КРИМХИЛЬДА

Пробудилась Королевна Кримхильда с тоскливым чувством непоправимости: всего лишь ощущение, как и в тот миг, когда она засыпала, но только внезапное и острое. И, ощущая чье-то присутствие подле своей постели, она ощутила одновременно, что этим присутствием все бесповоротно расстраивалось. Ощущение нахлынуло новой, второй волной, и с нею она переступила порог сознания, зная теперь, что надо ей было бы, лишь рассветет, поспешить к берегу моря, чтобы осознать свой сон. И Кримхильда снова попыталась ускользнуть в спасительную дрему, к своему ангелу, даже надеясь, что, возможно, этот чужой, неотрывный взгляд, который она продолжала чувствовать на себе, вдруг окажется взглядом отлетевшего ангела.

— Господи, помилуй! — прошептала королевна.

И затем она спросила из глубины своего сна:

— Ты — мой рыцарь?

Ответ был невнятен, и голос незнаком.

Что-то вздохнуло в ней.

— Ты не мой рыцарь… Уходи…

— Госпожа, — голос звучал робко, почти просительно. — Госпожа, вас уже ждут… ваша матушка, братья, гости, пожалуйте трапезничать.

— Кто? — словно не расслышав сказанного, спросила Кримхильда. — Кто здесь?

Солнечный свет резал глаза. Вторгаясь с южной стороны и наискось врезаясь в сводчатый потолок, острые стрелы солнца наполняли комнату теплом и светом утра. Под лучами заиграл пол, выложенный поблескивающими мозаичными плитками, засверкал тщательно начищенный канделябр со свечами и цветами, поток света охватил и дальний угол, где стоял стул и два небольших кресла.

— Кто со мной? — прошептала Кримхильда и, наконец, будто очнувшись, разглядела лицо своей служанки. На коленях у той лежал свиток, из которого она читала королевне ночью.

Будто дождавшись какого-то знака, служанка начала:

«Двое ворот открыты для снов: одни — роговые,

В них вылетают легко правдивые только виденья,

Белые створы других изукрашены костью

слоновой

Маны, однако, из них только лживые сны

высылают,

К ним, беседуя, вез Анхиз сивиллу с Энсем,

Костью слоновой блестя, распахнулись ворота

пред ними,

К спутникам кратким путем к судам

Эней возвратился,

Тотчас вдоль берега он поплыл в Кайетскую

гавань.

С носа летят якоря, корма у берега встала…» Королевна знала все это назубок. Она слушала, чтобы еще раз услышать знакомое, как слушают одну и ту же музыку. Такое отношение к книгам было вполне понятно, ибо в подавляющем большинстве фабула их ничего не значила для Кримхильды, а лишь красота слова и изысканность оборотов речи трогали ее.

Девушка читала превосходно: плавно, правильно, внешне непритязательно, со сдержанным драматизмом и столь естественно владея словами, что самые трудные книжные места приобретали в ее устах легкость импровизации и разговорную удобопроизносимость. Ее чтение проникало в сердце Кримхильды и отзывалось легким птичьим трепетом. Часто королевна так и засыпала, убаюканная этим ломким, но приятным голосом, который говорил так легко и умно. Но часто бывало и так, что она вмешивалась в чтение, поправляла выговор служанки, обращая и свое, и ее внимание на художественные достоинства необычной риторической прикрасы.

— Ты так хорошо читаешь, — сказала, потягиваясь, Кримхильда. — Тебе, наверное, тоже нравятся эти сказки больше других?

— Мое стремление, — ответила служанка, — угодить тебе, госпожа.

— По-твоему, эти песни красивы? — улыбнулась Кримхильда, расстегивая ночную рубашку.

— Да, довольно красивы, — сказала служанка. — Пожалуй, и красивы, и приторно — нежны.

Совершенно обнаженная, Кримхильда стояла посредине комнаты. Ее тело светилось каким-то волшебным блеском утренних лучей, преломленных радужной мозаикой готических окон. Глубоко вздохнув, она встряхнула своими белокурыми локонами и рассмеялась звонко, будто зазвенели первые весенние капли.

— Милая моя Фанни, — сказала она, вытянувшись, как стрела, — я не хочу идти к гостям; сначала ты прочтешь мне один из своих любимых рассказов, а потом… — она мягко прищурилась, — потом я тебе тоже что-то расскажу…

Фанни взяла старую толстую книгу, лежащую на подоконнике, открыла заложенную со вчерашнего дня страницу и начала медленно читать:

— В одном из отдаленных уголков белого света жил рыцарь, которого обыкновенно звали Белокурым Экбертом. Он был лет двадцати пяти или около того, высокого роста, короткие светлые волосы, густые и гладкие, обрамляли его бледное лицо со впалыми щеками. Он жил тихо, замкнуто, никогда не вмешивался в распри соседей и редко появлялся за стенами своего небольшого замка. Жена его столь же любила уединение, оба были сердечно привязаны друг к другу, и только о том горевали, что Бог не благословил их брака детьми.

Гости редко бывали у Экберта, а если и бывали, то ради них не делалось почти никаких изменений в обычном течении жизни супругов — умеренность господствовала в доме, где, казалось, сама бережливость правила всем. Экберт только тогда бывал весел, бодр, когда оставался один, в нем замечали какую-то замкнутость, какую-то тихую, сдержанную, обычно неприсущую молодым людям меланхолию.

Чаще всех приходил в замок Филипп Вальтер, человек, к которому Экберт был душевно привязан, находя образ мыслей его весьма сходным со своим. По-настоящему Вальтер жил в другом королевстве, но иногда по полугоду и более проводил в окрестностях замка Экберта, где собирал травы и камни и приводил их в порядок. У него было небольшое состояние, и он ни от кого не зависел.

Экберт нередко сопровождал Вальтера в его уединенных прогулках, их взаимная привязанность, дружба росли и крепли с каждым годом.

Туманным осенним вечером Экберт сидел с женой и другом у пылающего камина. Пламя ярко освещало комнату, играя на потолке. Сквозь окна глядела темная ночь. Деревья во дворе стряхивали с себя холодную влагу.

Вальтер пожаловался, что в такое время и такую погоду ему не хочется пускаться в дальний путь, и Экберт предложил другу остаться у него, чтобы провести часть ночи в откровенной беседе, а затем отдохнуть до утра в одной из комнат замка.

Вальтер согласился.

В камин подложили дров, подали ужин, вино, разговор друзей стал живей и откровеннее.

После ужина, когда слуги убрали со стола и удалились, Экберт, взяв Вальтера за руку, доверительно сказал:

— Друг мой, не угодно ли вам выслушать рассказ моей жены о ее приключениях в молодости? Признаться, он может показаться вам довольно странным.

— Буду очень рад, — отвечал Вальтер. Все трое придвинулись к камину.

Наступила полночь. Месяц то прятался, то вновь выглядывал из-за бегущих по небу облаков.

— Я не хотела бы быть навязчивой, — начала Берта, — муж мой говорит, ваш образ мыслей так благороден, что несправедливо было бы что-либо таить от вас. Только, как ни странен будет рассказ мой, не примите его за сказку.

Я родилась в деревне, отец мой был пастух. Хозяйство родителей моих было незавидное, часто они не знали даже, где достать хлеба. Но больше всего меня огорчало то, что нужда эта вызывала частые раздоры между отцом и матерью и была причиной горьких взаимных упреков. Кроме того, они говорили беспрестанно, что я простоватое, глупое дитя, неспособное к самой пустячной работе. И точно, я была до крайности неловкой и беспомощной, все у меня валилось из рук, а посему я не училась ни шить, ни прясть и ничем не могла помочь в хозяйстве, и только нужду моих родителей я понимала хорошо, очень хорошо.

Часто, сидя в углу, я мечтала о том, как бы я стала помогать им, если бы вдруг разбогатела, как бы я осыпала их серебром и золотом, как бы наслаждалась их удивлением. Вокруг меня носились духи, они показывали мне подземные сокровища или дарили мне булыжники, превращавшиеся затем в драгоценные камни. Одним словом, меня занимали самые необыкновенные фантазии, и когда мне приходилось встать, чтобы помочь матери, я становилась еще более неловкой, потому что голова моя кружилась от разных бредней.

Отец всегда был зол на меня за то, что в хозяйстве я была тягостным бременем. Иногда он даже обходился со мной жестоко, и редко удавалось мне услышать от него ласковое слово одобрения.

Так мне исполнилось восемь лет, и родители не на шутку задумались, как научить меня хоть чему-нибудь. Отец полагал, что я поступаю так из упрямства и лености, из любви к праздности, короче говоря, он стал стращать меня угрозами. Но так как они оказались бесплодными, то он наказал меня жесточайшим образом, приговаривая, что побои будут возобновляться каждый день, потому что я упрямая, глупая, непослушная и ни к чему не пригодная бездельница.

Всю ночь я горько проплакала. Я чувствовала себя совершенною сиротой, испытывая к себе такую жалость, что хотелось умереть. Я боялась наступления утра, я не знала, на что мне решиться. Мне так хотелось стать ловкой, понятливой, любимой дочерью! Я была близка к отчаянию…

Когда стало заниматься утро, я потихоньку поднялась с постели и почти безотчетно отворила дверь нашей хижины.

Я очутилась в чистом поле, а чуть позже — в лесу, куда едва начали проникать первые лучи солнца. Я бежала и бежала — без оглядки, не чувствуя усталости, меня гнали страх и нежелание вновь быть униженной. Все казалось, что отец нагоняет меня и, раздраженный моим побегом, еще суровее накажет, едва настигнет.

Когда я вышла, наконец, из лесу, солнце стояло уже довольно высоко, а впереди виднелось что-то темное, окутанное густым туманом. И мне пришлось карабкаться по кручам, пробираться извилистыми тропинками между скал, и тут-то я поняла, что нахожусь в ближних горах. И с особой остротой почувствовала одиночество и страх.

Я росла на равнине и никогда не видела гор. В самом слове «горы» было что-то страшное для моего детского ума. Но вернуться назад у меня не хватило духу — все тот же страх гнал меня вперед. Я робко озиралась, когда ветер начинал свистеть в вершинах деревьев или когда в дневном уже воздухе слышались удары топора. А когда, наконец, мне встретились люди и я услыхала незнакомый говор, то чуть не упала в обморок от ужаса.

Так, томимая страхом, голодом и жаждой, я прошла несколько деревень. Я просила милостыню, а на вопросы любопытствующих отвечала уклончиво и сбивчиво.

Проблуждав дня четыре, я попала на тропинку, которая все более уводила меня в сторону от большой дороги.

Теперь скалы выглядели совсем иначе, как-то странно. Утесы громоздились на утесы, и все время казалось, что они вот-вот рухнут от малейшего порыва ветра. Я не знала, идти ли мне дальше…

Было как раз самое лучшее время года, и ночи до сих пор я проводила в лесу или в заброшенных пастушьих хижинах. Тут же мне вовсе не попадалось человеческое жилье, я не чаяла даже наткнуться на него в такой глуши.

Скалы с каждым часом становились все страшнее, не раз я проходила по краю бездонных пропастей. Наконец, и тропинки, что бежала впереди меня, не стало. Я была безутешна — плакала и кричала, и голос мой отдавался в ущельях жутким эхом. Наступила ночь, и я, выбрав себе местечко, поросшее мохом, захотела отдохнуть. Но не могла уснуть, слыша необычные ночные звуки: то рев диких зверей, то «жалобы» ветра между скал, то крик незнакомых хищных, злых птиц. Я молилась и заснула только под утро.

А проснулась, когда солнце уже светило мне в лицо. Передо мной возвышалась крутая скала, я взобралась на нее, в надежде увидеть выход из этого царства пугающих меня скал или, быть может, какое-нибудь жилище. Но, стоя наверху, я увидела, что все вокруг было таким же, как и возле меня… Стояла туманная мгла. Начинающийся день был серым, пасмурным. Вокруг не было ни деревца, ни лужка, ни кустарника, если не считать нескольких чахлых, унылых кустиков, одиноко торчащих в узких расщелинах скал.

