгибаются. В глазах лукавые искорки. Она смотрит прямо на Филипоса: — Что скажете?

Если это доставит удовольствие Юной Мисс, ты готов втянуть носом хоть детенышей скорпиона.

Юная Мисс и Филипос зачерпывают каждый по щепотке, следуя предупреждению Арджуна: «Только понюхать! Не вдыхать. Нююююхать нежно у самого края ноздри! Тщательно избегать попадания в дальнюю часть. Тщательно наблюдать».

Арджун демонстрирует, как надо поступить, и тут же, как отдача винтовки, дважды громко чихает, после чего лицо его расслабляется.

— Два чиха, точь-в-точь. Если не получится больше.

Юная Мисс и Филипос нююююхают… а потом чихают в унисон, дважды. Застывают с разинутыми ртами, там застрял очередной чих. А потом чихают еще четыре раза. Дуэтом. Миссис Желтое Сари разражается бурным смехом, остальные присоединяются к ней. Лед растаял.


После Джоларпета Филипос укачивал младенца, пока Мина — Миссис Желтое Сари — отлучалась в туалет, а ее муж готовил их койки. Арджун сдает карты, обучая Юную Мисс играть в «Двадцать восемь». Когда солнце садится, появляются разносчики еды с судками. И тут все социальные различия в купе «С» третьего класса стираются. Филипоса пичкают едой со всех сторон, он искренне благодарен, потому что ничего не захватил с собой. Молчаливый брамин с поблескивающими в ушах бриллиантами и в поношенных сандалиях, конечно же, вегетарианец, и он предлагает тхаи́р са́дам (рис, замоченный в соленом йогурте) в обмен на кусочек жареного цыпленка от Мины. «Не надо рассказывать жене. Зачем понапрасну ее тревожить?» Восьмиуровневый контейнер Мины — размером с артиллерийский снаряд. Вклад Юной Мисс — коробочка восхитительного печенья «Спенсер» в розовых бумажных розетках.

К десяти вечера муж Мины с младенцем спят на средней полке, а брамин похрапывает на верхней. Мина, чей рот алеет от паана, наклонившись, признается по секрету Юной Мисс (а значит, и Арджуну с Филипосом), что мужчина, сопящий на средней полке, «всего лишь кузен». Они прожили в Мадрасе три года как муж и жена.

— Как так вышло? — спросите вы. (Хотя Юная Мисс ни о чем таком не спрашивала.) Мы учились вместе до пятого класса. Он мне нравится, и я ему тоже. Но мы же кузены, да? Что делать? Родители выдали меня замуж. Мужа я увидела впервые только в день свадьбы. Симпатичный, лицо светлое, как у тебя. Но после свадьбы выяснилось, что он просто ребенок. Снаружи-то выглядит нормально. А внутри лет десять, не больше. Два года прошло, а я все оставалась девственницей. Он не знал как!

Родня во всем винила Мину. А когда ее кузен, удачно устроившийся в Мадрасе, приехал в гости, они влюбились друг в друга и сбежали.

Анонимность путешествия, размышляет Филипос, дает незнакомым людям право на такую откровенность. Или свободу выдумывать. Если меня спросят, кто я, откуда и зачем, я непременно что-нибудь совру. Если они хотят интересной истории, они ее получат. Но какова на самом деле моя история?

— Я? Полагаю, я тоже сбежала, — отвечает Юная Мисс на вопрос Мины.

Слушатели заинтригованы. Неудивительно, что девушка возраста студентки колледжа путешествует без сопровождения. Общинная атмосфера вагона третьего класса гораздо безопаснее, чем первого (второго класса тут нет), в отдельном купе с запирающимися дверями женщина более уязвима перед случайным соседом.

— Монашкам в колледже было на меня наплевать, — признается она. — Наверное, потому, что мне наплевать на них.

— А ваши добрые отец и матушка?

— Матери у меня больше нет. Отец не слишком обрадуется, конечно.

Филипос с волнением осознает, что они с ней оказались в похожем затруднительном положении. Ее признание уменьшает болезненность отступления в Парамбиль. Но Юная Мисс легче переносит свое возвращение. Он замечает крест на ее ожерелье — она, должно быть, из христиан Святого Фомы, хотя все разговоры в их купе с пассажирами из Мадраса, Мангалора, Виджаявада, Бомбея и Траванкора до сих пор велись по-английски.

Мина сочувственно хмыкает:

— Да к чему вообще этот колледж? Трата времени. После свадьбы будет все равно.

— Надеюсь, мой отец тоже так думает. Но я не готова к замужеству, Мина. Еще не сейчас.

Вскоре и Мина вытянулась на полке, и вот уже бодрствуют только три нюхача. Полка Филипоса — та, на которой они сидят, он сможет улечься отдыхать, только когда лягут остальные. Карандаш Юной Мисс летает по кремовым страницам блокнота, размером вдвое большего, чем у него. Филипос дождаться не может, когда же Арджун отправится на свое место, но тот все делает какие-то подсчеты на программе скачек. Но ведь когда Арджун ляжет спать, Филипосу придется набраться смелости, чтобы разговаривать с Юной Мисс. Перо его сочится сверкающими чернилами, давая голос внутреннему диалогу, который, возможно, всегда звучал внутри. Как это, оказывается, будоражит. Почему же Чернильный Мальчик, как прозвал его Коши саар, так поздно пришел к этому открытию? Сколько прозрений и откровений растворилось в эфире только потому, что не были записаны?

Из блокнота выскальзывает сложенный листок. Это список возможных профессий, которые он рассматривал, — профессий, которые не требовали ни учебы, ни нормального слуха. В памяти всплывает болезненное воспоминание, как однокурсник поворачивается к нему со словами: Проснись! Это разве не тебя вызывают? Обескураженный Филипос убирает листок. Впрочем, все профессии из этого списка он уже вычеркнул. Да, он и раньше понимал, что слух у него не такой острый, как у остальных, но в обособленном мире средней школы, сидя за первой партой настолько близко к учителю, что порой долетали даже капли слюны, он справлялся. Ему всегда казалось, что бремя заботы о том, чтобы быть услышанными, лежит на других людях. Вплоть до настоящего момента всю жизнь его врагом была вода — Недуг, — которая и являлась настоящим препятствием; вода ограничивала его возможности. Но никогда — слух.


Юная Мисс ушла умыться. Арджун забирается на среднюю полку и очень быстро начинает похрапывать. Если Юная Мисс решит лечь, Филипос должен снять свой багаж с ее полки. Он убирает громоздкую коробку с радиоприемником, пристраивает на полу. Потом хватается за сундук, набитый книгами, подтягивает его к краю, наклоняет, но тот накреняется, грозя обрушиться прямо на Филипоса. Пара крепких рук — Юной Мисс! — приходит на помощь, и вместе они опускают сундук на полку. Она улыбается, как будто они вместе совершили сверхчеловеческий подвиг. И ждет чего-то.

— Пожалуйста, — говорит она, глядя прямо в глаза Филипосу.

Он не поблагодарил! Наверное, все оттого, что она так близко. Опьяненный ароматом ее мятной зубной пасты, он забыл о манерах, забыл вообще обо всем.

— Простите! В смысле, спасибо. И спасибо, что позволили носильщику… — Ужасно неловко так откровенно таращиться прямо в ее зрачки. Он никогда в жизни не смотрел так долго в глаза никакой женщине, только родным. Поезд как будто завис в пространстве.

— Ваш сундук словно кирпичами набит, — как ни в чем не бывало замечает она.

— Да, все книги, какие смог купить. (Она сказала «книгами» или «кирпичами»?) А в том еще больше, — показывает он под сиденье.

Она обдумывает информацию.

— А эта коробка? Тоже книги?

— Радиоприемник. Понимаете, я еду домой. Примерно по тем же причинам, что и вы, — выпаливает Филипос. А как же планы выдумать историю? — Не из-за монашек, но меня тоже исключили из колледжа. Проблемы с моим слухом… как утверждают. Но я доволен. Возможно, это благословение. — Он потрясен собственной откровенностью.

— Для меня тоже, — кивает она. — Я изучала ведение домашнего хозяйства, — она скривилась и тут же рассмеялась, — которое, безусловно, можно изучать и дома. Впрочем, можно было и остаться в колледже. Но это не по мне.

— Мне очень жаль.

— О, не стоит. Как вы сказали, это благословение.

— Что ж… А для того, что хотел изучать я — литературу, — не было нужды оставаться в Мадрасе. И мне ничто не сможет помешать. Единственное, что я знаю наверняка, — я люблю учиться. И люблю литературу. Благодаря книгам я смогу переплыть семь морей, загарпунить белого кита…

Она перевела взгляд вниз:

— Но, в отличие от Ахава, у вас обе ноги на месте.

Она знает его любимую книгу! Филипос беспомощно следует за ее взглядом, как будто подтверждая, что у него и в самом деле две ноги. И хохочет.

— Да, — с чувством соглашается он. — Мне повезло больше, чем Ахаву. Жизнь ломала меня и била, но мне хочется верить, что я стал лучше[170].

— Молодец, — поразмыслив, не сразу отвечает она. — А вместе с радио к вам придет и весь мир, верно?

Он никогда не произносил столько слов, беседуя с женщиной своего возраста. Филипос не сводит взгляда с ее губ. Она задала вопрос. Он уже призвал Ахава. И Диккенса. И вообще, наверное, звучит чересчур напыщенно. Нужно разрядить обстановку шуткой. Но что, если шутка покажется дурацкой? Кроме того, ни одна не приходит в голову. Он открывает рот, собираясь заговорить, произнести что-нибудь умное… но, Господи Боже, она так прекрасна, у нее такие светло-серые глаза… И она видит каждую мысль, болтающуюся в его черепной коробке. Мозг его перегрет и заторможен, а ему всего лишь нужно сказать «да».

— Что ж, тогда доброй ночи, — мягко произносит она. Подходит к лесенке, ставит ногу на первую ступеньку, но медлит. — Это были «Большие надежды»?

— Да! Да, именно. Эстелла!

— Простите, вы не могли бы повторить?

— Несомненно, могу.

Она замирает на секунду, а потом весело хохочет. Оба виновато косятся на спящего Арджуна, потом она наклоняется к нему и шепотом просит:

— Так повторите, пожалуйста, что вы сказали.

— Жизнь ломала меня и била, но мне хочется верить, что я стал лучше.

Она благодарно улыбается. Медленно кивает. Потом лицо скрывается за краем полки.

Он наблюдает, как ее бледные ступни, такие нежные и мягкие, плавно взмывают вверх по ступенькам, окруженные подолом хлопкового сари и блестящей нижней юбки. Она исчезает, но образ остается — мимолетный проблеск подушечки стопы, обратная сторона большого пальца ноги, остальные пальцы, расправляющиеся следом, как дети, спешащие за матерью. Мягкое тепло зарождается в животе и растекается по конечностям. Он грузно опускается на лавку, стучит головой по оконной решетке — но тихонько. Идиот! Ну почему ты не продолжил беседу? Почему даже не спросил, как ее зовут? Я не хотел показаться назойливым. Что значит «назойливым»? Это и называется поддерживать беседу! Он с опозданием припомнил шутку: «Как называется малаяли, который не спрашивает, как вас зовут, где вы живете, чем зарабатываете и что у вас в сумке?» — «Глухонемой». Вот это ты и есть.

Филипос с горем пополам устраивается на полке, заставленной его багажом, вытянуть ноги не получается. Откладывает в сторону выпавший листок со списком перечеркнутых профессий, и перо его летает по страницам блокнота.

Она, должно быть, думает, что я из тех, кто нюхает табак, когда нюхают другие, ест, когда едят все вокруг, и говорит, только когда к нему обращаются. Но я же не такой! Прошу вас, Юная Мисс, не осуждайте меня за нерешительность. А разве с его стороны честно судить о ней, как он судит, — уверенная в себе, готова расспрашивать обо всем, что ей интересно, но при этом вполне согласна промолчать, когда не получает ответа? Он физически остро ощущает, что она лежит над ним и разделяет их только Арджун-Железнодорожник.


Филипос просыпается при ярком свете, за окном сияет зеленый пейзаж: залитые водой поля с петляющими меж ними узкими земляными насыпями, едва удерживающими воду, в неподвижной поверхности отражается небо; кокосовые пальмы, бесчисленные, как листья травы; спутанные плети огурцов по берегам канала; озеро, усеянное каноэ, и величественная баржа, раздвигающая мелкие суденышки, словно процессия, шествующая по церковному проходу. Ноздри улавливают запахи хлебного дерева, сушеной рыбы, манго и воды.

Но еще прежде, чем мозг регистрирует эти образы, его тело — кожа, нервные окончания, легкие, сердце — узнает географию родины. Он никогда не понимал, насколько это важно. Каждый кусочек этого цветущего пейзажа принадлежит ему, и он сам присутствует в каждом его атоме. На благословенной полосе побережья, где говорят на малаялам, плоть и кости его предков впитались в почву, проросли деревьями, проникли в переливающееся оперение попугаев на раскачивающихся ветвях и рассеялись по ветру. Филипосу известны имена сорока двух рек, текущих с гор, тысячи двухсот миль водных путей, питающих эту землю, и он един с каждой ее частицей. Я росток в твоей руке, думает он, глядя на мусульманок в разноцветных блузах с длинными рукавами, в мунду, в платках, наброшенных поверх голов; они согнулись в талии, как листки бумаги, сложенные посередине, и ровной линейкой движутся по рисовому полю, погружая в почву ростки новой жизни. Что бы ни было со мной дальше, как бы ни складывалась история моей жизни, корни, которые должны питать ее, находятся здесь. Филипос чувствует, как внутри него происходит трансформация, подобная мистическому опыту, однако это не имеет никакого отношения к религии.


Юная Мисс возвращается из умывальной комнаты, останавливает Филипоса, когда тот бросается убирать чемодан и ящик с полки, и втискивается между ним и Арджуном. Она надела свои солнечные очки с загнутыми «кошачьими» уголками, повязала платок вокруг шеи, как будто прикрываясь доспехами от того, что ждет впереди. Арджун свежевыбрит и переоделся в накрахмаленную сорочку, на лбу у него намам Вишну, трезубец, — в противоположность намаму старого брамина, у которого горизонтальные полоски символизируют преданность Шиве. Линии раздела проведены — шиваиты против вайшнавов, — но мужчины улыбаются. Арджун признается Филипосу:

— Половина моей жизни прошла в поездах. Незнакомцы всех религий и всех каст, собравшись в одном купе, отлично ладят между собой. Почему за пределами поезда все иначе? Почему нельзя просто дружно жить всем вместе? — Арджун отворачивается к окну и тяжело вздыхает.

Филипос не успевает ответить, потому что они прибыли в Кочин. Носильщик уже хватает один из его чемоданов, в то время как второй носильщик вместе с вещами Мины норовит ухватить радиоприемник. Юная Мисс в замешательстве постукивает Филипоса по плечу и затем протягивает сложенный листок бумаги. Должно быть, выскользнувший из его блокнота. Она прощается без слов, коротким наклоном головы и улыбкой. Удачи, говорят ее глаза. И она уходит.

Только в автобусе по пути в Чанганачерри, пересчитав весь багаж, Филипос может наконец расслабиться. Но ужасно зол на себя, что не спросил, как зовут Юную Мисс. «Идиот! Идиот!» В гневе стучит он по спинке сиденья перед ним. Сидящий впереди пассажир возмущенно оборачивается. Филипос выуживает бумажку, врученную Юной Мисс; ужасно неловко, что она прочитала его список профессий. Но внутрь, оказывается, вложен еще один листок. Один из ее рисунков — портрет. На котором Филипос изображен спящим: голова прислонена к окну вагона, тело склонилось набок, под ребра упирается коробка с радио. Губы его плотно сомкнуты, а над ярко-красной каймой верхней губы заметен глубокий желобок.

Мы не можем по-настоящему увидеть себя со стороны, думает он. Даже перед зеркалом мы неосознанно поправляем выражение лица, чтобы себе понравиться. Но Юная Мисс уловила самую его суть: его разрушенные мечты, его тревоги, но вместе с тем нетерпеливое ожидание того, что ждет впереди. Она ухватила и его решимость. Филипос воспрял духом и радуется еще больше, увидев, как она изобразила его руки — одна лежит на коробке с радио, а другая на чемодане, полном книг. Их спокойная расслабленность говорит о зрелом мужестве, уверенности, это руки решительного человека. Мой отец расчистил джунгли; он сделал то, что другие считали невозможным. Я сделаю не меньше.

Как получилось, что всего несколькими карандашными штрихами Юная Мисс сумела передать все это, даже прохладный ветерок, дувший ранним утром, от которого онемела одна сторона лица? Слава богу, что он не стал выдумывать никаких баек и рассказал ей правду. Потому что она же видит его насквозь.

А внизу приписка:

Побит и сломан, но стал лучше. Удачи.

Всегда,

Э.

Жизнь назад школьница по имени Элси нарисовала Филипоса, когда он впервые в жизни ехал в «шевроле» ее отца. В тот день он был слишком занят собственными мыслями, очень волновался, понимая, что из-за внезапного наводнения его мать будет бояться самого страшного. Юная Мисс, тогда гораздо более юная, сидела рядом на заднем сиденье и прикоснулась к его руке, к той руке, что чудом помогла младенцу выжить. Тот свой ранний портрет Филипос прикрепил к внутренней стороне дверцы гардероба, и это было гораздо более точное отражение, чем в зеркале на внешней стороне.

Если Юная Мисс и есть та самая дочь Чанди, повзрослевшая и теперь еще искуснее владеющая карандашом, тогда определенно их свела вместе сама судьба. Филипос перебирает в памяти их диалоги в поезде и то, как она выглядела… ее безмолвное «прощай», ее последняя улыбка, неизгладимая в памяти.

Автобус резко останавливается, и шофер пулей несется в кусты.

— «Надо выйти», да? — ворчит женщина. — Если бы мужчины знали, как мучаются женщины! «Надо выйти» означает, что остальным приходится ждать!

Запах его попутчиков — кокосового масла, древесного дыма, пота, листьев бетеля и табачных палочек — душит и возвращает к реальности. Христиане Святого Фомы — сравнительно небольшая община, и они редко заключают браки с кем-то из внешнего мира. Тем не менее у Чанди, с его «шевроле», обширными чайными плантациями и образом жизни в стиле рекламы сигарет «Стейт Экспресс 555», наверняка много, очень много кандидатов на роль жениха его единственной дочери, и все они мальчики чрезвычайно богатые и невероятно образованные или как минимум чрезвычайно богатые. По меркам Парамбиля их семья — очень обеспеченные люди, но это не идет ни в какое сравнение с кругом Тетанатт-хаус.

Автобус трогается, и это движение дает толчок изменению в его взглядах, им овладевает вновь обретенная решительность. Я не намерен сдаваться. Элси красивая, талантливая, волевая. Она наверняка почувствовала, что между ними существует связь, что у них больше общего, чем какой-то нюхательный табак. Она, должно быть, сразу узнала его, хотя открылась только в самом конце путешествия. Элси, я создам себе имя. Я буду достоин тебя, взволнованно думает Филипос. А потом отправлю Большую Аммачи к свату Анияну с предложением о свадьбе. Худшее, что может случиться, это если твоя сторона скажет «нет». Но я по крайней мере попытаюсь, и ты узнаешь об этом. Но, Элси, умоляю, дождись. Дай мне хотя бы несколько лет.

Сидящая впереди пара оборачивается к нему — должно быть, последние слова он произнес вслух. Мужчина обращается к жене:

Ава́неу ва́тта.

Да, я сумасшедший. Чтобы достичь цели, нужно быть немного безумцем.

глава 43 Возвратись в дом твой[171]

1943, Парамбиль

В отсутствие Филипоса в Парамбиле все идет через пень-колоду. Самуэль упал, взбираясь на пальму, на которую ему совсем ни к чему было лезть, теперь у него лодыжка размером с кокосовый орех. Седой призрак в погребе уронил горшок и издает шумные стоны. Большая Аммачи, уже и без того раздраженная, спустилась туда, готовясь, если потребуется, вступить в бой. Но на этот раз в душном, затянутом паутиной пространстве погреба не обнаруживается никакого ущерба — горшок был пустым и даже не разбился. Аммачи понимает, что призраку просто одиноко. Она садится на перевернутую посудину и принимается тараторить, в точности как торговка рыбой, описывая череду недавних бедствий:

— С тех пор как он вернулся из Кочина, Мастер Прогресса днем — человек надежный и солидный, а как только солнце садится, напивается до одури. А наша Благочестивая Коччамма поскользнулась в кухне и сломала запястье и давай костерить Долли-коччамму, что та, мол, пролила жир на их общий пол. А Долли возьми да и скажи, миролюбиво, как всегда: «В следующий раз, Бог даст, ты шею сломаешь».

