Часть десятая

глава 80 Невозможность моргнуть

1977, «Сент-Бриджет»

Усохший старенький шофер туристического такси кажется карликом на фоне громадного руля «амбассадора», но тем не менее ловко справляется с ручкой переключения передач, легким тычком перебрасывая из положения в положение. Как многие представители его профессии, он сидит на краешке сиденья, прижавшись к водительской двери, привычный к тому, что рядом обычно втискиваются как минимум три члена семьи в придачу к женщинам, детям и младенцам на заднем сиденье, и всех он везет на свадьбу или похороны.

Мариамма с заднего сиденья глядит на мир новыми глазами. Парамбиль — место, которое она всегда считала своим домом, но, как и многое из того, во что она верила, это оказалось ложью. «Каждый из нас может быть уверен лишь в том, кто его мать», — сказал сват Аниян. Мариамма никогда не знала своей матери, а теперь выясняется, что и отца тоже не знала.

В прошлый раз, проезжая здесь на машине Дигби, торопясь к Ленину, она не задумывалась о Тетанатт-хаус. Шофер бывал повсюду и, как и сват, знает, где находился Тетанатт-хаус до того, как покойный брат Элси продал его. На этом участке сейчас стоят шесть «Особняков из Залива» — коттеджей, построенных малаяли, разбогатевших в Дубае, Омане и прочих аванпостах и вернувшихся, чтобы выстроить дом своей мечты. Единственное, что может увидеть Мариамма из маминого прошлого, — это величественную реку на границе их прежних земель. Автомобиль прибавляет ходу.

— Сюда, мадам? — с сомнением уточняет шофер задолго до открытых ворот «Лепрозория Святой Бригитты». Вряд ли он раньше возил сюда пассажиров, думает Мариамма. Наверное, надеется, что она сейчас выскочит и дальше пойдет пешком.

— Подъезжайте к тому зданию за лотосовым прудом. Я попрошу, чтобы вам принесли чаю.

— Айо, спасибо, мадам, нет нужды! — в панике отказывается старик.

Мариамма протягивает ему десять рупий и просит заехать за ней после обеда. Может, это только ее воображение, но кажется, что шофер берет купюру с опаской.

Она спрашивает, где Дигби. Суджа, женщина в медицинском халате, которую Мариамма видела в прошлый раз, ведет ее к доктору. Правая нога Суджи забинтована, а из-за сандалий, сделанных из старых покрышек, походка у нее неуклюжая и косолапая. Они проходят через тенистый клуатр, потом по коридору, ведущему к операционной, запахи дезинфектантов уступают место тепличному аромату пышущего паром автоклава.

Дигби Килгур оперирует, но Суджа предлагает ей войти. Мариамма надевает маску и шапочку, натягивает бахилы и заходит в операционную. У ассистентки Дигби недостает нескольких пальцев, лишние части на перчатках заклеены скотчем, чтобы не мешали. Дигби поднимает голову. И улыбается под маской.

— Мариамма! — Но, увидев ее лицо, замолкает. — Ленин?..

— С ним все в порядке.

Светлые глаза внимательно изучают ее, силясь разгадать, что случилось. Он медленно кивает.

— Я как раз начинаю. Не хотите присоединиться?..

Она мотает головой.

— Надолго не затянется.

Хирургия затмевает все. Мариамма помнит, как ее профессор в Мадрасе, дважды разведенный, говорил, что все тягостные моменты его жизни — разочарования, долги — мигом улетучиваются в операционной.

Мысли как будто больше не принадлежат ей. Она с трудом сохраняет сосредоточенность. Дигби делает три надреза на руке пациента, прикрытой зеленой хирургической салфеткой. Она борется с искушением стукнуть его по пальцам. Ты что, плотник с молотком? Держи скальпель как смычок, между большим и средним пальцами, а указательный сверху!

Вслед за движением лезвия раскрывается светлая линия, которая постепенно окрашивается кровью — привычное зрелище. Движения Дигби медленны и размеренны.

— На мою работу не так уж приятно смотреть, — говорит он. И старательно хлопочет над кровотечением, на которое она не стала бы обращать внимания. Открыв операционное поле, он отсекает сухожилие от места прикрепления и прокладывает его к новому расположению. — Я на горьком опыте убедился, — продолжает он, — что свободные трансплантаты иссеченного сегмента сухожилия… не работают.

Мариамма прикусывает язык. Хирурги любят размышлять вслух. Ассистенту полагается иметь незаметные руки и еще более незаметные голосовые связки. Зрителям — тоже.

— Руни был пионером сухожильной трансплантации. Но я пришел к выводу, что сухожилие должно оставаться прикрепленным к родительской мышце для сохранения кровоснабжения и функций. Настоящий враг — рубцовая ткань. Я применяю микроскопические разрезы, и по возможности бескровно.

Она, вопреки желанию, восхищена тем, что он умудряется делать своими скрюченными пальцами — большую часть работы выполняет левая рука. Если бы Мариамма работала в таком темпе, сестра Акила наверняка сказала бы: «Доктор, ваша рана по краям уже заживает».

— Здесь нужно терпение дождевого червя, пробирающегося между камней… — бубнит Дигби, — огибаюшего корни, чтобы добраться туда, куда нужно. Даже самые жесткие структуры в запястье имеют почти невидимый слой подвижной ткани — по крайней мере, я так думаю. Об этом не говорится ни в одном учебнике. В это нужно просто верить. Верить без доказательств. Я пытаюсь не повредить этот слой. Это звучит, должно быть, как колдовство.

Мариамма не рискует издавать звуки. У каждого хирурга есть вера, но в каждом из них есть еще и немного от Фомы Неверующего. Им нужны доказательства. Именно за доказательствами она явилась к нему.

Подай перст твой сюда и посмотри руки Мои; подай руку твою и вложи в ребра Мои; и не будь неверующим, но верующим[250].

Дигби пришивает сухожилие к новой точке крепления в основании пальца. Долго возится с ним.

— Эти мелкие растрепанные волокна на срезанном конце сухожилия похожи на виноградную лозу, но прочные, как стальные тросы. Один свободный усик зацепится за что-нибудь лишнее, и вся ваша работа насмарку.

Он закончил. Мариамма по привычке смотрит на часы. Оказывается, совсем не так долго, как ей показалось.

— Давящая повязка? — невольно вырвалось у Мариаммы.

— Я в них не верю. Лучший жгут — тот, что висит на стене. — Он бинтует рану и фиксирует руку гипсом. Стягивает перчатки и халат.

Дигби просит ассистентку подать им чай в кабинет.

— Не возражаете, если мы по пути заглянем к одной пациентке? У нее сегодня большой день, она ждала все утро.

Очень даже возражаю! Я ждала всего лишь всю жизнь!

Мариамма молча следует за ним.


В маленькой палате молодая женщина сидит в кровати, рядом подготовлен перевязочный лоток. Дигби кладет руку на плечо пациентки.

— Это Каруппамма. Ей уже за пятьдесят. А выглядит как двадцатилетняя, правда? Таков эффект лепроматозной лепры. Разглаживает морщины. В отличие от туберкулоидной формы.

Каруппамма смущенно прикрывает рот культей.

— Неделю назад я проделал с Каруппаммой такую же процедуру, как вы только что видели. Я перерезал сухожилие поверхностного сгибателя пальцев, идущее к ее безымянному. Это было возможно сделать, потому что у нее есть глубокий сгибатель в качестве резерва. Сухожилие я прикрепил здесь, — показывает он в основание большого пальца. — Теперь она сможет совершать возвратные движения. Вернуть утраченную хватательную функцию. Однако для того, чтобы большой палец начал двигаться, она должна представить, что двигает безымянным. Мозг полагает, что это невозможно. Его нужно убедить, что вещи не таковы, какими кажутся.

Это он обо мне говорит? Внешне Мариамма спокойнее, чем в первый свой визит, убаюканная ожиданием и наблюдением хирурга за работой. Но внутри все клокочет от гнева, обиды и смятения. Ей нужна правда.

Я пришла не за хирургическими откровениями.

Но нельзя грубить на глазах у пациента.

— Прикоснись большим пальцем к мизинцу, — обращается к больной Дигби на малаялам.

Он коверкает язык, проглатывая некоторые звуки, но Каруппамма понимает. Морщится от усилий. Ничего не происходит.

— Стоп. А теперь… пошевели безымянным.

И вдруг начинает двигаться большой палец. Недоуменная пауза, после которой Каруппамма взрывается от смеха. Дигби улыбается, разделяя ее радость. Вокруг собралось несколько человек — приветствовать триумф Каруппаммы. Мариамма, вопреки себе, растрогана. Но когда Дигби оборачивается к Мариамме, лицо его печально.

— Эта болезнь только отбирает. Год за годом вы что-то теряете. Не от активной формы проказы, а из-за вызванных ею повреждений нервных волокон. Перед вами один из редких моментов, когда нам удается что-то восстановить.

Доктор объясняет Каруппамме, что ей нужно упражняться каждый день, пока палец не вернет прежнюю силу, но на сегодня достаточно. Дает указания Судже зафиксировать кисть и запястье гипсовой шиной.

— Скоро она научится двигать пальцем, не задумываясь. Поразительно. Как сказал Поль Валери, «там, где заканчивается разум, начинается тело. Но там, где заканчивается тело, начинается разум».


Мариамма выходит из палаты вместе с Дигби.

— Пол Бренд в Веллуру и Руни здесь были первыми, кто наконец-то понял, что пальцы повреждаются в результате повторных травм. Не проказа пожирает тела больных, а отсутствие болевых ощущений.

Мысли ее блуждают. Она думает о школьнике Филипосе, который предпринял отчаянный сплав по бурной реке и стал руками Дигби, потому что сам Дигби еще не оправился от последствий операции.

— …Пол Бренд увидел, как пациентка готовит на открытом огне и пытается перевернуть чапати щипцами. Ничего не получалось. И, расстроившись, она потянулась к пламени и перевернула лепешку голой рукой. Мы с вами закричали бы от боли, а женщина ничего не почувствовала. Тут-то Бренда и озарило. В отсутствие «дара боли», как он говорит, мы беззащитны. — Дигби как будто разговаривает сам с собой. — Удивительно, сколь немногие понимают это. Такова природа клинической проказы. Мало кто из врачей хочет изучать ее. И еще меньше хирургов готовы оперировать. — И Дигби смотрит прямо в глаза Мариамме.

Мариамме неловко смотреть в его лицо, морщинистое от старости, испещренное шрамами от ожогов, потому что в нем она видит то же лицо, которое смотрит на нее из зеркала. Неужели Дигби не замечает сходства?


Они заходят в тот же кабинет, где Мариамма — словно в прошлой жизни — оставалась подремать. Какое восхитительное утро. Ее тянет к французскому окну, еще раз взглянуть на роскошь сада. Желтые, красные и лиловые розы обрамляют лужайку, цвета изменились с тех пор, как она видела их в прошлый раз. Калитка в дальней стене изгороди приоткрыта. На лужайке на солнышке сидит пациентка в белом сари и перебирает в ладонях жареное пшено, потом неуклюжим движением отправляет пригоршню в рот. Руки ее как деревья с обрубленными ветвями, от которых остались одни сучки. Огрызком большого пальца она перебирает крупу. Голова накрыта паллу ее сари. Мариамма видит приплюснутый профиль, нос сглажен, как будто кто-то стоящий сзади тянет ее за уши. Нужно особое мужество, чтобы выбрать своим призванием проказу. В этом она должна отдать Дигби должное.

— Когда затронуты лицевые нервы, это лишает их естественного выражения лица. — Дигби встает у нее за спиной. — Вы думаете, что они в гневе скалят зубы, а на самом деле они смеются. И это усугубляет изоляцию больных проказой.

Никак не уймется с наставлениями. Когда же он заткнется.

— Я научился больше слушать, чем смотреть.

Голос его печален. Насколько легче было бы злиться на него, будь он забулдыгой плантатором, который просто смылся, а не человеком, который посвятил жизнь людям, чей недуг превратил их в изгоев.

Дигби понимает, зачем она здесь? Он должен бы, по меньшей мере, знать, что мог быть ее отцом, даже если никогда больше не встречался с Элси и не знал, что у него есть ребенок. А если он знает, тогда он участник обмана, скрывающий от нее правду.

Она уже готова повернуться и заговорить, как вдруг Дигби шепчет:

— Обратите внимание, сколько раз она моргнет. (Женщина не подозревает, что за ней наблюдают.) Посчитайте и сравните, сколько раз моргнет она и сколько раз за то же время — вы.

Мариамма старается не моргать. В глазах сначала чешется, потом жжет. Она сдается. А пациентка так и не моргнула. Женщина в саду слегка наклонила голову, прислушиваясь к собачьему лаю, как делают все слепые. Один глаз у нее запавший, молочно-белый, невидящий. Роговица другого мутная.

