В тот год я зло и остро чувствовал ничтожность своего поэтического дара. А ещё, с тем же сиротливым отчаянием, я понимал, что написанные мной стихотворения напоминают слепки и маски, снятые с кузнецовских шедевров.
Зато жалкая комната на Большой Серпуховской подтвердила мои лучшие предчувствия и ожидания: почему-то я хотел, чтобы Русский Бог жил так же, как живу я: в тесноте и нищете.
Юрий Поликарпович долго молчал. Ему явно нездоровилось, и минуты тягостного молчания показались мне длинными, как сибирские реки, с плывущими по ним льдинами.
Мы обменялись несколькими незначительными фразами, и Кузнецов вздохнул.
«Я ему неинтересен», — пронзило меня.
Кузнецов заметил моё состояние и, улыбнувшись, попросил прочитать что-нибудь из моих любимых стихотворений.
«Я останусь один, — с трудом начал я проговаривать недавно написанные строки. — Я останусь один в этом городе. Я забуду, как звать моих старых и добрых друзей. Замолчит телефон, загрустит, как собака, на проводе, постучит почтальон с полной сумкой засушенных дней».
«Хорошо, — выслушав меня до конца, сказал Кузнецов. — Очень хорошо. Но, запомните, Михаил: в поэзии можно преображать всё, что только захочется, но заимствовать нельзя». Окончание этой фразы прозвучало так же, как знаменитая фраза Гамлета: «На мне играть нельзя».
И тут я, совсем потерявшись, сказал великую глупость: «Юрий Поликарпович, что я могу поделать? Мне кажется, что почти все ваши стихотворения написаны обо мне». — «Вот как? — Кузнецов усмехнулся. — Выходит, что мы с вами родственные души?» — «Выходит, что так», — ответил я. — «Это заметно, — снова усмехнулся Кузнецов. — Но лучшие ваши стихи существуют в вашей собственной стихии, там, где меня нет и никогда не было. Кстати, в одном стихотворении у вас встречается слово „ырка“. Это что?» — «Это нечистый дух». — «Интересно, — глаза поэта слегка потеплели. — Выходит, что учёные ошибаются, утверждая, что в русском языке слов на букву „ы“ не существует?» — «Конечно, ошибаются!» — выдохнул я и понял, что всё самое страшное осталось позади.
Действительно, мы разговорились. Кузнецов рассказал мне о своём потрясении, что он испытал, читая «Поэтические воззрения славян на природу», посоветовал не читать современную поэзию, а своими настольными книгами сделать произведения Иннокентия Анненского, Константина Случевского, Сергея Есенина, Николая Заболоцкого и Артюра Рембо.
В моей рукописи он выделил два десятка стихотворений и сказал, что их можно смело подавать на конкурс в Литературный институт. Позже я так и сделал. Хотя ни одно из этих стихотворений не вошло в мою первую книгу: редактор самарского книжного издательства, словно царский цензор, безжалостно перечеркнул их «хером», и сказал, что «такую чушь он никогда в жизни не видел и видеть не желает».
Чувствуя непонятное расположение Кузнецова ко мне, я попросил его подписать книгу «Во мне и рядом — даль», но Юрий Поликарпович, заметив на странице книги библиотечный штамп, явно растерялся, помедлил, потом спросил: «Украл?» — «Украл», — обречённо сказал я. — «Нет, не подпишу», — и тут же пожалев меня, достал откуда-то из угла только что вышедшую «Край света — за первым утлом», и написал: «Михаилу Анищенко: на крестный путь и добрые раздумья».
Особенно хорошо запомнились мне слова Кузнецова о том, что русский поэт должен видеть себя во всём — даже в том, что он ненавидит.
«В конечном счёте, — говорил он, — поэт обязан вернуть замороченному человеку всё то, что мы изгнали, уничтожили, сожгли на раскольничьих кострах… Русская поэзия — это возвращение Памяти. Это возвращение к истокам».
Благодаря Юрию Кузнецову, и его советам во время наших коротких и редких встреч, я стал почти вслепую, на ощупь, пробираться по неведомым тропинкам к благословенным истокам человеческого бытия. Сквозь затерянные в человеческой памяти времена меня вела кузнецовская вера и даже — уверенность, что неуправляемая никем стихия древнего мифа есть магический язык, в тайну которого люди заглянули, но раскусить её так и не смогли. Благодаря Кузнецову, у меня почти не было сомнений в том, что взросление древних земных мыслителей проводилось не путём наивных рассуждений, но под прямым воздействием невидимых сущностей различных времён и пространств. Занесённые пылью тысячелетий, сакральные откровения, стоящие у истоков всякого знания и опыта, приходят к людям, как правило, с великим опозданием, с тем, чтобы сначала люди, замороченные и сбитые с толку собственной глупостью, опровергли истины высших существ, а затем бы нашли в уничтоженном, растоптанном и плюнутом ими — немыслимые откровения.