Выбираясь из погреба, Большая Аммачи напоследок обещает заглядывать почаще.

Днем она по привычке все еще ждет, что услышит, как Филипос кричит «Аммачио!», возвращаясь из школы. «Аммачио!» означает, что в голове его, как головастики в луже, плавают новые идеи. Сколько же всего она узнала о мире от своего сына! Нарисованные от руки карты покрывали стены его комнаты, а на них — схемы сражений, где воевала и погибала индийская армия. Триполи, Эль-Аламейн — от одних названий дух захватывает. Они с Малюткой Мол и Одат-коччаммой скучали по вечерним чтениям, когда они втроем сидели на плетеной койке, как скворцы на бельевой веревке, не сводя глаз с Филипоса, а тот важно расхаживал перед ними. В прошлом году он представлял для них два рассказа В. Т. Бхаттатхирипада[172] на малаялам. И эта незабываемая английская пьеса, где он выступал в каждой из ролей — убитого короля, его брата, который женился на жене короля, призрака покойного короля. Когда прекрасная Офелия сошла с ума, плела венки, чтобы развесить их на ветвях, а потом упала в ручей, женщины Парамбиля испуганно вцепились друг в друга. Ее платье, раскинувшееся по воде, как сари, задерживало воздух, еще некоторое время удерживая девушку на плаву. Но потом, несмотря на отчаянные молитвы из Парамбиля, она утонула. Когда Филипос уехал, Одат-коччамма объявила: «Я пойду навестить сына. Без нашего мальчика здесь скучно». Но у сына хватает ее только на неделю.


С отъезда Филипоса прошло меньше месяца, как-то ясным солнечным утром Аммачи присела почитать «Манораму».

ЯПОНСКИЙ САМОЛЕТ БОМБИТ МАДРАС, МАССОВОЕ БЕГСТВО ИЗ ГОРОДА.

Заголовок царапает глаза, в горле внезапно начинает саднить, будто глотнула щелочи. Аммачи вскакивает, готовая бежать к сыну.

Тут же подскакивает и Малютка Мол с криком: «Наш малыш идет!»

В газете сказано, что бомбежка произошла три дня назад. Одинокий японский самолет-разведчик пролетел над городом, уже темным из-за отключенного после проливных дождей электричества. Он сбросил три бомбы над пляжем. Никаких сирен воздушной тревоги не включали, и потому никто не понял, что это за взрывы; в течение двух дней жители не знали о бомбежке, потому что на радиостанции не было электричества и военные не хотели провоцировать панику. А когда слухи все же распространились, страх перед вторжением японцев вызвал лихорадочное бегство из города.

Господи, помоги мне найти сына.

Малютка Мол взволнованно подпрыгивает на месте, отвлекая и раздражая Большую Аммачи. Вдобавок к дому с грохотом подъезжает воловья упряжка. Что там еще? Затравленный вид животных вполне отражает выражение лица одинокого пассажира, который слезает с телеги и обращается к ней с приглушенным: «Аммачио…»

Она крепко прижимает ладони к глазам. Неужто галлюцинация? А потом они с Малюткой Мол кидаются навстречу и приникают к нему так крепко, словно стараются удержать, чтобы он больше никуда не ушел. Сын похудел и осунулся.

Филипос обрадован, но и озадачен.

— А вы не хотите спросить, почему я вернулся?

Большая Аммачи, так и не выпустившая из рук газету, прижимает ее к груди, словно соизмеряя реальность с печатным словом.

— Я увидела это и чуть не умерла. Господь привел тебя домой, чтобы спасти тебя и пощадить меня.

Филипос читает. А он и не знал.


Вечером, когда Малютка Мол и Одат-коччамма уснули, Большая Аммачи приносит к нему в комнату два стакана горячего чая-джира. Мать и сын садятся рядышком на кровати, как было у них заведено. Без всяких предисловий Филипос рассказывает, что его отчислили из колледжа. Не скрывает ничего: встреча с профессором на Центральном вокзале — предзнаменование. Потом оплошность во время лекции, когда он не услышал, как его вызывают. У матери сердце разрывается — как бы она хотела спасти мальчика от таких унижений.

— Аммачи, — говорит он, — прости, что разочаровал тебя.

— Мууни, ты никогда не сможешь меня разочаровать. Я так рада, что ты дома. Господь услышал тебя. Тебе там не место.

Поколебавшись, Филипос демонстрирует матери содержимое двух сундуков с книгами, не в силах скрыть свой восторг. А потом и радиоприемник, уже распакованный и стоящий в углу. Он торопится оправдать свои приобретения:

— Радиоволны повсюду вокруг нас, Аммачи, и теперь у нас есть машина, чтобы поймать их, принести весь мир прямо в наш дом. Нужно только электричество.

— Все в порядке, мууни. Ты потратил деньги с пользой.

Они тихо сидят при мягком свете лампы. Она держит сына за руку, совсем непохожую на руку ее мужа, у мальчика длинные пальцы, как у нее. Он как будто никуда и не уезжал.

— Есть еще кое-что, Аммачи.

Господи, а теперь что? Лицо у него вдохновенно-взволнованное, как в тот день, когда он пришел домой с «Моби Диком», издалека громко окликая: «Аммачио!»

Сын рассказывает о юной женщине, которая ехала с ним в поезде.

— Дочь Чанди? — восклицает она. — Господи Боже! Я помню ее маленькой девочкой, как она рисовала с Малюткой Мол. Какое совпадение. И как она?

— Аммачи, она прекрасна! — с чувством произносит Филипос, глядя на мать в упор, и зрачки его восторженно расширены.

Он вспоминает каждую деталь их встречи, словно пересказывает древнюю легенду — с того момента, как он сел в поезд, и до того, как она вложила ему в руку свой рисунок. Показывает матери портрет. Сердце сжимается: это он, ее сын, возвращается домой, мучимый сомнениями и окруженный горами коробок.

— Аммачи, я женюсь на ней, — тихо говорит он. — С Божьей помощью. Да, я понимаю. Теперь, когда я не получу диплома колледжа, перспективы мои не так уж обнадеживают. Не говоря уже о моем слухе и Недуге. — Он отмахивается от ее возражений. — Но я обязательно стану кем-то значительным. Я не подведу. И лишь молюсь, чтобы она не вышла замуж до того, как у меня появится шанс.

Сердце матери полно тревоги.

— А ей ты ничего такого не говорил? Насчет женитьбы?

Сын мотает головой.


Мать уходит к себе, но Филипосу не спится. Он ведь понятия не имел, кто такая эта загадочная и пленительная Юная Мисс, и упустил свой шанс спросить. На этом все могло бы закончиться. Но Элси позаботилась, чтобы он ее узнал. Его мечты, его надежда, его молитва — чтобы сегодня ночью он поселился в ее душе так же, как она живет в его сердце.

Возможно, как раз сейчас она думает о нем, представляет, каким было его возвращение домой, — точно так же, как он старается представить, как встретил ее отец. Если два человека в один и тот же момент мысленно видят друг друга, возможно, атомы сливаются в невидимые формы, как радиоволны, и соединяют их. Ее чудное лицо возникает перед ним, когда Филипос погружается в безмятежный сон, какой бывает только в собственной постели, в родном доме, на земле Парамбиля, Земле самого Бога.

глава 44 Земля, текущая молоком и медом

1943, Парамбиль

Филипосу повезло вовремя выбраться из Мадраса. В газетах пишут, что автовокзалы и железнодорожные станции забиты беженцами. Интересно, его однокурсники тоже уехали? Весь Мадрас замер в ожидании. Да он сам замер в ожидании.

Он боялся, что придется объяснять, почему вернулся, но теперь никаких объяснений не требуется. Ужас перед вторжением японцев охватил Траванкор. Цены на неочищенный рис в одночасье взлетели до небес. Южноиндийский рис настолько ценится, что обычно весь идет на экспорт, потребителям в Индии был доступен только дешевый бирманский рис. Но с падением Рангуна импорт прекратился, а на местный бурый рис наложили лапу британские власти и заперли его на складах для нужд армии. Вот так и начинается голод.

Вскоре война сползает со страниц «Манорамы» и ковыляет в каждый дом; она принимает облик прилично одетого мужчины с сардонической ухмылкой — все оттого, что на щеках его совсем не осталось плоти и кожа обтягивает кости. Плечевые суставы его торчат, как орехи арека, а над ключицами залегли глубокие впадины. Жена его ждет с ребенком в тени. Голос мужчины дрожит. Изгнанный из Сингапура японцами, он вернулся домой ни с чем.

— Простите меня. Сегодня утром я сказал себе: «Неужели мой ребенок должен умереть от голода только потому, что я слишком горд, чтобы просить милостыню?» И вот я прошу, но не денег. Только горсточку риса или хотя бы воды, в которой он варился. Мы жили на мякине, а теперь и той нет. Груди моей жены сморщились, как у старухи. А ей ведь всего двадцать два.

В другой раз к ним является изможденный парень, говорит от имени своего брата, молча стоящего поодаль. Жена брата бросилась вместе с детьми в колодец, посчитав такую судьбу более легкой, чем медленная смерть от голода. Одна из девочек сумела выбраться и стоит сейчас рядом с отцом, стискивая его руку, пока дядя рассказывает их историю и клянчит еду. Филипос узнал теперь новый запах — фруктовый ацетоновый душок тела, переваривающего самое себя, запах голода.

Терзаемый этими картинами, Филипос вытаскивает в муттам громадный медный котел, в котором готовят на Онам и Рождество, ставит его на кирпичи. С помощью Самуэля он варит кашу из риса и каппы, сдабривая ее размятыми бананами и кокосовым маслом вместо гхи. Он готовит свертки из банановых листьев, которые можно потихоньку всунуть отдельным просителям. Если об этом узнают, начнется столпотворение.


Через несколько недель после возвращения Филипоса хмурые родственники собираются в Парамбиле на чай после церкви. Филипос слушает и читает по губам, успевая следить за безрадостной беседой. Гости, которые не испытывают недостатка в пище, толкуют только о том, как нынешние невзгоды влияют на их жизнь. К ним, конечно, тоже каждый день приходят за подаянием голодающие.

— Слышали про нашего Филипоса? — обращается к собравшимся Управляющий Кора своим обычным шутливым тоном, как бы подбадривая всех. У него хроническая одышка, и приходится прерывать фразу, чтобы перевести дух. Он говорит так, как будто Филипоса нет рядом, хотя при этом ухмыляется, глядя прямо на юношу. — Филипос вернулся с радиоприемником! Но проблема в том, что для радио нужно электричество. Аах! Если уж в Траванкоре нет электричества, откуда ему взяться в Парамбиле?

Слова больно задевают Филипоса. Отец Коры получил от махараджи почетное звание «Управляющий» за добровольную работу в ту пору, когда жил в Тривандраме. Папаша свое звание заслужил, даже если единственной привилегией было просто обращение «Управляющий». Но этот титул не наследуется, хотя Кора настаивает на обратном. Его бедолага-отец стал поручителем по кредиту, который Кора взял для ведения бизнеса, но бизнес прогорел, и отец потерял свое имущество в Тривандраме. И стал бы бездомным, если бы троюродный брат — отец Филипоса — не подарил ему участок в Парамбиле. А сразу после кончины отца сюда явился Кора со своей молодой женой — требовать наследство. Это случилось в тот самый год, когда приехали Мастер Прогресса с Шошаммой. Из двоих мужчин Кора был моложе и казался более компанейским, Филипос предполагал, что уж скорее Кора добьется успеха. Он жестоко ошибся. Кора вечно строит планы, но до дела так и не доходит.

Зато все обожают жену Коры, Лизиамму, или Лиззи, как ее зовут в округе. Лиззи — сирота, воспитанная в монастырском приюте. Она доброжелательная, красивая и вылитая богиня Лакшми с картины Раджа Рави Вармы[173], той, что красуется на всех календарях. Художник Варма происходил из королевской семьи Траванкора. Предусмотрительно обзаведясь собственной типографией, он сумел распространить репродукции своих работ по всей Керале. Лакшми он изобразил с характерными чертами малаяли: круглое лицо херувима, густые темные брови, глаза лани и длинные волнистые волосы, достигающие бедер. Благодаря популярности и деловой хватке Вармы его малаяли-Лакшми — теперь та самая Лакшми, что запечатлена в сознании индуистов по всей Индии. Лиззи, наверное, и не подозревает, какая она красавица, а еще она скромная, полная противоположность своему чванливому мужу. Большая Аммачи очень любит Лиззи и относится к ней как к дочери. Лиззи много времени проводит на кухне у Большой Аммачи, а когда Кора уезжает на несколько дней по очередным «делам», Лиззи ночует с Большой Аммачи и Малюткой Мол. Но в чем нужно отдать должное Коре — он обожает свою жену; при всех недостатках этого человека, его преданность Лиззи вызывает восхищение.

— Кора, — вздыхает Мастер Прогресса, — ты же накоротке с махараджей, как же ты не знаешь, что в Тривандраме есть электричество? Дива́н организует кампанию по электрификации всего Траванкора.

Диван — это вроде главного министра в правительстве махараджи.

— Кто это сказал? — Тон у Коры вызывающий, но новость для него явно неожиданная.

— В Колламе и Коттаяме уже стоят термогенераторы! А я-то думал, ты держишь руку на пульсе событий в Тривандраме.

Джорджи, сидящий рядом с братом, замечает:

— Кора держит руку в карманах Тривандрама, а не на его пульсе.

Улыбка сползает с лица Коры. Пробурчав извинения, он уходит. Филипос не поймет, доволен ли он, что Кору поставили на место, или ему жаль этого человека. Но «шутка» Коры его все равно задевает, потому что он осознает: деньги, потраченные на радиоприемник, пылящийся в углу, могли бы накормить многих и многих.


Лица голодающих, прибывающих с каждым днем, преследуют Филипоса. Свертки с кашей, которые он раздает, — это мертвому припарки. Мы должны сделать больше. Но что?

Филипос разработал план и привлек Мастера Прогресса для его воплощения.

Они соорудили около лодочного причала навес с соломенной крышей, потом одолжили у местных жителей большие котлы, которые имеются в хозяйстве на случай свадьбы и семейных торжеств. Отыскали старого Султана-паттара, легендарного свадебного повара, который сперва отнекивался, пока не увидел навес, поленницы дров, четыре очага и начищенные котлы. И тут у старика вскипела кровь. Он придумал дешевую питательную еду на основе каппы — уж несколько клубней может пожертвовать каждая семья.

И вскоре открылся Центр питания. Каждый голодный получает здесь горку каппы, солидную порцию торан из маша[174], немножко маринованного лайма и чайную ложку соли — и все это на банановом листе. Повеселевшего Султана-паттара и не узнать: чисто выбритый, без рубашки, старик, подпрыгивая на цыпочках, раздает команды своей армии — полным энтузиазма ребятишкам Парамбиля, которых привлекли к делу: резать, скоблить, черпать и чистить. Султан-паттар развлекает их, пританцовывая мелкими шажками, и грудь его покачивается, когда он распевает озорные песенки с игривым двойным смыслом.

В первый день они накормили почти двести человек. А через две недели нагрянули репортеры. Они расхваливают простую еду Султана-паттара как лучшую на их памяти и превозносят Филипоса, молодого человека, который не смог оставаться в стороне, видя людские страдания. Филипос цитирует Ганди: «В мире есть люди настолько голодные, что Бог может явиться им только в форме пищи». К газетному материалу прилагается фотография, на которой Султан-паттар, Мастер Прогресса и Филипос стоят позади «армии паттара», младшему из детишек всего пять, а самому старшему пятнадцать. Статья привлекла пожертвования, волонтеров… и еще больше голодающих. Вдохновленные этим примером, люди начинают открывать Центры питания по всему Траванкору.


В конце каждого дня Филипос делает записи в дневнике, стараясь передать разговоры, подслушанные в Центре Питания, — истории бедствий и жертв, но вместе с тем и героизма, и благородства. Он удивлен, что люди сохраняют чувство юмора перед лицом страданий. Его записи — это упражнение, не журналистский репортаж, и потому он может объединять персонажей, додумывать детали, отсутствующие в первоначальном рассказе, изобретать свой собственный вариант финала; «не-художественная литература» — так он называет свой жанр. За этим занятием Филипос часто вспоминает про Элси — может, она сейчас делает то же самое, при помощи палочки угля придавая смысл нынешним смутным временам? Он внимательно перечитывает те рассказы и эссе в еженедельном журнале «Манорама», которые ему особенно нравятся. Но то, что пишет он, это совсем иное. Филипос решает отправить одну из своих «не-художественностей» на конкурс рассказов в «Манораму».

СУББОТНЯЯ КОЛОНКА
ЧЕЛОВЕК-ПЛАВУ
В. ФИЛИПОС

Разве можно спутать человека с хлебным деревом — плаву? Да. Со мной произошло именно это. Я обычный человек, не писатель, так что с самого начала расскажу, чем все кончилось. (И почему не каждая история начинается с конца? Зачем нам Бытие, Книга пророка Софония и все такое, когда можно начать прямо с Евангелия?) Словом, эта история началась в нашем Центре питания. Не называйте его Центром борьбы с голодом, потому что правительство уверяет, что никакого голода нет, и неважно, что вам говорят ваши собственные глаза. После того как все уже разошлись, появился худой как палка старик, волокущий ча́кка[175] размером больше себя. Это вам, накормить детей завтра, сказал он. Хороший повар сможет приготовить вкусное пужу́кку[176]. Брат, сказал я, простите, но вы выглядите так, будто сами голодаете, зачем вы отдаете чакка? Ха, возразил он, это не я отдаю. Это плаву отдает! Природа щедра. Я хотел было сказать: «Тогда пускай плаву пришлет еще риса и маринованных овощей». На следующий день старик притащил чакка еще большего размера. Издалека он был похож на муравья, волокущего кокосовый орех. Я сказал: брат, поешь пужукку, не уходи так. Он отказался. Кто в наше время отказывается от еды? Я спросил: брат, как такой худой старик может носить такие тяжелые предметы? В чем секрет? Он сказал: «Секрет спрятан на самом видном месте».

В тот день я проходил мимо нашей знаменитой Аммачи-плаву — матери всех хлебных деревьев, той самой, в дупле которой много столетий назад наш Махараджа Мартханда Варма прятался от врагов. Да, в вашей деревне утверждают, что легендарное дерево растет у них, но вы ошибаетесь. Оно здесь, так что не спорьте. В общем, я услышал голос, говорящий: «Ты пришел узнать мой секрет?» И узнал голос старика. Но никого не увидел. Покажись, попросил я. А он сказал: «Ты смотришь прямо на меня».

Если бы я сказал, что старик стоял, прислонившись к дереву, вы бы неправильно поняли. Нет, он стоял в дереве. Кожа его стала корой, а глаза — сучками в древесине. Он сказал: «Когда начался голод, у меня не осталось больше риса. Я сидел около этой плаву и ждал смерти. Кора была жесткой, но я подумал: к чему жаловаться? Я и так скоро покину этот мир. А спустя несколько часов я погрузился в дерево. И было так удобно и спокойно, будто я лежал на груди своей Аммачи. И я сказал: о могучая плаву, если ты можешь даже в засуху рождать гигантские плоды, не могла бы ты накормить и меня? И плаву отвечала: почему бы и нет? Вот так я оказался здесь. Плаву дает мне все необходимое. Природа щедра».

Я сказал: «Старик, если природа так щедра, то почему существует голод?» А он сказал: «Вини в этом человеческую природу, которая заставляет торговцев копить, а Черчилля — отбирать наш рис для своих солдат, в то время как мы умираем от голода». Я спросил: «А тебе не грустно жить здесь совсем одному?» Он улыбнулся: «А кто говорит, что я один? Взгляни на ту маленькую плаву — видишь Кочу Чериана? А вот тут рядом со мной — видишь Понамму? Не хочешь устроиться с другой стороны? Природа дарует все».

Друзья, я сбежал, спасая свою жизнь. Разве стыдно в этом признаться? Дорогой читатель, мораль проста: отдавайте так же щедро, как отдает природа. И присмотритесь повнимательнее к вашей плаву, ведь секрет спрятан на самом видном месте.

«Человек-плаву» завоевал первую премию и единственный из трех рассказов-победителей был опубликован. Филипос решил, что это знак. Прошло всего несколько месяцев, а о нем уже написали в «Манораме» в связи с открытием Центра питания, а теперь даже опубликовали его рассказ. Может, работа в газете и есть его истинное призвание. Впрочем, успех не заглушил ехидных шуточек Управляющего Коры про бегство Филипоса из Мадраса и его бесконечные присказки про то, как всем наплевать на «Человека-плаву». А Благочестивая Коччамма и вовсе считает рассказ богохульством. Но есть один читатель, чье мнение важно Филипосу, — читатель, для которого он и писал. Филипос молится, чтобы Элси увидела рассказ, и надеется, что теперь она точно поймет, что он побит, но не сломлен.