— Они не могут моргать, поэтому роговица сохнет и наступает слепота. Большинство здешних обитателей пришли сюда зрячими. Когда зрение все же пропадает, это очень печальный момент.


Приносят чай. Мариамма садится в то же кресло, где спала в предыдущий визит. Не задумываясь, снимает со спинки кресла шаль и накрывает колени. Дигби разливает чай.

Она видит фотографию в серебряной рамке — маленький Дигби со своей мамой.

Твоя потрясающая, роскошная мать, Дигби. Похожая на кинозвезду. С пегой прядью в волосах. Моя бабушка.

Когда Мариамма в первый раз увидела это выцветшее фото, она решила, что мать Дигби рано начала седеть. Но женщина совсем юная. Ответ был здесь, прямо перед глазами… но она не придала ему значения.

Дигби садится напротив, наклоняется над чашкой, делает глоток. Чай слишком горячий, он отставляет его в сторону, блюдце звякает о столик, как колокольчик.

Мариамма собирается с духом.

— Доктор Килгур…

— Дигби.

Дигби, значит. Ну уж «отцом» я тебя точно не назову. У меня был отец, который любил меня больше жизни.

— Дигби… — Но звучит неловко. Имя, как обломок зуба, царапает язык. — Вы не хотите узнать, зачем я приехала?

Откинувшись на спинку кресла, он долго молчит.

— Много лет я ждал, что ты приедешь, Мариамма. И задашь мне вопрос, который собираешься задать. (Глаза их встречаются.) Ты вылитая копия своей матери, — добавляет он.

Мариамма глубоко вдыхает. С чего начать?

— Ди… — Нет, она не может выговорить его имя. Еще раз. — Как вы познакомились с моей мамой?

Дигби Килгур со вздохом встает. На мгновение ей приходит в голову дикая мысль, что он сейчас откроет дверь и выйдет — потому что она задала тот самый вопрос, которого он ждал. Но нет, он остается на месте. Глаза, устремленные на нее, полны торжественной печали, раскаяния и сострадания.

— Я знал, что однажды ты придешь ее искать.

Она не понимает, о чем это он. Дигби приближается к французскому окну и останавливается, как приговоренный перед расстрельной командой, почти прижавшись носом к стеклу. Мариамма, не выпуская из рук чашку с чаем, подходит к нему.

Вид за окном не изменился. Лужайка сияет, как разлитая лужица зеленой краски. По центру ее, завернутая в ослепительно белое сари, все так же сидит немигающая женщина, все так же перебирая пшено.

— Мариамма, женщина, сидящая там на солнце… Возможно, величайший из ныне живущих художников Индии. Она — любовь всей моей жизни, причина, по которой я двадцать пять лет провел в «Сент-Бриджет». Мариамма, это Элси. Твоя мать.

глава 81 Прошлое встречается с будущим

1950, «Сады Гвендолин»

Когда сентябрьским днем Дигби подрулил к клубу, тот напоминал вокзал Виктория[251]. Вдоль подъездной дорожки выстроились автомобили, под навесом высилась гора чемоданов. Начиналась Плантаторская Неделя 1950, и в этом году клубу Дигби — «Пассаты» — впервые выпала честь быть хозяевами мероприятия.

В далеком 1937 году, когда они с Кромвелем приняли на себя управление «Безумием Мюллера», строительство нормальной горной дороги само по себе было вполне амбициозной целью. Дорогу закончили, как раз когда цены на чай и каучук скакнули вверх, что позволило консорциуму вместе с Францем и остальными партнерами быстро окупить инвестиции, распродав часть своих владений в девятнадцать тысяч акров. Вскоре вокруг «Садов Гвендолин» расцвели поместья. К 1941 году Дигби вместе с соседями-плантаторами построили клуб «Пассаты» и наняли опытного секретаря, который с первых же дней принялся обрабатывать Ассоциацию объединенных плантаторов Южной Индии — на предмет проведения у них ежегодной недельной встречи. Честь эта многие годы неизменно предоставлялась старым клубам в Йеркауд, Ути, Муннаре, Пеермейд…[252] Вплоть до этого года.


Дигби, как один из основателей клуба, чувствовал себя обязанным держаться на виду. Он обосновался на диване в большой гостиной, глядя через панорамные окна на далекие холмы. В любой другой день официант материализовался бы в течение нескольких секунд. Сегодня же бедолаги, обряженные в непривычно пышные тюрбаны, носились, как потревоженные куры.

С момента обретения независимости в 1947 году и отъезда многих белых землевладельцев большинство на этих собраниях составляли индийцы. Тем не менее программа Плантаторской Недели не изменилась. Разве что матчи за кубок по крикету, теннису, бильярду, поло и регби стали гораздо более напряженными, а конкурсы красоты и танца — гораздо более масштабными. Индийские национальные гордость и самосознание достигли пика, однако образованный обеспеченный класс и, конечно же, бывшие офицеры неизбежно являлись носителями английского языка и культуры, глубоко переплетенных с их индийскими корнями.


Порыв ветра сдул с кого-то широкополую соломенную шляпку с голубой лентой, покатил ее по идеальному газону. Дигби наблюдал за драмой. От группы гостей отделилась фигура, поспешила за беглянкой. Дигби ожидал увидеть супругу плантатора, страшащуюся солнца, а вовсе не проворную высокую индианку в белом сари. Толстая коса, переброшенная через правое плечо, сияла на фоне смуглой кожи. Ослепительная красавица, без тени косметики, руки длинные и обнаженные. Завладев шляпкой, она подняла голову и посмотрела прямо на Дигби. Он вздрогнул, будто она коснулась его сквозь стекло. Глаза, проницательные, как у пророка, чуть вытянуты к тонкому носу — Дигби почувствовал, как проваливается в их бездну. А потом она исчезла.

Когда к Дигби вернулась способность дышать, он ощутил запах духов, и сигаретного дыма, и какофонию голосов прямо над головой.

— «Хай рейндж» весь день бился на джимхане[253]. Мерзавцы хотят заполучить этот трофей. Они…

— Я забыл смокинг. Вот же болван. У Ритердена должен быть запасной…

Дигби, пошатываясь, вышел на улицу, чувствуя себя так, словно увидел привидение. Может, она ему почудилась? Услышал, как его окликнули по имени. Или это тоже воображение?

Он обернулся и увидел Франца Майлина, с двумя бокалами вина в громадных лапищах, направляющегося от бара, битком заполненного белыми и смуглыми гостями.

— Не ожидал, Дигби? Мы бросили вещи в твоем бунгало и помчались прямо сюда к тебе.

— Франц! Я не ждал тебя так рано.

— Лена снаружи с дамами. Слушай, Дигби, надеюсь, ты не будешь против, но мы привезли гостью. Что ты пьешь? Вот, держи. — Не дожидаясь ответа, он вручил ему оба бокала.

— Ты же знаешь, это мой клуб. Я должен…

Но Франц уже исчез в толчее около бара. Дигби остался с выпивкой в каждой руке. Поразительно, но Франц почти сразу вернулся, озорно ухмыляясь, еще с парой стаканов.

— Я думаю, что это налили тем молодым щенкам, но они отвлеклись.

Они вышли на улицу.

— Дигби, ты знаком с дочерью Чанди, Элси?

То есть это не было видением.

— Да.

— Лена пытается отвлечь бедную девочку после страшной трагедии — ты же знаешь Лену. — Видя озадаченное выражение на лице Дигби, он уточнил: — Ты же слышал?

— Про смерть Чанди?

— Нет, нет… Хлебни-ка для начала. Тебе понадобится.

Дигби, сжимая стакан, чувствовал, как тело леденеет, пока Франц пересказывал чудовищные обстоятельства смерти ребенка Элси в прошлом году. Бездонный взгляд Элси отпечатался в его мозгу.

— …Поэтому она ушла из дома, бросила мужа.

— Бедная девочка! — прошептал Дигби. — И люди по-прежнему верят в Бога?

— Жуткая история, — вздохнул Франц. — Это ведь Чанди привез тогда Руни к нам в горы. Мы знаем Элси с детства. Были на ее свадьбе. Она в плохом состоянии, Дигс. И конечно, не захочет участвовать в голма́ал[254] Плантаторской Недели, но Лена подумала, что ее нужно куда-нибудь вытащить.

Дигби поплелся следом за Францем. Он навсегда запомнил ту девочку с хвостиком, большого художника уже тогда. Запомнил, с какой торжественной серьезностью она отнеслась к «художественной терапии» с ним, как это назвал Руни. Терапия раскрепостила его мозг и его руку, втолкнула его обратно в мир живых.

Он часто думал о ней. Был уверен, что ей пригодилась «Анатомия Грэя» — подарок, который он принес четырнадцать лет назад, когда покидал «Сент-Бриджет». Дигби ожидал от нее великих свершений, но все равно был приятно удивлен, прочитав о медали на художественной выставке в Мадрасе. А теперь уже она нуждается в исцелении. Но как исцелить после такой утраты?


Завидев Дигби, Лена вскочила и призывно раскинула руки. Он обнял ее. В его жизни было две женщины, которые видели его в абсолютно разобранном состоянии, — Лена и Онорин. И каждая по-своему спасла его.

Элси вежливо встала, наблюдая за ними. Белый — не только летний цвет, подумал он. Это цвет траура.

— Дигс, ты помнишь Элси? — представила Лена.

Взгляд Элси вновь загипнотизировал его. Он взял длинную тонкую ладонь Элси обеими руками, вспоминая девочку, которая вложила палочку угля в его пальцы и связала их руки ленточкой, вынутой из волос. С какой легкостью они скользили по бумаге, разрывая оковы, сковывавшие его! А сейчас он чувствовал, как время растворяется, годы, разделявшие их, рушатся. Она догнала его. Взрослая женщина. Он должен был заговорить, отпустить ее руку, но не мог ни того ни другого. Его безмолвное пожатие выражало признательность, а теперь еще и тоску по ней.

Пустые бездонные глаза сфокусировались, возвращая ее в настоящее, уголки губ приподнялись в улыбке. Его охватило предчувствие опасности, ожидающей ее впереди, как будто она вот-вот могла сорваться с самого края мира.

Они расселись в креслах. Повисло неловкое молчание.

— Что ж, за тебя, Дигби, — приподнял стакан Франц. — За старую дружбу и за новую…

— Возобновленную, — уточнила Лена.

К Майлинам подошла поздороваться супружеская пара. Элси покосилась на руки Дигби. Он вытянул правую, пошевелил пальцами, и Элси смущенно улыбнулась. Она внимательно разглядывала его кисть, сравнивая с тем, что помнила из прошлого. Одобрительно кивнула и вновь внимательно посмотрела ему в глаза. Он не в силах был отвести взгляд, да и не было нужды. Он был старше Элси на семнадцать лет, но в тот момент казалось, что они ровесники. Уж он-то специалист в страшных трагических потерях, и вот она сравнялась с ним в опыте. Дигби была известна простая истина: словами помочь нельзя. Можно только быть рядом. Лучшими друзьями в такие времена бывают те, у кого нет никакой иной цели, как только быть рядом, предложить себя, — в свое время такими друзьями для него стали Франц и Лена. И Дигби молча предложил себя.

Через некоторое время он сказал:

— Несколько лет назад я видел ваши работы на художественной выставке в Мадрасе. Мне следовало написать вам, насколько они великолепны.

Он оказался в Мадрасе, пока выставка еще шла. Все работы Элси были распроданы, но в тот день он узнал, что один из покупателей отказался, и Дигби удалось приобрести картину. Портрет очень толстой женщины лет шестидесяти или семидесяти, важно восседающей в кресле в традиционной одежде христиан малаяли — белой чатта и мунду, а поверх изысканной кавани поблескивало массивное золотое распятие на цепочке. Волосы ее были затянуты в узел так туго, что, казалось, даже приподнялся кончик ее носа. Зритель видел неестественность и напыщенную вычурность ее позы, лицемерие в улыбке и глазах. Картина производила огромное впечатление именно тем, что модель не осознавала: полотно выдает ее с головой.

— Я только что вновь встретилась со своей картиной в вашей гостиной, — улыбнулась Элси.

Он ждал продолжения, но его не последовало.

— И каково это, увидеть работу спустя столько времени, как вы отпустили ее в мир?

Мимолетная тень удовольствия скользнула по лицу — давно забытая эмоция. Она обдумывала ответ.

— Это было как… столкнуться с самой собой в дикой природе. — Она глухо рассмеялась. — Хоть немножко понятно?

Он кивнул. Они разговаривали вполголоса.