Не могу передать, с какой тоской желала я увидеть хоть одного человека, пусть даже он и напугал бы меня. Меня терзал нестерпимый голод, я села на землю и решила умереть. Но привязанность к жизни заставила меня спустя некоторое время подняться и снова идти вперед, тяжко вздыхая и обливаясь слезами.

Наконец я так устала и силы мои настолько истощились, что я едва помнила себя. Я не хотела жить и все-таки боялась смерти.

К вечеру местность повеселела. Мысли и желания мои оживали вместе с природой, жажда жизни охватила душу.

Вдали мне послышался шум мельницы, я заторопилась, и как хорошо, как легко стало на сердце, когда я наконец действительно достигла конца голых скал. Я снова увидела перед собой леса и луга, далекие приветливые горы. У меня было такое чувство, словно я перешла из ада в рай, мое одиночество и моя беспомощность перестали казаться страшными.

Вместо ожидаемой мельницы нашла я водопад, и радость моя оттого несколько уменьшилась. Я зачерпнула ладонью воды из ручья и вдруг мне послышался в стороне тихий кашель. Никогда я не бывала так неожиданно обрадована, как в эту минуту. Я пошла на звук и увидела на краю леса отдыхающую старуху. Она была почти во всем черном: черный капор закрывал ей голову и большую часть лица, черное платье было поношенным, но опрятным.

Я подошла ближе к ней и попросила помощи. Она усадила меня подле себя, дала хлеба и немножко вина. Я начала жадно есть, а старуха, внимательно разглядывая меня спокойными глазами, пронзительным голосом запела духовную песнь.

Боже! Боже! Неужели

Эти руки, взор, уста

Мне даны? На самом деле

Мне сияет высота?

С неба мутная завеса

Ниспадает на леса

Где весенний праздник леса?

Где былые голоса?

Ветры где? Умолкли в пуще?

Неподвижен небосклон?

Мертвый сон, такой гнетущий

Всю природу ввел в полон.

Душу смутный страх неволит,

Закричишь — ответа нет,

Только вздох беззвучный молит:

Солнце! Выйди! Дай нам свет!

Гуще тени, ниже тучи,

Сумрак пажити покрыл,

Потемнели склоны, кручи,

Долы сумрачней могил.

Взгляд, в просторы устремленный,

Возвращается назад,

Мрак воздвиг свои заслоны,

Тучи темные висят.

Простираю с плачем руки,

Умереть мне в самый раз.

Смолкли жаворонка звуки,

Пламень солнечный угас.

Ну, к чему мне жить в пустыне,

Где во тьме зловещей даль,

Где веселья нет в помине

И везде со мною ныне только ужас и печаль.

Вдруг пронесся ветр летучий,

Над цветами, над травой,

Словно тронул струнный строй

И соткал узор созвучий.

Яркий блеск проник уже

Сквозь седой венец тумана

Тьма разорвана нежданно

На далеком рубеже.

И дохнуть я не рискую.

Вижу: алая стрела,

Раскаляясь добела,

Пала в дол, где я тоскую.

Трепещу, узрев зарю:

Может быть, весна настала?

Новой радости начало?

Словно духом воспарю?

Хлынула волна восхода

По лугам, по морю трав,

Взмыла к высям небосвода,

Всю природу раскачав.

Лес разбужен трелью птичьей,

Вострепенулся звонкий хор,

Мчатся птахи за добычей

Из чащобы на простор.

Я забыла и себя, и свою спасительницу. Мысли и взоры мои мечтательно блуждали между золотистыми облаками.

Мы взобрались на холм, осененный березками. Внизу расстилалась долина, тоже в зелени берез, среди которых виднелась маленькая хижина.

Веселый лай раздался нам навстречу. Маленькая собачонка, радостно виляя хвостом, кинулась к старухе, потом подбежала ко мне, обнюхала меня со всех сторон и снова вернулась к хозяйке, радостно подпрыгивая и повизгивая.

Спускаясь с пригорка, я услыхала какое-то чудное пение, невозможно было понять, кто поет, — таким странным показался голос:

Уединенье —

Мне наслажденье,

Сегодня, завтра,

Всегда одно:

Мне наслажденье —

Уединенье.

Эти немногие слова повторялись снова и снова. Звуки этой песни я бы сравнила разве только со сливающимися вдали звуками охотничьего рога и пастушеской свирели.

Любопытство мое было до крайности возбуждено. Не дожидаясь приглашения старухи, я вошла вслед за ней в хижину.

Несмотря на сумерки, я заметила, что комната была чисто прибрана, на полках стояло несколько чаш, на столе какие-то невиданные сосуды, а у окна в блестящей клетке сидела птица. Та самая птица, что так чудно пела.

Старуха кряхтела, кашляла, суетилась и, казалось, не могла найти себе покоя. Она то гладила собачку, то разговаривала с птицей, которая на все ее вопросы отвечала все той же песенкой. Мне казалось, что старуха напрочь забыла обо мне.

Рассматривая ее я не раз приходила в ужас. Лицо ее находилось в беспрестанном движении, голова тряслась, вероятно, от старости, так что я никак не могла словить, соединить в целое ее образ.

Отдохнув немного, она засветила свечу, накрыла крохотный столик и принесла ужин. Казалось, только тут она вспомнила обо мне и велела взять один из плетеных стульев.

Я уселась напротив нее, между нами стояла свеча.

Старушка сложила свои костлявые руки и, громко молясь, продолжала гримасничать, да так, что я чуть не захохотала, но удержалась, боясь рассердить Богом, чудом посланную мне спасительницу.

После ужина она опять стала молиться, а затем указала мне на постель в низкой узенькой комнатке. Сама же легла в большой. Оглушенная всем происшедшим, я быстро заснула, но среди ночи с беспокойством просыпалась, слыша то старухин кашель, то ее разговор с собакой и птицей. Птица вела себя спокойнее всех нас, но тоже несколько раз потихоньку напевала слова из своей песенки. Все это вместе с тихим шелестом берез за окном и трелями невидимого соловья составляло такую странную смесь, что мне казалось, будто я еще не проснулась, а просто из одного сновидения попала в другое, более удивительное.

Поутру старуха меня разбудила и почти тотчас же усадила за работу. Мне велено было прясть, и я, не слыша оскорблений и недовольных окриков, вскоре выучилась этому. Еще я должна была ухаживать за птицей и за собакой, что доставляло мне немало удовольствия.

Я скоро освоилась с хозяйством, и все предметы вокруг стали знакомыми; мне уже казалось, что все так и должно быть, как есть, я перестала думать о странностях старухи, о том, что жилище наше так необычно и так отдалено от людей, и что птица — не простая птица. Красота ее всегда бросалась мне в глаза. Ее оперенье сияло всевозможными цветами, шейка и спинка переливались нежнейшей лазурью и ярчайшим пурпуром, а когда она начинала петь, то так гордо раздувала перышки, что становилась еще великолепнее.

Старуха часто уходила, а возвращалась не раньше вечера. Я выбегала вместе с преданной собачкой ей навстречу, а она называла меня своим дорогим дитятей, доченькой. Никто еще ко мне так не относился, и я полюбила ее, наконец, от чистого сердца, со всем пылом несчастного некогда ребенка. Мне было хорошо и покойно с ней.

По вечерам она учила меня читать. Я скоро освоилась и с этим искусством. Чтение стало для меня в моем уединении источником радости. Я с упоением читала то, что было у старушки — несколько старинных рукописных книг с чудесными сказками.

До сих пор дивлюсь себе, припоминая тогдашний мой образ жизни: не встречаясь ни с кем, я была замкнута в тесном семейном кругу, ведь не только старушка, но и собака, птица, они были для меня членами семьи. Но впоследствии я никак не могла вспомнить странной клички собаки, хотя часто тогда ее окликала.

Так я прожила у старушки четыре года, мне было уже около двенадцати. Моя покровительница становилась ко мне все доверчивее и, наконец, открыла свою тайну. Оказалось, что птица каждый день откладывает по яйцу, в котором находится или жемчужина, или драгоценный камень. Я и прежде замечала, что старушка потихоньку шарит в клетке, только никогда не обращала на это особенного внимания.

И вот наступило время когда она поручила мне собирать в ее отсутствие яйца и бережно складывать в те необыкновенные сосуды, которые так удивили меня, когда я в первый раз переступила порог этой хижины.

Она оставляла мне пищу и долго, несколько недель, месяцев не возвращалась домой. Прялка моя трещала, собака лаяла, чудесная птица пела, а в окрестностях было так тихо, что я не вспомню за то время ни одной бури, ни одного ненастного дня.

К нам не забредал странник, заблудившийся в лесу, дикий зверь не приближался к нашему жилищу. Я была весела и работала с удовольствием помногу каждый день. Быть может, человека следовало бы считать истинно счастливым, если бы он мог так спокойно прожить до самой смерти.

Из того немногого, что мне удалось прочитать, я составила для себя удивительное понятие о людях, и обо всем судила по себе и своему окружению. Когда я думала о веселых людях, то не могла вообразить их иначе, как маленькими собачками. Роскошные дамы казались мне такими, как моя прелестная птица, а все старые женщины походили на мою удивительную старушку.

Я любила читать о любви и воображала себя героиней всевозможных историй. Мне представлялся прекраснейший в мире рыцарь, я наделяла его самыми благородными чертами характера и всерьез душевно сокрушалась, боясь, что он не ответит мне взаимностью. Тогда, чтобы расположить его к себе, я мысленно, а иногда и вслух, произносила трогательные речи…

С тех пор, как меня начали посещать такие фантазии, мне начало нравиться оставаться одной — я становилась полной госпожой в доме.

Собака очень привязалась ко мне и послушно исполняла мою волю, птица охотно отвечала на все вопросы своей песней, сидеть за прялкой было удовольствием — в глубине души не хотелось никаких перемен в моем состоянии.

Старушка, возвращаясь после долгого отсутствия, хвалила меня за прилежание и говорила, что с тех пор, как я занимаюсь ее хозяйством, дела идут гораздо лучше. Она всегда отмечала, что я еще чуть-чудь подросла, а цвет моего лица доставляет ей удовольствие, одним словом, обходилась со мной, как с родной и любимой дочерью.

— Ты радуешь меня, дитя, — сказала она однажды, — если и впредь будешь такой славной, тебе всегда будет хорошо. Запомни: худо бывает тем, кто уклоняется от прямого пути, не избежать им наказанья, хотя, может быть, и запоздалого.

Покуда она говорила, я, будучи от природы живой и проворной, казалось, была занята другим и не обращала внимания на слова, но ночью я припоминала их и не могла понять, что же разумела под сказанным старушка. Я никак не могла понять до конца смысл ее слов, но мне почему-то все время казалось, что рядом с ними вспыхивает блеск драгоценных камней, которыми одаривала скромное жилище удивительная певунья в клетке.

Мне минуло четырнадцать. И какое это несчастье для человека, что он приобретая рассудок, теряет вместе с тем невинность души. Мне стало ясно, что только от меня зависит, унести ли в отсутствие старухи птицу и ее драгоценности, отправившись на поиски того мира, о котором я читала, или нет. А там, может быть, найти того прекрасного рыцаря, который, несмотря на свою нематериальность, захватил все мои помыслы.

Сначала мысль эта не особенно меня волновала, но однажды, когда я сидела за прялкой, она полностью овладела мной. И я так углубилась в нее, что мысленно уже видела себя в богатом уборе, окруженной рыцарями и принцами. После таких мечтаний было неприятно, оглядевшись вокруг, увидеть убогую обстановку бедного жилья и себя в обносках. Старушка ничего не замечала, ей было достаточно того, что я при ней.

Однажды покровительница моя вновь собралась в дальний путь, предупредив, что на этот раз ее отсутствие будет более продолжительным. На прощанье она дала мне несколько наставлений по хозяйству, но я ее почти не слушала — какой-то страх охватил меня.

Долго я смотрела ей вслед, не понимая причины своей внезапной тревоги. У меня было такое чувство, словно я вот-вот что-то изменю, приму какое-то решение, хотя совершенно не отдавала себе отчет, какое именно.