Уже больше года, как Филипос вернулся из Мадраса, однако рана от того краткого путешествия все еще свежа. После первого опубликованного рассказа редактор «Манорамы» хочет напечатать и другие, но отклоняет последовательно целых три, прежде чем опубликовать четвертый под заголовком «Колонка Обыкновенного Человека». Для Филипоса это намек, что он мог бы стать постоянным автором, хотя юноша и не в восторге от выбранного редактором названия — кому хочется, чтобы его называли обыкновенным?

В течение этого года и следующего Филипос публикует еще несколько своих «не-художественностей». Судя по письмам читателей, его рассказы хорошо принимают, хотя малаяли всегда найдут к чему придраться, и придираются. Тем не менее ни сам Филипос, ни газета оказываются не готовы к шумихе, поднявшейся после публикации статьи под названием «Почему ни одна уважающая себя крыса не работает в Секретариате». Рассказчик — раненая крыса, которая ночью заползла в величественное правительственное здание и с восторгом не обнаружила там никого из себе подобных, кто мог бы составить конкуренцию. А наутро явились сотрудники Секретариата.

Я пришел к выводу, что это огромное открытое пространство, должно быть, является местом поклонения. Бог высоко, и Он невидим. Вентиляторы на потолке — это воплощение Бога, потому что они расположены прямо над верховными жрецами (которые называются Старшие клерки). Чем ниже ваша каста, тем дальше от вентилятора вы сидите. В чем состоит работа? Аах, мне потребовалось много времени, чтобы разобраться, хотя ответ был прямо перед глазами: работа заключается в том, чтобы сидеть. Приходишь утром, садишься и таращишься на стопки папок перед собой, причем с кислой рожей. В конце концов берешь ручку. Когда в твою сторону посмотрит верховный жрец, берешь первую папку и развязываешь тесемки, скрепляющие бумаги. Но как только верховный жрец выходит, ты вместе с остальными вскакиваешь и встаешь около его стола под вентилятором и перебрасываешься шуточками с коллегами. Вот и вся работа.

Союз конторских служащих выразил возмущение статьей Филипоса и потребовал головы Обыкновенного Человека, но скандал лишь увеличил количество читателей колонки. Общественное мнение (как и Профсоюз журналистов и репортеров) было на стороне автора, поскольку каждый гражданин Траванкора имел личный опыт канцелярской волокиты и печального исхода из Секретариата не солоно хлебавши. Мастер Прогресса — редкий случай человека невиданного терпения и навыков общения с бюрократами; он даже находит удовольствие в битве с ними.

Один из читателей Филипоса заявляет о себе поздно вечером криком горлицы — крещендо, смешливое фырканье девушки, которую щекочут. Филипос вылетает из дома и крепким тычком в плечо приветствует Джоппана:

— Это тебе за то, что так долго не появлялся.

— Аах, ну что, тебе полегчало? — Джоппан грубоватый, как всегда, коренастая фигура прочно стоит на земле, а плечи такие же широкие, как его улыбка. В одной руке у него бутылка тодди, а другой он в ответ стукает Филипоса: — А это за то, что я последним узнаю, что ты, оказывается, всегда был коммунистом.

— Это я-то? — потирает плечо Филипос.

— А разве не ты открыл Центр питания? Ты стараешься сделать хоть что-нибудь. Я горжусь тобой. Владимир Ленин сказал: «Газета должна стать не только коллективным агитатором, но и коллективным организатором масс». Так что, как видишь, твои действия, твои слова подтверждают: ты — революционер!

— Аах, ну ладно. Теперь могу спать спокойно. А ты-то как, Джоппан?

Джоппан пожимает плечами. Баржевые перевозки Игбала, как и любой другой бизнес в округе, застопорились. Игбал больше не может платить жалованье, но, поскольку Джоппан ему как сын, он его кормит.

— Посмотри на меня, — говорит Джоппан. — Я говорю и пишу на малаялам, умею читать по-английски. Умею вести бухгалтерию. Знаю все внутренние воды страны как свои пять пальцев. Но сейчас мне повезло, что время от времени могу работать поденщиком. По вечерам хожу на партийные собрания. Это питает хотя бы мой мозг, если уж не утробу. Ночую на барже, потому что если пойду домой, непременно сцеплюсь с отцом.

— Нет смысла надеяться, что он переменится, — замечает Филипос.

Джоппан вздыхает:

— Они с Амма хотят, чтобы я женился, представляешь? Да я себя-то с трудом могу прокормить! — Он смеется. — Но вообще-то могу и жениться, чтобы их порадовать. Больше-то ничего хорошего от меня не дождешься.

Они болтают, как в старые добрые времена, уже за полночь Джоппан собирается уходить, разгоряченный тодди, львиную долю которого сам и выпил.

— Насчет Центра питания. Я серьезно, Филипос, — я горжусь тобой. Ты спасаешь человеческие жизни. Но подумай вот о чем, Филипос: если ничего не изменится, если люди не могут выбиться из нищеты, если пулайар никогда не смогут владеть землей и передать по наследству своим детям, то когда в следующий раз придет голод, те же самые люди будут стоять в очереди за едой. И опять понадобятся такие, как ты, чтобы накормить голодных.

С этой мыслью Филипосу нелегко было уснуть.


Спустя несколько недель Большая Аммачи объявляет, что назавтра Джоппан женится.

— Что? Не может быть! Он мне ничего не сказал. Он нас пригласил?

— Не дело Джоппана нас приглашать. Нас сегодня пригласил Самуэль. Вот я тебе и сообщаю. — Глядя на потерянное лицо сына, она пытается утешить: — Послушай, это не тот союз, что планируют долгие месяцы. Должно быть, все произошло буквально на днях.

— А где будет свадьба? В нашей церкви? Я пойду.

— Не глупи. Так не делается.

— А я все равно пойду, — ворчит Филипос. — Джоппан будет рад меня увидеть.

— Нет, не пойдешь, — твердо говорит мать. — Эта семья слишком много значит для всех нас. И не надо ставить их в неловкое положение только потому, что ты не хочешь понять, где твое место.


После церемонии молодые супруги и родители жениха являются с визитом, вручают сладости из пальмового сахара. Джоппан застенчиво усмехается, пожимая руку Филипосу.

— Я же сказал, что женюсь, — бормочет он.

— Ты сказал, что мог бы!

Невеста, Аммини, смущается и не снимает покрывала с головы, так что Филипосу не удается ее рассмотреть. Самуэль сияет, как будто все его тревоги позади, и нежно держит сына за руку. Большая Аммачи дарит молодым три рулона хлопковой ткани, новый сияющий набор медной посуды и толстый конверт. Джоппан складывает ладони перед грудью и склоняется, чтобы коснуться ее стоп, но она его удерживает. Самуэль и Сара, как обрадованные дети, гладят подарки ладонями. Филипос восхищен предусмотрительностью матери. Когда гости уходят, она рассказывает, что выделила Самуэлю прямоугольный участок земли сразу за его домом, чтобы построить отдельное жилище для Джоппана и невестки, если захочет, или просто отдать его молодоженам.


Спустя год и четыре месяца от того момента, как Мастер Прогресса впервые начал кампанию по сбору петиций, электричество пришло в Парамбиль — с подстанции в двух милях отсюда. За прокладку линии согласились заплатить вскладчину только четыре семейства.

— Когда остальные решат, что тоже хотят электричество, — говорит Мастер Прогресса, — им придется оплатить часть наших первоначальных затрат, с учетом роста цен. Так что мы, возможно, даже вернем свои инвестиции.

При свете двадцативаттных лампочек электрифицированные семейства празднуют новшество, пока их соседи недовольно ворчат. Для Филипоса выражение лица Малютки Мол, когда загорается «маленькое солнышко», означает, что все было не зря. Из темноты налетают насекомые и роятся вокруг лампочки, словно явился их беспозвоночный Мессия. Филипос включает радио, так долго пылившееся в бездействии. Мужской голос заполняет комнату, читая новости по-английски; Филипос кладет ладонь на боковую панель и чувствует, что он полностью оправдан. Он принес мир к своему порогу. Одат-коччамма, заслышав бесплотный иноземный голос, вылетает из комнаты, хватает с бельевой веревки первую попавшуюся вещь и накрывает голову — случайно это оказываются трусы Малютки Мол. В дверной проем видно, как она истово крестится, натягивая на лоб странную тряпку.

— Встань, мууни! — призывает она хохочущего Филипоса. — Голос из ниоткуда — это голос Господа!

Объяснения не слишком ее убеждают. Филипос нашел музыкальную волну, и Малютка Мол танцевала, пока не пришло время ложиться спать. Несколько часов спустя он все еще сидит, склонившись над приемником, ощущая себя Одиссеем, ведущим свою галеру по потрескивающему коротковолновому океану. Натыкается на театральную постановку и переносится из Парамбиля на далекую сцену, повторяя слова, которые знает наизусть: Если чему-нибудь суждено случиться сейчас, значит, этого не придется дожидаться. Если не сейчас, все равно этого не миновать. Самое главное — быть всегда наготове[177].

Большая Аммачи отказалась провести электрическое освещение в свою спальню и в кухню. Ее вполне устраивает старая масляная лампа, надежная верная подруга, вытертое основание которой так удобно устраивается в ладони и пальцах; Аммачи обретает покой, глядя на золотистый ореол, на пляшущие тени, которые лампа отбрасывает на пол и стены, вдыхая запах горящего фитиля. Этих зыбких спутников своих ночей она предпочитает оставить как есть.

Перед тем как отправляться в постель, Большая Аммачи всегда приносит сыну чай-джира. Эфирное сияние от панели приемника освещает его лицо. Мир заслуживает его любопытства, его доброго сердца, его статей, думает мать. Когда-то мальчик стремился в большой мир, такой большой, что она и представить себе не могла. Но удовлетворился своими книгами и радио. Мать надеется, что этого ему достаточно. Господь, просит она в молитве, скажи, что мой сын там, где он должен быть.

Филипос обернулся:

— Аммачио! — И радостно помахал ей, впервые за много часов оторвавшись от своего радио. Лицо его светится восторгом, но он отчего-то нервничает.

Мать собирается с духом, готовясь услышать, что за новая страсть настигла мальчика.

— Аммачи, — начинает он, — я хочу, чтобы ты послала за сватом Анияном. Я готов.

глава 45 Помолвка

1944, Парамбиль

Сват Аниян — человек представительный, его блестящие черные волосы гладко зачесаны на висках, придавая ему прилизанный аэродинамический вид, однако манеры его неторопливы. «Ания́н» означает «младший брат», его детское и христианское имя давно забыто. Он не улыбается и не выражает удивления, когда Филипос пересказывает историю своей встречи с Элси в поезде, но пристально смотрит на Большую Аммачи.

К удивлению Филипоса, Аниян отлично знает и кто такая Элси, и что она пока не замужем, «по крайней мере, позавчера не была». По сравнению с индуистами и мусульманами Траванкора и Кочина община Святого Фомы крошечная, но все же их сотни тысяч рассеяно по миру. Сваты вроде Анияна должны быть ходячими хранилищами семейных имен и родословных, восходящих к первоначальным обращенным.

— Хорошо, — говорит Аниян. — Я предложу стороне Тетанатт — то есть Чанди. Если его это заинтересует и поскольку вы с девушкой уже познакомились, в пе́нну ка́анал нет нужды. — Он имеет в виду смотрины будущими родственниками — событие, на котором жених обычно не присутствует.

— Я все равно хочу пенну каанал, — заявляет Филипос.

Лицо Анияна не дрогнуло. Его профессия не позволяет выдавать никаких чувств ни при каких обстоятельствах.

— Если у Чанди создастся впечатление, что ты ее еще не видел, тогда… это возможно.

— И я хотел бы поговорить с ней, — добавляет Филипос.

— Невозможно.

— Я настаиваю.

Вены на висках Анияна слегка вздуваются. Едва заметно улыбнувшись, он встает:

— Позвольте для начала обратиться к Чанди с предложением. Это первый шаг.

— Послушайте, Аниян. Я намерен жениться на ней. Давайте считать, что это будет пенну каанал плюс помолвка. Тогда уж точно можно обменяться с невестой парой слов.

— Помолвка нужна для окончательного решения о браке. А не для разговоров с девушкой.


К концу недели Аниян возвращается с ответом: Чанди предложение заинтересовало. Можно переходить к пенну каанал.

Но у Большой Аммачи есть вопрос:

— Они не спрашивали про ДжоДжо? Или про Малютку Мол? Про воду…

Аниян приподнимает бровь:

— А о чем тут спрашивать? Несчастный случай, ребенок утонул. Это же не сумасшествие, передающееся по наследству. И не припадки. Такого я никогда не скрываю. И знаете, Аммачи, в нашей общине гораздо больше Малюток Мол, чем вы можете себе представить. Это вовсе не помеха брачному союзу.

Большая Аммачи поворачивается к Филипосу:

— Если этот брак состоится, ты должен все рассказать Элси, слышишь? Никаких тайн.

Аниян терпеливо дожидается, пока она закончит.

— Итак… Аммачи, вы и кто-нибудь из старших родственников приедете в Тетанатт-хаус. Аах, и ты тоже можешь прийти, мууни, — якобы вспомнив, добавляет он. — Если не возникнет никаких препятствий, помолвка может состояться в тот же день, и мы назначим дату свадьбы и приданое…

— Мне нужно поговорить с Элси наедине, — говорит Филипос.

Аниян поворачивается к Большой Аммачи, но видит, что здесь не найдет поддержки.

— Хорошо, может быть, после молитв и чая…

— Наедине?

— Аах, аах, наедине, конечно. Но все остальные будут неподалеку.


Большая Аммачи сидит на бесконечно длинном белом диване в Тетанатт-хаус, сжимая в руках чашку с золотой каемкой и блюдце. Высоко на стене, чуть наклоненные вниз, висят фотографии уже умерших людей. Она считает эту новую моду зловещей. Покойная жена Чанди взирает на них сверху. Рядом с ней — правда, несколько утешающий — портрет Мар Грегориоса работы Рави Вармы.

Большая Аммачи тихонько обращается к святому: Дай знак, что мы правильно поступаем.

Эна-ди?[178] Что ты там бормочешь? — сварливо ворчит Одат-коччамма. — Пей свой чай. — Старуха страшно довольна, что ее пригласили как старшую родственницу, наравне с Мастером Прогресса. Ее ничуть не смущают ни дом, ни торжественный повод; наливает дымящийся чай в фарфоровое блюдце («А для чего еще оно нужно?») и дует на него. — Аах, отличный чай, должна я вам сказать!

Сват Аниян не ест и не пьет, лицо его неподвижно, как стоячая вода, а глаза обследуют пространство, регистрируя будущих клиентов, даже если те пока еще в младенческих летах.

Большая Аммачи наблюдает, как Чанди, их общительный хозяин, беседует с Мастером Прогресса. Почему мой Филипос? Ее сын, разумеется, сокровище, самый достойный жених, и он наследник Парамбиля, в котором без малого пятьсот акров. Но это не сравнить с поместьем Чанди в нескольких часах езды отсюда, а там, как ей рассказывали, несколько тысяч акров чайных и каучуковых плантаций, да в придачу родовая усадьба и еще множество владений повсюду. Его богатство видно и в обстановке дома, и в двух автомобилях, стоящих снаружи, — один под навесом, гладкий и блестящий, с длинным носом и ребристыми плавниками, сияет, как сапфир, а другой, припаркованный у дома, — тот самый, на котором Филипоса привезли в Парамбиль много лет назад, — рабочий транспорт, с обнаженным нутром и торчащей позади платформой. Чанди мог бы присмотреть для Элси богатого наследника другого поместья, или врача, или налогового инспектора. Может, ему просто понравился школьник Филипос еще при первой встрече — тогда Чанди назвал его героем. С тех пор мальчик сделал себе имя литературным творчеством. Или Элси (которая пока не появилась) была столь же настойчива, как и Филипос, насчет их союза. Аммачи вздыхает, глядя на сына, как же он хорош собой, несмотря на волнение, — спину держит прямо, густые волосы волнами спадают вдоль щек, белая джуба лишь подчеркивает светлую кожу.

После общей молитвы юная девушка в сари, кузина Элси, вновь подала всем чай и палаха́рам[179], а затем вывела Филипоса на широкую веранду и усадила на одну из двух стоящих там лавок — прямо напротив открытого французского окна, на виду у всех гостей. Три древние тетушки со стороны Тетанатт, с ушами, оттянутыми тяжестью золота, тут же подхватились с мест и последовали за ним. Каждая складка на их подолах отглажена до остроты лезвия, а чатта их накрахмалены в рисовом отваре так крепко, что едва не трескаются, когда старухи плюхаются на вторую лавку. И поправляют расшитые золотом кавани, понадежнее прикрывая груди.

Одат-коччамма, сурово нахмурившись, со стуком ставит блюдце и следует за ними, от кривоногой поступи тело ее грозно раскачивается из стороны в сторону. Старухи с тревогой наблюдают за этим демаршем. Она втискивается между ними на лавку, энергично работая локтями и приговаривая: «Полно тут места. Подвиньтесь-ка». Одат-коччамма берет кусочек халвы с подноса, которым обносит всех юная кузина, нюхает, недовольно морщит нос, бросает халву обратно на блюдо и решительным жестом отмахивается от девушки, таким образом лишая лакомства и всех остальных. Старухи протестующе открывают было рты, но Одат-коччамма, не обращая на них внимания, громко клацает деревянной челюстью. Сквозь туман своих катаракт и массивную фигуру тетушки Одат старухи пытаются разглядеть Филипоса. Переговариваются они неестественно громко, потому что все как на подбор глуховаты.

— Поговорить с девушкой, а? Зачем это, а? Ему нужно только на свадьбе появиться — на что он еще нужен!

— Аах, аах! Да что он там хочет сказать, у него же на это будет целая жизнь, правда же?

— Аах, аах. Сберег бы слова на потом, когда состарится. Только слова-то у него и останутся, когда остальное перестанет работать!

Плечи их трясутся от смеха, узловатые ладони прикрывают беззубые рты. Тетушка Одат делает вид, что не слышит. Она подмигивает Филипосу, а потом громко пукает и обводит соседок по лавке осуждающим взглядом.

Филипос чувствует, что все смотрят на него. Воздух так сгустился, что в нем можно пальцем выводить буквы. Там, в гостиной, маме тоже неловко, она такая крошечная на этом огромном диване, на котором у нее ноги до пола не достают. Филипос видит, как головы и глаза собравшихся поворачиваются в одну сторону, голоса постепенно смолкают — должно быть, появилась Элси. Филипос встает, напоследок еще раз утерев платком лицо. Сердце колотится так громко, что Элси запросто может идти на звук.

Она еще прекрасней, чем девушка из поезда, которую он запомнил. Филипос онемел от потрясения и не в силах даже поздороваться. Они садятся бок о бок. Ее кораллово-голубое сари — безмятежный фон для ее рук, на которых нет никаких украшений, даже браслета. Пальцы — длинные изящные линии, продолжение кистей и карандашей, которыми она так искусно владеет. В голове у Филипоса все пьяно кружится от аромата гардении в ее волосах.

Он откашливается было, готовясь заговорить, но тут из-под подола сари показываются пальцы ее ног, и все слова мигом улетучиваются. Он будто снова в купе поезда, и вновь ее ступни мелькают перед его лицом, когда она взбирается на свою полку.

Голосовые связки, кажется, окаменели. О Господи, неужели это и называется «хватил удар»? Он тянется за платком, но рука ныряет в другой карман, пальцы выуживают монетку в один чакрам с изображением Баларама Вармы[180]. Он протягивает монету Элси, но кругляш вдруг исчезает. Филипос демонстрирует руки, ладони и тыльные стороны. Прошу вас, смотрите внимательно, леди и джентльмены, убедитесь, что ничего не спрятано. Потом тянется к уху Элси, неведомо откуда достает монетку и вкладывает в ладонь девушки.

Одна из древних тетушек в ужасе прижимает ладонь ко рту, как будто только что стала свидетельницей насилия.

— Вы видели, как он это сделал?

Нет, никто не заметил.

— Аах, он схитрил! Прятал туда-сюда!

— Это было чудо. — Филипос наконец обрел дар речи. И перешел на английский — не умышленно, но, как оказалось, совершенно правильно, если они хотят поговорить конфиденциально. Элси берет ладонь Филипоса, переворачивает ее, разглядывая.

— У тебя красивые руки. Мне вообще нравятся руки, — произносит она по-английски.

И в поезде они тоже говорили на английском. Он помнит ее голос. Низкий чарующий тембр заставляет его старательно следить за движением ее губ.

— Я обратила на них внимание, еще когда мы впервые встретились.