— А потом, когда я справилась с удивлением, мне стало приятно. Обычно я хочу что-нибудь подправить. Но тут я была довольна… И еще я поняла, что художник, он изменился, уже не тот, каким был прежде. Если бы я писала эту картину заново, она, возможно, была бы совсем другой.

Она посмотрела на свои руки, лежащие на коленях.

— Произведение искусства невозможно закончить, — изрек Дигби. — Только отложить.

Элси удивленно подняла глаза.

— Так сказал Леонардо да Винчи, — торопливо добавил он. — Или, может, Микеланджело. Или, может, я это выдумал.

Каким наслаждением было услышать ее смех, как будто мрачного ребенка хитрыми уловками заставили открыть свою игривую натуру. Следом рассмеялся и Дигби. Когда живешь один, самый громкий смех остается незамеченным, и потому он ничем не лучше тишины.

Элси, думал он, лишена внешних изъянов. Безупречна. Ее шрамы, ожоги, ее контрактуры скрыты внутри, невидимы… пока не заглянешь в глаза, это как заглянуть в стоялый пруд и постепенно разглядеть там утонувшую машину со всеми застрявшими внутри пассажирами. Ты не одна, хотелось ему сказать.

Элси встретила его взгляд и не отвела глаза.

глава 82 Творчество

1950, «Сады Гвендолин»

Тем вечером в его бунгало было шумно, теперь там жили четверо; все комнаты ярко освещены, а красная набивная скатерть из Джайпура сияла, как костер, вокруг которого они все собрались. Они не разошлись и после ужина, беседа, смех и выпивка текли рекой. Элси молчала, но, кажется, ей было спокойно от их гомона и шума.

Утром Элси не вышла к завтраку. Лена и Франц поехали на открытие мероприятия. Дигби задержался. Она появилась только к одиннадцати, выпила чаю, отказалась от яиц и сосисок.

— У вас столько хлопот, — виновато сказала она.

Свежевымытые волосы она заплела в свободную косу и надела светло-зеленое сари. Тени под глазами выдавали, что ночь выдалась трудной. Как, наверное, и каждая ночь.

— Никаких хлопот вообще. — Он заметил, как она внимательно разглядывает бесформенные булочки на сковородке. — Это ба́ннок[255]. Франц слопал столько, что хватило бы покрыть крышу, но все же оставил вам несколько штук. Старинный шотландский рецепт, только мука, вода и масло. Мы с Кромвелем на них одних и жили, когда обитали тут неподалеку в палатке, пока сносили старый дом Мюллера. Чересчур много в нем водилось привидений. Я пек баннок прямо на костре. Вот, просто попробуйте кусочек, — предложил он, намазав булочку маслом и джемом.

Она положила хлеб в рот, прожевала, одобрительно кивнула.

— Мне нравится, что везде большие окна. Великолепное освещение.

Ее одобрение оказалось ему невероятно приятно. Элси взяла еще кусочек булочки, капнула сверху меда. Он хотел было похвастаться, что мед из его поместья, но побоялся разрушить очарование момента.

— Разве вам не надо на заседание? — деликатно осведомилась она чуть хрипловатым голосом.

— Обойдутся без меня. Я не заседаю в комитетах, как Франц с Леной.

— «Сады Гвендолин»? — спросила она. — Ваше поместье называется…

— В честь моей матери, — просто ответил он.

И мать словно тут же появилась в комнате, одобрительно глядя на них. Элси кивнула. Дигби вспоминал портрет, который они нарисовали вместе. Его мамы. В следующий раз, наверное, нужно будет ей рассказать.

— Элси, я подумал… — Ничего он не думал, он действовал на ощупь, хирург с обмотанным марлей пальцем, он зондировал ткань. — Может, вы не откажетесь прогуляться со мной?


Он повел ее в западную часть поместья, по коридору среди высокой травы, куда после дождя слетаются два вида бабочек — Малабарский ворон и Малабарская роза, — но никогда одновременно. Он тщеславно предпочитал думать о них как о своих собственных творениях. В ответ на его безмолвную мольбу перед ними порхнула Малабарская роза, пылающий красный цвет вытянутого тельца подчеркивали угольно-черные крылья. Дигби резко остановился, и Элси уткнулась в него, ее округлости соприкоснулись с его костлявой спиной. Глянцевая Малабарская роза с ее темными хвостиками на крыльях напоминала Дигби самолетный обтекатель. Элси подошла ближе, чтобы рассмотреть бабочку.

Цепочка сборщиц чая, весело щебеча, приблизилась к ним, и бабочка улетела. Женщины смущенно замолчали. Когда они деликатно пробирались мимо по тропинке, Дигби показалось, что от них исходила, точно пар, земная жизненная сила. Элси, похоже, упивалась, глядя на этих женщин. Они прятали улыбки под небрежно накинутыми платками и опускали глаза из вежливости. Дигби, сложив ладони, пробормотал «ванаккам», поскольку его работницы были тамилками из-за границы штата. Руки Элси тоже поднялись в приветствии. Женщины отвечали охотно, звонкими голосами, платки соскользнули, открывая смущенные улыбки, и вот они уже проскользнули мимо, украдкой поглядывая на прекрасную гостью Дигби. Элси наблюдала, как они растворяются в солнечных лучах.

— Здесь наверху… такой особенный свет, — проговорила она. — В детстве я думала, это потому, что мы ближе к небесам. Я называла его ангельским светом.

Они поднялись в гору по старой слоновьей тропе. Бунгало находилось на высоте пяти тысяч футов, а они взобрались еще на пятьсот выше. Он запыхался. Наверное, надо было предупредить Элси? Дигби не оборачивался проверить, как она там. Оставил ее в покое. Так же вел себя Кромвель, когда Дигби со своими ожогами очутился в коттедже у Майлинов в «Аль-Зух». Молча сопровождал. Позволял говорить природе.

Когда они наконец выбрались на уступ белой скалы, вытянутый, как благословляющая рука, над долиной, оба тяжело дышали. Это место выделялось среди окружающих коричневых обрывов. Местные называли его Креслом богини. На плоской площадке просители разбивали кокосовые орехи, оставляли цветы и мазки сандаловой пасты. Дигби протянул Элси фляжку, лицо ее влажно блестело от пота, она жадно сделала глоток, не отводя взгляда от захватывающего дух вида.

Стоя здесь, Дигби всякий раз представлял, что сидит на животе у богини и смотрит вниз на ее бедра, на изумрудную долину, расширяющуюся меж ее коленей и переходящую в пыльные равнины у далеких лодыжек. Он надеялся, что Элси согласна, что сюда стоило карабкаться.

Прежде чем Дигби успел предостеречь (и кого, кроме ребенка, надо было бы предостерегать?), Элси решительно шагнула к самому краю площадки, застыв, как ныряльщик перед прыжком.

Назад!

Он прикусил язык, боясь спугнуть ее. За все годы, что он тут бывал, он никогда не осмеливался подойти так близко к обрыву.

Дигби едва заметно подвинулся вперед, встал слева от Элси, чтобы она почувствовала, что он рядом. Он заставил себя оставаться внешне спокойным, борясь с адреналиновым всплеском и страхом. Она наверняка слышала его дыхание, потому что он-то слышал, как дышит она, видел, как поднимаются и опадают ее плечи, как расправляются и складываются с каждым вдохом ее лопатки. Очень медленно она подалась вперед и заглянула за кончики пальцев ног, преодолевая соблазн расстилающегося внизу искушения. Он перестал дышать. Ветерок приподнял край ее сари, и тот взмыл над плечом маленьким зеленым флагом.

Она вскинула голову, обратила лицо к небу, омывшему его ангельским светом, лицо сияло, глаза серебрились, искрились. Он проследил за ее взглядом и увидел хищную птицу, парившую в восходящих потоках.

Элси чуть развела руки в стороны, ладонями вверх, то ли принимая благословение, то ли подражая полету птицы. Дигби все еще не дышал. Сердце готово было остановиться. Он стоял в шаге позади нее. Если попытается схватить и промахнется, то столкнет ее. Если она начнет сопротивляться, они оба полетят вниз. Он воззвал к богине этого Кресла, к любым богам, которые его слушают, умоляя забыть про его неверие, про его презрение ко всякому божественному и сохранить жизнь этой матери-сироте. Из глубины сердца он молил Элси:

Прошу тебя, Элси. Я только что нашел тебя. Я не могу тебя потерять.

Спустя вечность ее левая рука робко потянулась к нему, а его правая метнулась навстречу, как будто руки знали то, что неизвестно их головам. Пальцы сплелись. Он потянул ее прочь от коварного края. Один шаг, другой. Развернул ее лицом к себе, теперь их дыхание и дыхание долины слились воедино. Ее ноги следовали за ним в танго, вырванном на пороге смерти. Она вся дрожала.

Он был уверен, что Элси представляла, как делает шаг с обрыва, что она намеревалась пристыдить Бога, пристыдить этого бесстыжего шарлатана, который пальцем не пошевельнул, когда дети падали с деревьев, когда шелковые сари загорались; она представляла, как летит, раскинув руки, подобно хищной птице, набирая скорость, до того самого места, где заканчивается боль. Внезапно он разозлился на нее, его так и затрясло от гнева.

Откуда тебе знать, что там лучше? А что, если ужас, преследующий тебя, будет повторяться там ежеминутно?

Элси смотрела на него в упор, читая его мысли, и слезы ползли по ее щекам. Он вытер их большим пальцем, размазал по скулам. С уступа он спустился первым. Она склонилась к нему, положила ладони ему на плечи, и он легко приподнял ее за талию, будто она весила не больше перышка… а потом крепко прижал к себе — от злости, от облегчения, от любви.

Я никогда не позволю тебе упасть, никогда не отпущу тебя, никогда, пока я жив.

Она уткнулась ему в грудь, плечи ее тряслись, а он прижимал и прижимал ее к себе, пытаясь унять ее страшные, мучительные рыдания.


На обратном пути они изливали душу.

Элси, если ты отстранилась от смерти, значит, ты выбрала жизнь.

Если им и попадались Малабарские вороны, Дигби не обратил внимания. Природа на сегодня уже достаточно высказалась. Настала очередь высказываться Дигби Килгуру, и он не мог остановиться.

Он рассказал про школьный галстук, врезавшийся в шею матери. Когда он говорил о любви к хирургии, это была речь человека, оплакивающего смерть своей единственной и неповторимой любви. А потом он описал еще одну смерть, своей возлюбленной, Селесты, мучительную смерть в огне. Мальчишкой его озадачивало слово «исповедник», относившееся и к тому, кто слушает, и к тому, кто признается в грехах. А сейчас оно обрело смысл, потому что они двое были одним целым, вцепившиеся друг в друга, крепко связанные воедино теперь уже безо всяких ленточек и угольных палочек. Даже когда приходилось идти по тропинке гуськом, ни выпустить ее руку, ни прекратить рассказ он не мог. Дигби описывал месяцы отчаяния, многократно возвращавшееся чувство пустоты и стремление покончить с этим, так же как она хотела закончить свои мучения.

— Что тебя останавливает? — впервые заговорила она.

— Ничего меня не останавливает. Я поворачиваю за угол, и все повторяется вновь, вечный выбор продолжать или не продолжать. Но у меня нет уверенности, что с окончанием жизни закончится боль. И еще гордость удерживает меня от выбора, который сделала моя мать. У нее были те, кто ее любил, кому она была нужна. Мне. Она была нужна мне! — Последние слова вырвались, как вспышка гнева.

Несколько шагов он делает в полном молчании. Потом оба разом останавливаются. Он повернулся к ней. Дигби часто думал об Элси, он понимал, что она выросла, вышла замуж, и все же образ, оставшийся в его памяти, был образом девятилетней школьницы, которая освободила его руку, девочки, чей талант, чей гений был очевиден уже тогда. Взрослая женщина перед ним, двадцати с лишним лет, осиротевшая, столь чудовищно потерявшая ребенка, казалась ему совершенно другим человеком. Если это Элси, тогда она стерла разделявшие их семнадцать лет. Возможно, так действует общая боль.

— Элси, тот портрет, который мы нарисовали у Руни, когда связали наши руки… Той женщиной была она. Это было лицо моей матери, именно такой мне нужно было ее помнить. Образ, что мы нарисовали вместе с тобой, освободил меня от жуткой смертной маски, которую я так долго носил в своей голове. Элси, я пытаюсь сказать, что ты исцелила меня. Я всегда буду у тебя в долгу.

Она стиснула его руки, его шершавые, грубые, нелепые лапы, но зато подвижные, способные сделать все что пожелают. Погладила рельефный шрам на левой кисти — знак Зорро, — крепко прижимая. Она перебирала каждый его палец, как лечащий врач, определяющий пределы подвижности, — клинический осмотр, но руками и глазами художника. Потом подняла его ладони, сначала одну, потом другую, и прижала поочередно к губам.