Никогда я не заботилась более прилежно о собачке и птице, они стали милее моему сердце, чем когда-либо. Спустя несколько дней после ухода старухи, я проснулась с твердым решением бросить хижину и унести с собой птицу. Мне захотелось увидеть другую жизнь. Сердце во мне болезненно сжималось, в душе шла какая-то борьба, словно состязались два враждебных духа. Мгновеньями мое тихое уединение представлялось прекрасным, но затем меня снова захватывала мысль о незнакомом, но чарующем мире.

Собачка, что-то чувствуя, прыгала вокруг меня, заглядывая в глаза. Но нечто толкало меня, не давая больше времени на раздумья. И вдруг я схватила собачку, крепко привязала ее в комнате и взяла в руки клетку с птицей. Собака, удивленная и испуганная таким непривычным для нее обращением, рвалась с поводка и визжала, она смотрела на меня умоляющим взглядом, но я боялась брать ее с собой. Затем я спрятала в мешочек один из сосудов с драгоценностями, оставив остальные на месте.

Птица начала как-то чудно вертеть головой, когда я вышла с ней за двери. Собака выла, силясь оборвать ремешок. Она хотела побежать за мной, но поневоле должна была остаться.

Избегая диких скал, я пошла в противоположную сторону.

Долго еще слышался лай и визг собачки, и это доставляло мне боль.

Птица несколько раз встрепенулась, собираясь запеть, но, вероятно, непривычность обстановки останавливала ее.

Чем дальше я отходила от хижины, тем слабее становился лай собачки и, наконец, совсем утих. Я плакала, несколько раз мелькнула мысль о возвращении, но любопытство, тяга к неизведанному влекли меня вперед.

Я миновала холмы и прошла через лес, когда же начало смеркаться, вынуждена была зайти в деревню. Я страшно робела, входя на постоялый двор. Мне отвели комнату и разостлали постель. Сон мой был довольно спокойным, только под утро пригрезилась грозившая мне старуха.

Путь был довольно однообразным, но чем дальше я уходила, тем тревожнее становилось от воспоминаний о старухе и собаке. Я думала, что, вероятно, собака без моей помощи умрет от голода, а когда шла лесом, то ждала, тревожно оглядываясь, что старуха вдруг выйдет ко мне из-за деревьев.

Так я шла, вздыхая и плача, когда же во время отдыха ставила клетку на землю, птица начинала петь свою чудную песню и живо напоминала мне покинутое прекрасное уединение. А так как человек по природе забывчив, то мне начинало казаться, что первое мое детское путешествие было не так печально, как это. Я желала даже снова оказаться в прежнем положении.

По дороге я продала несколько самоцветов и после долгого пути пришла в какую-то деревню.

Уже при самом входе в нее мне стало как-то странно на душе, я испугалась, сама не зная, отчего. Но скоро я поняла, в чем дело. Это была та самая деревня, где я родилась. Как я была поражена! Тысячи воспоминаний ожили во мне, и радостные слезы ручьями полились из глаз.

Многое в деревне переменилось, появились новые дома. Другие, из тех, что строились на моих глазах, обветшали, кое-где были видны следы пожара, все оказалось гораздо теснее и меньше, нежели мне до сих пор представлялось.

Я бесконечно радовалась, что после стольких лет увижу родителей. Я нашла наш домик, увидела знакомый порог, дверная ручка была прежней, а дверь — будто я только вчера ее за собой затворила. Сердце мое неистово колотилось. Я поспешно отворила дверь — в комнате сидели чужие люди, они с удивлением посмотрели на меня. Я спросила о Мартине, пастухе. Мне ответили, что вот уже три года, как он и его жена умерли.

Громко зарыдав, я бросилась прочь из деревни.

А я было так тешилась мыслью поразить их своим богатством! Мечты моего детства сбылись самым удивительным образом — но все напрасно, родители не могут порадоваться со мной, и то, что я лелеяла как лучшую надежду в своей жизни, навсегда погибло.

Я добралась до красивого городка, где наняла себе небольшой домик с садом, и взяла в услужение девушку. Хотя свет и не казался уже мне таким чудесным, как я воображала, но я понемногу забывала о старушке и о своем прежнем местопребывании и жила довольно счастливо.

Птица давно уже перестала петь, и я немало была напугана, когда однажды ночью она вдруг снова запела свою песенку, хотя и не совсем ту, что прежде. Она пела:

Уединенье,

Ты в одаленье,

Жди сожаленья,

О преступленье!

Ах, наслажденье —

В уединенье.

Всю эту ночь напролет я не могла сомкнуть глаз — в памяти моей пробудилось минувшее, я сильнее, нежели когда-либо, чувствовала всю бесчестность моего поступка. Заснуть мне удалось только под утро, а когда проснулась — вид птицы стал мне противен. Меня раздражало, что она не сводила с меня глаз, ее присутствие меня беспокоило.

Она, не умолкая, пела незатейливую песню, звеневшую громче и сильнее, чем в былое время. Чем больше я смотрела на нее, тем страшнее мне становилось. Наконец я отперла клетку, всунула руку и, схватив птицу за шейку, сильно сдавила. Птица жалобно взглянула на меня, я разжала пальцы, но она была уже мертва. Я похоронила ее в саду.

С этого времени я начала бояться своей служанки, думая о совершенных мной проступках. Я воображала, что она, в свою очередь, когда-нибудь обворует меня или даже убьет… Давно я уже знала молодого рыцаря, который мне чрезвычайно нравился, и я отдала ему руку. Тут, господин Вальтер, конец моей истории.

— Если бы вы видели ее тогда! — горячо подхватил Экберт. — Видели ее красоту, какую-то щемящую, непостижимую прелесть, сообщенную ей странным воспитанием. Она казалась мне истинным чудом, и я ее любил сверх всякой меры. У меня не было никакого состояния, и если я живу теперь в достатке, то всем обязан ее любви. Мы здесь поселились и никогда еще не раскаивались в нашем браке.

— Однако ж мы заговорились, — сказала Берта, — на дворе глухая ночь, пора спать.

Она встала и направилась в свою комнату. Вальтер, поцеловав ей руку, сказал:

— Благодарю вас, сударыня, я живо представляю вас со странной птицей и то, как вы кормите маленького Штромиана.

Вальтер тоже отправился спать.

Один Экберт беспокойно ходил взад и вперед по комнате. «Что за глупое созданье человек, — рассуждал он, — я сам настоял, чтобы Берта рассказала свою историю, а теперь раскаиваюсь в этой откровенности. Что, если он употребит ее во зло? Или сообщит рассказанное другим? А не то, ведь такова природа человека, его охватит непреодолимое желание завладеть нашими камнями и он начнет притворяться, обдумывая тем временем свои планы».

Ему пришло на ум, что Вальтер не так сердечно простился с ним, как следовало ожидать после такого откровенного разговора. Раз уж в душу запало подозрение, то каждая мелочь, безделица укрепляет его…

Затем Экберт начал упрекать себя в низкой недоверчивости к славному своему другу, но не мог все же избавиться от нее. Всю ночь он провел в раздумьях и спал очень мало и беспокойно.

Берта занемогла и не вышла к завтраку. Вальтер, которого это, по-видимому, не слишком обеспокоило, расстался с рыцарем довольно равнодушно. Экберт не мог понять его поведения. Он пошел к жене. Берта лежала в горячке и говорила, что, верно, ночной рассказ довел ее до такого состояния.

С этого вечера Вальтер редко посещал замок своего друга. Он приходил ненадолго и говорил о самых незначительных предметах. Такое поведение мучило Экберта, и хотя он старался скрыть это от Берты и Вальтера, но всякий легко мог заметить его душевное беспокойство.

Болезнь Берты усиливалась. Врач был встревожен. Женщина сильно побледнела, а взгляд становился все лихорадочнее. Однажды утром она позвала к себе мужа, отослав служанок.

— Мой друг, — сказала она. — Я должна открыть тебе то, что едва не лишает меня рассудка и разрушает здоровье, хотя это может показаться совершенным пустяком. Ты знаешь, что когда заходила речь о моем детстве, я, как ни старалась, не могла вспомнить имени старухиной собачки, за которой я так долго ухаживала. Вальтер же в тот вечер, прощаясь со мной, сказал вдруг: «Я живо представляю, как вы кормите маленького Штромиана». Случайно ли это? Угадал ли он кличку или знал его прежде и произнес с умыслом? А если так, то какую связь имеет этот человек с моей судьбой? Я много раз хотела уверить себя, что мне это только почудилось, но нет, это так, это, наверное, так. Невероятный ужас овладел мною, когда посторонний человек таким образом восполнил пробел в моей памяти. Что ты на это скажешь, Экберт?

Экберт взволнованно глядел на страждущую жену и молчал, думая о чем-то. Потом произнес несколько утешительных слов и вышел.

В неописуемой тревоге ходил он взад и вперед в одной из дальних комнат. В продолжение многих лет Вальтер был его единственным собеседником и, несмотря на это, теперь это был единственный человек в мире, существование которого пугало и мучило Экберта. Ему казалось, что на душе у него станет легче и веселее, когда он столкнет его со своей дороги. Экберт взял арбалет и пошел рассеяться на охоте.

Случилось это в суровый вьюжный зимний день. Глубокий снег лежал на горах и пригибал к земле ветви деревьев.

Экберт уже долго бродил по лесу, пот выступил у него на лбу, он не нашел дичи, и это еще больше его расстроило. Вдруг что-то зашевелилось невдалеке. Это был Вальтер, собиравший древесный мох. Сам не понимая, что делает, Экберт прицелился. Вальтер в это время оглянулся и молча погрозил ему пальцем. Но стрела уже сорвалась… Вальтер упал.

Экберт на миг почувствовал, что на сердце у него стало легко и покойно, но затем ужас погнал его к замку, до которого было неблизко, потому что, сбившись с дороги, он забрел далеко в лес.

Когда он вернулся, Берты уже не было, не было на этом свете. Перед смертью она много еще говорила о Вальтере и о старухе.

Долгое время Экберт жил в полном уединении. Он и прежде часто бывал подавлен — странная история жены тревожила его и он опасался какого-нибудь несчастья. Теперь же он вовсе потерялся. Тень убитого друга неотступно стояла перед его глазами, терзала совесть.

Иногда, чтобы отвлечься, ездил он в соседний большой город, появлялся там в обществе и на празднествах. Ему хотелось какой-нибудь дружеской привязанности, чтобы она заполнила пустоту в душе и вытеснила оттуда воспоминания о Вальтере. Он трепетал от желания иметь друга, ибо был уверен, что это спасет его от душевных мук. Он так долго и безмятежно жил с Бертой, дружба с Вальтером в течение многих лет доставляла ему столько радости, но теперь они оба унесены смертью, и так внезапно, что бывали минуты, когда его жизнь казалась ему какой-то странной сказкой, а не чем-то достоверно существующим.

Молодой рыцарь Гуго фон Вольфсберг привязался к тихому, печальному Экберту и, видимо, питал к нему чувство непритворной дружбы. Обрадованный и удивленный, Экберт тем охотнее готов был ответить на его чувства, ибо вовсе их не ожидал. Они стали часто видеться, рыцарь старался оказывать Экберту всякого рода любезности, они не выезжали друг без друга, показывались в обществе всегда вместе, словом, стали неразлучны.

Но Экберт бывал весел только на короткое время, чувствуя, что Гуго любит его по неведению. Тот ведь не знал его истории, и Экберт начал испытывать непреодолимое желание открыться ему, чтобы увериться, подлинный ли это друг. Но сомнения и страх возбудить к себе презрение удерживали его. Иногда он был убежден в собственной низости и думал, что ни один человек, хоть немного знающий его, не смог бы его уважать. При всем этом Экберт не в силах был превозмочь себя.

Однажды во время прогулки верхом он рассказал Гуго все и затем спросил, может ли тот любить убийцу. Друг был расстроган и пытался утешить его. Экберт вернулся с ним в город с облегченным сердцем.

Но, казалось, над ним висит проклятье. Как раз после порыва откровенности Экберт начинал терзаться подозрениями, потому что едва они вошли в ярко освещенную залу, как выражение лица его друга ему не понравилось. Ему почудилась злобная усмешка, ему показалось странным, что Гуго мало с ним разговаривает, а много говорит с другими, не обращая на него внимания.