— А я на твои, когда ты гладила табакерку, — признается он.

На ладони у нее крошечное пятнышко зеленой краски. Кожу покалывает там, где девушка прикасается к нему.

— У меня есть блокноты, целиком заполненные рисунками рук, — рассказывает Элси.

Он спрашивает — почему.

— Наверное, потому, что все, что я рисую, начинается с моих рук. Порой я чувствую, что меня ведет моя рука, а разум лишь следует за ней. Без руки у меня ничего бы не было.

— А у меня есть блокнот про ноги, — сообщает он. — Ноги раскрывают характер. Можно ведь быть королем или епископом и украсить свои руки драгоценностями. Но ноги — это личность без прикрас, и неважно, кем вы себя провозглашаете.

Она наклоняется взглянуть на их босые ноги. Плавно придвигает свою стопу к его. Второй палец, выступающий чуть дальше большого; чистые блестящие ногти; волнообразные неровности суставов — все говорит об артистической натуре. Его ноги кажутся огромными рядом с ее. Кожа касается его кожи.

Старух, наблюдающих за ними, похоже, вот-вот хватит удар. Будь у них свисток, они бы уже надрывно дули в него.

— Айо! Сначала берет за руку! Теперь трогает ноги. Что, невтерпеж?

— Ты слышишь? — тихонько хихикает Элси.

Поколебавшись, он отвечает:

— Не все могу разобрать. Но у меня есть отличная идея.

Вообще-то отличной идеей было говорить по-английски.

— Филипос? — произносит она, будто пробуя его имя и глядя прямо в глаза. От звука ее голоса замирает сердце. — Ты хотел побеседовать со мной? — Она улыбается.

Потерявшись в ее улыбке, он запаздывает с ответом:

— Да, о да, конечно! И нарушил все правила своей просьбой. Да, я хотел поговорить. Можно я честно скажу — зачем?

— Честно гораздо лучше, чем нечестно.

— После того как мы… после поезда… я надеялся. Я хочу сказать, показалось, что это судьба, что спустя столько лет мы оказались в одном поезде, в одном купе, на одной лавке… Мы слишком быстро попрощались. И с тех пор я… мечтал жениться на тебе. Но я тогда был тем, кого изгнали из колледжа. Был избитым и сломленым. Я много работал и вот стал совсем другим, я больше не сломлен, и вот тогда решил позвать свата Анияна. Я помню, в поезде ты сказала Мине, что не готова к браку. Элси, я очень хочу жениться. Но я хочу быть уверенным, что… что ты тоже хочешь. Что тебя не заставляют.

Она обдумывает его слова. А потом улыбается, без слов давая понять — да, я тоже этого хочу.

— О, слава богу! Я боялся, что твой отец хотел бы кого-нибудь вроде… кого-нибудь более…

— Это я захотела. Тебя.

Она будто поцеловала его словами. Филипос чувствует, как погружается в ее взгляд, в этот взрыв коричневого, серого и даже голубого в ее радужке. Он готов прыгать от радости. Улыбается Одат-коччамме, которая радостно подмигивает ему в ответ. Она сползает с лавки, перебрасывает хвост кавани через плечо, задев по физиономиям сидящих старух. Высоко задрав нос, тетушка Одат присоединяется к Большой Аммачи, по пути прихватив кусочек халвы.

— Я просто счастливчик. Но почему я?

Теперь молчит Элси, неожиданно замкнувшись.

— Это секрет?

— Секрет спрятан на самом видном месте.

Он польщен. Это же последняя фраза из его «Человека-плаву».

— Ты и вправду хочешь знать, Филипос? Могу я рассказать честно? — поддразнивает она, но тут же становится серьезной. — Потому что я художник, — просто говорит она.

Он не понимает.

— В смысле, как Микеланджело? Или как Рави Варма?

— Ну да, пожалуй… Но только не как Рави Варма.

— Тогда как кто?

— Как я, — произносит она без улыбки. — Если бы Рави Варма родился девочкой, смог бы он после свадьбы учиться у голландского преподавателя, как ты думаешь? Или устраивать выставки в Вене? Путешествовать по всей Индии? Он купил типографию в Бомбее. Мудрый ход. Поэтому его работы известны повсюду. Он встречался со всеми знаменитыми красавицами своего времени, махарани и знатными особами, и рисовал их. С одной или двумя был довольно близок.

Неужели для нее нет запретных тем? — восхищенно думает Филипос.

— Я хочу сказать, что если бы Рави Варма был женщиной, он не был бы Рави Вармой.

Он понимает, что она имеет в виду, но не понимает, какое это имеет отношение к делу.

— Филипос, ты ведь тоже художник.

Как приятно слышать такое.

— И можешь посвящать творчеству большую часть времени. И никто не скажет тебе, что хватит уже писать или когда именно писать. И брак ничего для тебя не изменит.

С этим не поспоришь.

— С самого моего возвращения отец присматривал для меня женихов. Сначала парень из землевладельцев… потом еще один, хозяин текстильных мануфактур в Коимбатуре[181]. Я отказывалась. Думала, что из всех мужчин, за кого я могу выйти, только ты всерьез относился бы к моему творчеству, к моим стремлениям. — Лицо ее вдруг становится очень печальным. — Я хорошо обеспечена. Отец не гонит меня из дома. Но если с ним что-нибудь случится, то все имущество, за исключением моего приданого, то есть абсолютно все перейдет моему брату. Так устроено наше общество. Несправедливо, но такова жизнь. И если я не выйду замуж к тому времени, то у меня больше не будет своего дома. Поэтому отец так стремится устроить мой брак. Ради моего же будущего.

— Мужчин тоже заставляют жениться. Чтобы удовлетворить семейство, — вспомнил он про Джоппана.

— Да, но после свадьбы никто не скажет: «Филипос, бросай уже свою писанину. Твой долг — служить супругу и его родителям до конца твоих дней. Заниматься кухней, растить детей». — И она добавляет с ноткой горечи: — У моего брата будет жизнь, которая должна была бы быть у меня. Надеюсь, он разумно распорядится ею.

Они оба косятся в сторону ее братца. Живот у него выпирает даже из-под роскошного двойного мунду, лицо отечное, под глазами залегли темные круги, которые уже никогда не сойдут. Парень словно чересчур прожорливая копия своего отца, так же неважно выглядит и по тем же причинам, но в куда более юном возрасте: сигареты и слишком много бренди. Но ему недостает юмора Чанди, его обаяния, доброты и жизнелюбия. Почувствовав взгляд, братец поднимает пустые глаза. Между братом и сестрой совсем нет любви, видит Филипос.

Элси наклоняется поближе к Филипосу:

— Я рассказала тебе только потому, что ты спросил. Ты не представляешь, как сильно девочки любят своих отцов. Выйти замуж — это лучший подарок, который я могу для него сделать. А потом я стану твоей головной болью. И я подумала: если уж придется выйти замуж, то кто будет уважать меня как художника и позволит мне быть тем, кем я должна быть? И решила, что это ты.

И вновь он польщен. Но ее слова немного обескураживают. А где же любовь? Где в этом объяснении страсть? Она читает его мысли.

— Послушай, если мои слова тебе разочаровали, прости. Это ведь просто смотрины. Ты можешь сказать, что пришел, увидел и понял, что я не для тебя. Можешь отказаться. Или я могу. Ты спросил. И я честно ответила.

Какая жестокая честность! А у него хватило бы мужества быть таким же искренним, как она?

— Элси, последнее, чего мне хочется, это отказаться…

— Когда я рисовала тебя тем утром в поезде, я думала, что заглядываю в твое сердце. Я больше не была той девочкой, что ехала с тобой в машине. И ты не был тем храбрым мальчиком, который спас младенца. Я видела мужчину, решительно ищущего свой путь. И ты нашел — я вижу это в твоих рассказах. А когда явился сват, я была просто счастлива. Подумала — вот наконец человек, который видит мир так же, как я. Который жадно стремится изобразить его, так же как пытаюсь изображать я. Скажи, в чем я ошиблась.

— Нет, ты все правильно поняла. Но я хочу, чтобы и ты знала — я не хочу жениться только потому, что так надо. Я хочу жениться на тебе. И когда мы поженимся, я сделаю все, чтобы поддержать тебя в творчестве. А как же иначе?

Ей это по душе.

— Ты уверен? Твоя милая мама надеется, что я буду заниматься кухней, приглядывать за домом, готовить вкусное рыбное карри. Она будет в ужасе, если придет торговка рыбой, а я не сумею отличить матхи от ва́ала…[182]

— Погоди, правда не умеешь? В таком случае… — Он делает вид, что возмущенно встает.

Ее брови-крылья изумленно взмывают, но миг спустя она хохочет — какой чудный звук, словно звон колокольчиков. От вида ровной полоски ее зубов, кончика языка, краешка нёба у него голова идет кругом.

— Элси, пока ты вот так смеешься, мне все равно, какая ты хозяйка. Обещаю. У тебя будет столько же времени и возможностей заниматься рисованием, сколько и у меня для моей работы. Ты пока не знакома с моей мамой, но она просто чудо. Она все поймет.

— Филипос… — нежно и благодарно произносит Элси, склонив голову и прислоняясь к нему.

А он прислоняется к ней, принимая и поддерживая вес ее тела, и пошли к дьяволу древние старухи. Его рука там, где он прикасается к девушке, горит огнем. Сердце неистово скачет — не от страха или в панике, но от осознания, что он обрел то, что искал. Филипос горд собой. Обыкновенный человек сумел добиться необыкновенного.

глава 46 Брачная ночь

1945, Парамбиль

Война, длившаяся шесть лет, почти закончилась. Два с половиной миллиона индийских солдат будут демобилизованы, включая — впервые — сотни индийских офицеров. Во время Великой войны Британия никогда не призывала офицеров индийского происхождения, опасаясь, что тем самым подготовит будущих повстанцев. И англичане были правы. Нынешние возвращающиеся с фронта индийские офицеры — это люди с наградами за доблесть, люди, которые видели, как под их командованием солдаты погибали за освобождение абиссинцев, французов, за освобождение Европы от гитлеровского ига. Они не согласятся на меньшее, чем свобода Индии. Англичане выступили с идиотским заявлением, что тех индийских солдат, которые были захвачены японцами в плен и вынужденно вступили в Индийскую национальную армию Субха Чандра Боса[183] или тех, кому отрубили головы, будут судить как «предателей». Ярость каждого индийского военного и всего индийского общества напугала британцев. Если хотя бы один гарнизон взбунтуется, ничто не остановит падения цепочки домино. Двести тысяч гражданских англичан в Индии будут в одну ночь вырезаны тремя сотнями миллионов местных жителей.

В Траванкоре будущий жених ночь за ночью обшаривает эфир, из Парамбиля наблюдая за освобождением Ленинграда и Рима, Рангуна и Парижа. К карте на стене он добавляет новые листы, но войну на Тихом океане невозможно изобразить ни в каком масштабе. Он подписывает точки на карте: Гуадалканал, атолл Макин, Моротаи, Пелелиу. Люди толпами гибнут на этих крошечных островках. Какое-то массовое безумие. И личное тоже: один из внуков гончара записался в армию по единственной причине — ради единовременной премии и жалованья. Бедный мальчик погиб в Северной Африке.

Они с Мастером Прогресса решили закрыть Центр питания, потому что продовольственное снабжение неуклонно улучшается. Филипос не может отделаться от чувства, что меняющийся ход войны, надежды Индии на неминуемое освобождение неразрывно связаны с переменами в его собственной судьбе.


Их брак заключают в той же церкви, где когда-то выходила замуж Большая Аммачи и где крестили Филипоса. Появляется Элси — па́ллу[184] сари прикрывает волосы; глаза, как положено, опущены вниз; первой через порог переступает правая нога. И всеобщий восхищенный вздох при виде прелестной невесты — возможно, первой, которая в стенах этой церкви вступает в брак в сари. Филипосу кажется, что золотистая аура, как пыльца корицы, окружает ее. Вместо того чтобы обвешаться с головы до ног украшениями матери, Элси надела лишь по одному браслету на запястья, тонкую золотую цепочку с подвеской и золотые серьги. В свои девятнадцать она держится с самообладанием и уверенностью женщины, прожившей вдвое больше. А вот когда Филипос в последний раз перед выходом из дома разглядывал себя в зеркало, у него сложилось о себе абсолютно противоположное впечатление: двенадцатилетний мальчик пытается выдать себя за двадцатидвухлетнего.

В первом ряду на мужской стороне, рядом с Мастером Прогресса и парамбильскими родственниками, гордо стоял Джоппан в своих лучших мунду и джубе. Но Самуэль, несмотря на все мольбы и уговоры Филипоса, категорически отказался входить в церковь. Он наблюдал за церемонией через окно.

Домой молодых доставил длинный, блестящий, украшенный розами «форд» Чанди — тот, что с «плавниками». К Парамбилю они подъехали по недавно расширенной дорожке, по одну сторону которой громадный белый па́ндал[185] забит сидящими гостями. А по другую сторону возвышается громада Дамодарана, который понимает значение происходящего события. Не успели они выбраться из автомобиля, как Дамо тычется хоботом в Большую Аммачи, а та тянется погладить его. Затем Дамо по-товарищески подцепляет хоботом Филипоса и ерошит ему волосы, семейство Тетанатт благоговейно ахает. На голову невесты Дамо водружает гирлянду из цветов жасмина, которую передал ему Унни. Хобот задерживается у лица, обнюхивая щеки и шею, Элси в восторге хохочет. Она благодарит слона ведром подслащенного риса, приготовленного Большой Аммачи.

Подавальщики носятся по шатру с дымящимися блюдами восхитительного бирья́ни[186] из ягненка, приготовленного Султаном-паттаром. Слышен шокирующий звук легкого и свободного смеха Благочестивой Коччаммы, очаровательного и звонкого, — никто и не подозревал, что она так умеет. «Пунш поместья Чанди», сливовое вино, названное в честь святого, производит фурор на женской половине.

Филипос и Элси, сидя на возвышении, принимают ошеломительную череду гостей, среди которых есть и несколько белых пар из числа землевладельцев — друзей Чанди. Снаружи пандала Филипос высматривает Самуэля, тот выглядит царственно в яркой шелковой джубе горчичного цвета, подаренной Филипосом, и ослепительно белом мунду. Когда Филипос машет ему, подзывая, старик хмурится и не двигается с места, всем видом говоря, что уж тамб’ран должен бы понимать. Поэтому Филипос выбирается наружу сам и тянет за собой Элси; он обнимает старика — не только из любви, но еще и потому, что тот намеревается сбежать.

— Элси, это Самуэль, единственный отец, которого я знал.

Потрясение Самуэля, вызванное их приближением, сменяется ужасом от богохульства маленького тамб’рана. Он не смеет смотреть в глаза Элси, почтительно складывая ладони под подбородком. Она отвечает на приветствие, а затем склоняется коснуться его ног. Самуэль, вскрикнув, вынужден схватить девушку за руки, удерживая. Она ласково берет его ладони, склоняет голову и тихо произносит: «Благословите нас». Не в силах отказать ей, старик молча, с трясущимися губами, простирает дрожащие заскорузлые ладони над их головами. Филипос тянется обнять, но Самуэль в притворном гневе отталкивает его. И указывает на помост, безмолвно приказывая молодым вернуться на место, а сам отворачивается, чтобы они не увидели его слез.


Почти в полночь они наконец остаются наедине в комнате Филипоса. В письмах, которыми жених и невеста обменивались перед свадьбой, он упомянул повеление Одат-коччаммы, что ему следует убрать со стен свои карты, чтобы приготовить комнату для молодой жены. Это стало поводом для телеграммы от Элси, впервые в истории Парамбиля.

ОСТАВЬ КАРТЫ НА МЕСТЕ ТОЧКА НИЧЕГО НЕ МЕНЯЙ ТОЧКА ХОЧУ ВИДЕТЬ ТЕБЯ ТАКИМ КАК ЕСТЬ ТОЧКА

Элси улыбается, увидев, что ее телеграмма прикноплена к карте и стала частью густо исписанного пометками гобелена с народами, армиями, флотами и глупостями человеческими. Когда чемоданы Элси внесли в комнату, там сразу стало тесно. К их спальне пристроили новую ванную комнату, каждое утро большой резервуар нужно наполнять водой из колодца, чтобы потом она лилась из кранов, но Филипос планирует вскоре установить электрический насос. Элси, захватив свои туалетные принадлежности, направилась в ванную, как будто давным-давно живет в Парамбиле и уже привыкла. Слава богу, что ей не нужно пользоваться уборной во дворе или совершать омовения за загородкой у колодца. Филипос торопливо помылся именно там и поспешил обратно.

К ее возвращению он зажигает масляную лампу — мягкий свет не такой резкий, как от электрической лампочки на стене. Элси переоделась в белую ночную рубашку с рисунком из светло-розовых цветов, а он остался в одном мунду, с обнаженной грудью. Они ложатся рядом, глядя в потолок. Во время церемонии всякий раз, как их руки соприкасались, он чувствовал, как мурашки пробегают по телу. А по пути домой они прижимались друг к другу и улыбались, как дети, словно хвастаясь: Мы сделали это!

Он прикручивает фитиль. Они долго лежат молча, прислушиваясь, как ветер шевелит кроны пальм, как воркует голубь, как позвякивает цепь на ноге Дамо. В комнате темно, но постепенно на дальней стене проступают два бледных прямоугольника окон, занавеска прикрывает только нижнюю половину, а на фоне неба виден силуэт верхних ветвей хлебного дерева во дворе. Три плода, свисающих в развилке, похожи на ребятишек, играющих на дереве.

Он поворачивается к Элси, и она тут же прижимается к нему, словно ждала. Колени их неловко стукаются друг о друга. Он кладет ногу поверх ее лодыжек, ее ноги скользят между его, и вот уже ступни их рядом. Он видит только ее лицо, чувствует ее дыхание на щеке, запах зубной пасты и мыла и природный аромат ее кожи. Ее пальцы робко ощупывают его виски, подбородок, шею — как скульптор оценивает модель. Его пальцы путаются в ее волосах. Тела прижаты друг к другу, он ощущает ее мягкую грудь. Она не может сдержать зевок, и он зевает почти одновременно с ней. Оба коротко сдавленно хихикают. Элси вздыхает и зарывается в него. Голова покоится в углублении, образованном его плечом и туловищем, а длинные пальцы вытянулись на груди.

Постыдное бегство из Мадраса оставило в нем ощущение незавершенности, недостающих частей и нераспутанных нитей. Но сейчас, когда Элси прилепилась к нему, Филипос чувствует себя цельным. Ее живот сначала крепко давит ему в бок, а затем с каждым выдохом все больше расслабляется, дыхание ее замедляется. Он наблюдает за этим чудом. А потом, несмотря на возбужденное сердцебиение от того, что обнимает прекрасную женщину — свою жену, — Филипос тоже засыпает.

Когда после полуночи он просыпается, ноги их по-прежнему переплетены, но ее рубашка и его мунду сбились, и стала видна обнаженная кожа ее бедра. Он мгновенно, будто плеснули водой из ведра, приходит в себя. Место, где их кожа соприкасается, горит огнем. Филипос осторожно придвигается теснее, и, удивительно, она отвечает. Глаза ее открываются. Он не уверен, как именно надо действовать дальше. Голова медленно приближается к ней. Она прижимается к этой его новой твердости, которой не было в нежных объятиях перед тем, как они заснули.

Губы их встречаются, неловкое касание — волнующее, но сухое. Не то, что он себе представлял. Они повторяют попытку, проникая более решительно, и теперь языки соприкасаются — будоражащая искра и близость настолько глубокая, что по всему телу озноб. Он неловко ощупывает ее рубашку, и внезапно грудь обнажается. Ничто и никогда в его жизни не сравнится с этим моментом, когда он впервые увидел ее, прикоснулся к ней, почувствовал, как она отзывается. Рука застенчиво движется вниз, а тыльная сторона ее ладони, а затем и пальцы робко трогают ту часть его тела, которую невозможно не заметить. Их обоюдная робость и неловкость эротичны так же, как и все, что этому предшествовало. Он приподнимается и нависает над ней. Как слепой, который уперся в угол и пытается своей палкой нащупать дорогу, но она одной рукой направляет его, положив другую ему на грудь, чтобы притормозить. Очень медленно она впускает его. Чуть морщится болезненно, но удерживает его внутри. Только когда он чувствует, как она расслабилась, очень нежно начинает двигаться. Боже, думает он, если существует это, как можно заниматься чем-то еще? Филипос растворяется в теле своей молодой жены, сливается с ним, их дыхание, их соки и жилы — все едино. Никакие эксперименты с самим собой и ничто из «Фанни Хилл» и «Тома Джонса» не подготовило его к трепету и нежности происходящего.