На следующий день она встала поздно и выглядела отдохнувшей. Застенчиво показала ему волдырь на подушечке стопы.

— О чем я только думал? Нельзя было позволять тебе идти в такую даль в сандалиях.

Он аккуратно вскрыл пузырь хирургическими ножницами, присыпал сульфаниламидом. Она заинтересованно следила за его действиями.

— Не больно?

Элси помотала головой. Он наложил давящую повязку на огненно-красный овал.

— Дигби, тебе не нужно идти на совещание?

Он поразмыслил.

— Хочу побыть с тобой, — сказал он наконец, не поднимая глаз.

И это была правда. Она ничего не сказала. У них появился новый способ общаться друг с другом.

Вместо прогулки он повел Элси к своей тайной страсти: три извилистые террасы, амфитеатром вырезанные в крутом склоне прямо напротив бунгало. Сладкий аромат наполнил ноздри. Вдоль каждой террасы были высажены любимые розовые кусты Дигби — словно пестрая публика в праздничных театральных нарядах, глазеющая на долину. Он словно вел Элси мимо почетного караула, знакомя с целой палитрой разнообразных ароматов, начиная с ириса, его любимого, пахнущего фиалками, потом роза с запахом гвоздики, потом настурция.

— Я развожу их больше из-за запаха, чем из-за цвета.

Они сели на скамейку. Элси показала на каменный обелиск в конце террасы:

— Что это?

— А, это Ашер. Он должен был стать танцовщиком. Но камень треснул. — Дигби оживился, всякие неважные пустяки из его жизни вдруг обрели значение. — Микеланджело сказал, что внутри каждого камня заключена скульптура. Вот в этом, — он похлопал по скамейке, на которой они сидели, — я думал, что в этом камне скрыт слон. Но ошибся. Ему предначертано было стать скамейкой.

Элси рассмеялась и встала, чтобы рассмотреть каменную скамью.

— Дигби, — в голосе зазвучало нетерпение, — где ты делаешь эти штуки?


В его мастерской, бывшем сушильном сарае, хранились холсты, старое сварочное оборудование и противопожарный занавес, но ацетилена не было; в одном из замусоренных углов неровный пол был заляпан бетоном.

На третьем году жизни в «Садах Гвендолин», когда дорога в Гхатах была закончена, в дождливый сезон Дигби овладела глубокая меланхолия, не хотелось даже вставать с кровати. Кромвель такого допустить не мог. Он заставил Дигби подняться, напялить дождевик и тащиться в поле под непрекращающимся ливнем к дальнему краю поместья, где стекающие со склона потоки грозили переполнить ирригационный шлюз. Они вырыли дренажные канавы, а потом Кромвель привел его в сарай.

— Он заставил меня колоть дрова. «Полезно», сказал. Я наколол на три муссона. И заодно обратил внимание, что одно из поленьев похоже на игрушечного солдатика. Попробовал обтесать его. В итоге получилась куча зубочисток. Но это было неважно. А важно, что я работал руками. Руни любил цитировать из Библии: «Все, что может рука твоя делать, по силам делай; потому что в могиле, куда ты пойдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости». Кромвель Библии не знал, но опытным путем открыл ту же истину. От дерева я перешел к известняку. Но терпения не хватило, и я вернулся к акварели.

— Дигби, — призналась Элси, — после смерти Нинана мне все время хочется взять в руки какой-нибудь большой инструмент. Кувалду, молот, бульдозер… или динамит.

— Мы все еще говорим об искусстве?

— Мои руки хотят творить нечто крупное. Такое же грандиозное, как этот вид. И даже больше.


Он оставил Элси в мастерской. Подглядывая из-за двери, он радовался переменам в ней. В холщовом фартуке, бандане и защитных очках она стояла перед глыбой известняка, размахивая молотком, а левая рука переставляла долото. Удары вскоре стали решительными, она находила трещину, и внушительный кусок отваливался с первой попытки. Наверху камня уже вырисовывался грубый цилиндр. Элси ринулась в новое дело с воодушевлением, сдержанной яростью, которых Дигби не ожидал.

Когда ранним вечером он вернулся с заседания, молоток продолжал стучать. Элси его не заметила. Тонкий слой пыли покрывал ее волосы и каждый дюйм открытой кожи. Когда она сняла фартук, очки и бандану, открылось преобразившееся лицо, на котором больше не было невыразимой усталости. Они вместе пошли домой.

— Дигби, — взглянула она на свои руки, — ты вернул мне свой долг.

Следующие несколько дней он честно присутствовал на последних мероприятиях Плантаторской Недели, но пропускал все вечерние приемы.


Накануне отъезда гостей Дигби постучал в дверь Франца и Лены. Голос Лены пригласил входить. Пара уже переоделась в вечерние наряды и готовилась возвращаться в клуб. Франц стоял, а Лена, присев на край кровати, укладывала нужные мелочи в дамскую сумочку. Оба выжидающе уставились на Дигби. А увидев его лицо, вообще замерли.

— Лена? Франц? — Дигби чувствовал, как краснеет. — Если… если Элси хочет остаться здесь, — запнулся он, — я с радостью привезу ее обратно, когда она будет готова. К вам. Или куда она пожелает. — Теперь, уверен он, лицо его пылало ярким пламенем. — Дело в том, что… Вы же видите, как это на нее подействовало. Я имею в виду, мастерская.

— Возможно, это больше, чем просто скульптура, Дигс, — многозначительно проговорила Лена.

Муж с женой переглянулись, и Франц вышел, попутно похлопав Дигби по плечу.

— Дигби, а ты спросил Элси, чего она хочет? — сказала Лена.

Он мотнул головой.

Лена аккуратно подбирала слова.

— Дигс, я не знаю, что для нее лучше. И — да, я вижу. Это чудо. Она нашла ради чего жить.

— Да, Лена! И причина…

— Причиной можешь быть ты, Дигс.

Дигби тяжело опустился на кровать рядом с Леной, спрятал лицо в ладонях. Лена приобняла его.

— Дигби, ты влюблен в нее?

Вопрос выбил из равновесия. Язык готов был немедленно все отрицать. Но это же была Лена, его «кровная сестра», как она всегда приговаривала. Поэтому Дигби молча уставился на собственные ладони, как будто в них лежал ответ. Медленно выпрямился. Посмотрел ей прямо в глаза.

— О господи, Дигс. А она, возможно, влюблена в тебя. Но она такая хрупкая. И уязвимая. И не забывай, что она уже…

— Лена, — перебил он, не желая услышать слово, которое она собиралась произнести, — даже если я был, если я… Если я действительно люблю ее, какое это имеет значение? Я не хочу… Я не надеюсь, что это к чему-либо приведет. Мне сорок два, Лена, я убежденный холостяк. Я старше на семнадцать лет. Но если пребывание в «Садах Гвендолин» поможет исцелить ее раны, я готов предложить ей хотя бы это. Она заново открывает себя в работе. Это может стать ее спасением.

Лена смотрела на него, словно не слушая.

— Лена. Если ты беспокоишься, что я поведу себя не как джентльмен, обещаю…

— Ох, Дигби, замолчи немедленно. — В глазах у нее стояли слезы. Она погладила его по щеке, нежно поцеловала. — Не надо ничего обещать. Просто будь собой. Будь добрым. Будь искренним. И не будь джентльменом.


Весь следующий день Элси работала. А он держался подальше. Ничего не изменилось. Изменилось все. Они остались одни.

Он ощутил это, когда пошел звать ее ужинать. Подходя к сараю, не услышал звяканья молотка. В панике Дигби пробежал стремглав последние несколько ярдов. Элси сидела на лавочке снаружи, наблюдая, как небо окрашивается розовым.

Он присел рядом, запыхавшись, но старательно скрывая это. Она улыбнулась, но бесконечно печально.

Какой же я болван. С чего я взял, что скульптура стирает воспоминания?

Она положила голову ему на плечо.

За ужином оба молча ковырялись в еде, а потом он предложил:

— Хочу показать тебе одну из моих любимых картин, пока ты не легла спать.

Они пошли на второй этаж, оттуда на чердак, а потом по лесенке на крышу, где стояли два плетеных шезлонга. Он набросил ей на плечи шаль, укрывая от вечерней прохлады. Повар оставил термос с горячим чаем, сдобренным кардамоном и виски. Постепенно, по мере того как глаза привыкали к полумраку, в чернильно-черном покрове ночи показались драгоценные камни, вышитые на ее ткани. А потом, когда прошло еще немного времени, появились звезды помельче — как застенчивые дети, выглядывающие из-за подола родителей. Орион натянул над ними свой лук. Они долго молчали. Он видел, как она провела пальцем по небу, как будто восходящий шлейф Млечного Пути стекал с кончика ее пальца. Казалось, Элси потеряла дар речи, в упоении глядя вверх.

Он протянул ей кружку с чаем.

— Ребенком в Глазго, — сказал Дигби, — я забирался на крышу в ясную погоду. Это, кстати, случалось не часто. Находил Полярную звезду. Это утешало меня. Моя точка опоры. Когда мама умерла, я не мог верить в Бога. Но звезды? Они все там же. На том же самом месте. Благодаря им идея Бога потеряла смысл. Я поднимаюсь сюда летом, когда ночи ясные. Часами смотрю вверх. Иногда думаю — может, вся наша жизнь лишь сон. Может, меня на самом деле вообще не существует.

— Если тебя не существует, тогда я тоже тебе снюсь, — улыбнулась Элси и тихо добавила: — Спасибо тебе, Дигби. За все.


Утром он застал ее сидящей на полу в библиотеке, солнце струилось сквозь высокие окна и сквозь ее волосы. Перед ней был раскрыт один из громадных художественных альбомов.

— Дигби! — радостно вскинула она голову.

От ее умиротворенного голоса у него перехватило горло. Он сел рядом, и они дружно уставились на фотографию «Экстаза святой Терезы» Бернини.

— Посмотри на ангела и святую Терезу. Они рядом, но отдельно. Но оба из одного куска камня. Видишь, как струится ткань, видишь движение? Как? Каким образом он смотрел на камень, когда начинал работу… и представлял это? — Она почти шептала восхищенно. — Он сделал это для такого места в церкви, где солнечные лучи проникают через световой фонарь в куполе. Чистой воды магия. Если бы можно было, я бы уже завтра помчалась в Рим.

— Ты можешь, Элси.

Поехали.

Она недоуменно уставилась на него. А потом рассмеялась. Но он даже не улыбнулся. Слезы начали медленно наворачиваться на глаза.

Он встал и вернулся с двумя чашками кофе.

— Вчера я попробовала поправить то, что надо было бы оставить в покое, — сказала Элси. — И одна сторона камня отвалилась.

— Ой! Какая жалость.

Она улыбнулась, ее позабавило его огорчение.

— Да все в порядке. Какой бы святой ни был заключен в том камне, он точно не был похож на то, что я задумала. Надо выбросить. Прости, что я испортила хороший камень.

— Ничего мы не будем выбрасывать. Я его сохраню. А когда ты станешь еще знаменитее, все захотят приобрести твою первую скульптуру. Но я не продам. И, кстати, «Сады Гвендолин» стоят на горе из песчаника. Я отвезу тебя к каменоломне. Выберешь, что тебе понравится.


Элси вернулась к работе, на этот раз с более крупной прямоугольной глыбой. Дигби встречался с ней только за завтраком и ужином. Обед повар относил в мастерскую, но Элси почти не притрагивалась к еде.

После ужина они теперь обычно уходили на крышу и сидели там, пока холод не прогонял в дом. Как долго еще будут стоять ясные ночи? Дигби всегда настаивал, что должен спускаться по лесенке первым, помогал ей сойти с последней ступеньки и не отпускал ее руку до самых дверей ее спальни, где они прощались. Каждый вечер, возвращаясь к себе, он повторял: Будь готов, Дигби. Она может ускользнуть так же внезапно, как появилась. Будь готов.

Однажды вечером легкие облачка заволокли небо, а следом набежали плотные тучи, заслонив звезды. Они упрямо ждали на крыше, пока первые крупные капли дождя не прогнали их внутрь. Лесенка была скользкой. У дверей ее спальни он пожелал спокойной ночи, но Элси удержала его руку. Она шагнула внутрь, увлекая его в комнату, и закрыла за ними дверь.

Будь готов, Дигби.

глава 83 Любить больного

1950, «Сады Гвендолин»

Но он не был готов потерять ее. Только не после той ночи. И не когда пришло письмо, пересланное из Тетанатт-хаус в поместье Майлинов, а затем ему. Увидев конверт, Дигби похолодел. Ему был отпущен самый благословенный период в его жизни.

Не называй никого счастливым, пока он не умер.

Когда Элси отложила письмо, лицо ее было пепельно-серым.