В зале находился один старый рыцарь, который был всегдашним недоброжелателем Экберта и часто выпытывал о его жене и богатстве, к нему-то и подошел Гуго и завел с ним тайный разговор, в продолжение которого оба поглядывали на Экберта. А тот увидел в этом подтверждение своих подозрений, решил, что его предали, и им овладела ужасная ярость. Пристально вглядываясь в друга, он увидел внезапно лицо Вальтера, знакомые, слишком знакомые черты его. Продолжая вглядываться, он окончательно уверился, что не кто иной, как Вальтер разговаривает со старым рыцарем. Ужас был неописуем. Он бросился вне себя из комнаты, в ту же ночь оставил город и, беспрестанно сбиваясь с пути, возвратился в замок.

Тут, как беспокойный дух, он метался по комнатам и не мог сосредоточиться на какой-нибудь мысли. Одно ужасное видение сменялось другим, еще более ужасным, и он ни на миг не сомкнул глаз. Иногда ему казалось, что он обезумел, и что все — это плод его разыгравшегося воображения. Затем он снова вспоминал черты Вальтера, и с каждым часом превращение казалось ему загадочнее.

К утру он принял решение — отправиться в путешествие, чтобы привести свои мысли в порядок. Экберт решил навсегда отказаться от поисков дружбы, от общества людей.

Он ехал, не выбирая пути, даже не обращая внимания, какие места проезжает. Проскакав таким образом, почти не останавливаясь, несколько дней, он вдруг заметил, что заблудился в лабиринте скал, откуда не было возможности выбраться. Наконец повстречался крестьянин, который указал ему тропинку, пролегавшую мимо водопада. Экберт хотел из благодарности дать ему денег, но крестьянин отказался. «Ну, что ж, — подумал Экберт, — уж не воображу ли я сейчас опять, что это не кто иной, как Вальтер». Он оглянулся и увидел, да, верно, это был Вальтер.

Экберт пришпорил коня и погнал во весь дух. Он скакал до тех пор, пока лошадь не пала под ним. Дальше он продолжал путь пешком.

Погруженный в свои мысли, взобрался на пригорок. И тут ему почудился близкий веселый лай, шум берез, он услыхал чудесные звуки песни:

В уединенье

Вновь наслажденье,

Здесь нет мученья,

Нет подозренья,

О наслажденье

В уединенье!

Тут рассудок у Экберта помутился. Он не мог разобраться в загадке — то ли он теперь грезит, то ли некогда жена Берта только привиделась ему во сне. Чудесное смешалось с реальным, окружающий мир был зачарован, и он не мог овладеть ни одной своей мыслью, ни одним воспоминанием.

Согнутая в три погибели старуха, кашляя и опираясь на клюку, поднималась на холм.

— Принес ли ты мою птицу, мой жемчуг, мою собаку? — хрипло закричала она. — Смотри же, как преступление влечет за собой наказание: это я, а никто иной, была твоим другом Вальтером, твоим Гуго.

— Боже, — прошептал Экбет, — в каком страшном уединении провел я свою жизнь!

— А Берта была сестра твоя…

Экберт упал на землю. Старуха продолжала:

— А зачем она так вероломно покинула меня? Все кончилось бы хорошо, конец ее испытаниям приближался. Она была дочерью рыцаря, отдавшего ее на воспитание пастуху, дочерью твоего отца.

— Почему эта ужасная мысль всегда мучила меня, почему я это предчувствовал? — вскричал Экберт.

— Потому что однажды в раннем детстве ты слыхал, как об этом рассказывал твой отец. В угоду своей жене он не держал при себе дочь от первого брака.

Лежа на земле, обезумевший Экберт умирал. Глухо, смутно слышалось ему, как старуха разговаривала, собака лаяла, а птица повторяла свою песню:

В уединенье

Вновь наслажденье,

Здесь нет мученья,

Нет подозренья,

О наслажденье

В уединенье!..

Косые лучи утреннего солнца изменили свое направление. Тени стали короче, потеряв напряжение блеска перламутровой мозаики готического окна.

Фанни отложила книгу и посмотрела на Кримхильду. Та сидела в белом прозрачном платье, задумчиво перебирая тонкими пальчиками шелковый веер.

— Фанни, — произнесла она наконец, — однажды я уже видела этот сон, рассказывала его матери, но не придала особого значения ее словам, сказанным, как мне показалось, не всерьез. Фанни, милый друг, — королевна закрыла лицо веером, — я снова видела этот сон. Снилось мне, будто вольный сокол у нас… у меня в дому прижился, он был белее снега, чище льда. Я не смогу передать и сотой доли его очарования. Все было хорошо, но два орла заклевали его насмерть. Прямо у меня на глазах. О Фанни! — вздрогнула Кримхильда, со стоном выронив из рук веер. — Это было страшнее самых страшных мук, смотреть на его страдания! Я вдруг ощутила в себе, в своем сердце муки Спасителя нашего! Фанни! Фанни! Матушка говорила, что это вещий сон, но не знаю, верить ли ей.

— Тот сокол — славный рыцарь. Пусть Бог хранит его. Чтобы не отняли у вас, моя госпожа, вашего супруга, — ответила служанка.

Королевна опустила глаза.

— Матушка говорила мне то же самое. Но я не хочу — не надо мне о муже толковать. Лучше жить одинокой до самой смерти, чем потерять любимого и обречь себя на беспросветное, мучительное одиночество.

— Не зарекайтесь, госпожа, без милого друга и супруга нет на свете счастья. И ваш черед придет. И вы познаете любовь. Молитесь Богу.

Повернувшись лицом к разноцветному окну, в котором играло солнце, Кримхильда, сложив обе руки на груди, зашептала:

— Господи! Любви печальный конец не раз я видела и слышала из книг… Если платить за счастье… должна я… страданием… ни с кем, ни с кем… не свяжи меня венчанием, Господи!

И, обернувшись к Фанни, Кримхильда сказала:

— Открой ответ по книге…

Фанни наугад открыла томик стихов с закладками из сухих цветов. Тихо прочла:

Слезы, здесь вам время литься,

Политься

В тихом таинстве напева;

В этой пустыне чудесной

Был мне явлен рай небесный

Слезы — пчелы возле древа.

В грозы к ним густая крона

Благосклонна,

Вековые ветви крепки;

Благодатная в награду

Приобщеньем к вертограду

Оживит сухие щепки.

Упоен утес плененный,

К ней склоненный

В ней почтил он совершенство.

Плачут камни на молитве

За нее в смертельной битве

Кровь свою пролить — блаженство

Обретает здесь томленье

Исцеленье.

На коленях стой в надежде,

Будет страждущий излечен,

Вспомнит, весел и беспечен,

Как он жаловался прежде.

Строгий дух — в таких оплотах

На высотах.

Если горестные пени

Вдруг послышатся в долинах,

Легче сердцу на вершинах,

Там, где ввысь ведут ступени.

Средь мирского бездорожья

Матерь божья,

Свет являя долгожданный,

Взвратила ты мне силы.

Ты — Матильда, светоч милый,

Чувств моих венец желанный.

Возвестишь по доброй воле

Ты доколе

Мне скитаться в ожиданье.

В каждой песне верен чуду,

Эту землю славить буду

Наше близится свиданье.

Чудеса времен текущих,

Дней грядущих!

Вами здесь душа согрета

Это место незабвенно.

Сны дурные смыл мгновенно

Всеблагой источник света.

— Аминь, — прошептала твердо Кримхильда и, более не говоря ни слова, вышла из дворца.

Кримхильда заранее, только проснувшись, решила, что уйдет сегодня далеко от дворца, оставив позади себя знакомые запахи… звуки… голоса… мысли… Она шла к берегу, прямо в свежее утреннее дыхание моря. Шла, чтобы увидеть, как светятся в глубине водоросли, как круто опускается на дно брошенный с берега камень, как собираются здесь всевозможные рыбы, потому что у далекого мыса течение, натолкнувшись на крутые откосы дна, образовывало водоворот. Тут скапливались огромные стаи мелких рыб, ночью они поднимались к поверхности и служили пищей для бродячих рыб.

Голубовато-серые, легкие, тихим, едва заметным ветром гонимые, катились волны навстречу Кримхильде.

Она слышала дрожащий звук — это летучая рыба выпрыгивала из воды и уносилась прочь, со свистом рассекая воздух жесткими крыльями. Королевна питала нежную привязанность к летучим рыбам — они были ее лучшими друзьями здесь, на берегу. Птиц она жалела, особенно маленьких и хрупких морских ласточек, которые вечно летали в поисках пищи и которой было очень мало. И тогда Кримхильда думала: «Птичья жизнь много тяжелей нашей, если не считать стервятников и больших, сильных, смелых птиц. Зачем они созданы такими хрупкими и беспомощными, как вот эти морские ласточки, если мир порой бывает так жесток? Море часто представляется добрым и прекрасным, но иногда вдруг становится безжалостным, а птицы, которые летают над ним, ныряя за пищей и перекликаясь слабыми, печальными голосами — они слишком хрупки для него… И почему, почему во сне, уже дважды повторившемся сне, мой суженый влетает ко мне в виде птицы?»

Королевна была необычайно встревожена. Солнце поднялось высоко над морем, и Кримхильда увидела лодки, они плыли далеко от берега. Потом солнечный свет стал ярче, и вода отразила его сияние, а когда солнце поднялось над горизонтом очень высоко, гладкая поверхность моря стала отбрасывать лучи прямо в глаза. Теперь ей были видны только три лодки, — очень низко сидящие в воде, словно нахохлившиеся птицы, незнакомые суденышки. В это самое время Кримхильда заметила большую птицу, которая кружила над ее головой, распластав длинные черные крылья. Птица круто сорвалась к воде, закинув назад крылья, а потом снова пошла кругами. Кримхильда поежилась.

— Почуяла добычу, — сказала она вслух. — Не просто кружит.

Она медленно пошла в ту сторону, где кружила птица.

Птица поднялась выше и снова стала делать круги, широко раскрыв крылья. Внезапно она нырнула, и Кримхильда увидела, как из воды взметнулась летучая рыба и отчаянно понеслась над водной гладью.

— Какая чудная рыба! — вырвалось у Кримхильды.

Она снова начала наблюдать за длиннокрылой черной птицей, которая охотилась теперь низко над водой. Птица опять нырнула в воду, закинув за спину крылья, а потом замахала ими суматошно и беспомощно, погнавшись за летучей рыбой. Кримхильда видела, как вода слегка вздымалась. Она следила за тем, как летучая рыба снова и снова вырывалась из воды и как неловко пыталась поймать ее птица.

Облака над землей возвышались, как горная гряда, а берег казался длинной зеленой полоской, позади которой вырисовывались серо-голубые холмы. Отсюда, с далекого мыса, вода виделась темно-синей, почти фиолетовой. Когда Кримхильда глядела в воду, она видела красивые переливы водорослей в темной глубине и мелькающие отблески солнечных лучей. Причудливое отражение лучей в воде теперь, когда солнце поднялось, предвещало хорошую погоду, так же, как и форма облаков, висевших над землей.

…Однако птица была уже далеко, а на поверхности воды не виднелось ничего, кроме пучков желтых, выгоревших на солнце водорослей.

Наконец огромная птица присела на отмель отдохнуть.

— Сколько тебе лет? — спросила ее Кримхильда. — Наверное, это твое первое путешествие?

В ответ птица посмотрела на нее. Она казалась уставшей и лишь покачивалась на одном из камней.

— Отдохни хорошенько, птица, — сказала Кримхильда. — А потом лети к берегу и борись, как борется каждый человек, каждая птица или рыба. — Кримхильда посмотрела на птицу и засмеялась. Та слушала ее, печально склонив голову набок. Королевна часто разговаривала с обитателями этого отдаленного мыса и научилась понимать их язык. А они, в свою очередь, казалось, тоже стали постигать премудрость человеческой речи.

— Хочешь, птица, — хлопнула в ладоши Кримхильда, — я спою тебе песню?