Оживающие символы поэтически передавали те понятия, которые слишком возвышены и неуловимы, чтобы их можно было втиснуть в прокрустово ложе современного оскоплённого русского языка. Везде, слева и справа, спереди и сзади, снизу и вверху существовали вещи настолько тонкие, что их можно было чувствовать или угадывать, но видеть их стеклянными глазами было нельзя.
А Кузнецов видел.
И позже я тоже смог увидеть несколько миров. Я бывал там, где раз и навсегда останавливаются стрелки всех человеческих часов; я шёл через пространства, которые вовсе не есть расстояния; я видел расстояния, где не бывает расставаний; я видела берег, где царица Клеопатра влюблена в русского поэта Лермонтова, а солнечный бог Осирис, не боясь ярости Орфея, выносит из ада прекрасную Эвридику и признаётся ей в любви на русском языке…
Пройдёт много лет и однажды, прочитав мои новые стихотворения, Юрий Кузнецов скажет: «Такое ощущение, что эти строки родились на Большой Серпуховке, во время нашего самого первого разговора». И он с явным удовольствием прочитал ещё раз: «Глубоки моря и реки, но истоки глубже рек».
Интересно, что за всю свою жизнь я лишь три раза посылал Кузнецову свои стихотворения, и каждый раз он давал их в «Нашем современнике» в полном объёме и без единой правки. Это очень радовало меня.
И много раз, погибая и вновь возрождаясь, я повторял очень нужные мне слова, сказанные когда-то Юрием Кузнецовым.
Юрий Поликарпович, как мне кажется, был убеждён, что истинная жизнь России скрывается во всём, что она растеряла. Да, он не успел вернуть нам все богатства, когда-то потерянные русской душой, но он верил, что вначале было не просто слово, а русское слово. Верить в это стараюсь и я.
Поющая половица
Памяти Юрия Кузнецова
1.
Он вошёл в мою комнату. Вздрогнул
За окном окаянный закат.
Он мой лоб молчаливо потрогал,
Он сказал мне: «Ты сам виноват».
«О, несчастный, — сказал он, — на склоне
Из-под ног ускользающих лет,
Ты моих повелений не понял
И в тебе умирает поэт».
«О, пойдём же, — сказал он, — со мною»,
«Ты готов?» — Я ответил: «Готов».
Мы пошли над холодной рекою,
Над равниной печали и снов.
Мы пошли в золотом пересверке
Человеческих мыслей и грёз,
И тонули безмолвные церкви
В океане бессмысленных слёз.
Всюду были какие-то тени,
Всюду было темно и мертво.
Он сказал: «Становись на колени,
И молись на себя самого!»
И уже начиная клониться,
Поводя деревянной рукой,
Я сказал: «На кого мне молиться?
Я не ведаю, кто я такой!»
Он сказал мне сердито и строго:
«Утони в темноте и мольбе,
Ибо смерть и бессмертие Бога
Пребывают от века в тебе!»
Я упал на колени и робко
Осенил безнадёжным крестом
Всё, убитое мною до срока,
Всё, что предал я в мире земном.
Я стоял перед ним, погибая,
В первый раз виноват без вины.
Он смотрел на меня, не мигая,
Как иконы глядят со стены,
Далеко, за чертой назиданья,
Он, пугая врагов и друзей,
Обещал мне великие знанья
И ключи от закрытых дверей.
Он смотрел на меня, узнавая,
Не подвластный мышиной возне.
«О весна без конца и без края!» —
Волновалось и пело во мне.
Так летели мгновенья и годы,
Создавая виток за витком.
И пространство небесной свободы
В моём горле стояло, как ком.
Он смотрел, а потом равнодушно
Повернулся спиною ко мне,
И святое «Послушай! Послушай!»
Я напрасно кричал в тишине.
За окном ещё звёзды мелькали,
Но рождалось сиротство в груди.
«Вот и всё, — он сказал. — Поболтали»,
«А теперь, — он сказал, — уходи!»