— Малютка Мол. Она больна. Возможно, умирает.

— От чего?

— От тоски, судя по всему. В придачу к ее больным легким. Она видела, как погиб мой малыш, а потом я ушла… Письмо от моей свекрови. Аммачи говорит, что Малютка Мол ничего не ест. И только зовет меня.

Больше Элси ничего не сказала, а он не спрашивал. Но словно китайской туши капнули в прозрачный бассейн, где они плескались. Тень окрасила ее настроение. Туман наползал каждый вечер, от грозных порывов ветра, сотрясавших окна по ночам, стало холодно. О вечерах на крыше не могло быть и речи. С тех пор, как они стали спать в одной постели, многими ночами он чувствовал, как ее тело молча вздрагивает рядом с ним, и тогда он обнимал ее, привлекал к себе теснее, держал и не отпускал. Как-то раз, после того как рыдания затихли, она сказала, всхлипывая:

— Только здесь, Дигби, я почувствовала, как гнев хоть чуть-чуть унялся. И даже ненависть. Но не исчезла совсем. А печаль не уйдет никогда. Я знаю, что он любил нашего ребенка. И что ему так же больно, как и мне. И он чувствует себя более виноватым, если это вообще возможно. Я знаю, что нет смысла проклинать его, а ему бессмысленно винить меня. Но знание ничуть не помогает.

Позже, вспоминая, он думал, не пыталась ли она подготовить его к своему уходу? А что ему еще оставалось.

В тот вечер, когда пришло письмо, они сидели у камина и Дигби понял, что Элси приняла решение.

— Я не могу допустить, чтобы Малютка Мол умерла из-за меня. Никак нельзя, если я собираюсь жить дальше. (Он молчал, ожидая продолжения.) Дигс, мы не говорили о будущем. Просто жили каждый отпущенный нам день. Я смогла дышать, жить и хотеть жить и вновь испытать любовь, хотя думала, что никогда больше не сумею. Я знаю, что не смогу остаться в Парамбиле. Слишком много воспоминаний, слишком много гнева и обид. Мне страшно туда возвращаться. Даже когда Нинан был жив, даже когда у Филипоса были самые лучшие намерения, его попытки сделать что-то хорошее для меня оборачивались противоположным. — Она вздохнула. — Дигби, я хочу сказать, что еду туда только в гости. Если ты примешь меня, я вернусь. Нет никакого другого места, нет больше никого, с кем я хотела бы быть.

Как он ждал таких слов. Изо всех сил пытался поверить, потому что был большим специалистом в разочарованиях. Единственная защита — предвосхищать. Попытки удержать любимых приводят к разочарованию. Злиться на них так же бесполезно.

Он не старался приукрасить свои горькие мысли, делясь ими с Элси с той же честностью, с которой всегда это делал.

— Я не имею права голоса в том, что ты делаешь, Элси. Если ты почувствуешь себя по-другому, оказавшись там, если ты останешься, я приму это. Мне придется. Поэтому то, что я сейчас говорю, это не для того, чтобы ограничить тебя. Я… я люблю тебя. Ну вот, я это сказал. Я говорю не для того, чтобы обременить тебя этим знанием, а просто чтобы ты знала. Да, я хочу, чтобы ты вернулась в «Сады Гвендолин». Я хочу вместе с тобой увидеть Рим и Флоренцию. Я хочу провести остаток своей жизни с тобой.

Она закрыла лицо ладонями. Отблески огня плясали на тыльной стороне кисти и отражались в волосах. Он сказал что-то не то? Но нет, когда она убрала руки, он увидел, что все в порядке.

— Дигс, я должна уехать завтра, пока не передумала. И как только Малютке Мол станет легче, я вернусь… если ты уверен.

— Если ты вернешься, я, может, даже поверю в Бога.

— Бога нет, Дигс. Есть звезды. Млечный Путь. Бога нет. Но я вернусь. В это ты можешь поверить.


Дигби повез ее вниз по горной дороге, на спуске закладывало уши. В долине они свернули на юг, мимо Тричура, через Кочин, одну деревню за другой, несколько раз останавливаясь перекусить, размять ноги, пока спустя семь часов не оказались возле «Сент-Бриджет». Будь это другой случай, он даже заглянул бы сюда, забросив Элси домой. Но слишком много лет прошло. Община, наверное, уже не та… и на сердце слишком тяжело.

— Высади меня у ворот, — попросила Элси, когда они подъехали к Тетанатт-хаус, отсюда в Парамбиль ее повезет шофер.

Ее пальцы скользнули по сиденью к нему, сжали его руку, украдкой, потому что их могли видеть сейчас. Он чувствовал, как падает, проваливается во тьму, не в силах избавиться от предчувствия, что, несмотря на ее намерение, она не вернется.


Всю первую неделю, и вторую, и большую часть бесконечного муссона он лелеял надежду. Телеграфную линию оборвало, кусок дороги смыло оползнем. Даже если бы она позвала его, он не смог бы добраться. Но он чувствовал, что она рвется к нему. Она звала его ночами. Разрушения по всему Траванкору, Кочину и Малабару достигли библейских масштабов. Но это не могло длиться вечно. И не длилось. В один прекрасный день засияло солнце и телеграф починили. Они проложили дорогу в объезд оползней. И наконец прибыла почта. Муссон закончился. Прошли недели, а потом и месяцы.

Она не вернется. Не сам ли я благословил ее на это?

Но Дигби все равно погрузился в черную бездну, бездонную печаль. Он остался в живых, но жизнь закончилась. Он напоминал себе, что эти горы однажды уже спасли его. Снаружи он остался прежним, даже по временам бывал в клубе. Но новые шрамы сдавили его сердце. Природа счастья, исходящего от любви, заключается в его мимолетности, недолговечности. Все преходяще, кроме земли — почвы, — и она переживет нас всех.


Через восемь месяцев и три дня после отъезда Элси Кромвель, разыскивая Дигби, примчался верхом на кофейную плантацию, в руке он сжимал письмо. Не умеющий читать по-английски Кромвель каким-то образом догадался, что именно это письмо, в отличие от прочих, и есть то самое долгожданное, даже если Дигби ничего уже не ждал. К тому моменту Дигби был уверен, что никогда больше ее не увидит. И был даже благодарен за филигранную ампутацию, за разрыв без объяснений, мольбы и обременительной переписки, которая лишь продлила бы муку. Увидев ее почерк, он разозлился. Как она смеет нарушать равновесие, которое он с таким трудом обрел? Более мужественный мужчина, вероятно, выбросил бы письмо, потому что поезд давно ушел. Но он не смог.

Дорогой Дигс,

Прости, что не писала. Когда мы встретимся, ты сам все поймешь. Если встретимся. Пишу в спешке. Я не могла отправить тебе письмо раньше, потому что, если ты знаешь, мы были отрезаны наводнением. Дигби, причина, по которой я задержалась после муссона, та же, по которой сейчас я должна уйти. Я только что родила ребенка, Дигби. Больше всего на свете я хочу кормить, баюкать, растить и любить мою дочь. Ради нее я должна сейчас ее оставить. Я расскажу тебе все лично при встрече. Если я останусь, она будет в опасности. Ей будет лучше с бабушкой и теми, кто будет любить ее здесь, хотя я люблю ее больше всех них вместе взятых. Но мое присутствие подвергает ее опасности.

Дигби пришлось опереться на Кромвеля, стоявшего рядом.

Мой ребенок, наша дочь! Должно быть…

Но почему ребенок в опасности, если Элси останется с ней? Это означало, что сама Элси в опасности. Он готов был прыгнуть в машину и немедленно мчаться к ней. Он продолжил читать, привалившись к Кромвелю, который терпеливо, как колонна, стоял на месте.

Не вздумай приезжать или писать ответ. Умоляю, доверься мне. Я все объясню, когда мы увидимся. Я планирую выйти из дома 8 марта в семь вечера, в сумерках. Пойду к реке и поплыву вниз по течению до поворота на Чалакура сразу за чертой города. Посмотри на карте. Это примерно три мили от дома. От этого поворота ведет мост. Жди на северной оконечности моста. Там нет ни домов, ни лавок и вечером должно быть пустынно. Я перейду по мосту самое позднее в 8 вечера. Могу лишь надеяться, что увижу там твою машину. Захвати, пожалуйста, сухую одежду. Если ты придешь, я все объясню. Если же нет, я пойму. Ты мне ничего не должен.

С любовью,

Элси

Восьмое марта было уже завтра. Он выехал через час, один, невзирая на настойчивые возражения Кромвеля. Он рассказал другу все.

Ребенок. Его ребенок. В первый раз занимаясь любовью, они были слишком захвачены страстью, чтобы думать о возможной беременности. После они старались быть осторожнее. Но еще они впали в безмятежное самоупоение и беспечность, как будто в их волшебном пузыре «Садов Гвендолин» не могло случиться ничего такого, о чем они не мечтали бы.

Но почему Элси не вернулась, как только дороги стали проходимы? Задержка в два или три месяца вполне объяснима, но почему восемь? Она была пленницей? Почему не может забрать с собой ребенка? К чему такой рискованный побег? Бесчисленные «почему» крутились в его голове. В какой-то момент они, безусловно, должны будут вернуться за своим ребенком.

Прошу, доверься мне.

А что ему остается.


Он добрался до моста поздно ночью, остановился, быстро осмотрел окрестности. Потом заселился на постоялый двор в пяти милях и попытался уснуть. На следующий день в сумерках вернулся к мосту. С одной стороны моста уже затих город Чалакура, огни его погасли, как и в предыдущую ночь. Дальняя сторона моста была неосвещенной и безлюдной. Полноводная река медленно и величественно несла свои воды, подобно тучной богине. Дигби припарковал машину как можно ближе к зарослям и камышам. Работник, повесив голову, с трудом волок по дороге тяжело нагруженную тележку, ему было не до Дигби и черной машины в тени опоры моста.

Дигби не представлял, где именно она войдет в реку, убежав из Парамбиля. Вообразить не мог, каково это — плыть во мраке. Он стоял уже минут пятнадцать, вглядываясь в воду, когда заметил посередине реки светлое пятно — воскресшую Офелию, потом взмах руки, когда она свернула к берегу. А потом ничего. Шли минуты. И наконец вдалеке от темной пугающей громады моста отделился силуэт. Похожий на крестьянку в блузе и юбке. Когда она подошла ближе, стало видно, что она насквозь промокла, одежда прилипла к телу. Он бросился к ней, завернул в большое полотенце и повел к машине. Она побелела от холода, зубы стучали, волосы растрепались, она вся дрожала, и от нее пахло рекой. Опершись на машину, стянула мокрую юбку и блузу, торопливо вытерлась и надела рубашку и мунду, которые он привез. Дигби усадил ее на переднее пассажирское сиденье, накрыл одеялом, ужаснувшись ее виду при свете лампочки в салоне: бледный призрак на фоне черной обивки. Лицо ее было безмерно усталым, как будто прошло не восемь месяцев, а все восемь лет.

— Спасибо, что пришел, Дигс. Поехали, пожалуйста. Быстрее.

Когда они отъезжали, в зеркале заднего вида он никого не заметил. Элси жадно пила воду из бутылки. Он передал ей термос с чаем и виски, какой они раньше пили на крыше. Она в кровь исцарапала ноги, выбираясь на берег.

— Тебя ищут? — спросил он.

Она мотнула головой, закусив нижнюю губу:

— Пока нет. Я оставила на берегу шлепанцы и тхорт. Но рано или поздно их найдут. И тогда начнут искать меня. Но тело может унести на много миль.

От ее слов Дигби похолодел. Он представил другую реальность, в которой она на самом деле утонула и не сидит сейчас рядом, потому что тело сейчас уносит в море.

— А ребенок?

Элси закрыла глаза, свернулась на сиденье, как котенок, зарывшись в одеяло, — аллегория изнеможения, горя и потери.

— Пожалуйста, прошу тебя, Дигби, давай я расскажу тебе все, когда мы доберемся до дома.

Он потянулся к ее руке под одеялом, замерзшие пальцы были жесткими и неподатливыми и чуть морщинистыми от долгого пребывания в воде. Он пожал их, но ответного пожатия не получил. Услышал сдавленное «Дигби», как будто он сделал ей больно и она предупредила об этом. И почти сразу она погрузилась в глубокий сон человека, не спавшего сутками.


В три часа ночи Дигби преодолел последний отрезок, завершая мучительный подъем по горной дороге в темноте, — никогда раньше он не решался на подобное из-за реальной угрозы встречи с дикими слонами. Только подруливая ко входу своего бунгало в «Садах Гвендолин», он осознал, как ноют плечи и свело шею и что подушечки пальцев совсем сплющились, так он вдавливал их в руль. Он заглушил мотор, но даже наступившая абсолютная тишина не разбудила Элси.