Птица в ответ издала какой-то гортанный звук.

— Прелестно! — воскликнула королевна. — Значит, договорились? Сначала я, а потом ты…

И, прищурив глаза, она, не мигая, стала смотреть на солнце. Потом, словно что-то услышав в глубине себя, тихо запела:

О ветер прохладный,

О лепет волны,

О берег отрадный,

Где мы рождены!

О зелень земная

В лазури небес

В тебе утопая

Слух мой воскрес.

Раздумья! Как лозы

Обвейтесь вокруг!

Здесь ласковы грозы

И ветер мне друг.

Почти неприметный,

Над сердцем моим

Лепечет, приветный,

Здесь каждый любим!

Небесные дали,

Как в райском саду,

И в люльке мне дали

Оттуда звезду.

О Рейн благодатный!

Ты вечно внутри

Покой невозвратный

Ты мне возврати.

И в смутной надежде,

Пусть мельницы нет,

Стучит, как и прежде,

Мне сердце в ответ.

О Рейн, как тревожно

Блужданье вдали…

Сказать невозможно,

Но ты мне внемли…

В твоем обаянье

Я здесь наконец

Ты в светлом сиянье

Прими мой венец.

Королева уже больше не видела зеленой береговой полосы. Она, не отрываясь глядела на большие радужные пятна в воде, которые играли под лучами солнца.

Тогда заговорила птица:

— В давным-давно минувшие времена была одна такая долгая ночь, что людям казалось, будто они уже никогда не увидят дивного света.

Ночь была черной, как смоль, не было ни звездочки в небе, ни шепота ветерка, ни шелеста дождя, ни единого звука на земле. Не благоухали луга и лесные цветы.

Люди пришли в глубокое уныние и пали духом. Они не могли приготовить себе еды из мяса, ведь в их очагах не плясали языки пламени, и люди довольствовались безвкусной кашей из муки. Тлеющие угольки постепенно гасли, прятались под серым пеплом, и приходилось беречь головешки.

Глазам так опротивела тьма, что люди часами глядели на красные головешки, от которых не сыпались радующие взор искры — человеческие уста не могли раздуть пламя.

В такой кромешной мгле ни один смельчак не отважился бы пуститься в путь по полям, ни один красавец-конь не прошел бы на родное пастбище — ему не сослужили бы службу ни нюх, ни зрение. Даже лиса сбилась бы со своего собственного следа.

А древняя ночь все не уходила… все не уходила… Но во тьме и мертвой тишине время от времени раздавался чей-то резкий, пронзительный голос: то была неугомонная птица теу-теу, которая не спала с тех пор, как в последний раз взошло солнце, и которая все время поджидала его возвращения. Солнце не могло не вернуться, но оно так сильно запаздывало!

Да, только теу-теу пела время от времени, ее кево-керо, такое чистое, доносившееся из самой черной черноты, поддерживало надежду в людях, собравшихся около все еще краснеющих головешек.

Но кроме этой песни ничто не нарушало тишины, все замерло и притаилось.

И в последний солнечный день, когда солнце уже садилось там, где жили древние люди и где восходит звезда зари, хлынул страшный ливень. Это был водяной смерчь, потоп, который продолжался бесконечно, он все лил, лил, лил…

Поля были затоплены. Озера вышли из берегов и разлились. Ручьи змеями заскользили по земле, покрытой муравейниками, по болотам, сливаясь в один поток. И вся эта масса воды потекла от рек к рекам, к плещущим ручьям, по полям. Она затопляла равнины и доходила до вершин холмов. Там было убежище для всякого зверья. От страха все звери сбились в кучу: телята, быки, жеребята и волки, куропатки и лисы — страх заставил их стать друзьями.

На верхушках деревьев нашли себе пристанище скопища муравьев. Змеи обвивали ветки, а в гати из ветвей кустарника поселились крысы и прочая мелкота.

Вода, затопившая все норы, не пощадила и нору огромной змеи, которая спокойно спала, свернувшись в клубок. Тут она проснулась и, извиваясь, выползла наверх. Потом начался падеж животных и змея приохотилась к падали. Но она пожирала только глаза, ничего другого не желая.

А вода убывала, падали становилось все больше и больше, и огромная ненасытная змея наедалась глазами до отвала…

— Господи, как страшно, — прошептала Кримхильда, а птица продолжала дальше:

— В стародавние времена землю залил потоп. Спасся от него только один человек по имени Аре. А спасся он так: когда все уже было затоплено и над водой виднелись только верхушки сосен, Аре подплыл к одной из таких верхушек и уцепился за ветку, но она была сухая и обломилась. Тогда Аре поплыл дальше, держась за ветку, которая служила ему чем-то вроде лодки или челнока. Он подплыл к верхушке другой сосны, ухватился за зеленую ветвь, поднялся по ней и расположился на ветвях. Там он провел много дней, питаясь только шишками.

Однажды на ветку сосны села птица и сказала Аре:

— Земля близко, почему бы тебе не спуститься туда?

— Не могу, я слишком ослаб. Если я слезу с сосны, я погибну.

Тогда птица сказала:

— Я буду искать землю.

Птицы принялись летать, держа в клювах корзинки с землей и разбрасывая землю по воде. И вода начала убывать. Тогда Аре спустился с сосны. Но жил он один-одинешенек среди животных и питался лишь плодами и деревьями.

Однажды птица сказала ему:

— Почему ты не найдешь себе подругу? На озерном заливе есть мостки. Сделай себе плот, а я прикажу уткам отвезти тебя туда, где живут другие люди.

На другой день спозаранку утки взяли плот Аре на буксир и повезли его туда, где жили другие люди.

У берега озера купалось много девушек. Они увидели плот и в испуге бросились на берег. Многие из них были нимфами. Но одна из них поплыла к плоту. Аре подхватил ее на руки, а утки отвезли плот к его жилью. Другие девушки рассказали людям о том, что произошло, и те пустились в погоню за беглецами, но догнать их не смогли.

Аре женился на этой нимфе, и у них родилось много детей.

По ночам вокруг их жилища собирались подруги-нимфы и пели, украсив волосы ночными звездами:

Прозываясь речкой Родах,

Розы робкие сорвав,

Их несу в прозрачных водах

Для ребяческих забав.

Меня кличут речкой Иге,

Птичьи песни я несу

И отличную добычу —

Рог охотничий в лесу.

Мы втроем бежим по свету —

Бунах, Элерн, Лутенбах, —

И у нас одни секреты

Пузырьками на губах

Королевой, речка Речниу,

Я не зря наречена:

Три реки — Айш, Визент, Печниц —

Я водой пою сполна.

Айш красна вишневым цветом,

Визент — винно-золотым,

С песней, сказкой и приветом

К малым детям мы спешим.

Речка Печниц, я игрушки

С дальней ярмарки несу —

Пупсы, пушки, погремушки —

Нюренбергскую красу.

Вот ковчег — точь-в-точь, как Ноев,

Вот тетрадь, но, чур, без клякс!

Вот рассказы про героев!

Вот веселый мейстер Сакс!

Ах, какое будет диво!

Позабудете тоску,

Чуть я выложу лениво

Все богатство по песку.

Много знаю, речка Зинна,

Я бегу сквозь бурелом,

Я лесная мой старинный

Друг слывет Лесным Царем.

Речка Нидда, речка Нидда

Любит прятки, а не спесь,

Не показывает вида,

Здесь она или не здесь.

Вам привет, о вертограды!

Вам привет, уступы скал!

Вы сейчас полны отрады —

Сон Господь вам ниспослал.

Нива злака золотого!

Звук пастушеского зова!

Башни замка векового!

Церкви Бога всеблагого!

Вам, великие герои,

Жертвы Вакха и жрецы —

Над великою водою

Вам привет во все концы!

Птица на миг умолкла. Кримхильда, задумчиво глядя на солнце, спросила:

— Скажи, а как был создан свет?

— Рассказывали мне, что однажды Бог лежал, отдыхая от дивных трудов, боги ведь тоже устают. А он, создавший жизнь, каждый день что-нибудь улучшал и совершенствовал, а потому устал. И вот, утомленный, он спал в темноте, потому что тогда еще не было света. Тут пришла навестить его теща. Она споткнулась о панцирь черепахи Отони, упала и сильно ушиблась. И тогда она принялась бранить бога Одина:

— Ты, Один, создал все, создал реки, долины, берега Рейна, крылья птиц, деревья, рыб, зверей. И ты, который создал все это, забыл создать свет? Я уже стара и нетвердо хожу. Один, ты должен создать свет.

Чтобы избежать ссор и упреков, Один на следующий день поднялся очень рано и отправился искать свет. Он долго шел и пришел в долину, где все звери питались и пили речную воду. Один притворился мертвым, превратившись в жука.

Прилетели комары и спросили:

— Ты умер, жук?

И так как жук ничего не ответил, они решили:

— Съедим его, а?

— Нет, — сказал вождь комаров, — подождем, пока прилетят мухи.

Прилетели мухи. Одна из них спросила:

— Жук, ты умер?

А другие тут же решили:

— Съедим его, а?

— Нет, подождем ворона. Подождем, пока прилетит король — ворон.

Прилетел король-корон. Он опустился на землю, посмотрел на Одина, превратившегося в жука, потрогал его клювом и сказал:

— Да, он мертв. Давайте съедим его.

Король-ворон приблизился и уселся на живот огромного жука. А тот только этого и ждал, схватил ворона-короля, тело которого было покрыто не черными перьями, как у других птиц, а волосами, и принялся душить его.

— Я тебя убью, если ты сейчас же не отдашь мне свет, — сказал Один.

— У меня нет света, Один, нет! Не убивай меня, — взмолился ворон-король.

— Одина ты не сможешь обмануть! Отдай мне свет или я убью тебя!

Почувствовав, что умирает, ворон-король раздвинул волосы на груди и выпустил утреннюю звезду.

Утренняя звезда быстро-быстро взлетела на небо. Один натянул свой лук. Зазвенела стрела и пригвоздила звездочку к ночному своду. Но Один не был удовлетворен.

— Это не тот свет, что мне нужен. Он слишком тускл и недостаточен для земли.

— У меня другого нет, — простонал ворон-король.

— Есть, есть. Или ты отдашь его мне, или я еще сильнее сдавлю тебе шею.

Ворон-король вздохнул в отчаянье и раздвинул блестящие волосы на груди, выпустив луну, которая тут же помчалась искать небосвод.

Один натянул свой лук, и стрела полетела. И луна была пригвождена к небу, как до этого утренняя звезда. Но и тут Один не был удовлетворен:

— Я хочу другой свет. Самый большой. А эти два света останутся для ночи, Мне же нужен свет для дня.

И он крепче сжал шею ворона-короля.

Тот снова простонал:

— У меня его нет, Один…

Но, произнося это, он уже открывал грудь…

И тогда солнце, ослепетильное и прекрасное, выплыло из его груди и стало подниматься в бездонную высоту.

Один натянул свой лук и пригвоздил светило к стенам дня. И до сих пор оно там. С того времени жизнь полна света. Созревшие фрукты налились золотом, а цветы заиграли яркими красками. Вода в реках засверкала. И теща Одина никогда больше не жаловалась. Никогда.

Вот так появился в мире свет, — закончила свой рассказ птица.

Волны тихо плескались, бились о берег, рассыпаясь на миллионы мельчайших брызг. Неподалеку за огромными валунами открывалось темное пространство, уходящее глубоко под землю.

— Будто бы чья-то нора, — сказала Кримхильда, разглядывая вход в пещеру.

— Сказывают, что в начале мира была только тьма, — вновь заговорила птица. — Из тьмы вышли два человека. Одного звали Караскубе, другой был его сыном Райру.

И вот когда они шли, Райру споткнулся о камень, выдолбленный, как горшок, и принялся бранить его. Караскубе, отец его, велел сыну взять этот камень с собой.

Райру послушался отца, взвалил камень себе на голову и понес. Пока они шли, камень начал расти. Когда же он сделался очень большим, юноша пожаловался:

— Уж очень тяжелый камень, отец.

Каракубе ничего не ответил.