Они погружаются в забытье под таинственной, укрывающей от всего завесой, распростертой над ними, напоенной их смешанными ароматами. Очнувшись, Филипос вспоминает случившееся, и воспоминание вновь встряхивает его, возбуждая безудержное желание повторить снова и снова. Он ждет, чтобы возлюбленная открыла глаза, и вскоре она выныривает из сонной дымки, не сразу понимая, где же оказалась. Элси, проснувшаяся в своем новом доме, кажется неожиданно уязвимой. Почувствовав ее состояние, он бережно заключает ее в объятия и прижимает к себе. Наверное, ей больно. То, как она приникает к нему, убеждает, что он поступил правильно. Спустя некоторое время Элси чуть отстраняется, смотрит ему в лицо и целует, в ее дыхании вкус сна и его самого. Она что-то шепчет, но Филипос не может прочесть по губам.

— Элси, я не разбираю шепот. Прости.

Она прижимается губами прямо к его уху:

— Я сказала, что не чувствовала бы себя так спокойно ни с кем, кроме тебя. Вот что я сказала.

Она устраивается поудобнее, обнимая его, и они вновь засыпают.


Просыпаются они одновременно. Свет струится сквозь крестообразные вентиляционные отверстия и окна. Ленивый петух кукарекает «Солнце-встало-раньше-меня-ай-я-яй». Слышно звяканье ведра о стенки колодца, скрип ворота и жужжание веревки. Дом пробуждается.

В ямке ключицы поблескивают капельки пота. Их общий запах такой острый, такой чувственный. Филипосу хочется рассказать ей, какой умопомрачительной была ночь, как… Но не существует таких слов. Поэтому он целует ее веки, брови, каждый дюйм ее лица.

— Я хочу, чтобы ты была счастлива здесь, Элси, — шепчет он. — Я исполню любое желание, только скажи… Все, что захочешь.

Даже для него самого слова звучат торжественно. Возвышают его. Милостивый, опьяненный страстью государь, он влюбленно смотрит на свою королеву, ее тонкий нос, вытянутые к вискам глаза, напоминающие изящный овал ее лица. Многие месяцы после их поездки в поезде он вспоминал, что глаза у нее близко посажены, но это лишь видимость из-за того, как они вытянуты к носу, его Нефертити. И память так и не запечатлела толком изысканную дугу Купидона ее верхней губы. Он пьян, опьянен красотой своей невесты, его разрывает от щедрости, как императора Шах Джахана[187], который предлагал выстроить дворец для своей возлюбленной.

— Все что угодно? — сонно повторяет она, руки крыльями вытягиваются в стороны, губы едва двигаются, глаза полуприкрыты. — Как джинн в лампе Аладдина? Уверен?

— Да, все что угодно.

Она приподнимается, опираясь на локоть, поворачивается к нему, ее грудь опускается на его грудь — зрелище при дневном свете настолько поразительное, что если бы она попросила его отрубить себе голову, чтобы продолжать им наслаждаться, он бы тут же согласился. Ее забавляет и радует его внимание; нисколько не смущаясь, она остается в этом положении, чтобы он мог любоваться и дальше. Кожа на груди немыслимо гладкая, кремовая и бледнее, чем остальное тело, пока не переходит внезапно в более темный кружок вокруг соска. Их влечение к телу друг друга, совсем недавно обнаруженное, берет верх над стыдливостью. Школьница на сиденье автомобиля, Юная Мисс в поезде — ныне она его жена, и глаза ее говорят: Смелее, смотри, целуй, трогай…

— Все что угодно. — Слова полны любви и удовлетворенного желания. — И я не имею в виду построить мастерскую. Это мы и так сделаем. Я уже начертил план — расширим южную веранду и накроем крышей. Там хорошее освещение, но как ты решишь. Нет, я имею в виду нечто большее. Отвоевать Святую землю? Победить дракона? — Он нежно гладит ее по лицу.

Она внимательно, с улыбкой разглядывает его, прикидывая. Потом переводит взгляд к окну — и решение принято. Он старается проследить за ее взглядом, увидеть привычный мир ее глазами.

— Я люблю утренний свет. А эта плаву, — указывает она на дерево, с которого на них смотрят плоды размером с детскую головку, — она затеняет комнату. Ты мог бы срубить ее. Вот таково мое желание.

Срубить плаву? Дерево, которое приглядывало за ним, спящим, с самого его детства?

— За ним, должно быть, открывается чудесный вид, — говорит она.

глава 47 Бойся дерева

1945, Парамбиль

К вечеру его не будет, дорогая!

Вот что он должен был сказать. А вместо этого растерянно колеблется так долго, что петух успевает прокукарекать еще раз.

— Вот это дерево? — переспрашивает Филипос. И самому тошно от фальшивых интонаций в голосе.

Элси отводит взгляд. Улыбка съеживается, как у ребенка, которому предложили сладости, а потом сразу отобрали. В мире, разделенном на тех, кто держит слово, и тех, кто лишь разглагольствует, она отдала свое тело одному из последних.

— Все в порядке, Филипос…

— Нет, нет, прошу тебя, Элси, милая, позволь мне объяснить. Я срублю его. Обязательно. Обещаю. Но можно ты дашь мне немного времени?

— Конечно, — говорит она.

Но он уже чувствует трещину, шов в их союзе. Если бы можно было отступить. Или она изменила бы желание.

— Спасибо тебе, Элси. Понимаешь, тут такое дело…

Его рассказ «Человек-плаву» вызвал у некоторых читателей своеобразный отклик. Кое-кто из них совершает паломничество к этой плаву, считая историю подлинной и думая, что в ней описано именно это дерево, и как бы ни убеждал Филипос, они остаются при своем мнении. А другие пишут на адрес газеты, просят, чтобы письма поместили внутрь дерева, засунули в его полости — их слова адресованы усопшим душам, которых они пытаются разыскать. Все это побудило редактора заказать фотографию Филипоса под знаменитым деревом.

— Фотограф скоро прибудет. А я пока получу благословение от Самуэля. Понимаешь, он часто рассказывал мне, как они с моим отцом посадили это дерево, когда расчищали участок. Оно было самым первым деревом на плантации. Когда я был маленьким, Самуэль показал мне, как это происходило. «Мы выкопали ямку, положили внутрь один гигантский чакка, целый. Из сотни семян под его крокодиловой кожей пробилось два десятка ростков. Любой из них мог стать отдельным деревом. Но мы связали их вместе, заставив вырасти одним могучим плаву». — Он понимает, что наговорил лишнего.

Из кузни слышно звяканье горшков. Хриплый ворон каркает своей подруге: Только взгляни на нашего идиота-приятеля, открывает рот, когда надо бы держать его на замке.

— Не переживай. И не надо спрашивать Самуэля. Ты не должен…

— Элси, нет! Представь, что дерева уже нет. Что твое желание исполнено. Попроси меня о чем-нибудь, что я могу сделать прямо сейчас, попроси…

— Все в порядке, — говорит она гораздо нежнее, чем он заслуживает, натягивает ночную рубашку на плечи, скрывая от взгляда свою грудь. — Мне не нужно ничего другого.

Она встает, высокая и гордая, застегивает пуговки сверху донизу, пока темный треугольник ее женственности и светлая полоска бедер не остаются лишь воспоминанием.

В дверях она задерживается. Солнечный луч, процеженный сквозь листву плаву, подсвечивает серо-голубые радужки, мерцающие, как графит.

— Но, Филипос… Прошу тебя… пожалуйста, сдержи свое обещание насчет моего творчества.

Он слышит, как Элси болтает во дворе с Малюткой Мол, а потом с Большой Аммачи и Лиззи, у них голоса звонкие, радостные, а у нее пониже, и ее голос легче различать, чем остальные.


Фотограф приехал и уехал, идут недели и месяцы. Каждую ночь, засыпая после любовных ласк, Филипос обещает себе отдать тайное распоряжение Самуэлю, чтобы его прекрасная жена проснулась в море света и поняла, что муж — человек слова. Элси, кажется, и не вспоминает про дерево. Эта тема никогда не возникает. Но Филипос не может выбросить ее из головы.


По радио звучит джаз в исполнении дюка[188] из Америки по имени Эллингтон. Филипос сидит у самого приемника, Элси — рядом, делает наброски. Он подглядывает, что рождается на ее странице, — он сам, склонившийся над радио, волосы падают ему на глаза. Дрожь пробегает по телу — от гордости за нее, но еще и от беспокойного чувства, которое не решается назвать. Рисунок льстит Филипосу — энергичные линии подбородка и тонкие линии, очерчивающие губы, пухлые и чувственные. Но сознательно или невольно она ухватила и его замешательство, его сокровенные страхи. Он, ущербный смертный, вовсе никакой не император Шах Джахан и не джинн — он карлик рядом с ее талантом; он больше не уверен в себе и ищет способ оставаться с женой на равных, быть достойным ее.

Вдохновленный супругой, Филипос работает больше, чем когда-либо. Но для Элси работа — это покой и свобода, состояние естественное, как дыхание, а он, напротив, чересчур придирчиво и избирательно использует свое перо, хотя изображаемый предмет — жизнь — вокруг него постоянно. Его искусство, как объясняет себе Филипос, заключается в том, чтобы заставить звучать обыденное, но неожиданным образом. И тем самым пролить свет на человеческие поступки, на несправедливость мира. Но он просто не умеет творить так, как она.

В их любовных играх жена порой удивляет Филипоса, передвигая его руки и ноги, демонстрируя свои желания так полно и властно, что он чувствует себя куклой Малютки Мол. Это ужасно возбуждает. Насытившись, она отстраняется от мира, оставаясь лишь дышащей плотью, пока он выпутывается из объятий. Глядя на ее распластавшееся в забытьи тело, он чувствует, как вновь поднимается на поверхность беспокойство: а что, если он просто бумага, камень, палочка угля, которые удовлетворяют ее ночные вожделения? Когда он проявляет инициативу, она отдается так страстно, что сомнения исчезают… только чтобы всплыть позже, в назойливом подозрении, что некая часть ее души скрыта от взгляда в запертом чулане, ключи от которого ему не доверены. Он все это выдумал? Но если нет, то винить надо только себя, всему причиной его необдуманное обещание насчет дурацкого дерева. Всякий раз, вспоминая о нем, Филипос морщится, это изводит его, гложет изнутри. Нужно найти наконец топор для этой плаву.


Большая Аммачи влюблена в невестку. Она с восхищением наблюдает, как счастливы молодые, как увлечен ее сын молодой женой. Еще до свадьбы он рассказал матери о том, что теперь стало очевидно: Элси не должна заниматься домашним хозяйством. Она настоящий большой художник. Большая Аммачи притворно возмутилась: «А кто сказал, что мне нужны помощники? Что я буду делать, если передам хозяйство? Что мне, читать твою колонку, пока не прожгу дырку в газете?» Ее вполне устроит, если Элси будет делать только то, что сама выберет. Элси выбирает подолгу сидеть в кухне на низкой табуретке, мешками просеивать рис, смеяться над болтовней Одат-коччаммы, внимательно слушать рассказы Большой Аммачи. Привязанность Большой Аммачи к Элси растет день ото дня. Мать Элси умерла совсем молодой, кто же рассказывал девочке сказки, называл ее муули, расчесывал волосы и отправлял на масляный массаж? Большая Аммачи делает все это и даже больше. И всякий раз, когда бы ни появилась Элси, ее хвостик, Малютка Мол, сопровождает ее. А еще у них часто бывает Лиззи, жена Управляющего Коры; они с Элси очень скоро становятся близки, как сестры.


Элси одобрила проект, и стройка началась. Их спальня (в прошлом спальня его отца) увеличена в три раза. Треть стала кабинетом Филипоса, с книжными полками по двум стенам и альковом для радиоприемника в дальнем углу, а оставшиеся две трети отданы под собственно спальню. Для студии Элси залили цементом патио, которое тянется на двадцать пять футов от задней стены их новой спальни. Спальню, студию и патио покрывает островерхая крыша, черепичная, а не соломенная. Патио окружает кирпичная стенка высотой по колено, от непрошеных визитов коров и коз она защищает, но не заслоняет света. Сзади расположены широкие распашные ворота. Рулонные жалюзи из койры по трем сторонам патио можно опускать, укрываясь от солнца или дождя. Шофер привез из Тетанатт-хаус художественные принадлежности Элси: холсты; стопки неоконченных картин; коробки с кистями, карандашами и перьями; деревянные ящики с красками в тюбиках и банках; мольберты; столярные инструменты; бочонки скипидара, льняной олифы и лака. Запах краски и скипидара вскоре становится столь же привычным в Парамбиле, как и аромат жареных горчичных зерен.

Большая Аммачи случайно стала свидетельницей, как Благочестивая Коччамма заказывала Элси свой портрет («маслом, как у Раджи Рави Вармы»). Элси нерешительно возражала. Возможно, когда-нибудь позже. И вежливо добавила, что, она уверена, Благочестивая Коччамма понимает три важные вещи: художник волен изобразить ее так, как посчитает нужным, модель не увидит работу до тех пор, пока та не будет закончена, и портрет будет принадлежать Элси независимо от того, кто его заказал. С каждым ее словом челюсть у Благочестивой Коччаммы отвисала все ниже. И только присутствие Большой Аммачи удерживало женщину от резкого ответа. С лицом, багровым от гнева, дама возмущенно удалилась.

Случайно или намеренно, но задушевные разговоры между Лиззи и Элси приводят к тому, что первой моделью становится Лиззи. Филипос жалеет, что не может слышать их долгие беседы. Он отмечает, что Лиззи уже две недели как ночует в Парамбиле, но прежде не задумывался об этом, пока Мастер Прогресса не сообщает, что Кора сбежал. Кредитор обнаружил, что Кора подделал документы на землю, которую предложил в залог, оригиналы находятся у другого кредитора, и тот кредит тоже просрочен.

— Может, бегство и вправду лучший выход, — вздыхает Мастер.

Филипос изумлен тем, что на лице Лиззи не дрогнул ни один мускул. Она ни слова никому не сказала, и никто не поставил ей это в вину. Ровно в тот день, когда становится известно об исчезновении Коры, Филипос получает возможность первым увидеть Портрет Лиззи; на картине видны и самообладание Лиззи, ее спокойствие и хладнокровие, но при этом очевидно, что Парамбиль — это ее дом. А еще Филипос с потрясением обнаруживает на портрете то, чего не замечал в самой модели живьем, — гнев Лиззи, несомненно связанный с дурацкой историей, в которую впутался Кора. Когда Филипос стоит перед картиной, в комнату заходит Лиззи посмотреть на готовую работу, она замирает перед ней так надолго, что Филипосу становится неловко. Они с Элси потихоньку выходят. Когда Лиззи наконец появляется на пороге студии, лицо ее светится новой решимостью. Она молча нежно обнимает Элси, кивает Филипосу, а потом отправляется к себе домой.

Семья никогда больше не увидит ее вновь. На следующее утро они узнали, что ночью Лиззи исчезла. Большая Аммачи убита горем — она потеряла дочь.

— Я сказала, что она может остаться у нас навсегда. Что здесь ее дом. Она не попрощалась со мной, потому что не могла соврать про то, куда направляется. Думаю, она поняла, что ее долг быть с ним, где бы он ни скрывался.

Элси рыдает, решив, что именно портрет каким-то образом спровоцировал бегство Лиззи.

— Если это и так, — утешает Филипос, — то по лучшей из причин. Думаю, в твоей работе Лиззи впервые увидела себя по-настоящему, увидела собственную силу. Она давно знала, что Кора не в состоянии наладить свою жизнь и надежно обеспечить ее. Да, она могла бы остаться здесь. Но она выбрала пойти к Коре по одной-единственной причине: не для того, чтобы быть послушной женой, нет, Лиззи решила взять бразды правления в свои руки, стать главой семьи. Кора будет бесконечно благодарен, он согласится на ее условия или пропадет навсегда. И все благодаря твоему портрету.

Элси слушает, изумленно вытаращив глаза:

— Это одна из твоих «не-художественностей»?

— Нет. Это лишь истина, которую ты смогла увидеть. Неужели сама не замечаешь? А для меня вот абсолютно ясно. Ты забываешь, я тебе уже позировал. Поверь, подобный опыт дает модели глубокое видение того, кем она на самом деле является.

После ухода Лиззи родственники потянулись вереницей — взглянуть на ее портрет. Филипос наблюдает, что они ведут себя точно так же, как и Большая Аммачи, — надолго замирают, вовлеченные в безмолвный диалог не только с изображением, но и с самими собой, и выходят подавленными. Возможно, портрет помогает каждому смириться с исчезновением Лиззи. Но одновременно заставляет понять то, что Филипос уже давно знает: Элси — художник самого высокого полета. Не как Раджа Рави Варма, а гораздо лучше, Элси — художник со своим собственным взглядом. На фоне портретов Элси работы Рави Вармы выглядят плоскими и безжизненными, несмотря на всю их театральную красочность.


Однажды в июне того же года Филипос нарушает вечернюю тишину радостным воплем, который собирает домочадцев около радио:

— Неру на свободе! После девятисот шестидесяти трех дней в тюрьме! Британцы признали, что все кончено.

Филипос до поздней ночи не отрывается от радио. В прошлом от Британии отделились Америка, Ирландия и Новая Зеландия. Он представляет, как англичане в оставшихся еще колониях — Нигерия, Бирма, Кения, Гана, Судан, Малайя, Ямайка — сидят, нервничая, у своих радиоприемников, потому что Великобритания скоро потеряет бриллиант своей короны и солнце, которое никогда не заходит над Британской империей, вот-вот закатится. Переговоры об освобождении Индии уже начались. Путь, лежащий впереди, опасен и полон ловушек, поскольку Джинна[189] и Мусульманская лига[190] хотят отдельного государства для мусульман, которые составляют почти треть всего населения Индии. Джинна не доверяет Партии Конгресса[191], где доминируют индусы.

Кода он забирается в кровать, Элси читает книгу.

— Как вышло, что маленький остров заправляет половиной глобуса? — недоумевает Филипос. — Вот что я хотел бы знать.

Элси откладывает в сторону «Историю Тома Джонса, найденыша» с загнутыми уголками. Вот уже несколько дней она читает ее перед сном.

— А вот что я хотела бы знать, — говорит она, — какое влияние негодяй Том оказал на маленького мальчика, прочитавшего эту книгу.

— Ну… — начинает Филипос, — в сущности…

Она заставляет его умолкнуть, накрыв губами его губы. Он нашаривает выключатель лампочки.


В августе, с интервалом в три дня, атомные бомбы стерли с лица земли Хиросиму и Нагасаки. Сотни тысяч людей погибли в мгновение ока. Обитатели Парамбиля собираются вместе, рассматривая газетные фотографии из обоих городов. Из всех ужасных картин войны, что видели в Парамбиле, с этим не может сравниться ничто.

Филипос позже застал Одат-коччамму, которая, уединившись, потерянно смотрела на развернутый газетный лист, и слезы текли по ее щекам. Он обнимает старушку. Она делает вид, что отпихивает его, а сама устало прижимается.

— Я, может, и не умею читать, но понимаю больше, чем ты думаешь, мууни. Думаешь, мне грустно? Ошибаешься! Это слезы радости. Я рада, что я уже такая старая, что меня не затронет грядущее. Если мы так легко убиваем друг друга, значит, конец света уже наступил, правда же?

Филипос снял карту, покрывающую целую стену. Наблюдение за ходом военных действий стало его греховным увлечением, но он больше не в силах вести учет человеческим страданиям. Элси молча наблюдала за мужем.

— В последние годы произошли гораздо более приятные события, которые я хотел бы запомнить, — объясняет он. — Я вернулся домой в Парамбиль, где моя родина. Я стал писателем. Но самое главное, в моей жизни появилась ты. Вот это и нужно увековечить.


Пришло письмо от Чанди, где он сообщает, что переезжает на лето из Тетанатт-хаус, и приглашает в гости в свое бунгало. Элси обрадовалась:

— Здесь будет очень влажно, а там мы сможем любоваться утренним туманом над садом… Ты сможешь писать. Я — рисовать. Мы будем гулять, играть в теннис или в бадминтон. А по выходным ездить на скачки, если захочешь. Ты обязательно должен увидеть поместье. Всем не терпится познакомиться с тобой.

— Что ж… звучит чудесно. — Но на самом деле каждое ее слово повергает его в тревогу. Голова идет кругом, он покрывается липким потом.

— Давай выберем дату, и я попрошу папу прислать машину, и…

— Нет! — резко бросает он. Увидев испуганное лицо Элси, Филипос берет себя в руки. — Я хотел сказать, давай еще подумаем. Ладно?

Жалкие остатки прежней улыбки цепляются за ее губы, не желая расставаться с надеждой. Ведь тот, кто делает задорные пометки, слушая радио, кто читает даже за обеденным столом, кто заказывает книг больше, чем выдерживают полки, — такой человек наверняка пожелает исследовать новые территории, испытать новые ощущения.