Из тени дома выступила фигура. Кромвель. Он сидел снаружи, завернувшись в одеяло. Кромвель помог скрюченному Дигби выбраться из машины, расправил ему затекшие конечности, а потом взял за грудки и сердито встряхнул:

— Много волноваться, босс. Очень много. — Глаза у него покраснели от усталости.

— Знаю. — Дигби положил ладони на руки друга. — Про-сти.

Кромвель разглядывал спящую Элси, с трудом скрывая потрясение.

— Мисси хорошо. — Это был одновременно и вопрос, и вдохновляющее утверждение.

— Не знаю. Она прошла через ад. — Ад, который он толком не понимал.

Элси проснулась, когда он открыл пассажирскую дверцу. Увидев, где они, Элси обернулась к Дигби с выражением такого облегчения на лице, что он впервые по-настоящему понял, какой ужас ей пришлось пережить.

— Ах, Дигби, здесь наверху такой прозрачный воздух. — Она глубоко вдохнула и тут же поежилась от холода.

У Элси едва хватило сил устало улыбнуться Кромвелю, она сделала шаг, но тут же споткнулась, и Дигби подхватил ее на руки, поднял. Она приникла к его шее, и он понес ее в дом, успев кивнуть Кромвелю:

— Спасибо, дружище, что дождался. Ступай домой, прошу тебя. А то твоя семья никогда мне не простит.


Он принес термос с чаем и сэндвичи с цыпленком, оставленные поваром. Пока Элси ела, Дигби наполнил ванну горячей водой. Помог любимой забраться туда. Руки Элси были в белесых проплешинах обесцвеченной кожи, с белыми пятнами, как на старой карте. Он отметил запавший морщинистый живот, контрастирующий с набухшими грудями, ареолы которых растянулись в темные блюдца. Дигби сел на табуретку рядом. Элси положила лодыжки на край ванны, позволяя телу погрузиться глубже, полностью скрыться под водой, над поверхностью остались только стопы. Дигби увидел, что большой палец у основания кровоточит, и придвинулся ближе. Подошвы были покрыты волдырями. Элси вынырнула. Он погладил ее руку, на ощупь узловатую и чешуйчатую. Внимательно рассмотрел пальцы — растрескавшиеся, как будто она работала с колючей проволокой. Она отдернула руку.

А ему показалось, что это он сейчас погружается под воду.

Руки, ноги в волдырях, бледные пятна на предплечьях — он все понял. Дигби достаточно долго пробыл у Руни в «Сент-Бриджет», чтобы не понять. Хотелось орать, бить стекла, гневно сетовать на несправедливость жизни, которая одной рукой дает только для того, чтобы другой отнять гораздо больше.

Широко распахнув глаза, Элси смотрела, как понимание настигает его, видела, как он схватился за край ванны и покачнулся. Она не осмеливалась произнести ни слова. Постепенно он справился с собой. Опустил руку в воду, взял ее за запястье и поднес к губам ее пальцы.

— Нет! — вскрикнула она, попытавшись выдернуть руку, но он не отпустил.

— Слишком поздно, — произнес он сдавленным голосом, прижимая ее ладонь к щеке, потому что любовь, которую он чувствовал, не имела никакого отношения к ужасному знанию, которым он теперь обладал.

— Я запрещаю тебе. — Она втянула ноги в ванну, вода плеснула через край.

— А я запрещаю тебе запрещать мне. — Он соскользнул с табуретки на колени, погрузил обе руки в воду, обнял ее тело, притянул ее к себе — женщину, без которой не было смысла жить дальше. — Ты ничего не сможешь сделать, чтобы прогнать меня.

Он всхлипнул, стиснул ее мокрое тело. Он жадно искал ее рот, она уворачивалась, но он все же поймал ее губы, пробуя их вкус, и слезы их смешались, когда она уступила, разрыдавшись, и позволила целовать себя, и сама целовала его. Цепляясь за его мокрую рубашку, она безудержно плакала, выпуская наружу все, что сдерживала так долго, делясь наконец ужасным бременем, которое несла до того в одиночку.

Он не выпускал ее из объятий. Что имеется в человеческом арсенале для таких моментов? Ничего, кроме жалких стонов, слез и рыданий, которые ничего не могут изменить, ничего. Вода выплескивалась на кафель — драгоценная вода, обильная, вода, способная смыть лимфу мозолей и кровь, смыть слезы, даже грехи, если вы в это верите, но никогда не смоет стигматы проказы, не при их жизни, потому что у них не было ни Елисея, чтобы сказать: «Семь раз омойся в Иордане и будешь исцелен», ни Сына Божия, чтобы прикоснуться к язвам и очистить их.

Письмо Элси обрело смысл. Дигби понял, почему она оставила их дочь. Причина смотрела на него из ее подогнутых пальцев, начинающегося синдрома когтистой руки. Он слишком хорошо знал, что беременность ослабляет защитные силы организма и те инфекции, что уже поселились в теле, вроде проказы или туберкулеза, манифестируют с началом беременности. Элси тоже это знала, она выросла рядом с Руни, который был ей соседом и другом; она знала и то, о чем не подозревали непрофессионалы: новорожденный оказывается в смертельной опасности, рискуя заразиться проказой от матери.

— Ты понимаешь? (Он кивнул. Теперь плакал и он.) Мне нельзя было иметь детей, Дигби.

— Не говори так.

— Но я хотела, чтобы у нас был ребенок, Дигс! Как только я поняла, что беременна, я хотела вернуться к тебе. Но застряла там. И не могла даже письмо отправить. И пока лил этот жуткий нескончаемый дождь, мои руки и ноги… Все случилось так быстро. Сначала я не знала, что это такое. Но потом не смогла удержать ручку. И поняла. — Она потерянно смотрела на свои растрескавшиеся пальцы. — Я чуть не умерла, рожая ее, Дигби. Может, так было бы лучше. У меня случились судороги, после которых я, к счастью, ничего не помню. Ребенок шел головой вверх. У меня началось кровотечение. Но каким-то чудом мы обе выжили. Мариамма. Так ее зовут, в честь моей свекрови. Чудесная малышка. Прошло много дней, прежде чем я смогла хотя бы поднять голову и взглянуть на дочь. Мне так хотелось взять ее на руки, но я не могла. Руни объяснял мне, почему в «Сент-Бриджет» не пускали детей. Я все знала.

Дигби пытался представить, как выглядит его ребенок, их ребенок, их дочь. Мариамма. Он уже тосковал по ней.

— Я могу растить ее здесь, Элси. Буду заботиться о тебе отдельно. Мы…

— Нет, Дигби, мы не можем. Ты не можешь. Ей лучше остаться сиротой, чем быть дочерью прокаженной. — Слово впервые прозвучало вслух. Липкое слово, от него не избавиться. Элси следит за лицом Дигби. — Да, именно прокаженная, Дигби. Это я и есть. Никто не держит прокаженных в своем доме. Невозможно сохранить это в тайне. Поверь, — подалась она к нему, — ей нигде не будет так хорошо, как с моей свекровью. Большая Аммачи — это сама любовь. А еще у девочки будут Малютка Мол и Анна-чедети.

— И твой муж?

Элси покачала головой:

— Он в плохом состоянии. От боли в сломанных ногах он принимал опиум, но не смог вовремя остановиться. И теперь опиум — это весь его мир. — Коротко вздохнув, она взглянула в глаза Дигби. — Он думает, что это его ребенок, Дигби. И у него есть основания. Только одно основание, один раз. Он был в наркотическом тумане. Я не стала сопротивляться. Могла бы, но не стала. Узнав, что я беременна, он убедил себя, что это Нинан родился вновь. Что таким образом Бог его простил. А когда родилась девочка, он окончательно отдался опиуму.

Тишину нарушал лишь звук капающей из крана воды.

— Единственным выходом было, чтобы они подумали, будто я погибла. Зачем обременять их знанием о болезни? Если бы рассказала Большой Аммачи, она настояла бы, чтобы я осталась. Она обняла бы меня и приняла, несмотря ни на что. Прямо как ты. Но я погубила бы всю семью. Разрушила их репутацию. Разрушила жизнь своей дочери. Сердце мое разрывалось от того, что я не могла открыть правду Большой Аммачи. Пускай лучше она думает, что я утонула.

— Но если Мариамма будет жить здесь с нами, но отдельно…

— Нет, Дигби, — отрезала она, отодвигаясь. — Послушай меня! Знаешь, сколько ночей я провела без сна, обдумывая все это? Я умерла прошлой ночью, чтобы моя дочь могла жить нормальной жизнью. Понимаешь? Это означает, что мне нужно спрятаться там, где меня никогда не найдут. Никогда! Я должна оказаться там, куда никто не подумает заглянуть, никто случайно на меня не наткнется, никаких слухов обо мне не сможет появиться. Моя дочь никогда не узнает о моем существовании. Элси утонула. Понятно? «Сады Гвендолин» — совсем не то место. — Ее волнение и ее решимость заставили Дигби умолкнуть. — Иной выход — это сделать шаг с края Кресла богини. Но я пока к этому не готова. По крайней мере, пока могу работать. Я хочу творить, пока в состоянии это делать. И могу заниматься этим в «Сент-Бриджет».


Он помог Элси выбраться из ванны, вытер ее. Она сложила полотенце вдоль, пропустила его между бедрами и завязала как мунду, чтобы полотенце держалось. Как только она легла в постель, он принес аптечку — обработать и перевязать ее мозоли. Она попыталась отодвинуть ноги.

Дигби вспомнил волдырь после их первой прогулки. Она тогда не почувствовала боли. Было ли это ранним симптомом, который он пропустил? Когда она занималась скульптурой, мозоли образовывались у нее на руках, но это было нормально — в отличие от того, что Элси почти не замечала их. А теперь ей все равно, ступать по ковру или наступить на гвоздь, ощущения одинаковы.

— Я бы предпочла, чтобы ты их не трогал, — сказала она, наблюдая за его работой.

— Так нельзя заразиться.

Элси горько рассмеялась:

— Вот и Руни то же говорил. Но, Дигс, я же заразилась. Как? Потому что росла рядом с лепрозорием? Потому что навещала Руни? Каким образом?

— Мы все уязвимы в тот или иной момент. Некоторые из нас более восприимчивы.

— А что, если ты тоже восприимчив?

Он не ответил и продолжил накладывать повязку.

— Элси, а что бы ты делала, если бы я не получил письмо? Или не приехал?

— Я пошла бы пешком в «Сент-Бриджет», — не задумываясь ответила она. — А если ты появишься, то сразу отвезешь меня в «Сент-Бриджет». Но я так устала. И понимала, что нам нужно время, чтобы поговорить. Я должна была объясниться. Это мой долг перед тобой.


Дигби разделся, наскоро ополоснулся и вернулся к ней, усталость накрыла и его. Когда он опустился на кровать, Элси попыталась его оттолкнуть:

— Тебе нельзя спать со мной. Зачем ты это делаешь, Дигби?

Он, не отвечая, натянул простыню на их обнаженные тела, прижался к Элси. Веки ее отяжелели от слез, от мытарств, от облегчения, хотя бы временного. Он услышал, как она пробормотала: «Я запрещаю тебе», а после провалилась в сон. Дигби смотрел на нее спящую, на лицо, белое, как наволочка. Но, несмотря на усталость, мысли все вертелись в голове, отгоняя сон.

Час спустя Дигби все еще бодрствовал, рука затекла под тяжестью ее головы. Да и пусть бы навеки онемела, ему все равно. Он больше не мог отделять себя от ее страданий. Болезнь, поразившая ее, теперь и его болезнь тоже. Он не сможет оставаться в поместье, где прекрасно обойдутся без него, — не сможет, зная, что величайшая любовь его жизни где-то далеко. Элси умерла для всего мира ради их ребенка. Она не должна нести эту жертву в одиночку. Теперь ему было абсолютно ясно, что он должен делать.

Это конец одной жизни. И начало другой, о которой я никогда не мечтал. У меня нет выбора, и это лучший на свете выбор.


Она проснулась, когда солнце вовсю светило в окно, растерялась, не сообразив сразу, где находится. А потом поняла, что лежит в его объятиях. Дигби пристально и нежно смотрел на нее. Снаружи доносился гомон идущих в поле работников, бригадир громко отдавал распоряжения. Звуки «Садов Гвендолин». Еще один день. Она приподняла голову, огляделась. Дигби осторожно высвободил руку. Элси изучала его лицо, но он казался умиротворенным. А потом вновь слезы затуманили ее глаза.

— Дигби. Я не могу остаться. Даже на одну ночь.

— Я понимаю.

— Тогда почему ты улыбаешься?