Пошли они дальше.

Вскоре камень так вырос, что Райру, сгибаясь под его тяжестью, не мог больше идти. А камень, похожий на огромный горшок, все рос и рос.

Потом на небе появилось солнце.

Тут Райру преклонил колена перед отцом, который сотворил небо.

А Караскубе недолюбливал сына за то, что тот знал больше, чем он сам.

И вот однажды выстрелил Караскубе из лука, сбил сосновую шишку и послал Райру за стрелой. Ему хотелось посмотреть, останется Райру в живых или нет.

Начал Райру взбираться на сосну, а ее колючки повернулись так, чтобы не ранить его. Юноша благополучно спустился на землю и отдал отцу стрелу.

В другой раз Караскубе послал сына впереди себя, когда вознамерился делать просеку. Он принялся рубить деревья так, чтобы, падая, они убили Райру.

Так Караскубе вырубал вокруг сына все деревья, но ни одно из них не придавило юношу, он остался цел и невредим.

Однако Караскубе все же решил, что сын умер. Но, вернувшись на вырубку на следующий день, встретил живого Райру.

Тогда Караскубе сказал сыну, что хочет огнем расчистить участок, и велел сыну встать посредине вырубки, чтобы живьем сжечь его. И поджег участок со всех сторон. Райру, увидев, что он окружен огнем, ушел в землю, а когда пламя угасло, снова появился на поверхности, так что жар не причинил ему никакого вреда.

Страшно рассердился Караскубе, увидев, что сын все еще жив.

На следующий день Караскубе отправился в лес один. Там он сделал из сухих листьев броненосца и закопал его в землю, оставив торчать только хвост, который обильно смазал сосновой смолой. Потом позвал сына и предложил:

— Охотиться пойдем?

— Пойдем, — согласился Райру.

Они уже прошли достаточно много, когда Караскубе вдруг сказал:

— Смотри, Райру, броненосец! Вытащи-ка этого хитреца из норы!

Броненосец из листьев выглядел совсем настоящим, только наполовину зарывшимся в землю.

Юноша ухватился за хвост и принялся тащить. Казалось, зверь упирался, а когда Райру решил отпустить его, то не смог оторвать свои руки от его хвоста.

Так броненосец и увлек юношу за собой под землю.

Довольный отец ушел.

Но на следующий день, проходя мимо того места, где был броненосец, он увидел своего сына.

Разозлившись, схватил он дубинку и набросился на него.

Юноша взмолился:

— Не бей меня, отец! Я встретил под землей много хороших людей. Они идут сюда, чтобы работать на нас.

Отец отпустил Райру. Потом взял что-то помял в руках и бросил на землю. Из земли выросло растение, а когда оно расцвело, оказалось, что это — лен. Караскубе сплел веревку, обвязал ею Райру и опустил его в дыру, проделанную броненосцем.

По этой веревке поднялась тьма-тьмущая всякого уродливого народца, потом начали вылезать красивые люди, но не успели они все вылезти, как веревка оборвалась, и те, кто еще цеплялись за нее, попадали опять в дыру.

Райру удалось подняться наверх с красивыми людьми. Увидав такое множество людей, Караскубе приказал наделать разной краски и пометить ею мужчин и женщин. Караскубе понадобилось много времени, чтобы всех раскрасить. И вот одни люди стали дремать, а другие и вовсе уснули.

Ленивым Караскубе сказал:

— Вы лентяи, и потому быть вам птицами, летучими мышами, свиньями, мухами.

А другим, неленивым и красивым, он сказал:

— А вы положите начало рыцарскому роду на земле. И дети ваши будут могущественны!

Потом Караскубе спустился под землю через нору броненосца. С тех пор эту пещеру в земле так и называют его именем…

Кримхильда еще раз взглянула на пещеру, заваленную камнями и со вздохом сказала:

— Я же думаю, что это счастье — быть птицей… Иногда мне кажется, что когда-то давным-давно и я была птицей…

Птица, склонив набок голову, что-то прощелкала в ответ.

Тем временем солнце начало клониться к закату. Вскоре на небе начали появляться первые робкие звезды.

Королевна сказала:

— Как ни печально, милая птица, но мне нужно возвращаться во дворец. Я благодарю тебя за твои песни, почему-то они мне кажутся такими близкими, такими знакомыми…

Королевна вздохнула:

— Расскажи мне на прощание что-нибудь о любви.

— Хорошо, — согласилась птица. Она присела на плечо Кримхильды и запела:

— Сказывают, что жила среди людей одна девушка, на которую почему-то совсем не обращали внимания юноши.

Ее звали Нуэлина. Она очень хорошо знала свою беду и каждый вечер уходила к водопаду и там коротала ночи. Когда же восходящее солнце только-только начинало озарять землю, она возвращалась в деревню.

Мужчины, приходившие по вечерам к водопаду на рыбалку, старались как можно подальше обойти эту девушку.

Однажды ночью, когда Нуэлина спала, с неба упала на лицо ей прохладная капелька, от этого девушка проснулась и, хотя до рассвета было еще далеко, встала и пошла в деревню.

В это самое утро увидел ее возвращавшийся с рыбной ловли юноша и обомлел: Нуэлина показалась ему ослепительно прекрасной. Стал он всем рассказывать, какой красивой стала девушка, прежде столь невзрачная. Над ним смеялись и говорили:

— Это твои глаза приукрасили ее и заставили похорошеть.

Но в то утро удивилась, увидев дочь, даже мать Нуэлины и спросила:

— Доченька, что ты сделала со своим лицом?

— А что, мама, у меня с лицом?

— Ты стала такой красавицей!

— Да ничего я не делала. Правда, этой ночью спала плохо. На лицо мне упала капля дождя, и я после этого заснуть не могла: было так холодно.

Мать посадила ее, как маленькую, на колени и принялась приговаривать:

— Доченька, как же ты хороша! Разве что луна с тобой сравнится!

Чуть позже еще один юноша увидел Нуэлину и сердце его тоже загорелось: «Да это же настоящая красавица!»

Стал он рассказывать друзьям о красоте девушки, но те не поверили, а только смеялись и говорили:

— Не иначе, эта девушка всех нас теперь околдует, и мы по ней сохнуть будем.

Надо сказать, что как раз в тот день был праздник у одной девушки. И у нее собирались гости, чтобы потанцевать.

Наступила ночь, и праздник начался.

Похорошевшая вдруг Нуэлина танцевать не умела: юноши ведь не обращали на нее внимания и никогда не приглашали танцевать. Но на этот раз она тоже пошла на праздник, чтобы поздравить ту девушку. Вошла Нуэлина в дом и всех юношей будто с ума свела. Каждый хотел привлечь ее внимание, выказать ей свою любовь, а она на них и глядеть не глядела.

На следующий день ушла Нуэлина с матерью работать в поле. А юноши собрались и стали меж собой разговаривать:

— Видали, как быстро она нас приворожила! Еще вчера мы и смотреть на нее не хотели, а сегодня глаз не отрываем! Колдунья она, не иначе, вот и обернулась красавицей. Ну, можно ли было даже подумать, что из-за Нуэлины с ума сходить будем! Теперь уж она вволю над нами посмеется. Видите: даже из дому чуть свет ушла. А мы-то глаза пораскрывали. Вот ты хочешь ведь взять ее в жены? И ты, и ты, конечно, не прочь. Да и я только и мечтаю, чтоб взглянула на меня, да поласковее.

А Нуэлина тем временем говорила матери:

— Лучше бы уйти нам. Уйти в другую деревню. Там я нашла бы себе мужа. Здешние-то юноши не любят меня. Мне уже давно пора замуж, а из них ни один за мной даже не поухаживает. Кто захочет жениться на мне? Никто. Да даже если и объявится охотник, я ему не поверю. Бросит он меня на следующий же день. Хватит с меня и так печали. Давай, как только появится молодой месяц, спустимся по реке, да так, чтобы никто нас не видел. Прибьемся к другому народу, упросим и останемся там жить.

— Хорошо, дочка, так и сделаем.

Домой они вернулись уже за полдень.

Юноши, казалось, обжигали Нуэлину пылающими взглядами, но она даже глаз не поднимала. Да, свела их с ума новая красавица. А как вечер спустился, принесли они музыкальные инструменты, стали на них играть. Потанцевать собрались все девушки, кроме Нуэлины. Она с матерью ушла на другой конец деревни, так что все поиски были напрасны.

Когда же утром мать с дочерью вернулись, один юноша подошел к Нуэлине и сказал:

— Радость моя, почему ты не хочешь танцевать с нами, почему избегаешь?

— Сейчас вы все вдруг вспомнили обо мне, зовете танцевать, — ответила девушка. — А давно ли избегали меня и смотрели с отвращением? Что это вам пришло в голову разыскивать меня теперь? Я ведь осталась все та же. Мое сердце глухо к вашим словам, я не могу забыть, как вы относились ко мне. Забудьте меня и оставьте с моей печалью, я уже свыклась с ней.

Юноши, окружив Нуэлину, молчали, только тот, что говорил раньше, снова обратился к девушке:

— Нуэлина, не будь такой жестокой, вспомни, ведь мы одного рода.

Нуэлина рассмеялась в ответ и сказала:

— Теперь у вас находятся для меня самые ласковые слова, а всего несколько дней тому назад вы отворачивались, чтобы не видеть меня, когда я выходила из дому. Забыли уже? Как дети — не помните, что натворили и приходите ко мне с красивыми словами. Подсластите получше ваши речи, но обращайте их к другим женщинам. А я та же, что и прежде.

Юношам показалось, что у них сердца разрываются. Они оставили Нуэлину и, поговорив, решили пойти к ведуну, чтобы узнать, каким же колдовством могла свести их с ума эта раньше такая невзрачная девушка.

Поведали они ведуну-карлику про свою беду, а ночью тот правду-то и выведал. Капля лунной крови упала на лицо девушки, и оттого красота луны засияла на ее лице. Потом он решил попробовать сделать Нуэлину благосклонной к юношам. И обнаружил, что бессилен!

На рассвете карлик-ведун рассказал юношам обо всем, что ему удалось узнать.

Мужчины онемели. В отчаянии смотрели они друг на друга. Наконец один из них, Фуи, сказал:

— Я попробую смягчить сердце Нуэлины. С сегодняшнего дня я стану ее тенью. Сначала она, конечно, будет сердиться, но потом выслушает меня и сердце ее смягчится.

Карлик смеялся, слыша эти речи.

Три луны ходил Фуи за Нуэлиной и все пытался с ней заговорить. А она молчала. Но из-за преследований Фуи и Нуэлина, и ее мать не могли уйти из деревни и уплыть вниз по реке.

Когда взошел молодой месяц, юноши вновь отправились к карлику и попросили у него колдовского средства, чтобы смягчить сердце Нуэлины.

— Хорошо, — сказал карлик. — Есть у меня один амулет, и каждый из вас должен будет пройти с ним мимо Нуэлины. А как пройдете, сердце ее смягчится, она и заговорит. Ну-ка, встаньте вокруг меня! Сейчас я достану амулет. Кто первый его схватит, первый и пройдет мимо девушки.

Неожиданно карлик выхватил из-под кожаной одежды длинную полую кость, поднял ее вверх и дунул в один конец. Все видели, как из другого конца вылетел и упал возле них маленький шарик.

Тут же началась драка. Каждый хотел завладеть амулетом. Юноши толкались, били друг друга и так, незаметно, оказались у реки. Амулет же нечаянно столкнули в воду и тот утонул. Бросились юноши в реку, обшарили ее всю, но напрасно. Целых три дня ныряли они в глубину, осматривая все камни и надеясь на удачу.

А тем временем Нуэлина с матерью потихоньку спустили на воду лодку и отправились на поиски счастья.

Когда юноши вернулись с реки, Нуэлины и ее матери и след простыл. Долго искали их повсюду, но не нашли. А женщины, когда их спрашивали, отвечали: «Мы не знаем!»

Снова отправились мужчины к карлику, чтобы тот сказал, куда скрылась Нуэлина. И ведун ответил:

— Если бы вы прислушались к тому, что говорят люди, не пришлось бы вам идти ко мне снова. Нуэлина отправилась к людям другого рода и там стала женой какого-то рыцаря. Что вы теперь можете сделать?