— Филипос… Нам полезно время от времени покидать Парамбиль. Немного посмотреть мир. — И, словно спохватившись, добавляет: — Полезно для твоего творчества.

— Я знаю.

Но если знает, тогда почему сердце колотится так бешено и откуда тогда это чувство ужаса, от которого перехватывает дыхание? Поездка в Мадрас, несмотря на краткость пребывания там, выпотрошила Филипоса. Ему пришлось возвращаться домой, чтобы восстановиться, воссоздать себя заново. Но вплоть до этого самого момента, когда Элси заговорила об отъезде, он не подозревал, что сама мысль об этом вызовет ужас, подобный страху утонуть. Парамбиль — это его твердая почва, основа его равновесия, а все прочее, оно как вода. И дело не в том, что нужно ехать высоко в горы; ритуалы клубов, вечеринок, скачек наверняка станут серьезным вызовом его слабому слуху. Люди, которые знают Элси с детства, будут оценивать ее мужа, и это лишь усугубляет его смятение.

Элси стоит на месте, ожидая объяснений. Его страхи иррациональны, и ему стыдно от этого. Но Филипос не может просто взять и признаться ей, без того чтобы не почувствовать себя униженным, он будет выглядеть в ее глазах слабаком, жалким неудачником и как мужчина, и как муж. Мысли скачут, колотятся в мозг, вызывая головную боль.

— Пускай мир приходит к нам, — слышит он наконец собственный голос, и тот звучит надменно и резко.

Элси вздрагивает. Какая глупость, и Филипос это понимает. Но, произнеся вслух, он загнал себя в угол. Отступать некуда.

— Все, что мне нужно, у меня есть здесь. А у тебя разве нет? С помощью радио я могу посетить любой уголок большого мира.

Женщина, которую он боготворит, смотрит на него, словно не узнавая.

— Филипос, — после долгой паузы тихо произносит она — так тихо, что ему приходится приглядываться к ее губам. Рука робко тянется к нему, как ребенок, который хочет погладить любимого пса, вдруг странно себя ведущего. — Филипос, все будет хорошо. Мы поедем на машине. Никаких лодок, никаких рек, чтобы…

Намек на другой его недостаток еще больше пристыдил съежившееся, отступающее, огрызающееся эго, и уродливая защитная реакция прорывается наружу, прежде чем он успевает затолкать ее обратно.

— Элси, я запрещаю, — заявляет некто, кого он сам не узнает, некто, завладевший его голосом и устами. Слова, слетевшие с языка, звучат ужасно. — Я запрещаю тебе ехать. — Все. Он это сделал.

Рука ее отдергивается. Лицо каменеет. Он видит, как она отступает в ту зону, куда ему нет доступа. Отворачивается, произнося что-то, что он не расслышал.

— Элси, что ты сказала?

Она поворачивается к нему, высоко подняв голову. В словах, которые он читает по ее губам и которые достигают его слуха, нет ни злорадства, ни обиды, ничего, кроме печали.

— Я сказала, что поеду навестить своего отца.

В ту ночь Элси не приходит в супружескую постель. Разыскивая жену, Филипос находит ее спящей на циновках вместе с тремя остальными женщинами семьи; Элси поступала так, только когда Малютке Мол нездоровилось и та просила побыть рядом. Он не стал будить жену из гордости и из опасения потревожить мать. За ужином, когда Большая Аммачи спрашивает, что происходит, он делает вид, что не слышит.

В последующие дни оба держатся отстраненно. Но молчание все равно кажется лучшим выходом, чем признание. Кроме того, как можно рационально объяснить иррациональные страхи? Всякий раз, оказываясь рядом с Элси, Филипос примеряет свой новый образ, так мужчина надевает новую рубашку или отращивает усы, надеясь, что окружающие (и жена) воспримут его по-другому. Однако ничего не получается. Всякий раз, когда они остаются наедине, на кончике языка у него вертится «Прости меня, я вел себя как идиот». Но воинственный голос внутри предостерегает от такого шага, иначе всю оставшуюся жизнь придется уступать. Как долго может продолжаться эта междоусобица?


Не так уж долго, как выясняется, потому что Малютка Мол со своей скамеечки возвещает, что едет машина. Час спустя подрулил автомобиль с шофером из поместья. Элси, наверное, написала домой. Она вручает шоферу стопку холстов и возвращается в дом за следующей. Филипос идет следом — разъяренный, не верящий в происходящее, раздираемый противоречивыми чувствами, кровь стучит у него в ушах. Жена закалывает шпилькой локоны, мимолетно бросив взгляд в окно на плаву…

Он цепляется за повод.

— Послушай, — начинает Филипос, — все ведь из-за этого проклятого дерева, да? Я займусь им, я же сказал. И на случай, если ты вдруг позабыла, я запретил тебе ехать.

Элси поворачивается, спокойно разглядывает мужа — похоже, его слова не удивили и не задели ее. Он ждет. Она молча собирает гребни и расчески. Ее реакция обескураживает. Он стоит на месте, с каждой секундой чувствуя себя все более глупо.

— Тогда оставайся в этой комнате, пока не передумаешь, — заявляет он, повысив голос, и выбегает вон, хлопнув нижней половиной двери, но поскольку засов находится внутри, он должен протянуть руку и задвинуть его. И выглядит еще глупее — тюремщик, оставляющий ключ внутри.

Он возмущенно пыхтит, а обернувшись, оказывается лицом к лицу с матерью. Она прибежала на звук хлопающих дверей и его крики. Филипос пытается обойти ее, но Большая Аммачи не сдвинется с места, пока сын не объяснится. Он бормочет что-то бессвязное насчет дерева…

— Что за чепуха! Да сруби ты это дурацкое дерево. Оно же жуткое на вид, — возмущается она. Решительно отодвинув сына, протягивает руку и отпирает дверь. И, прежде чем войти в комнату, шепчет, обернувшись к нему: — Ты что, не видишь, что она беременна? Какая глупость с твоей стороны отпускать ее одну!

Филипос беспомощно смотрит вслед уезжающей жене.


В течение следующей недели у него есть время свыкнуться с новостью о беременности Элси, с ее отсутствием, с собственным идиотизмом. Малютка Мол с ним не разговаривает. Гнев Большой Аммачи стихает, когда она видит, как потерянно Филипос слоняется по дому.

— Ей полезно повидаться с семьей. Мне очень не хватало этого, когда я была молодой женой. Будь мать Элси жива, Элси все равно уехала бы туда рожать. Как бы ты ни любил родной дом, ради жены тебе нужно чаще выходить из него.

Филипос хотел бы поехать к жене, но понятия не имеет, где она — в Тетанатт-хаус или в поместье в горах, где он никогда не бывал. Он пишет длинные покаянные письма на оба адреса и ждет. Две недели спустя Элси присылает короткую формальную записку, никак не ссылаясь на его послания. Она дает понять, что находится в бунгало в горах и намерена остаться там еще на неделю, а потом вернется с отцом в Тетанатт-хаус в долине. Больше ничего.


Через неделю и один день Филипос впервые со дня помолвки является в Тетанатт-хаус. К счастью, Чанди и его сына нет дома. Филипос сидит в просторной гостиной на низкой кушетке, лицом к тому самому длиннющему белому дивану, у которого ножек больше, чем у сороконожки. Одна из фотографий наверху на стене — memento mori: семья вокруг открытого гроба. Элси, лет шести или семи, с остекленевшим взглядом стоит рядом с братом — как же он мог забыть? Это усугубляет раскаяние Филипоса.

Появляется Элси, и при виде нее, ее красоты, у него перехватывает дыхание. Она садится на диван напротив. И если он за время их короткой разлуки толком не спал и места себе не находил, то она, наоборот, выглядит отдохнувшей, как будто разлука пошла ей на пользу. Беременность добавила зрелости ее лицу, а еще густого загара на скулах и переносице. На ней то же кораллово-голубое сари, что и в день помолвки, — это хороший знак? Она смотрит на него без гнева, вообще без всякого выражения, как смотрела бы на геккона на стене, прикидывая, что тот станет делать дальше.

— Элси, прости меня.

Она ничего не говорит в ответ. Филипосу стыдно вспоминать, как он сидел тут рядом с ней на веранде в день их помолвки и обещал, что будет понимать и поддерживать ее стремление стать художницей. И поддерживал! Поддерживает. И все же он здесь.

Филипос пробует еще раз:

— У нас будет ребенок! Если бы я только знал! — Никакого ответа. Он вздыхает. — Элси, я был не прав, когда так вел себя. Как буйвол, опрокидывающий груженую телегу. — Его слова, кажется, опечалили ее, и выражение лица уже не такое бесстрастное. — Элси, ты хорошо себя чувствуешь?

Она пожимает плечами и плотно стискивает губы. Ему хочется броситься к ней и прижать к себе.

Она опускает взгляд на свой живот. Ничего не заметно пока.

— Живот крутит… мутит. Не выношу запаха краски. Приходится рисовать углем. Но мне было хорошо с папой в поместье. Повидалась со старыми друзьями.

— Элси, ты должна увидеть свою студию. Ашари сделал замечательный тиковый шкаф для твоих вещей. Я разложил их там. Получилось очень красиво.

Он не признается, что, занимаясь этим, понял, насколько продуктивно работала жена. И как почувствовал себя никчемным позером. Тоже мне писатель — его размышления длиной в несколько дюймов публикуют в местной газете на местном языке, пускай даже у нее громадный тираж.

— Элси, пойми, прошу тебя, после Мадраса… все, что выдергивает меня из привычного, выбивает из равновесия, заставляет чувствовать себя неприкаянным, неуверенным, особенно если нужно встречаться с незнакомыми людьми, беспокоиться, расслышу ли я, что они говорят. Когда ты сказала о приглашении отца, в тот самый момент, у меня так забилось сердце, я чуть в обморок не упал. Но хуже всего то, что мне было так стыдно, слишком стыдно, чтобы сказать правду, и вот…

— Все хорошо, Филипос, — говорит она.

И смотрит на него с жалостью и, может, даже с сочувствием. Он открылся ей. Его смятение, его замешательство — это и есть самое настоящее в нем. Он вообразил, что как только объяснится, она тут же вернется домой в Парамбиль. Но теперь видит, что если он любит ее, то должен принять любое ее решение. И все равно, только бы позволила ему сесть рядом, взять ее за руку.

Горничная принесла на подносе два стакана лаймового сока и поставила возле Элси. Украдкой с любопытством покосилась на Филипоса. Элси берет оба стакана и пересаживается к нему. Он вздыхает, и его облегчение настолько явно, что, должно быть, растрогало ее. Всякий раз, когда они сидели так близко, возникало магнетическое притяжение, которое влекло их друг к другу, и они ничего не могли с собой поделать. Элси, наверное, тоже чувствует это, потому что прислоняется к нему и улыбается. Он тянется к ее руке, пальцы их переплетаются. И стон облегчения вырывается у него, когда утихают муки минувшего месяца.

— Элси, прости меня, — молит Филипос. — Я так сильно тебя люблю. Что мне делать?

Она смотрит на него с нежностью, но все еще настороженно, по-прежнему откуда-то издалека.

— Филипос… Ты можешь любить меня немножко меньше.

глава 48 Боги дождя

1946–1949, Парамбиль

В год от Рождества Господа нашего 1946-й Малыш Нинан появляется на свет, как летний шквал с безоблачного неба — ни шелеста листвы, ни шороха белья на веревке в качестве предупреждения.

В тот день Большая Аммачи и Одат-коччамма хлопочут на кухне, пальмовые листья и сухая кокосовая шелуха потрескивают на раскаленных углях, и дым сочится из-под соломенной крыши, словно из волосатых ноздрей. «Йешу маха магенай неннаку», Во имя Твое, Господи Иисусе, сын Божий, — напевает Одат-коччамма, помешивая в котелке. Филипос ушел на почту.

АММАЧИ!

Мир благословенного утра разлетается вдребезги. От ужаса в голосе Элси, доносящемся из главного дома, все замирает. Они застают Элси в дверях комнаты, бедняжка пытается устоять на ногах, пальцы, вцепившиеся в дверной косяк, побелели. Распущенные волосы ниспадают, обрамляя смертельно бледное лицо. Свет, заливающий дом, так прекрасен и так материален, что на него, кажется, можно опереться, — это Большая Аммачи запомнит навсегда.

Сквозь стиснутые зубы Элси выдавливает:

Амма́й![192] Но еще слишком рано!

Она тянется к Большой Аммачи, но волна боли снова накрывает ее. Большая Аммачи чувствует под ногами что-то мокрое и видит чистую прозрачную лужицу: у Элси отошли воды.

Неестественно спокойным голосом Большая Аммачи говорит:

— Саарам илла, муули. Вешамиканда. Все в порядке, девочка. Не волнуйся.

Но ничего не в порядке. Большая Аммачи и Одат-коччамма переглядываются, и старуха, не говоря ни слова, ковыляет обратно в кухню за иголкой и ниткой, и, слава Богу, вода на огне еще кипит. Большая Аммачи ведет Элси в кровать, как маленькую сонную девочку, а не взрослую женщину, которая выше нее ростом.

Большая Аммачи моет руки и слышит, как Элси окликает ее: «Аммай!» Не «Аммачи», а «Аммай», во второй раз. Сердце Большой Аммачи тает. Да, я теперь ее мать. А кто же еще? Она успевает подбежать как раз вовремя, когда появляется крошечная головка. Возвращается Одат-коччамма с горшком кипятка.

И тут же, без всяких усилий, в руки Большой Аммачи вываливается самый крошечный ребенок, которого она когда-либо видела, — влажный синий обмякший комочек.

Две пожилые женщины недоверчиво уставились на это крошечное создание, прелестного миниатюрного мальчика, чья жизнь еще не написана… И вообще он появился слишком рано в этом мире. Младенец похож на восковую куклу, грудь его неподвижна. Большая Аммачи и Одат-коччамма вновь переглядываются, последняя резко наклоняется вперед, вытянув за спиной руки для равновесия, кривые ноги широко расставлены, и хрипло шепчет прямо в крошечный завиток, заменяющий ухо: «Марон Йезу Мишиха». Иисус есть Господь.

Младенец вздрагивает, дергает ручками и издает писк. О это сладостное, ласкающее слух, драгоценное пронзительное мяуканье новорожденного — звук, подтверждающий, что Бог есть, и да, Он по-прежнему творит чудеса. Но этот — слабейший из криков, едва различимый. Цвет младенца почти не изменился.

Одат-коччамма перевязывает и обрезает пуповину. Выскальзывает плацента. Заметив, как Элси приподнимается на локте и в тревоге вглядывается в малыша, тетушка недовольно ворчит: «Мальчишки! Вечно они спешат!»

Большая Аммачи нежно обтирает малыша — нет времени для ритуального купания. Он весит меньше маленького кокосового ореха. Без оболочки. Она раздвигает складки блузы Элси и кладет ребенка на ее обнаженную грудь, повыше, где он становится похож на крупную подвеску, и накрывает мать и ребенка легкой тканью. Элси бережно обхватывает сына ладонями и смотрит на него с удивлением и страхом, слезы катятся по ее лицу.

— О Аммай! Разве он выживет? У него такое холодное тельце!

— Он согреется на твоей груди, муули, не волнуйся, — успокаивает Большая Аммачи, хотя сама охвачена тревогой.

Она замечает Малютку Мол, беззаботно болтающую сама с собой на любимой скамеечке — или с невидимыми духами, которые позволяют ей заглянуть в грядущее. Спокойствие Малютки Мол либо хороший знак, либо дурной.

Малыш Нинан — такое имя Элси выбрала для мальчика — похож на новорожденного кролика, голубые ноготки у него едва сформировались, глазки плотно сжаты, кожа совсем бледная на фоне кожи матери. Все неправильно, думает Большая Аммачи. Слишком рано, слишком маленький, слишком синий, слишком холодный, и отца нет рядом. Слова «Марон Йезу Мишиха» в ухо младенца должен произнести родственник-мужчина или священник. Она восхищена сообразительностью Одат-коччаммы: время имело решающее значение, и они обе были уверены, что дитя вернется к своему небесному Отцу, прежде чем отец земной успеет вернуться с почты.

Губы Элси дрожат, она в тревоге смотрит на старших женщин, ожидая знака, что делать дальше. Большая Аммачи утешает:

— Он услышит биение твоего сердца, муули. Он согреется.

Одат-коччамма молча снимает с Элси обручальное кольцо, соскребает крошку золота изнутри, роняет ее в каплю меда и кончиком пальца наносит эту смесь на губы младенца, ибо каждое дитя христиан Святого Фомы должно ощутить вкус благодати, хотя бы на миг.


Филипоса тетушка Одат перехватывает на крыльце. Он внимательно выслушивает, потом спрашивает:

— Элси знает, что ребенок может умереть?

Одат-коччамма притворяется, что не расслышала.

Элси знает. Едва войдя в комнату, он понимает это по ее лицу. Прижимается щекой к ее щеке. Смотрит на их сына. И ноги ему отказывают.


Три часа спустя Малыш Нинан все еще пребывает в этом мире, пальчики у него уже не такие синие, а дыхание его, лежащего на груди Элси, ровное, хотя и частое. Мать пробует дать ему грудь, но кружок соска накрывает детское личико целиком, а сам сосок слишком велик и не помещается в крошечный ротик. Большая Аммачи помогает Элси сцедить в чашку молозиво, густое и золотистое.

— Это концентрированная суть тебя самой. Ему очень полезно.

Элси опускает в чашку мизинец, потом подносит его к губам Нинана, капля падает в рот.

Большая Аммачи предлагает Элси снять малыша с груди, отдохнуть немного.

— Нет! — решительно возражает Элси. — Нет. Много месяцев он слышал стук моего сердца. Пускай и дальше его слышит.

Держать совсем не тяжело, все равно что прижимать к груди плод манго. И мягкая повязка из муслина, обернутая вокруг Элси и поддерживающая ребенка, тоже помогает. Такой же кисеей Большая Аммачи покрывает голову младенца.

Той ночью они втроем не смыкают глаз: Элси — на кровати, Большая Аммачи — рядом с ней, а Филипос — на циновке на полу. Элси не отрываясь смотрит на сына. «Мое тело согревает его так же, как когда он был внутри меня. Его температура — это моя температура. Он слышит мой голос, мое сердце, мое дыхание, как и раньше. Если он намерен победить, то у него есть все шансы». Масляная лампа освещает рождающуюся жизнь в этом чреве-вне-чрева.

Следующие два месяца Элси избегает гостей. Она прогуливается только по веранде, Филипос тенью следует за ней. Она не читает и не хочет, чтобы читали ей, не рисует, она всецело сосредоточена на сохранении их хрупкого шедевра. Обычно новорожденный выталкивает отца на периферию семейной жизни, но этот младенец втянул Филипоса в самое сердце семьи.

Однажды ночью, когда мама и бабушка кормят его трудоемким и кропотливым пальцевым методом, Нинан открывает глаза, веки растворяются вполне достаточно, чтобы он смог оглядеться, а они — впервые посмотреть ему в глаза. Какие же ясные, какие лучистые глаза у внука, думает Большая Аммачи.


Через десять недель, энергично возясь и суча ножками, Малыш Нинан дает понять, что перерос свое гнездо; когда он не спит, глазки его чаще открыты, чем закрыты. Он даже может сосать грудь — правда, пока по чуть-чуть. А в один из дней Малыш Нинан впервые прижимается не к материнскому телу, а к отцовскому, к его уютной пушистой груди. В это время родные торопливо умащают маслом Элси, делают ей массаж и очищают кожу кокосовой шелухой, а потом она погружается в ручей, нежась в струящейся воде. И спешит обратно, восстановленная и обновленная, — какое наслаждение после нескольких недель лишь частичных омовений.

Большая Аммачи в первый раз купает Малыша Нинана, вытирает его, пеленает и впервые в его жизни укладывает на кровать. И он мирно спит. Отец и мать лежат по обе стороны от сына, привыкая к виду малыша, отделенного наконец от материнского тела. Младенец внезапно вытягивает руки, как будто ему снится, что он падает. А потом указательные пальчики остаются вытянутыми, благословляя родителей. Они счастливо улыбаются друг другу.

Безудержная влюбленность в Малыша Нинана заново открывает его родителям их взаимную любовь. Филипоса будоражит и возбуждает тот особенный взгляд, которым Элси награждает отца своего ребенка всякий раз, когда он входит к ней. Их руки постоянно ищут друг друга, а если никого рядом нет, Филипос бесконечно целует жену. Когда-то прикосновение губ сводило обоих с ума, но теперь оно сообщает о новой близости и о терпении, позволяющем отложить иные радости.