— Если «Сент-Бриджет» — единственное место, где никто тебя не найдет, тогда моя судьба решена. Куда бы ты ни отправилась, что бы с тобой ни случилось, это случится и со мной. Нет, даже не спорь, Элси. Для меня все ясно как день. Проще не бывает. Я всегда, всегда буду с тобой. До самого конца.

глава 84 Постижение мира

1977, «Сент-Бриджет»

Мариамма чувствует, как что-то обожгло пальцы. Чай. Она роняет чашку. Чашка ударятся о живот и невредимой приземляется на ковер. Кипяток пропитывает ткань и обжигает бедра.

У боли нет прошлого и будущего, только настоящее. Мариамма отпрыгивает от окна, цепляется пальцами за сари и встряхивает, отодвигая подальше от кожи.

— Господи! — пугается Дигби. — Ты в порядке?

Она совсем не в порядке. По другую сторону французского окна женщина — мать, которую она не знала все двадцать шесть лет жизни, — продолжает безмятежно сидеть на лужайке, пересыпая в ладони зерна крупы. Что-то подсказывает Мариамме, что она так до сих пор и не моргнула. Проходит жизнь, прежде чем Мариамма обретает голос.

— Как давно она…

— Она здесь практически столько времени, сколько ты живешь на свете.

Противоречивые сигналы в мозгу сталкиваются друг с другом. В Парамбиле есть фотография мамы, которая хранится в памяти, серые глаза смотрели на нее с другого конца комнаты каждый день на протяжении жизни — даже сегодня они следили, как дочь одевается и препоясывается, готовясь к встрече с мужчиной, который ее породил. Та мать осталась юной, стройной, красивой и элегантной, губы ее крепко сжаты, сдерживая смех — возможно, над чем-то, что сказал фотограф. Это было лицо матери, которой дочь могла довериться. Как ей увязать ту давно умершую мать с этим живым призраком на лужайке?

— Мне нужно подышать, — говорит Мариамма, поворачиваясь спиной к окну и выбегая из комнаты.


Она бежит по вымощенной кирпичом дорожке, ведущей от основной группы строений, бежит мимо сада, мимо питомника и оказывается у задней глухой стены участка, пока не замечает маленькую калитку, распахивает ее и несется по мшистым каменным ступеням вниз… и замирает на месте. Перед ней спокойная, медленно ползущая водная гладь канала, который дальше впадает в реку — ее не видно, но зато слышно. Мариамма стоит на последней ступеньке, и ноги ее тонут в воде. Каждой своей частичкой, каждой клеткой тела она стремится нырнуть и позволить воде унести себя как можно дальше отсюда.

Мариамма стоит на стыке земли и воды, сердце ее колотится, она запыхалась, но только сейчас может наконец вдохнуть. В зеленой ряби воды она видит свое зыбкое, колеблющееся отражение. Она пришла сюда сломленной, пришла задать вопросы человеку, который был ее родителем, но не был ей отцом. А вместо этого нашла свою покойную мать, которая почему-то оказалась жива. Которая всегда была жива. Которая была жива все годы, пока Мариамма тосковала по ней, молилась, чтобы та воскресла из мертвых.

Канал невозмутимо течет мимо, пропитывая подол ее сари, ему нет дела ни до ее страданий, ни до ее нового знания. Она равнодушна, эта вода, объединяющая все каналы, вода, что и в реке впереди, и в заводях, и в морях, и в океанах — единое тело воды. Это та же самая вода, что текла мимо Тетанатт-хаус, где училась плавать ее мать, эта вода привела сюда Руни восстанавливать заброшенный лазарет, она же принесла Филипоса, чтобы его руками совместно с руками Дигби спасти умирающего младенца, эта же вода унесла Элси на смерть, а затем отдала ее, заново рожденную, в руки человека, который любил ее больше жизни — и который стал отцом единственной дочери Элси, Мариаммы.

А теперь эта дочь стоит здесь, стоит в воде, соединяющей их всех во времени и пространстве, как было всегда. Вода, в которую она вошла минуту назад, уже утекла, но все же она по-прежнему здесь, прошлое, настоящее и будущее связаны неумолимо, как воплощенное время. Таков завет воды: все они, как текущая вода, связаны своими действиями и бездействием, и никто не остается один в этом потоке. Мариамма стоит, слушая булькающую мантру — напев, который никогда не прерывается, повторяя свою вечную истину, что все суть одно. То, что она считала своей жизнью, оказалось майей, иллюзией, но общей на всех иллюзией. И ей не остается ничего иного, кроме как продолжать.


Мариамма собирается с духом. Медленно бредет обратно. Представляет, как Элси росла тут неподалеку, тоже лишившись матери, — это их роднит. О чем бы ни мечтала юная Элси, что бы она ни воображала, она, конечно, никогда не представляла, что окажется здесь. Ее мать не выбирала стать прокаженной. Сколько всего Элси могла предложить этому миру, и как жестока оказалась ее судьба: быть заточенной в лепрозории — месте настолько далеком от мира, что можно считать его другой планетой. И все это время древняя, медленно делящаяся бактерия постепенно отбирала у нее чувства, лишила зрения, по крупицам отнимала способность делать то единственное, для чего она была рождена. Мариамма содрогается от очередного ужасающего осознания: несмотря на все это, разум ее матери, должно быть, оставался невредим, художница вынуждена была наблюдать и постепенное разрушение некогда прекрасного тела, и неуклонную утрату способности творить. Мариамма не может даже вообразить такую степень страдания.


Дигби по-прежнему стоит у окна, глядя на женщину на лужайке, открытое лицо его светится любовью и печалью, эти два чувства давно слились в одно, стали для него второй кожей. Этот исчерченный шрамами мужчина долгие годы оставался рядом с ее матерью, был свидетелем ее страданий и страдал сам, наблюдая ее угасание.

Изменившееся лицо Дигби, когда он видит Мариамму, — возвращение обратно в настоящее — напоминает ей об отце: часто, входя к папе, она чувствовала, будто извлекает его из какого-то неведомого мира. У этих двух мужчин было общее: они любили ее мать. Мариамма встает рядом с Дигби, они вместе смотрят за стекло.

Дигби говорит, как будто Мариамма никуда не выходила:

— Твоя мать всегда в это время по утрам принимает солнечные ванны. Она проходит через калитку, отсчитывает пять шагов до центра лужайки. Эти розы я вырастил специально для нее. Обоняние ее сохранилось, слава богу. Она по запаху может различить тридцать сортов. — Он как родитель, хвастающийся новыми достижениями ребенка. — Устав от солнца, она делает семь шагов к этому окну, кладет обе ладони на стекло и стоит так почти минуту, неважно, здесь я или нет. — Он смущенно улыбается. — Такой у нее ритуал. Или у нас. Она никогда мне не объясняла. Думаю, это вроде благословения, молитва, которую она посылает мне в середине дня, — сказать, что она меня любит, что благодарна мне. Если я в кабинете, я тоже кладу ладонь на стекло, напротив ее. Думаю, она знает, когда я это делаю. А потом, здесь я или нет, она уходит.

— Она знает, что я здесь?

— Нет! — поспешно восклицает он. — Нет. Я не рассказал ей, когда ты приезжала к Ленину. Единственный раз за двадцать пять лет я что-то утаил от нее.

— Почему?

Он вздыхает. На этот вопрос долго отвечать.

— Потому что всю свою жизнь она старалась сохранить тайну. Попробуй поставить себя на ее место, Мариамма. Представь ее сразу после ужасной гибели Нинана. Филипос… твой отец… обвиняет ее, она обвиняет его. После похорон она сбегает из Парамбиля. А вскоре умирает Чанди. Друзья, тревожась за ее рассудок, привозят Элси в горы, чтобы немного отвлечь. Она преисполнена гнева и печали, даже подумывает расстаться с жизнью. И случайно обнаруживает мои попытки заняться скульптурой, мои инструменты. Она выплескивает злость с помощью молотка и долота, и, думаю, это спасает ее. Она остается со мной, когда друзья уезжают. Мы становимся близки… мы полюбили друг друга. И тут она получает письмо, что Малютка Мол серьезно больна, и только по этой причине на несколько дней едет в Парамбиль. И оказывается там в ловушке из-за знаменитого муссона. И в те дни понимает две вещи. Она носит ребенка. И что она больна — проказа дает о себе знать, вспыхивает в одночасье, ты знаешь, как это бывает при беременности. Твой отец в тот момент… был не в лучшем состоянии. Опиум. Она не видит ни пути впереди, ни хорошего исхода. Вернется ли ко мне или останется там, она все равно не сможет быть с тобой, это Элси отлично понимала, прожив столько лет возле «Сент-Бриджет», рядом с Руни. Это подвергло бы тебя огромной опасности. Они с твоим отцом сторонились друг друга. Но однажды вечером он застает ее в слезах, тоске и смятении, утешает ее, и у них случается близость. Она не останавливает его. Когда беременность становится заметна, он, в своем измененном состоянии, думает, что это его ребенок. И Элси принимает решение: родив тебя, она должна исчезнуть. Должна умереть. Вы все должны считать ее мертвой, если она не хочет навеки запятнать тебя, запятнать Парамбиль. Ее единственное утешение в том, что она знает: нет ничего лучше, чем оставить тебя на попечении Большой Аммачи в Парамбиле.

— Но если бы папа или Большая Аммачи узнали, они бы позаботились о ней, они…

Дигби грустно качает головой:

— И как скоро торговка рыбой перестала бы приносить свою корзинку, а родственники начали бы обходить ваш дом стороной? То, что эта болезнь творит с плотью, уже достаточно плохо, но страх заразиться разрушает семьи. Каждую неделю к нам приходят матери семейства, изгнанные мужьями. Сыновья выгоняют и побивают камнями своих отцов. И только здесь эти люди обретают дом.

Мариамма хочет возражать, спорить. Но, если честно, не будь она врачом, вошла бы она вообще в эти стены? А она ведь врач, последовательница Хансена; она препарировала ткани прокаженных, она знает врага в лицо… и тем не менее ее первой реакцией были ужас и отвращение при виде матери. Дигби сказал «Поставь себя на ее место», но оказалось, что она не в состоянии представить себя в этих толстых сандалиях, вырезанных из старых покрышек, не в состоянии представить, что она смогла бы пережить такой же кошмар, какой обрушился на ее мать и который продолжается. Когда мать поворачивает незрячее лицо к солнцу, Мариамма вздрагивает.

— Эта болезнь и невинных детей превращает в изгоев, — продолжает Дигби. — Элси не хотела, чтобы ты росла с тем же клеймом, каким отмечена она. Лучше ты будешь думать, что она умерла, чем увидишь свою мать такой. А быть здесь — это все равно что быть мертвым, — с горечью произносит он. — Близкие никогда больше не увидят тебя. Да и не захотят. Наших больных никогда не навещают родные. Никогда. Ты, возможно, первая. Элси инсценировала свое утопление и велела мне подхватить ее ниже по течению. Я хотел, чтобы она осталась в моем поместье, но она отказалась. Существовало только одно место, где она могла сохранить свою страшную тайну, где могла чувствовать себя в безопасности. Здесь. А что касается меня, у меня не было выбора. Я не собирался вновь потерять ее.

— Кто еще знает?

— Только Кромвель. А теперь и ты. Кромвель мне как брат. Благодаря ему наша жизнь здесь вполне комфортна. Раньше он управлял поместьем, а теперь оно полностью принадлежит ему. Мои друзья-плантаторы думают, что я обрел Иисуса и потому подался сюда. Оказалось, что я очень нужен «Сент-Бриджет». Шведская миссия безуспешно пыталась найти врачей или медсестер, которые согласились бы работать тут на постоянной основе. Предубеждение слишком велико. А я уже был знаком с жизнью «Сент-Бриджет». После смерти Руни все тут разваливалось. Предстояло много работы.

Самый тяжелый удар постиг нас, когда твоя мать потеряла зрение. Сейчас я читаю ей по вечерам. Когда мы узнали о гибели твоего отца, Элси была убита горем. Перестала работать. Дни напролет плакала о нем. О тебе. Она и так каждый день живет и дышит своей виной, но когда ты осиротела, ее чувство вины достигло пика. Это единственная боль, которую может теперь испытывать твоя мать, — боль души. Мучительная боль от того, что ей пришлось исчезнуть, чтобы защитить тех, кого любила. Все ее творчество вращается вокруг тебя, Мариамма, вокруг боли расставания с тобой. Твоя бедная мать могла выразить свою любовь, только стирая себя с лица земли, становясь безликой, безымянной, неизвестной собственному ребенку. Я вижу это в ее скульптурах, в тех муках, с которыми женщина прячет лицо, чтобы никогда не открыть его, оставаться мертвой, чтобы ты могла жить.