Я упал ему в ноги, рыдая,
Золотыми словами звеня.
«Не гони!» — я кричал, умирая,
И тогда он ударил меня.
И глотая вселенское зелье,
Словно искра в безжалостной мгле,
Я не помню, как падал на землю
И как полз по осенней земле.
Я измерил овраги и горки,
Припечатал к земле ковыли…
И опять те же рамки и шторки,
Да иконы в столетней пыли.
И теперь в идиотской улыбке
Я одно откровенье таю:
«Я гостил у него по ошибке
И он понял ошибку свою».
На испод разрывая рубахи,
Я шепчу по случайным углам:
«Моё место в тюрьме и на плахе,
Под забором, на дне, но не там».
В ускользающей памяти роясь,
Я твержу для потехи живых:
«Это поезд, всего только поезд
С огоньками созвездий чужих».
Этот узел никто не разрубит,
Я напрасно о чуде молил.
Он меня никогда не полюбит,
Он меня никогда не любил.
2.
В безвозвратной пустыне разлуки
Я по стонущим рельсам бреду,
И срывают трамвайные дуги
За звездою другую звезду.
Я хватаюсь за воздух колючий,
На носки поднимаюсь опять.
Это счастье похоже на случай
И на время, бегущее вспять.
Из-за гор, из-за рек, из-за шторок,
Проклиная извечный бедлам,
Я бегу в этот бред, в этот морок,
По протаявшим в небе следам.
Что за жизнь? Не пойму и не знаю!
Но понять ещё силюсь пока,
И сожжённые книги листаю,
Где исток не забыла река.
Надомной и над ними всё гуще,
Всё страшнее смыкается ночь.
И я знаю: никто всемогущий
На земле мне не может помочь.
Я бросаю узлы и котомки
И стегаю вожжами коня…
Только рвутся, как струны, постромки
И надежды бегут от меня.
Тает след их в пурге заполошной
Не пройти ни коню, ни луне.
И смотрю я с тоскою острожной
В небеса, недоступные мне.
Я внимаю далёкому звуку,
Ту же тайну на сердце храня…
Может быть, он протянет мне руку,
Может быть, он полюбит меня…
*
Плюнул на славу, расстался с мечтой,
Стал ощущением света и звука.
Душу его составляло Ничто,
В этом была его смертная мука.
Могли он выжить? Наверное, мог…
Но ни строки, ни судьбы не исправил
В мире, где Дьявол светился, как Бог,
В мире, где Бог бесновался, как Дьявол.
*
Чётки дней перебираю,
Жгу последнюю свечу.
«Умираешь?» — «Умираю».
«Оставайся» — «Не хочу».
Я не плачу, Бога ради,
И не рву земную связь.
На столе лежат тетради,
Как живые, шевелясь.
Все страницы дышат бредом.
Их не сжечь, не утопить.
Между тем и этим светом
Невозможно долго жить.
*
Пустотой обернулась дорога.
Не кори меня, мальчик, не злись,
Ничего, что друзья от порога,
Как круги по воде разошлись.
Разлетелись мечты, и подруги,
Предсказанья пошли на ущерб.
Но круги превращаются в круги,
Просиявших в потёмках судеб.
Снова блещут небесные росы,
Снова свищут в ночи соловьи.
И, как древние каменотёсы,
Бьются с вечностью строки твои.
*
Владея огненным пером,
Он жил, как истина и совесть.
Хотелось вровень встать с Христом,
И Сатану заткнуть за пояс.
Под вечный свист троянских стрел,
Подобно смертному поклону,
Весь мир на щит его смотрел,
А он на мир, как на Горгону.
Владея словом и мечом,
Он жил божественно и сиро.
О чём он думал? Ни о чём!
И это тоже тайна мира.
Он обжигал зарёй уста,
Сводил с ума свою усталость.
И солнце мёртвого Христа
Над ним всё чаще поднималось.
В потёмках страх мерцал, как нож,
И хохотали чьи-то лица:
«Не ери себе. Ты весь умрёшь.
Ничто твоё не повторится!»
Он встал, как воин, на меже,
Тоску с презрением мешая.
Но что-то дрогнуло в душе,
Земную муку довершая.
Святой, великий, как народ,
Он рвал невидимые сети…
Но крестный путь на крестный ход
Он изменил.
О, ужас смерти!
*
Возник в пыли немыслимый Атлант.