Вспоминая о своей детской реакции на желание Элси навестить поместье отца, Филипос сжимается от стыда.

— Это был не я, — ни с того ни с сего признается он однажды, когда Нинан на руках у бабушки, а они с женой остались наедине. И хлопает себя по голове. — Это был кто-то другой, Элси. Глупый напуганный ребенок, который овладел моим телом и чувствами. У меня есть единственное объяснение случившемуся.

Она снисходительно смотрит на него.

И каждый раз, выглядывая в окно спальни, Филипос вспоминает о своем невыполненном обещании. Фотограф пришел и ушел, и колонку Обыкновенного Человека теперь украшает зернистая фотография Филипоса перед деревом; у Самуэля не было ни малейших возражений насчет того, чтобы срубить дерево. Но плаву по-прежнему стоит на месте. К счастью, Элси, кажется, позабыла о своей просьбе.


Комочек голубой глины, так стремительно появившийся на свет, наверстывает упущенное время. Его неуемная подвижность и не по годам развитая природная любознательность малаяли убеждают всех: малыш наверняка сам организовал свое преждевременное появление — он, должно быть, вскарабкался на стены своей водяной тюрьмы в поисках выхода. И сейчас, оказавшись снаружи, возобновляет свои исследования. Жизненная миссия Малыша Нинана очень проста: ВВЕРХ! Оказавшись на руках у кого-нибудь, он норовит забраться на плечи или на шею, используя как опору уши, волосы, губы или нос. Он с готовностью прыгает в любые подвернувшиеся руки, но на самом деле ему нужны движение и высота. Грудь его матери — это родной дом, но даже сладостное утешение соска не перекрывает восторг от подпрыгивания, раскачивания и подбрасывания, и пускай при этом захватывает дух и дыхание замирает. Малыш смеется и требовательно сучит ножками: еще!

И наступает день, когда Элси без лишнего шума возвращается в свою студию и садится за мольберт, и делает это регулярно, если позволяет ребенок. Филипос видит, что последний из ее пейзажей имеет мало отношения к реальности: разве вода на рисовых полях бывает рыжего цвета, а небо — светло-зеленым? Игрушечные облака выстраиваются в ряд, как товарные вагоны. Но этот подчеркнуто примитивный стиль отчего-то удивительно располагает к себе. Кроме того, уступая мольбам Благочестивой Коччаммы и обещаниям принять все условия художника, Элси начинает ее портрет. Глядя, как сидит и позирует грозная дама, Филипос уверен, что та воображает себя эдаким Мар Грегориосом, только без посоха, облачения и святости.

Умение ходить совершенно не интересует Нинана, если оно не связано с лазанием. Зачем использовать две конечности, когда у нас есть четыре? — вот его философия. Четыре позволяют подняться вертикально. Вскоре звук глухого удара от приземления крошечного тела на неумолимый пол становится привычным. Следует короткая пауза, за ней непродолжительный жалобный вой — больше негодования, чем боли, — а затем ползун повторяет попытку.

— Он как его дед, немножко леопард, — улыбается Самуэль.

Большая Аммачи знает, что малыш похож на своего деда и отца и в другом: вода, льющаяся на голову, приводит Нинана в замешательство, заставляет его скашивать в сторону глаза, затем сводить их к середке, в расфокусированном взгляде одна лишь растерянность. У него есть Недуг.

Большая Аммачи зовет обоих родителей к себе в комнату и, копируя движения своего покойного мужа, достает и разворачивает перед ними «Водяное Древо» — так она называет родословие. Перед свадьбой Филипос рассказал Элси про Недуг. Тогда она не слишком обеспокоилась и, кроме того, уже кое-что слышала об этой истории раньше. «В каждой семье что-то такое бывает», — сказала тогда Элси. А как насчет ее собственной семьи? «Выпивка. Мой дед. Мой отец. Его брат. Даже мой брат».

Большая Аммачи показывает Элси всю родословную.

— Вам просто нужно быть очень внимательными, когда Нинан подходит к воде. Не стоит учить его избегать воды. Он и сам не захочет туда лезть. Ну если только не пойдет в твоего мужа, который упорно старался научиться плавать, — слава богу, отказался-таки от этой идеи.

Филипос молчит. Он никогда в жизни не боялся за себя так, как сейчас боится за сына.


Около полуночи 14 августа 1947 года по радио раздается голос премьер-министра Джавахарлала Неру, и это самые важные слова, что звучали до сих пор из этого репродуктора. Чуть раньше в этот же день в мире появился Пакистан. «Много лет назад, — говорит Неру на превосходном английском настоящего англичанина, — мы назначили встречу с судьбой. Сегодня, когда часы пробьют полночь и весь мир будет спать, Индия пробудится к жизни и свободе».

Но пробуждение Индии оказалось кровавым. Двадцать миллионов индусов, мусульман и сикхов, вынуждены покинуть родные земли, где их семьи жили многие поколения. Мусульмане устремляются в новообразованный Пакистан, а индусы и сикхи, которые внезапно оказались вне Индии, направляются туда. На поезда, забитые беженцами, нападают бандиты иных религиозных взглядов. Кровожадные толпы крушат черепа младенцев, насилуют женщин и калечат мужчин, прежде чем убить их. Жизнь и смерть мужчины и его семьи зависит от наличия или отсутствия крайней плоти. Филипос вспоминает свое путешествие на поезде из Мадраса и Арджуна-Кумара-Железнодорожника, любителя нюхательного табака, восторгавшегося тем, как мирно уживаются в одном купе все религии и все касты. «Почему за пределами поезда все иначе? Почему нельзя просто дружно жить всем вместе?»

В Южной Индии, в Траванкоре, Кочине, Малабаре, люди и в самом деле живут дружно и мирно. Насилие, творящееся на севере, воспринимается так, будто оно происходит на каком-то другом континенте. Мусульманам малаяли, чья родословная восходит к аравийским купцам, дау которых принесло течением на Берег Пряностей, нечего бояться своих соседей — немусульман. География — это судьба, а общая география Берега Пряностей и язык малаялам объединяют все веры. И вновь твердыня Западных Гхатов, которая веками сдерживала завоевателей и лжепророков, спасает их от безумия, ведущего к геноциду. Филипос пишет в своем дневнике: «Быть малаяли — это само по себе религия».


Прямо перед вторым днем рождения Малыша Нинана на имя Элси приходит запечатанный восковой печатью конверт, который переслали из резиденции Тетанатт. «Портрет Лиззи» принят для участия в выставке Национального фонда в Мадрасе. Глаза Элси сияют гордостью.

— Я даже не знал, что ты подавала заявку! — удивляется Филипос.

— Да смысла не было рассказывать. Я подавала заявки с тех пор, как мне исполнилось четырнадцать. Приятель моего отца, чайный брокер из Мадраса, отправлял за меня документы — ему нравятся мои работы. Но их всегда отвергали, вплоть до настоящего момента. — Она лукаво косится на мужа. — А в этом году я попросила его вместо «Т. Элсиамма» подписать заявку «Э. Тетанатт».

— А что, есть разница?

— В жюри одни мужчины, — пожимает она плечами. — Они подумали, что я тоже мужчина. Короче, мне нужно отправить еще несколько работ в дополнение к «Портрету Лиззи». А у меня не так много времени.

— Это… Элси, это невероятно. Я так горжусь тобой, — сумел выдавить Филипос.

Она обнимает его так крепко, что ему становится трудно дышать. И с опозданием он понимает, что должен был бы первым обнять жену.

Он рад за Элси, но со стыдом должен признать, что новость выбила его из колеи. Это оттого что она воспользовалась девичьей фамилией? Пожалуй, нет. Филипос вспоминает обо всех отвергнутых рукописях, о чем он брюзгливо жаловался жене, и как он хандрил потом целыми днями. А вот Элси считала, что ее отказы даже не стоят упоминания.

Она все еще задумчиво смотрит на него, мысли ее далеко. Филипос безжалостно говорит себе, что сейчас жена, наверное, представляет, как ее работа получает первый приз. Но он ошибается.

— Филипос, участникам выставки необязательно присутствовать лично. Но что, если мы вместе съездим в Мадрас на открытие. Побудем там немного, только вдвоем. Большая Аммачи может присмотреть за Нинаном. Представляешь, как здорово будет проехаться опять вместе на поезде, но в обратном направлении?

Он заметно бледнеет, не в силах скрыть смятение. На бровях проступают капли пота. Она замечает. Он решается объяснить:

— Элси, я обещал поехать с тобой в поместье. В любое время. Или в любой другой город. Только скажи. Но Мадрас? У меня сердце выскакивает, когда я только слово это слышу. Он прямо физически угнетает меня. Это город, где я был побежден, унижен, изгнан.

— И я тоже, Филипос. Потому и оказалась в том поезде. Но на этот раз мы будем вместе.

— Дорогая, — начинает Филипос. Он хотел бы порадовать ее, но горло как будто кто-то сжимает и пот градом катится по лицу. — Я так сильно горжусь тобой. Прошу, пойми, я поеду с тобой куда угодно. В Канпур, Джабалпур, в любой «пур». Но только не в Мадрас.

— Да я просто так предложила, — соглашается Элси. Но грустная нотка в родном хрипловатом голосе цепляет его, как рыболовный крючок.

Противоядие стыду — негодование, праведный гнев. К счастью, на этот раз Филипос может его подавить — он понимает, что подобным чувствам нет оправданий. Он просто боится возвращения в Мадрас и не скрывает этого. Но еще больше боится потерять ее, боится, что Элси его перерастет.

В ту ночь Нинан вдруг ни с того ни с сего забирается на грудь матери, приникает и крепко засыпает там, поджав ножки, напомнив родителям о том времени, когда он жил, привязанный к этому месту.

— Для него стало бы потрясением, — признается Элси, — если бы я пропала даже на одну ночь. Да и я скучала бы по нему. — И игриво обращается к Филипосу: — А ты скучал бы, если бы я уехала одна?

— Ужасно! И терзался бы ревностью, представляя, как ты нюхаешь табак с незнакомцами. И, наверное, прыгнул бы в следующий поезд, вдогонку за тобой.

Она улыбается, ласково смотрит на Нинана.

— Да, уехав, мы скучали бы по нему вдвоем. И заменили бы одни болезненные воспоминания о том городе другими.

— Понимаю, — соглашается Филипос. — Но давай для начала съездим в какой-нибудь другой город. А Мадрас оставим до той поры, пока я не почувствую себя увереннее.


Спустя шесть недель, когда он уже ложится в постель и выключает свет, Элси сообщает:

— Сегодня, пока тебя не было, папин шофер привез письмо. «Портрет Лиззи» завоевал золотую медаль на Мадрасской выставке. А портрет Благочестивой Коччаммы получил поощрительную премию.

Филипос рывком садится на кровати:

— Что? И ты только сейчас мне об этом говоришь? Я должен разбудить Аммачи, должен…

Она прижимает палец к его губам. И убеждает подождать до завтра.

А на следующий день новость появляется в «Индиан Экспресс». Репортер задается вопросом, почему же талант художника так долго оставался непризнанным. Под именем, которое не раскрывало ее пол, художница завоевала золотую награду. Но разве это не та же самая Элсиамма и не те же самые работы, которые в прежние годы были отвергнуты тем же самым жюри? (Источник информации репортера — друг Чанди и ярый сторонник Элси, глава чайной брокерской компании в Мадрасе, тот самый человек, который подавал заявку от ее имени.) Три из работ Элси были проданы в день открытия. «Портрет Лиззи» получил самую высокую цену на аукционе. На следующий день все газеты на малаялам цитируют статью из «Экспресс».


Когда Нинану исполняется три года, Мастер Прогресса предрекает, что мальчик — подающий надежды политик Партии Конгресса, потому что малыш регулярно наносит визиты в каждый из домов Парамбиля. Больше всего он любит нежные маринованные манго, но ест все, что ему предлагают, и аппетит у него настолько поразительный, что люди недоумевают, кормят ли ребенка дома вообще. По счастью, плавать он не стремится. Взор его устремлен ввысь — верх гардероба, верхушка стога сена, конек крыши. Высшая точка его достижений на нынешний момент — спина Дамодарана, куда он был поднят самим Дамодараном, прямо в руки дожидавшегося Унни. Святой Грааль восхождений, недосягаемый для принца, — плодоносящая верхушка пальмы, где сборщик урожая зарабатывает себе на жизнь. Подражая своим героям, малыш щеголяет матерчатым ремнем, за который заткнута иссохшая кость и ветка, изображающая нож. За ним хвостом ходит юная пулайи, ее единственная работа — держать мальчика как можно ближе к уровню моря. В один памятный вечер семья сидит на веранде и в изумлении наблюдает, как Нинан лезет вверх по столбу, его подошвы прижимаются к гладкой поверхности, как лапки ящерицы, а руки плотно обхватывают столб. Взрослые не успевают опомниться, как малыш уже улыбается им со стропил.


Утром, вернувшись с почты, Филипос находит Элси в кровати — лицо испуганное, а кожа пылает. Он протирает жену влажной тканью, чтобы сбить температуру. Несколько дней жар не спадает, и семья предполагает, что у Элси тиф. Филипос, не считаясь с расходами, нанимает машину и привозит в Парамбиль доктора, тот подтверждает тиф. Специального лечения не существует, говорит врач и заверяет, что вскоре Элси полегчает.

Филипос ухаживает за женой в одиночку, отвергая любую помощь. Оказывается, его лучшие качества — их лучшие качества — проявляются полнее всего, когда жена зависит от него, вот как сейчас. Но ведь любовь и должна выглядеть именно так, как две ножки буквы А? Когда жена поглощена своей работой и ей не требуется опора в нем, Филипос чувствует себя неуравновешенным, неустойчивым.

К третьей неделе болезни Элси становится лучше. Филипос помогает жене принять ванну, после которой она так слаба, что он на руках относит ее в кровать. Она сжимает его руку, не отпуская. Палец попадает в углубление на тыльной стороне ладони. Лицо расплывается в дурашливой усмешке.

— Только нюююхать, — припоминает она, поглаживая выемку этой «анатомической табакерки».

— Две понюшки туда точно поместятся, — говорит он. — Если не больше.

Она беззвучно смеется. Он целует ее в лоб. И ощущает невероятный прилив нежности и острое желание выразить в словах неоформленные пока эмоции. Но знает, что именно в такие моменты он особенно опасен сам для себя.

Элси спрашивает, как там Нинан, которого из осторожности не подпускали к матери.

— Забрался на крышу сарая Благочестивой Коччаммы и обобрал ее манго, — докладывает Филипос. — Она не в восторге. Сказала, что выше пояса он коза, а ниже — обезьяна. Описание нелестное ни для тебя, ни для меня.

Элси весело смеется, но тут же морщится. Живот все еще дает о себе знать. Она открывает глаза, смотрит на мужа. Наклонившись, он прижимается лбом к ее лбу, и они смотрят в глаза друг другу, улыбаясь, как глупые ребятишки.

Какое название дать волшебной силе, бурлящей в комнате, связывающей их воедино? Если бы можно было запечатать в бутылку этот эликсир, которому болезнь придала могучую силу. Возможно ли любить сильнее? Или чувствовать себя столь же значимым, как сейчас? Что это, если не любовь? Но вскоре на глаза Элси наворачиваются слезы. Наверное, вспомнила о матери, которую унесла та же самая болезнь, когда сама Элси была немногим старше, чем Нинан сейчас? В отчаянном желании немедленно утешить жену Филипос восклицает:

— Что случилось? Что я могу сделать для тебя, Элсиамма? Только скажи. Все что угодно…

Идиот! Ты опять вляпался! Он смущенно умолкает и ждет ответа. Ликующая жизненная сила, наполнявшая комнату, испаряется, оставляя после себя печаль.

Она поворачивает голову к окну.

— Ладно, — драматически вздыхает он. — Обещаю. Дерево уберут. Больше никаких оправданий.

Глаза ее прикрыты. Но ведь именно это означал ее взгляд в окно? В любом случае, он дал слово. Опять. И не может ее подвести.


Первого июня того же 1949 года все домашние на взводе. Обнаженные, воспаленные нервы — предмуссонный симптом, от которого страдают все жители западного побережья Индии. Газетчики пишут вздорные брюзгливые статьи, которые лишь повторяют прежние брюзгливые статьи о характерной раздражительности, единственным лекарством от которой является дождь.

Муссон всегда приходит первого июня, а вот уже пятое.

Крестьяне требуют, чтобы правительство приняло какие-то меры. Устраивают массовые молебны. В Мавеликаре женщина отрезает голову своему двадцатипятилетнему мужу. Объясняет, что жизнерадостность и болтливость супруга стали невыносимы и в ней что-то надломилось.

Именно в этот период, когда у пулайар мало работы, Филипос отдает распоряжение Самуэлю срубить дерево. Старик выслушивает инструкции и уходит, озадаченный.

Вскоре Самуэль возвращается с подручными, включая и редко появляющегося Джоппана. Жену Джоппана, Аммини, работающую вместе с Сарой, Филипос видит часто, а вот Джоппана — нет. Он слышал, что Джоппан перестроил дом, заменил соломенные стены деревянными, положил цементный пол, переходящий дальше в крыльцо. Бизнес с баржами снова процветает. Аммини работает вместе со свекровью, плетет соломенные панели для хижин, а еще взяла на себя подметание муттама, за что получает плату.


— Сначала снимите плоды. Все, до которых сможете дотянуться, — велит подручным Самуэль. И садится на корточки наблюдать.

Появляется Сара и пристраивается рядом. Мужчины опускают тяжелые колючие шары вниз.

— Хорошо, что фрукты растут близко к стволу, — обращается к жене Самуэль. — Они же как валуны! Падающий кокос опасен, но упавший чакка может прибить человека насмерть. Глянь на мой палец, если думаешь, что я шучу! Ты же помнишь, да?

Сара делает вид, что не слышит мужа, и молча удаляется. Самуэль как-то встал за дерево помочиться, кругом были женщины, спрятаться негде. Вытащил пенис — Маленького Дружка — и опустил взгляд вниз. Но в возрасте Самуэля, чтобы вызвать струю, нужно покашлять, сплюнуть, представить водопад, опереться свободной рукой на что-нибудь или посмотреть вверх. Рассказ его всегда завершался одинаково:

— Если б я пялился на своего Маленького Дружка, тут бы все и закончилось. Не взгляни я наверх, мы бы с вами сейчас не болтали!

Он едва успел отдернуть голову, и джекфрут приземлился прямо на большой палец ноги.

Сара, уходя, думает: И зачем мужчины вечно смотрят на него? Он что, куда-то денется? Не сбежит же он. Да просто наведи и стреляй! И возвращается к Аммини закончить очередную соломенную панель.

— В этом мужчине — вся моя жизнь, — говорит она невестке. — Но если он сегодня еще раз повторит рассказ про чакка-упал-мне-на-ногу, я завершу то, что недоделал чакка.


Когда фрукты убраны, Самуэль велит обрубить каждую ветку у основания. Парни недоумевают. Племянник, Йоханнан, спрашивает:

— А почему нельзя срубить все дерево целиком?

Эда Вайнокки! — возмущается Самуэль. Каждой бочке затычка! — Какое твое дело? Потому что тамб’ран так сказал. Недостаточно?

Да что такое с Йоханнаном? — раздраженно думает Самуэль. Он что, спросонья забыл, что значит быть одним из нас? Но дело в том, что он и сам не понимает, почему дерево нужно обрезать таким странным образом. И что с того? Сколько раз он делал что-то только потому, что так велел тамб’ран? Какие еще нужны причины?

Острыми вакка́ти[193] парни обстругивают каждую ветвь с двух сторон, пока та не истончается и не падает, оставляя после себя заостренный шип торчащего вверх пенька. Из обрезков сочится сок, и парни торопливо собирают его в подставленные тыквы. Ребятишки используют клейкий сок для ловли птиц — жестокий способ, по мнению Самуэля. Но еще из сока выходит отличный клей, которым он законопатит свое старое каноэ. Кто бы мог подумать, что можно починить каноэ в июне? Капли белого сока усеивают кожу парней, налипают на ваккати. Лезвия и рукояти придется оттирать маслом и отскребать кокосовой кожурой.

— Отличное дерево, — кричит Самуэль. — Сохраните для меня одну ветку, весло сделаю. Древесина непростая, но если все сделать правильно, она красиво блестит. Берите что захотите и делайте с ней что пожелаете. Продайте ашари, если сами ленитесь возиться, мне-то что за дело?

Вскоре воздух густеет от тошнотворного приторного запаха спелого джекфрута. Когда все разошлись, Самуэль и Джоппан долго стоят и смотрят на то, что осталось от дерева, — толстый ствол, как туловище с торчащими руками-кинжалами и острыми пальцами. Злое божество.

— Какая дурость, — горько бормочет Джоппан. — Людям, которые не знают, как обращаться с землей, нельзя позволять ею владеть.