Мариамма уже не сдерживает слез. Всю материнскую заботу и все поцелуи, которых только можно желать, она получила от Большой Аммачи, от отца, Анны-чедети, от Малютки Мол. Они души в ней не чаяли. Слезы ее от тоски по матери, которая жила здесь все это время. Да, она тоскует по той женщине на лужайке, по той маме, которой могла бы стать Элси, если бы не проказа.

В моей жизни разверзлась пропасть всех этих пропущенных лет, наших раздельных жизней.

Мариамма с благодарностью принимает протянутый Дигби безупречно чистый носовой платок. Изо всех сил стараясь сохранять спокойствие, она внимательно рассматривает человека, который сначала стал ее отцом, а потом поселился здесь, чтобы быть рядом с женщиной, которую любил.

— Тебе тоже пришлось отказаться от мира, Дигби.

— От мира? Ха! Нет, нет. Я отказался от гораздо большего, Мариамма. Я отказался от тебя. Отказался от шанса познакомиться со своим единственным ребенком. Мне так невыносимо хотелось узнать тебя. Это не только ее рана. Но и моя тоже.

Мариамма потрясена силой чувства, с каким он произнес эти слова, — негодование, смешанное с болью. Она отводит взгляд.

— Единственное, что могло облегчить боль от разлуки с тобой, это то, что Элси была рядом, мы были друг у друга. И я снова стал хирургом — вернул Руни долг за то, что он сделал для меня, — а Элси никогда не переставала быть художником. Нам с твоей мамой досталась целая четверть века вместе! Было нелегко. Когда мы поселились здесь, она еще была красивой женщиной. И такой сильной! Сила ее разума, мощь ее произведений… Жаль, ты не видела ее в расцвете сил. Сердце мое разрывается от каждого ухудшения в ее состоянии. Смотреть, что сделали с ней время и проклятая болезнь Хансена… — Он вздыхает с горечью. — Но по ночам, в объятиях друг друга, мы пытаемся забыть. Вот так, Мариамма.

Она не знает, что сказать о такой любви. Ей завидно.

— Когда в газете начали печатать колонки твоего отца, очерки, полные юмора и мудрости — и боли, — она поняла, что он преодолел зависимость. Осмелюсь утверждать, что Элси была самым преданным читателем Обыкновенного Человека. И переводила его статьи для меня. Пока не ослепла, да. А потом ей читали эти колонки другие люди.

— Она что-нибудь знает о моей жизни?

— О боже, конечно! — улыбается он. — Все, что мы могли выяснить. Когда редактор твоего отца написал статью, разъясняющую тайну Недуга, про вскрытие и прочее… она об этом только и думала. Огорчалась, что знание пришло так поздно — для Филипоса и для Нинана. Вспоминала, как несправедливо винила его в смерти Нинана, когда в своем горе они набросились друг на друга. Но к тому времени Филипос уже освободился от хватки опиума, а Элси из Парамбиля была давно мертва. И она так и не успела попросить прощения.

Свет от окна очерчивает лицо Дигби, шрам на щеке словно делает его печаль еще заметнее. Мариамма даже угадывает свои черты в этом почти семидесятилетнем мужчине. Она приникает к его плечу. Он робко обнимает ее одной рукой — этот ее другой отец, он прижимает к себе свою дочь, и они вместе смотрят в окно на мать.

Люби больных, всех и каждого, как будто они твои родные.

Отец выписал для нее эту цитату, и она все еще лежит закладкой на титульной странице маминой «Анатомии Грэя».

Аппа, должна ли я любить эту женщину, которая отказалась участвовать в моей жизни? Женщину, инсценировавшую свою смерть, чтобы я даже не пыталась искать ее? Я могла бы понять, но смогу ли простить? Бывают ли вообще веские причины отказаться от своего ребенка?

Внезапно она вся подбирается. И резко отталкивает Дигби:

— Дигби, я ее знаю! Да, все прокаженные выглядят одинаково. Но я узнаю ее! Она та нищенка, что приходила в Парамбиль. Всегда накануне Марамонской конвенции. Приходила и стояла там не двигаясь. Дигби, я опускала монетки в ее кружку!

Виноватая гримаса подтверждает ее правоту.

— Она так хотела увидеть тебя, Мариамма. Мы оба хотели. Мне нельзя было, потому что я белый мужчина, и я держался подальше. Но каждый год я подвозил ее как мог близко. Она одевалась нищенкой и часами ждала, пока не углядит тебя. Я ведь и сам мечтал тебя увидеть. И завидовал, когда ей удавалось. А если не удавалось, она впадала в отчаяние. С годами становилось все тяжелее. А когда она ослепла, все было кончено. Однажды монетки в ее кружку бросила Анна. Элси страшно горевала, когда вернулась ко мне в машину. Повинуясь импульсу, мы поехали обратно, мимо вашего дома. И я впервые увидел тебя… ты шла по дороге, ясная, как солнечный день. Я до сих пор храню в памяти этот образ. Как страстно я мечтал познакомиться с тобой… но у тебя был отец. Он был лучше меня и лучшим отцом, каким я едва ли мог…

— Да, он таким и был, — резко бросает Мариамма. И еле сдерживается, чтобы не добавить: никогда не забывай об этом! Но вовремя прикусывает язык. Они все достаточно настрадались. — Дигби, ты же столько знал о проказе, неужели ты не мог сохранить ей зрение? Или руки?

Он возмущенно выкатывает глаза:

— Ты думаешь, я не пытался?! У меня не было пациента сложнее! Активную форму удалось остановить благодаря дапсону и прочим лекарствам, но нервы — уж коль они умерли, то умерли! Она лишилась дара боли. Если бы я мог защитить ее от повторных травм, она б так не выглядела!

Мариамма оторопела от его негодования, возмущенного голоса, пылающих щек. И впервые расслышала, как прорывается у него акцент в минуты волнения.

— Но для нее имело значение только ее чертово искусство. Я каждое утро бинтовал ей руки, но если повязки начинали мешать, она срывала их. Может, она до сих пор могла бы видеть, но когда был поражен лицевой нерв и роговица начала сохнуть, я закрывал ей глаза повязкой-компрессом, чтобы роговица могла хотя бы отчасти восстановиться, но она срывала компрессы! Сколько мы ссорились из-за этого. И до сих пор ссоримся. Она говорит, это все равно что просить ее не дышать! Говорит, если прекратит работать, тогда ей незачем жить… Мне очень больно от ее слов. Я-то мечтаю услышать, что это я ее жизнь. Потому что я-то живу ради нее.

Дигби смотрит на свои руки, будто вся беда в них. А вдруг ее собственное стремление стать врачом, хирургом, исправлять несовершенства мира исходит от этого человека, вдруг это его гены?

— Да ладно… — говорит он гораздо мягче. — Я всегда знал, что живу рядом с гением. Такой талант, как у твоей матери, рождается крайне редко. Ее искусство гораздо больше, чем я или эта проклятая болезнь! Нам трудно понять ее одержимость. Ты не поверишь, но она до сих пор работает. Когда зрение начало садиться, она работала с остервенением, чтобы завершить неоконченные проекты, чем еще больше повреждала руки. Иногда она заставляет меня привязывать палочку угля к ее кулаку, а потом я привязываю свою руку поверх ее, и мы рисуем. — Он хрипло смеется. — Круг замкнулся!

Мариамма не понимает, о чем он.

— В полумраке нашего бунгало она работает с мягкой глиной. Все, что у нее осталось, это ладони. Она прижимает глину к щекам, иногда даже к губам, чтобы почувствовать форму. Уже незрячая она сотворила сотни уникальных глиняных созданий, ими можно населить целый миниатюрный мир. Ее уверенность поразительна. Она знает цену тому, что делает. И всегда знала.

— А кто видит это?

— Только я. Больше никто. Она хотела бы, чтобы ее работы увидели, но только если сама она останется неизвестной. Я тоже хотел бы, чтобы их увидели. Пару лет назад мы осторожно попытались. Я отправил несколько картин посреднику в Мадрас, человеку, которого я знал, бывшему пациенту. Сказал, что это работы художника, который не желает, чтобы его имя было названо. Они сразу же были распроданы, прямо на выставке, четыре из семи полотен уехали за границу. А потом в немецком журнале появилась статья об анонимном художнике. Люди заинтересовались. Ее напугало, что ее могут обнаружить. И больше мы не пытались. У меня два сарая, набитых ее работами. Кто знает, увидит ли мир их когда-нибудь? Единственное, что для нее важнее искусства, это чтобы мир думал, что она утонула, чтобы никто никогда не выяснил, что она прокаженная. Она хочет, чтобы ее тайна умерла вместе с ней, даже если это означает, что ее искусство тоже погибнет.

Мариамма думает об отце, который погиб вместе со своей тайной, так и не узнав, что его жена жива. Или он знал? Может, поэтому и сорвался внезапно в Мадрас? Вдруг он случайно что-то выяснил?

— Дигби… Теперь, когда я знаю, когда тайна раскрыта, как ты думаешь, она захочет со мной поговорить?

— Не знаю, — вздыхает он. — Цель ее исчезновения состояла в том, чтобы ты думала, что мать умерла. Она… мы посвятили всю жизнь этому. И она уверена, что ей удалось. И я так думал, пока сегодня ты не вошла в операционную. Так что… захочет ли она говорить с тобой? Должны ли мы разбить иллюзию, которую она с таким трудом создавала? Не знаю.

Мариамма думает о собственных разбитых иллюзиях. Благодарить или проклинать Недуг и Ленина, что привели ее сюда? Недуг лишает многого, но он же одаривает тем, чего человек, возможно, и не желал. Внезапно ее накрывает тоска по Ленину.

Мариамма разглядывает женщину, сидящую на лужайке, — Элси. Свою мать. Та кажется странно спокойной в этом изуродованном, изломанном теле — или просто дочери хочется так думать? Из всего, что некогда определяло ее мать, остались мысли… и руины тела, которое едва передвигается, но все еще пытается творить. А еще у нее есть мужчина, который любит ее, пусть даже от нее остается все меньше и меньше.

— Мариамма, — мягко спрашивает Дигби, — ты хочешь поговорить с ней?

Сердце забилось сильнее, и в горле пересыхает. Нет! — без колебаний вскрикивает голос внутри. Я не готова. Но другой голос, голос маленькой девочки, голос дочери возражает, обращаясь к матери: Да, потому что тебе нужно так много обо мне узнать. И о моем отце — ты же не знала, каким он стал, как всю жизнь любил тебя. Он был лучшим на свете отцом.

Голос, который наконец прорывается наружу, произносит:

— Дигби… я пока не знаю.

Мариамма вспоминает слова свата Анияна.

В каждой семье есть тайны, но не все тайны подразумевают обман.

Тайной семьи Парамбиля — на самом деле вовсе не тайной — был Недуг. Ее папа хранил другую тайну: его любимая дочь — вовсе не его. Если бы Большая Аммачи знала, она тоже хранила бы эту тайну. Элси и Дигби вместе держали в тайне, что ее мать жива, вовсе не утонула, что она живет в лепрозории. Эти тайные заповеди, которые соблюдали взрослые вокруг Мариаммы, должны были защитить девочку. А еще сват Аниян сказал, что семью создает не общая кровь, а общие тайны. Тайны, которые могут связать людей воедино или же сломить их, если будут раскрыты. И вот теперь она, Мариамма, не посвященная ни в какие тайны, знает обо всем и знает, что все они — одна большая, черт побери, счастливая семья.


Элси, мать Мариаммы, медленно встает. Она широко расставляет ноги, голова запрокинута, как у провидца, она мелко-мелко переступает, как обычно делают слепые. Маленькими неуверенными шажками разворачивается, пока не оказывается лицом к французскому окну. Остатками пальцев и ладоней она тщательно поправляет паллу сари на левом плече и делает первый шаг, начиная отсчет.

Мариамме кажется, что вся ее короткая жизнь втиснута в этот миг, этот единственный момент, который важнее всего, что было с ней раньше. Сердце колотится в груди.

Мать чуть приподнимает руки, протягивает вперед эти странные обрубленные конечности, словно подношение. Она приближается, выставив ладони, и столько душераздирающе детского в этих простертых руках, ищущих стекло французского окна. Ее отважное трагическое продвижение вперед преображает лицо Дигби, любящая терпеливая улыбка озаряет его лицо, когда он смотрит на нее. Мать подходит ближе, еще ближе, пока наконец обе ладони не касаются оконного стекла, останавливая ее движение. Ладони ложатся на стекло. Дигби собирается прижать руки с другой стороны окна, встречая ее… но замирает и смотрит на свою дочь, вопросительно приподняв брови.

Не раздумывая, ей нет нужды раздумывать, Мариамма тянется вперед. Она кладет ладони на оконное стекло, соединяя их с ладонями матери, и в этот момент все обретает единство и ничто не разделяет два их мира.

Загрузка...