— Мы отправимся искать Нуэлину и убьем ее мужа, — ответили юноши.

— Что ж, делайте, как знаете. Люди, среди которых теперь Нуэлина, расположились в устье реки.

Воодушевившись, Фуи воскликнул:

— Так пойдемте же скорее! Мы перебьем их всех и вернем Нуэлину!

Мужчины согласились, и в тот же день сели в лодки и отправились вниз по течению, а их жены остались на берегу, растерянно глядя им вслед. Так они простояли до следующего дня, когда к ним пришел карлик и рассказал, что за безумие овладело мужчинами их рода. Потом добавил:

— Не плачьте, завтра же ночью я сделаю так, чтобы и на вас упали капли лунной крови и вы стали красивы, как Нуэлина.

На следующую ночь карлик привел женщин к водопаду и велел им лечь навзничь, лицом к небу.

В полночь женщины почувствовали, как на них падают капли лунной крови. А утром оказалось, что они стали прекрасны, как сама луна.

— Теперь и вы красивы, как Нуэлина, — сказал карлик. — На ваших лицах отблеск луны. И не стоит лить слезы из-за глупых мужей. Если бы они любили вас, то не бросились бы в погоню за Нуэлиной. Вот увидите, многие из них погибнут.

И в самом деле, женщины теперь были очень хороши собой, красота и благородство луны отразились на их лицах.

А как жила Нуэлина? Стоило ей появиться в деревне у устья реки, как все юноши этого чужого рода уже были без ума от нее, и каждый мечтал сделаться ее мужем. Среди них был сын старого рыцаря. И Нуэлина стала его женой.

Зная, что девушка уехала от своих родичей, старый рыцарь решил удостовериться, не преследуют ли ее, и, призвав своего колдуна, с его помощью увидел, как вниз по реке спускается множество людей в лодках. Тогда он попросил колдуна приготовить настой и полил им берег, где причаливали лодки, и везде, где только могли появиться незваные, нежеланные гости. А потом сказал всем:

— На берег не ходите, там приготовлено угощение для тех глупцов, что плывут к нам.

Услышала эти слова Нуэлина, забилось ее сердце, и отправилась она в полночь посмотреть, что же произойдет.

Нуэлина пошла берегом реки, и только приблизилась к тому месту, где было разлито колдовское зелье, как в глазах у нее потемнело, девушка упала без памяти.

А мужчины, приехавшие за ней, вышли из лодок. И едва ступили на берег, как тут же превратились в летучих мышей и ночных птиц. Те же, кто коснулся речной воды, стали выдрами и рыбами. И когда взошло солнце, только их лодки покачивались у берега, да по земле были разбросаны стрелы, луки и разные вещи.

Муж Нуэлины и ее мать, видя, что девушка исчезла, принялись искать ее повсюду и расспрашивать у людей. Но никто не знал, где она.

А ночью старый рыцарь, посоветовавшись с колдуном, уже знал, что Нуэлина на дне реки. Он увидел, как девушка пришла на берег, а Царица Вод, пораженная красотой, взяла ее за руку и увела за собой в глубину.

Безлунными ночами Нуэлина поднимается из реки вместе с Царицей Вод. Они выходят на остров и поют там дивными голосами:

Еле слышно, еле слышно

Колыбельная звучит.

Как велит нам месяц вышний,

В небе лья свои лучи.

Детки малые уснули

В колыбели рейнских вод,

И в печальном карауле

Нимфа песни им поет.

Пойте, сестры, слитным строем

Как журча у камня воды,

Как кружась медвяным строем

Пчелы после непогоды.

Птица допела, вспорхнула и улетела. Словно растаяла в ночи.

Освещенная юной бледной луной, Кримхильда не спеша возвращалась во дворец.

Сердце ее стучало, а губы чуть слышно шептали:

— Почему, почему птица рассказала мне такую печальную историю о любви? Даже нет, не о любви, а о крови. Может быть, любовь и кровь неразделимы? Я слышала, как об этом часто говорила матушка. Да, я слышала это… Как будто бы… когда-то давно… может быть, в детстве… И что значит мой сон?

И Кримхильда побежала по песчатой отмели. В глазах у нее сгустилась тьма, и большая золотая змея будто бы глядела на нее огромными немигающими глазами с огромного черного неба, усыпанного звездами.

«Господи, помилуй!» — шептала Кримхильда и бежала, не чувствуя под собой ног.

Позади нее мелькали какие-то неясные тени, раздавались чьи-то голоса:

Глянь! совы взор жгучий зорок.

Слышь! летучей мыши вспорх

Раз, два и раз —

Смолк глас.

Глянь! цветов дрожат головки.

Слышь! стеня, поют соловки.

Раз, два и раз —

Смолк глас.

Глянь! луна вверху восходит.

Слышь! вода внизу исходит.

Раз, два и раз —

Ни капли для нас.

Это были птицы. Огромные черные птицы, на головах у них сияли ослепительные звездные венки. Бесчисленное множество птиц сопровождало Кримхильду на пустынном берегу.

Они пели на своем птичьем языке, но каким-то непостижимым образом Кримхильда понимала, точнее, угадывала, знала смысл, тайную суть, что несли их голоса:

Кто руки заломил у скал,

Кто песни пастуха страшится

И лунной влаги не взалкал,

К тому тоска тягчайшая стучится.

Кто на лугу не рвет цветов,

Кто их без сожаленья давит

Чредой скитальческих шагов

Тот мучиться любовь свою заставит.

Кто верности обет презрит,

Кто снов святых ни в грош не ставит,

Кто их лукавым взором мнит,

Тот честь свою на женский волос ставит.

Кто хочет посмешить богов

Кощунственной любовной ложью,

Безумец, он отверг любовь,

Но угодит ей в лоно позже.

Кто не ходил к реке один,

Кто, наклоняясь к быстротечной

Зеркальных не видал картин,

Тот муки и не ведает сердечной.

Кто бросит камнем в голубей,

Чтобы прервать их воркованье,

И светом ложных фонарей

Смутит пловца влюбленного скитальца,

Кто по примятости травы

В грехе пастушку уличает

И грех несет на суд молвы,

Тот в сердце червя зависти питает.

Глянь! змеи в цветущих кущах жало!

Слышь! соловка жалко завздыхал.

Раз, два и раз —

Смолк глас.

Кто коры ищет одной за грех,

А смерти сердца не страшится,

Свою вину с грехами всех

Слагая, к покаянью не стремится,

Кто времени готов пенять

И за мгновенность — мирозданью,

Тому вовеки не понять,

Как льнет в душе раскаянье к страданью.

Слышь! червь гложет древесину!

Слышь! тоска трясет осину.

Раз, два и раз —

Смолк глас.

Кто гнезд чужих не разорял,

Кто в небе ласточек полету

Душой смягчившейся внимал,

Тот рад о ближнем проявить заботу.

Кто колос гнутый разогнет,

Кто муху, вырвав из неволи,

И паутины не порвет,

Тот полон состраданья к каждой боли.

Глянь! пух ягненка остался на терньях,

Чтобы птенец не погиб на растеньях!

Раз, два и раз —

Есть жалость в нас.

Кто встретил радостно рассвет

И в полдень весело смеялся,

И в темноте затеплив свет,

Читал, пока рассвета не дождался,

Тот радостно в глаза любви заглянет,

А если в лоно угодит ей,

Печалиться и плакаться не станет,

Отрады былой, но не забытой.

Глянь! смеется ночью воздух

Слышь! вот птичья песнь при звездах

Дол, лес и дол —

Кто к нам пришел?

Сбрасывая венки в воду, птицы лишались оперения и обращались в младенцев.

«Да это же ангелы!» — мелькнуло в голове у потрясенной Кримхильды.

Огромная золотая змея глядела на нее сверху. В ее короне сверкали алые звезды. Змея шептала, будто бы в покорившем ее забытьи:

— Кто будит меня?

Не выйду я, нет!

Окутал меня

Таинственный свет.

Сон держит меня —

Вот мой ответ…

Кримхильда вскрикнула и упала без чувств. Что-то до боли знакомое всколыхнулось в ней яркими звездными брызгами. И погасло.

Когда она открыла глаза, небо было светлым, бледная луна почти утратила свой недавний блеск и белела из небытия. Вставал рассвет.

Запели птицы. Сначала соловьи, потом жаворонки. Еще и еще. Волны тихо вторили нежным шепотом. Что-то теплое коснулось лица королевны. Она вздрогнула. Перед ней стояла Дева Мария. Вся в белом. В глазах ее были любовь и слезы. Она пела и улыбалась:

Смолкни, милый соловей,

Чтобы эхо из ветвей

Королевну не пугало.

Ах! Она мила, добра, —

Еще каплю, до утра

Пусть поспит, она устала.

Притаись за розой алой,

Ветви дуба, не шумите!

Тише, тише, замолчите!

Тихо, ветер, погоди,

Королевну не буди.

Видишь, я чуть слышно плачу

В лунном свете, наудачу,

Я брожу и тихо плачу.

Королевна, королевна,

Я пою, любовью млея,

Нежно шепчет вся аллея.

Королевна! Королевна!

Вот ушла луна, светлея,

Вышло солнце, девочку жалея.

Я пою, златая фея,

Королевна! Королевна!

— Ты фея? — прошептала Кримхильда.

Дева Мария поцеловала ее в лоб и ответила:

— Я любовь твоя.

Поцеловала и исчезла. Растаяла в утреннем свете.

Кримхильда поднялась на ноги. «Может быть, мне все это приснилось?» — подумала она.

В старой часовне у дворца глухо ударил колокол.

В огромном, выложенном разноцветной мозаикой зале дворца все так же тихо перебирал струны арфы и пел свою песню старый Тассо.

Однажды, дело шло уже к вечеру, солнце садилось в бледное марево, и слитная тень всадника и верблюда, плывшая по степи, вытянулась в длину, — так однажды на исходе дня, не становившегося однако прохладнее, а пылавшего под медным небосводом безветренным зноем, от которого воздух мерцал над сухой травой, у Иакова язык присыхал к нёбу, ибо со вчерашнего дня у него не было во рту ни капли воды. Он увидел что-то живое далеко на равнине, и его зоркие, несмотря на усталость, глаза скоро разглядели сгрудившееся вокруг колодца овечье стадо, пастухов, собак. Он судорожно встрепенулся от счастья и облегченно вздохнул. Но на уме у него было только одно — вода! Прищелкивая пальцами, во всю мощь пересохшего горла он кричал это слово своему животному, которое и само уже почуяло благодать, вытянуло шею, раздуло ноздри и, напрягшись, ускорило шаг.

Вскоре он был уже так близко, что мог различить цветные метки на спинах овец, лица пастухов под наголовниками от солнца, волосы у них на груди, браслеты на руках.

Псы зарычали и залаяли, не переставая следить за овцами, чтобы те не разбредались, но пастухи лениво прикрикнули на собак, потому что не боялись одинокого путника и видели, что тот еще издали мирно и вежливо приветствовал их.

Пастухов было четверо или пятеро, как помнилось Иакову, с двумя примерно сотнями овец из породы курдючных, как он определил наметанным глазом. Пастухи праздно кто стоял, кто сидел возле колодца, еще закрытого круглым камнем. Все они были вооружены пращами, один из них пощипывал струны лютни.

Иаков тогда сразу же заговорил с ними, назвав их братьями, и, приложив руку ко лбу, крикнул наудачу, что бог их велик и могуч, хотя не знал толком, под каким они богом. Но в ответ на это, как и в ответ на все другое, что он говорил, те только переглядывались и качали головами, с сомненьем прищелкивая языком. Удивляться тут было нечему, они, конечно, не понимали его.

Но среди них нашелся один, с серебряной монетой на груди, он назвал свое имя — Иеруввал, и был он, по его словам, родом из страны Амурру, — он говорил не совсем так, как Иаков, но очень похоже, так что они друг друга понимали. И пастух Иеруввал мог служить толмачом, переводя слова Иакова на их наречие.