И, за чертой небесного разгула,
Открылась дверь, как в юности талант…
Но эта дверь нас тоже обманула!
Он опалил презрением уста.
Но испугавшись истинного слова, —
Ушёл в пустыню мёртвого Христа,
В пески тоски и морока чужого.
Нет, неспроста дорога пресеклась
И затянулась истово и туго:
Он к нам спешил, Пегаса оседлав,
А уезжал на ослике испуга.
*
Обнесла меня осень наследством,
Обложила промокшей бедой.
Облетает высокое детство
Золотою и ржавой листвой.
Грустный век! От плеча до запястья
Разучились бежать мураши.
Вот и мне для любви и участья
Не хватило сегодня души.
До последнего вдоха, до края,
Предающей поэтов мечты,
Ходят ночи и дни, умирая,
От великой своей красоты.
Заслонившись от Божьего лика,
Не найдя ни начал, ни концов,
Я бы умер без стона и крика,
Как сумел умереть Кузнецов.
Но любимая книга святится,
И надежда из книги встаёт:
«Раздражённо скрипят половицы,
Но одна половица поёт!»
Значит, нет ни конца, ни предела!
Юра! Юра! Во имя твоё
Я опять принимаюсь за дело,
Неподкупное дело своё.
*
То не ветер свистит на затоне,
Не преступники плачут в кино, —
Это ржут деревянные кони,
Убегая из ЦПКиО.
Налету разогнулась подкова.
Задрожали Москва и Сургут.
По России слова Кузнецова,
Словно черти от грома бегут.
Под забором страна умирает,
Над страной миллионы ворон;
И шампанское в кружках играет,
Как оркестр из бюро похорон.
*
Я отшатнусь от лика грозного,
И всё пойму в конце концов.
По трупу Павлика Морозова
Гуляет Юрий Кузнецов.
Он много нам чего рассказывал,
Но сам нарушил уговор.
Поэт теряет искры разума,
Когда в нём дышит прокурор.
Когда среди узлов распутанных,
Он топчет белые цветы;
Когда отверженных и плюнутых
Он видит с горней высоты.
Он нас прощаньем не обрадовал,
Но был наказан в свой черёд:
И Фёдор Тютчев в муках адовых
Ему руки не подаёт.
*
Веры нет и нет надежды.
Русь, от речки до куста,
Разделили, как одежды
Осуждённого Христа.
Всё не то и всё не это.
Жизнь нелепа и проста.
В доме русского поэта
Прописалась темнота.
Нищий. Клоун. Неудачник.
Косоглазый и хромой,
Встанет ночью и заплачет:
«Боже, Боже, Боже мой!
Не даётся в руки слово.
Поздно плакать и алкать.
После Юры Кузнецова
Больше нечего писать».
Водку выпьет из заначки,
Содрогнётся до нутра;
Молча встанет на карачки
И напьётся из ведра.
Ни одной душой не признан,
Он устало и хмельно,
Словно в пасть капитализма,
Смотрит в чёрное окно.
К потолку поднимет очи,
Злой, колючий, как стерня:
«Почему ты, аве Отче,
Отвернулся от меня?»
Голос явный, но незримый
В темноте блеснёт, как нож:
— Больно?
— Больно.
— Пей, родимый…
Пей, покуда не умрёшь.
*
Вспомнится снова и снова,
Как, ощущая вдовство,
После безумств Кузнецова,
После прозрений его —
Бедная русская Лира,
Тихо и грустно, сама,
С неба на землю сходила —
Так же, как сходят с ума;
Как спотыкаются стрелки,
Как догорает жнивьё —
Там, где целуют подделки
В мёртвые губы её.
Михаил Всеволодович Анищенко родился 9 ноября 1950 года. В своей жизни он перепробовал десятки профессий: работал фрезеровщиком, слесарем, сантехником, сторожем, журналистом. В 1977 году его приняли в Литературный институт. Спустя два года поэт выпустил первую книгу стихов «Что за горами». А потом его трижды из института выгоняли.
Уж в 2007 году Евгений Евтушенко рассказывал о нём: «Каким-то образом во время перестройки стал одним из помощников самарского мэра. Но, увидев, как люди не выдерживают испытания властью и деньгами, проникся идиосинкразией к политике. Уехал в деревню, несколько лет пытался жить одним огородом. Раздражал своей откровенностью и непохожестью тех, кто любит паханствовать. Из зависти и в отместку его начали преследовать, даже избили».
Умер Анищенко 24 ноября 2011 года.