Разворачивается и уходит, пока ошеломленный отец растерянно ищет ответные слова.


Из своей спальни Филипос наблюдает за окончанием работ. Может, Элси подумает, что оставшееся похоже на скульптуру, на канделябр с дюжиной заостренных вверх конечностей. Но к чему обманывать себя. Осталось неприглядное пугало, царапающее небо. Компромиссное решение должно было обеспечить жене хорошо освещенную комнату, одновременно сохранив его талисман, но результат оказался уродлив и смущает, как нагота старика. Надо было свалить это дерево. Самуэль еще не ушел, и Филипос уже открыл рот, чтобы крикнуть: «Самуэль! Пускай они срубят уже до конца», когда заметил Джоппана рядом с отцом. И гордость не позволяет ему произнести эти слова. От чего он чувствует себя еще глупее.

В спальне теперь действительно светлее, видно паутину в углу. Элси была права: дерево заслоняло вид. И что же теперь видно? Филипос присматривается. Небо изменилось? Облаков нет, но голубая ткань обретает иную структуру. И в воздухе новый аромат. Неужели?

Филипос выходит из дома. Цезарь лает. Порыв ветра задувает мунду между ног. Над головой вьется стайка потревоженных птиц. Случись ему накануне оказаться на пляже в Каньякумари[194], Филипос увидел бы, как накатывался великий юго-западный муссон, повторяя путь, который некогда привел к этим берегам древних римлян, египтян и сирийцев.

Обходя ампутированную плаву, Филипос отводит глаза. Он пересекает пастбище, добирается до высокой насыпи на краю рисовых полей, которая простирается вдаль, оттуда открывается беспрепятственный вид на небо и окаймленный пальмами горизонт. К Филипосу присоединяются обитатели окрестных хижин, лица их напряжены и полны предвкушения. Люди успели позабыть, что муссон на долгие недели заточит их в домах, затопит эти выжженные рисовые поля, просочится сквозь соломенные крыши и истощит запасы зерна, люди помнят только, что их тела, подобно пересохшей земле, ждут дождя; их шелушащаяся кожа жаждет этого. Как поля будут лежать под паром, так и тело должно отдохнуть, дабы обновиться, посвежеть, вновь стать гибким и податливым.

Высоко в небе недвижимо повисла на распростертых крыльях хищная птица, паря на восходящих потоках. Небо вдалеке краснеет и постепенно темнеет. Вспышки молний вызывают взволнованную рябь среди зрителей. Они смакуют эти минуты перед потопом, забыв, что скоро будут тосковать по сухой одежде, которая не рискует покрыться плесенью и не имеет прокисшего затхлого запаха древности; они будут проклинать двери и выдвижные ящики, от сырости застревающие, как младенцы в тазовом предлежании. Все дурные воспоминания глубоко похоронены до поры до времени. Налетает внезапный шквал, Филипос теряет равновесие. Растерянная птица пытается лететь против ветра, но порыв приподнимает кончик крыла, отправляя ее в штопор.

Самуэль стоит рядом, кожа его забрызгана белым соком, он улыбается, глядя в небо. Наконец передний край темной горы облаков подступает ближе, черный бог, — о, непостоянные верующие, отчего вы сомневались в его приходе? Кажется, что до него еще много миль, но вот он уже над головами — дождь, благословенный дождь, косой дождь, дождь снизу и со всех сторон, новый дождь, не тот, от которого можно убежать, и не тот, от которого можно защититься зонтом. Филипос стоит лицом вверх, а Самуэль наблюдает за ним, улыбаясь и бормоча: «Глаза открой!»

Да, старик, да, мои глаза открыты для этой драгоценной земли и ее людей, для скрижалей воды; для воды, что смывает грехи мира, воды, что собирается в ручьи, озера и реки; реки, которые текут в моря; для воды, в которую я никогда не войду.


Филипос спешит обратно домой, и Самуэль следом, потому что там их ждет гораздо более важный ритуал. И люди из других домов тоже спешат. Они успевают как раз вовремя.

Малютка Мол, напоследок взглянув в зеркало, вперевалку ковыляет на веранду — маленький ребенок, плечи расправлены, несмотря на то что спина с каждым годом все больше сгибается, тело ее раскачивается из стороны в сторону, словно противовес ногам. Едва учуяв влажный аромат дождя, Большая Аммачи поспешно вплетает в волосы Малютки Мол свежие ленточки и цветы жасмина и втискивает ее в особое платье: блестящая голубая юбка с золотой оторочкой, а сверху шелковое полусари поверх золотистой блузки, заколотое на плече. Элси рисует в центре лба Малютки Мол большое красное потту, обводит глаза каджа́лом[195], и та сразу кажется старше.

Малютка Мол смущенно улыбается, видя, как собирается публика, ее родные и близкие, чтобы стать свидетелями танца муссона. Она ощущает груз ответственности, ведь от нее зависит, чтобы дожди не заканчивались. Эта традиция зародилась, когда Малютка Мол была ребенком, а поскольку она будет ребенком всегда, то и традиция сохранится. Она встает по центру муттама, зрители толкутся на веранде или, если они пулайар, прижимаются снаружи к стене веранды, прямо под скатом крыши.

Малютка Мол начинает раскачиваться, хлопая в ладоши, отбивая ритм и подстраиваясь под него шаркающими ногами. По мере того как она разогревается, случается чудо: неуклюжие мелкие шажки становятся плавными и текучими, а вскоре и прочие недостатки — кривая спина, приземистая фигура, короткие руки и ноги — растворяются без следа. Двадцать пар ладоней хлопают вместе с ней и подбадривают ее. Она воздевает руки к небу, манит к себе облака, кряхтя от натуги, а глаза мечутся из стороны в сторону. Это собственный мо́хинийатта́м[196] Малютки Мол, а сама она мо́хини — заклинательница и чародейка, — покачивающая бедрами, рассказывающая о самом главном глазами, выражением лица, жестами рук и положением тела. Ее мохинийаттам плотский, приземленный, необученный и подлинный. Пот смешивается с каплями дождя в драматургии танца. Смысл послания, заключенного в ее вращениях, каждый наблюдатель раскрывает сам для себя, но темы его — тяжкий труд, страдание, вознаграждение и благодарность. Счастливая жизнь, сообщает это послание Филипосу, пока дождь льет на землю. Счастливая, счастливая жизнь! Счастье, что ты можешь видеть себя в этой воде. Счастье, что можешь очиститься ею вновь и вновь… Завершив танец, Малютка Мол закрепила их завет, муссон поклялся в верности, семья в безопасности, и в мире все в порядке.

глава 49 Вид из окна

1949, Парамбиль

Но на второй день сезона дождей Малютка Мол необъяснимо беспокойна и несчастна, она не сидит на своей скамеечке, а расхаживает взад-вперед, не наслаждается ливнем, как обычно. Все боятся, что она заболела, что ее беспокоят легкие или чрезмерно натруженное сердце. Она ложится к Элси, которая массирует ей ноги, а Большая Аммачи баюкает голову. Никто не может себе представить, что Малютке Мол уже сорок один год, она совсем не ребенок, хотя все же ребенок навсегда.

— Скажи мне, что с тобой, — умоляет Большая Аммачи, но Малютка Мол лишь стонет и безутешно плачет, по временам резко огрызаясь в ответ призраку, который что-то нашептывает ей на ухо.

Ночью муж с женой лежат, прислушиваясь, как небеса обрушиваются на Парамбиль, Нинан спит рядом с Элси, а Филипос теснее прижимает к себе жену, и обоим тревожно — что же так терзает Малютку Мол.


С утра странное затишье, небо очистилось. Вышло солнце. Люди с опаской выбираются на улицу, не уверенные, как долго продлится такая погода. Мастер Прогресса мчится к Большой Аммачи получить подпись на налоговой жалобе. Джорджи и Ранджан решают, что сейчас подходящий момент потолковать с Филипосом об аренде земли с отсрочкой платежа. Самуэль и все остальные тоже кучкуются около кухни — получить плату и рис из амбара, как повелось в начале муссона. Из своей хижины появляется Джоппан. Одат-коччамма выносит белье — развесить на веревке, но сомневается, что оно успеет высохнуть. Как только она заканчивает, с неба тончайшими иголками сыплются мелкие струйки. Старушка ворчит на небо — мол, ему пора уже принять решение.

Тишину и покой разбивает крик, такой жуткий, что моросящий дождь прекращается. Сидевший за столом Филипос мгновенно понимает, что звук донесся из соседней комнаты, из уст Элси, хотя никогда прежде он не слышал такого истошного вопля ужаса, от которого холодеет кровь. Он первым успевает к жене.

Элси вцепилась в решетки окна, продолжая кричать. Филипос думает, что ее ужалила змея, но нет. Он следит за взглядом жены, устремленным на голую плаву. И от того, что увидел, рот заливает желчью.

Малыш Нинан. Он висит вниз головой, белое, без кровинки, лицо застыло в удивленном выражении, тело дико скрючено, так что описать невозможно.

Заостренная ампутированная ветка дерева растет прямо у него из груди, кровь причудливой бахромой запеклась вокруг раны.

Филипос с диким криком выскакивает наружу и лезет на дерево, ноги скользят по мокрой коре, он обдирает голени о пропитанный дождем ствол, царапает в кровь руки, цепляясь ногтями, — как Нинан вообще умудрился забраться наверх? — но находит наконец опору в одном из острых обрубков. Подгоняемый адреналином и отчаянием, он нащупывает новую опору для ног, и еще одну, и добирается наконец до сына. Одной рукой пытается освободить его. Самуэль, который в момент крика стоял возле комнаты Филипоса, уже лезет следом, забыв про свой возраст, поспевая за тамб’раном. Джоппан прибегает, как раз когда отец догнал Филипоса. Тело старика, одного цвета с корой, прижато к Филипосу. Тот чувствует горячее дыхание Самуэля, пахнущее орехом бетеля и дымом бииди, когда они вместе — и справиться можно только вдвоем, — крякнув, тянутся за Нинаном: сначала его нужно снять с шипа. Они приподнимают мальчика, с тошнотворным чмокающим звуком туловище отделяется от заостренного обрубка.

Тело соскальзывает в подставленные руки Джоппана и множество других рук, протянутых снизу; Нинан лежит на земле, обмякший и недвижимый, позвоночник изогнут под странным углом, дождь льется на неподвижное тело и на всех них. Самуэль сползает вниз, и когда он уже на земле, Филипос, не размышляя, просто отталкивается от ствола и тяжело приземляется, коротко вскрикнув от внезапной боли, пронзившей обе лодыжки, когда пятки врезаются в землю, но уже в следующее мгновение он склоняется над сыном, жутко крича, и голос его разносится над полями и верхушками деревьев. «Айо! Айо! Энте понну мууни!» «Мое драгоценное дитя! — кричит он. Мууни! Нинан! Поговори со мной!» — отказываясь принять то, что видят глаза, глухой к крикам Элси, Большой Аммачи и всех остальных, причитающих над ним, глухой к стенаниям, ударам в грудь, звукам рвоты. Он ничего этого не слышит, потому что дыра в животе Нинана — это обрушившийся мир, темная бездна ужаса, центр вселенной, которая предала ребенка, предала мать, отца, бабушку и всех, кто любил его. Все, что принадлежало этому маленькому телу — дыхание, биение пульса, голос и мысли, — ушло, и умерло, и запредельно мертво.

Он поднимает своего поломанного мальчика. Когда чьи-то руки пытаются оттащить его, Филипос отталкивает их, отбивается. Он баюкает сына на руках — безумец, рвущийся бежать в сгущающуюся тьму муссонных туч. Если не в эти целительные облака, куда ему бежать? Для человека на сломанных, искривленных ногах, ищущего помощи своему первенцу, ближайшая больница дальше, чем солнце.

Самуэль и Джоппан несутся за обезумевшей фигурой, рука Джоппана обхватывает за пояс друга детства, обнимает это хромающее существо, которое вопит, как будто растущие децибелы могут поднять того, кто никогда больше не очнется. «Мууни, не покидай нас! Мууни, айо, Нинанай! Подожди! Остановись! Послушай меня! Мууни, прости меня!»

Жители Парамбиля — дядюшки, племянники, двоюродные братья, работники, — поднятые этим воплем, идут по кровавому следу, не поспевая за отцом и погибшим сыном. Почти целый фарлонг вдоль по дороге бредет Филипос, пошатываясь, как пьяный, на подкашивающихся ногах, его левая ступня неестественно вывернута внутрь, он рыдает, и мужчины рыдают вместе с ним — взрослые мужчины; они окружают его со всех сторон, но не смеют останавливать, размеренно вышагивая бок о бок с отцом, который думает, что бежит, хотя на самом деле еле волочит ноги и наконец просто стоит на месте, покачиваясь, как дряхлый старик.

Лодыжки Филипоса подгибаются, но люди подхватывают его, сильные руки Парамбиля опускают наземь своего брата, на колени, а он по-прежнему сжимает в руках страшный груз. Филипос, обратив лицо к небесам, пронзительно кричит, умоляет своего Бога, любого Бога. Бог молчит. Дождь — это все, что могут сделать небеса.

Самуэль, старейший и благороднейший из людей Парамбиля, присаживается рядом с Филипосом, у него одного достает смелости и авторитета нежно освободить окровавленные руки отца. Самуэль накрывает мальчика своим собственным тхортом, и каким-то образом эта выцветшая обыденная ткань превращается в священный саван, воплощение любви старика. Самуэль берет на руки тело маленького тамб’рана, бережно, с любовью баюкает его, старые кости скрипят, когда он поднимается на ноги; Ранджан, Джорджи, Мастер Прогресса, Йоханнан и десяток других рук помогают старому Самуэлю встать — братья все до единого, все кастовые барьеры и обычаи стерты в трагической солидарности перед смертью, а Джоппан в одиночку заботится о раздавленном отце, поднимает его на ноги, подсовывает голову под мышку Филипоса, обнимает за талию и поддерживает, едва не тащит на себе, и тот ковыляет на абсолютно сломанных ногах.

Рыдающие женщины вернулись на веранду Парамбиля, они плачут, причитают или тихо скулят, зажимая рот скомканными подолами одежды. Элси стоит на коленях, руки прижаты к груди, Большая Аммачи приникла к столбу, а Одат-коччамма то молчит, размеренно стуча то одним, то другим кулаком себе в грудь, то стонет, запрокинув лицо, и все они ждут. В последний раз они видели, как Филипос хромает на гротескно вывернутых ногах по дороге, с безжизненным телом сына в руках; вопреки всему женщины надеялись, что каким-то чудом, когда он окажется вне поля зрения, отец, или Бог, или оба, сумеют сотворить чудо, сделать сломанного мальчика целым, сделать искривленное прямым.

А потом надежды разлетаются в прах, когда женщины видят возвращающуюся фалангу отцов и сыновей, стену усатых свирепых мужчин, обнимающих друг друга за плечи, братьев в едином на всех горе, шагающих как один, рыдающих или молчащих, но каждое лицо искажено болью, горем и гневом, потрясением и яростью. И с ними убитый отец, лишившийся разума, одна рука лежит на плечах Джоппана, друг детства поддерживает его — друг, чьи мускулы бугрятся от напряжения под тяжким весом, пока Йоханнан не подныривает под вторую руку Филипоса.

В центре фаланги — Самуэль, почти голый, в одной испачканной грязью набедренной повязке, мунду его осталось на проклятом дереве; Самуэль, шествующий с великим достоинством, взгляд устремлен вперед, и лицо его единственное остается спокойным; голый торс как самый уместный фон для страшной ноши в руках старика, которую не может полностью скрыть его тхорт; Самуэль медленно приближается к ожидающим женщинам, шаг его размерен, как будто каждая минута тяжкого труда на протяжении всей его жизни — расчистки этой земли рука об руку с тамб’раном, нескончаемой работы, которая создала эти жилистые бицепсы и плоские щиты грудных мышц, — вела его к этому моменту, горестному долгу: с величайшей торжественностью нести на руках первенца последнего сына своего покойного тамб’рана, который отныне воссоединяется со своими предками в блаженной вечности.


После похорон Филипос тяжело опирается на костыли, глядя в окно, где когда-то стояла плаву. Никого не спрашивая, Самуэль срубил остатки дерева. Он с такой яростью орудовал топором, давая выход злости и горю, что Филипос жалел лишь, что не может оказаться на месте этого дерева, чтобы топор старика мог вонзиться в его собственную плоть. Джоппан без приглашения пришел на помощь отцу — на самом деле, чтобы просто отобрать топор, по мере того как удары Самуэля становились все более ожесточенными и безрассудными, а потом появился и Йоханнан с остальными, и на этот раз они не оставили ни следа от плаву, яростно набросившись и выкопав все до последнего корешка, а потом еще забросали яму, чтобы не видно было даже шрама от его прежнего бытия: жестокая казнь для проклятого дерева. Филипосу хотелось, чтобы и с ним самим было покончено так же, чтобы его похоронили в той же яме, в раскисшей почве, где уже прорастает мох, питаемый дождем и кровью, скрывая любые следы места, где некогда стояло дерево Парамбиля.

Самуэль позже рассказал Филипосу, что они нашли обрывок рубашки Нинана на предпоследней ветке, на высоте вдвое большей, чем та, на которой было проткнуто его тело. Больше он ничего не сказал, но оба мужчины представили, как малыш зацепился рубашкой за ту ветку, повис, покачиваясь, на мгновение, прежде чем ткань разорвалась и он рухнул на торчащий кверху обломок ветки восемью футами ниже. Филипос работал в кабинете. Он не слышал звука падения, только крик матери.

Теперь в спальне слишком много света — зловещего ненавистного света. Филипос кипит от гнева на себя. Что не видел, как Нинан полез на дерево. Что не услышал, как тот зовет на помощь. Что не срубил сразу дерево. Или не оставил его в покое. Все это только его вина. Но… Если бы Элси не посягнула на дерево, его дерево, если бы она уважала его работу так же, как он уважает ее, тогда Нинан, их первенец, до сих пор был жив. Если бы только много лун назад, когда Элси заявила о своем желании, он сказал «нет». Или честное «да». В жизни роковыми становятся именно промежуточные решения, нерешительность убила его сына. Но в своем горе, в самой глубине его Филипос считает, что все началось с рокового желания Элси: «Ты можешь срубить это дерево?»

Почему это оказалось так трудно? Он ведь всегда хотел одного — любить ее. Разве с самого момента их помолвки он не вынужден был бесконечно приспосабливаться? Изменять свои привычки в угоду ее прихотям? Вот это и убило маленького Нинана — ее упрямство. Какая-то часть Филипоса должна понимать, что это несправедливо, даже если он и вправду так думает. Но разум отказывается принимать альтернативу. Если это всецело его вина, какого черта он до сих пор дышит?

Он слышит шаги позади и, не оборачиваясь, знает, что это она вошла в комнату. Они с Элси не оставались один на один с момента смерти. Он поворачивается лицом к жене, пошатнувшись на костылях, не обращая внимания на боль, с трудом скрывая гнев.

И встречается с гневом, не уступающим, но превосходящим его. В глазах ее пылает ярость и нечто худшее, чего он не в состоянии вынести, — укор. Лицо у нее жесткое, как металлические решетки на окне, и изборождено сухими полосками соли от высохших слез.

Воздух между ними пропитан желчью взаимных обвинений и презрения. Она вынуждает его напуститься с упреками, а он вынуждает ее произнести вслух то, о чем она думает.

Потом она смотрит через его плечо и видит, что смертоносные останки дерева исчезли… но слишком поздно. Встречается с ним взглядом. Филипос до конца дней своих не забудет выражение ее лица. Лик мстительной богини.

Он чувствует, что первым порывом ее было наброситься на него, ударить, вцепиться в глаза, разодрать ногтями щеки. Он внутренним взором видит все этапы атаки и свой дикий прыжок в попытке отразить нападение, отбросить ее с дороги, проклясть за то, что желала того, чего никогда не должна была желать, обвинить в убийстве его сына, проклясть за то, что вошла в его жизнь и не принесла ничего, кроме трагедии.


В следующий миг она уже смотрит сквозь него, как годами смотрела сквозь плаву, притворяясь, что никакое уродство не может заслонить ей вид на мир. В ту самую минуту она стерла его, смыла с холста, на котором осталось лишь размазанное пятно, сквозь которое проступают неверные линии: не получившаяся фигура, ошибочные мазки брака и мир, не подлежащий ремонту, вовсе не тот, что она себе представляла. Элси проходит мимо него, отодвигая плечом, — пустое место, невидимка, меньше-чем-обыкновенный человек, муж, которого нет, — и собирает свои немногочисленные вещи.

Филипос слышит скрежет выдвигаемых и задвигаемых ящиков шкафа. И как затем она говорит кому-то: «Пойдем».

Загрузка...