Пастухи поблагодарили Иакова за дань уважения, отданную силе их бога, и представились по именам. Их звали Вулутту, Шамаш-Ламасси, Пес Эи, и еще был кто-то. После этого им не пришлось спрашивать у Иакова, как его зовут и каково его происхождение — он сам поспешил сообщить им и то, и другое, не преминув с горечью намекнуть на дорожное приключение, ввергшее его в нищету. Но прежде всего он попросил воды.

Ему подали глиняную бутыль, и хотя вода в ней была уже теплая, он выпил ее с великим блаженством.

Верблюду же его пришлось подождать. Да и овец тоже, казалось, еще не поили. Камень все еще лежал на колодце и по какой-то причине никому не приходило на ум отвалить его.

— Откуда вы родом, братья? — спросил Иаков.

— Харран, Харран, — отвечали они. — Бел-Харран — владыка дороги. Великий, великий, самый могущественный и великий!

— Во всяком случае, — сказал с достоинством Иаков. — Но как раз в Харран и ведет моя дорога. Это далеко отсюда?

Харран был совсем недалеко. Город находился за грядой холмов. С овцами до него можно было добраться за час.

— Чудо Господне! — воскликнул Иаков. — Значит, я на месте! После более чем семнадцати дней пути! Просто не верится!..

И он спросил пастухов, знают ли они, коль скоро из Харрана, Лавана, сына Вафуила, Нахорова сына.

Те его отлично знали. Он жил не в городе, а всего в получасе ходьбы отсюда. Пастухи ждали его овец.

— Здоров ли он?

— Вполне. А что?

— А то, что я о нем слышал.

Затем пастухи сказали, что ждут Рахиль, его дочь.

— Об этом я и хотел вас спросить, — воскликнул Иаков. — Насчет ожидания! Я давно уже дивлюсь на вас. Вы сидите вокруг закрытого колодца, как сторожа, вместо того, чтобы отвалить камень и напоить скот. В чем тут дело? Правда, сейчас еще немного рано гнать скот домой, но раз уж вы здесь, раз уж вы пришли к скважине, вы бы все-таки могли отвалить камень и напоить овец вашего господина, вместо того, чтобы сидеть, даже если эта девица, которую вы называли, еще не явилась.

Он говорил с рабами наставительно и как человек, стоящий выше их, хотя и называл их братьями.

Вода взбодрила его тело и душу, он чувствовал свое превосходство перед ними.

Посовещавшись на своем языке, они передали ему через Иеруввала: так уж заведено, что они ждут, так оно положено. Они не могут отвалить камень, напоить стадо и погнать его домой, пока не придет Рахиль с овцами своего отца, которых она пасет. Сначала нужно собрать все стада, а потом уже гнать скот домой. И когда Рахиль приходит к колодцу первой, раньше, чем они, она тоже ждет, чтобы они пришли и отвалили камень.

— Охотно верю, — усмехнулся Иаков. — Она делает это потому, что ей одной не отваливать крышку, тут нужны мужские руки.

Но пастухи отвечали, что это безразлично, по какой причине она их ждет, так или иначе она ждет их, и поэтому они ждут ее тоже.

— Ладно, — сказал Иаков, — пожалуй, вы даже правы и, пожалуй, иначе вам и не подобает вести себя. Жаль только, что моему верблюду приходится столько времени терпеть жажду. Как, сказали вы, зовут эту девицу? Рахиль? — повторил он. — Иеруввал, объясни им, что это значит на нашем языке! Разве она и впрямь уже объягнилась, эта овечка, которая заставляет нас ждать?

— О нет, — сказали пастухи, — она чиста, как лилия в поле весной, как лепесток розы в росе, и мужские руки ей еще незнакомы. Ей двенадцать лет.

Видно было, что они относятся к ней почтительно, и невольно Иаков тоже проникся почтением к ней. Он, улыбаясь, вздохнул, ибо сердце его слегка екнуло от радостного любопытства при мысли о предстоящем знакомстве с дочерью дяди.

С помощью Иеруввала он еще немного поболтал с пастухами о здешних ценах на овец, о том, что можно выручить за свой товар, покуда один из них не сказал: «Вот и она».

Для быстрейшего времяпровождения Иаков уже начал рассказывать кровавую сказку о юных разбойниках, но при этих словах он умолк и повернулся туда, куда указывала рука пастуха. Тут и он увидел ее впервые, судьбу своего сердца, невесту своей души. Ту, ради глаз которой ему пришлось служить четырнадцать лет — овцу, мать, агнца.

Рахиль шла посреди своего стада, которое плотно сбилось вокруг нее, потому что овец все время обегал, высунув язык, свирепый пес.

В знак приветствия Рахиль подняла, держа за середину, свой посох, пастушеское оружие, металлическая часть которого состояла из серпа или мотыги. При этом она склонила голову к плечу и улыбнулась.

И впервые, издали, Иаков увидел ее очень белые руки и сверкающие красивые зубы.

Приблизившись, она обогнала семенивших перед ней овец, проложив себе дорогу посохом.

— Вот и я, — сказала она, прищурив глаза, как это делают близорукие люди, а потом подняла брови и добавила удивленно и весело:

— Чужеземец!

Чужой верблюд и незнакомая фигура Иакова уже давно должны были броситься ей в глаза, однако она не сразу показала, что заметила их.

Пастухи у колодца молчали и держались в стороне при встрече господских детей. Иеруввал тоже, казалось, решил, что они как-то договорятся между собой, и глядел на песок.

Под тявканье пса Рахили Иаков приветствовал ее поднятыми руками. Она ответила быстрым словом, а потом в косом малиновом свете уходящего дня, окруженные овцами и окутанные их чистым дыханием, под высоким бледнеющим небом они стояли с самыми серьезными лицами друг против друга.

Дочь Лавана была сложена изящно, этого не могло скрыть и ее мешковатое длинное желтое одеяние. Нехитро скроенное, оно сидело на девушке хорошо, удобно, хотя и тесно облегая плечи и показывая трогательную их тонкость и хрупкость. Черные волосы Рахили были скорее взлохмачены, чем кудрявы. Она была очаровательна! Была красива красотой одновременно лукавой и кроткой, которая шла от души. Видно было, и Иаков тоже заметил это, что за миловидностью кроются, как источник ее, дух и воля, обернувшиеся женственностью храбрость и ум. Так была она выразительна, так полна готовностью к жизни.

— Тихо, Мардука! — с укором воскликнула она, наклонившись к незамолкающему псу. А потом задала вопрос, который Иаков, и не понимая языка, мгновенно угадал:

— Откуда пришел господин мой?

Он указал через плечо на закат и ответил:

— Амурру.

Она поискала глазами Иеруввала, и, смеясь, кивнула ему подбородком.

— Какая даль! — сказала лицом и устами.

А затем явно попросила точнее назвать место, откуда Иаков родом, заметив, что запад обширен, и назвав при этом несколько тамошних городов.

— Беэршива, — ответил Иаков.

Она насторожилась, повторила. И ее рот, который уже начал любить, назвал имя Ицхака.

Лицо его дрогнуло, кроткие глаза увлажнились слезами. Он не знал людей Лавана и не торопился вступить с ними в общение. Он был бесприютным пленником преисподней, оказался он здесь не по своей воле. И у него, истощенного передрягами странствий, сдали нервы. Он был у цели, а девушка с глазами сладостной темноты, которая назвала имя далекого его отца, была дочерью брата его матери.

— Рахиль, — сказал он, всхлипывая и протягивая к ней руки, — можно поцеловать тебя?

— С какой стати тебе целовать меня? — сказала она и, смеясь, удивленно попятилась. Она еще не признавалась, что о чем-то догадывается, как прежде не сразу призналась, что заметила чужака.

А он, все еще протягивая к ней руку, другой указывал на свою грудь.

— Иаков! Иаков! — повторял он. — Я! Сын Ицхака, сын Ревекки, Лаван, ты, я, дитя матери, дитя брата…

Она тихо вскрикнула. И хотя она, упираясь ладонью в грудь Иакова, все еще отстраняла его от себя, они, смеясь и оба со слезами на глазах, перечисляли друг другу общую родню, кивали головами, знаками поясняли родословные, складывали указательные пальцы, скрещивали их или прикладывали левый к кончику правого.

— Лаван! Ревекка! — воскликнула она. — Вафуил, сын Нахора и Милки! Дед! Твой! Мой!..

— Фарра! — восклицал он. — Авраам-Исаак! Нахор-Вафуил! Авраам! Прадед! Твой! Мой!..

— Ливан! Адина! — восклицала она. — Лия и Рахиль! Сестры! Двоюродные сестры! Твои!..

Они кивали головами и кивали сквозь слезы, договорившись насчет кровной своей родни со стороны обоих его родителей и ее отца.

Она подставила ему щеки, и он торжественно ее поцеловал.

Три собаки с лаем прыгали вокруг них в том возбуждении, которое овладевает этими животными, когда люди с добрыми или злыми намерениями дотрагиваются друг до друга.

Пастухи дружно хлопали в ладоши и весело, звонким фальцетом кричали: «Лу, лу, лу!».

Так поцеловал он ее сначала в одну щеку, потом в другую. Он запретил себе ощущать при этом прикосновение что-либо, кроме нежности ее щек. Он поцеловал ее благочестиво и церемонно. Но как все-таки ему повезло, что он смог поцеловать ее сразу, ведь ему уже вскружило голову приветливая ночь ее глаз! Иному приходится долго поглядывать, желать и служить, прежде чем будет даровано то умопомрачительное разрешение, которое на Иакова просто с небес свалилось, потому что он был двоюродным братом, близким родственником из дальних краев.

Когда он отпустил ее, Рахиль, смеясь, потерла ладонями места, где ее уколола его борода, и воскликнула:

— Эй, Иеруввал! Шамаш! Буллуту! Скорей отвалите камень от колодца, чтобы овцы попили, и смотрите, чтобы они напились, и напоите верблюда моего двоюродного брата Иакова. Будьте расторопны и сметливы, а я, не мешкая, побегу к Лавану, отцу моему, и скажу ему, что прибыл Иаков, его племянник. Отец в поле, недалеко отсюда, и он прибежит в радости, чтобы обнять Иакова. Управляйтесь побыстрей и трогайтесь за мной, а я бегом!

Все это Иаков понял в общих чертах из жестов и тона, а кое-что и дословно. Он уже начал учиться местному языку ради ее глаз. И когда она побежала, он громко, чтобы девушка успела услышать, остановил пастухов и сказал:

— Эй, братья, прочь от камня, это забота Иакова. Вы охраняли его, как добрые сторожа, а я отвалю его от колодца ради Рахили, двоюродной своей сестры, я один! Ибо дорога поглотила не всю силу мужских рук, и силу их мне пристало одолжить Лавановой дочери, отвалив этот камень, чтобы снять с луны черноту и чтобы круг воды стал прекрасен.

Они уступили ему место, а он стал изо всех сил отодвигать крышку. И хотя для этой работы требовался не один человек, и руки его были не самыми сильными, он один отвалил этот камень.

Теснясь и толкая друг друга, многоголосо заблеяли бараны, овцы и ягнята. Фыркая, встал на ноги верблюд Иакова. Пастухи зачерпывали и разливали по колодам живую воду. Вместе с Иаковом они следили за овцами, отгоняли напившихся и подпускали к воде еще не пивших. А когда все утолили жажду, водрузили камень на место и, прикрыв его дерном, чтобы места этого не было видно и колодцем никто без спроса не пользовался, погнали овец домой. А Иаков возвышался на своем верблюде.

Где-то высоко в поднебесье пропела звонкую песнь птица:

Посмотри на розы эти:

Как их души к свету рвутся!

Словно рано утром дети,

Нам они сквозь сон смеются.

Подымают к небу лица,

Солнце над собой почуя,

Чтобы с ним навеки слиться

В кратком миге поцелуя.

В сладкой изойти печали —

Высшая для них утеха

Глянь, уж многие завяли,

Не видать на лицах смеха.

Нет им радости милее,

Как в любимом раствориться

И навек преобразиться,

В сладостной истоме млея.

Загрузка...