Михаил Анищенко. Самая первая встреча

К Юрию Кузнецову я шёл, как на плаху

В тот год я зло и остро чувствовал ничтожность своего поэтического дара. А ещё, с тем же сиротливым отчаянием, я понимал, что написанные мной стихотворения напоминают слепки и маски, снятые с кузнецовских шедевров.

Зато жалкая комната на Большой Серпуховской подтвердила мои лучшие предчувствия и ожидания: почему-то я хотел, чтобы Русский Бог жил так же, как живу я: в тесноте и нищете.

Юрий Поликарпович долго молчал. Ему явно нездоровилось, и минуты тягостного молчания показались мне длинными, как сибирские реки, с плывущими по ним льдинами.

Мы обменялись несколькими незначительными фразами, и Кузнецов вздохнул.

«Я ему неинтересен», — пронзило меня.

Кузнецов заметил моё состояние и, улыбнувшись, попросил прочитать что-нибудь из моих любимых стихотворений.

«Я останусь один, — с трудом начал я проговаривать недавно написанные строки. — Я останусь один в этом городе. Я забуду, как звать моих старых и добрых друзей. Замолчит телефон, загрустит, как собака, на проводе, постучит почтальон с полной сумкой засушенных дней».

«Хорошо, — выслушав меня до конца, сказал Кузнецов. — Очень хорошо. Но, запомните, Михаил: в поэзии можно преображать всё, что только захочется, но заимствовать нельзя». Окончание этой фразы прозвучало так же, как знаменитая фраза Гамлета: «На мне играть нельзя».

И тут я, совсем потерявшись, сказал великую глупость: «Юрий Поликарпович, что я могу поделать? Мне кажется, что почти все ваши стихотворения написаны обо мне». — «Вот как? — Кузнецов усмехнулся. — Выходит, что мы с вами родственные души?» — «Выходит, что так», — ответил я. — «Это заметно, — снова усмехнулся Кузнецов. — Но лучшие ваши стихи существуют в вашей собственной стихии, там, где меня нет и никогда не было. Кстати, в одном стихотворении у вас встречается слово „ырка“. Это что?» — «Это нечистый дух». — «Интересно, — глаза поэта слегка потеплели. — Выходит, что учёные ошибаются, утверждая, что в русском языке слов на букву „ы“ не существует?» — «Конечно, ошибаются!» — выдохнул я и понял, что всё самое страшное осталось позади.

Действительно, мы разговорились. Кузнецов рассказал мне о своём потрясении, что он испытал, читая «Поэтические воззрения славян на природу», посоветовал не читать современную поэзию, а своими настольными книгами сделать произведения Иннокентия Анненского, Константина Случевского, Сергея Есенина, Николая Заболоцкого и Артюра Рембо.

В моей рукописи он выделил два десятка стихотворений и сказал, что их можно смело подавать на конкурс в Литературный институт. Позже я так и сделал. Хотя ни одно из этих стихотворений не вошло в мою первую книгу: редактор самарского книжного издательства, словно царский цензор, безжалостно перечеркнул их «хером», и сказал, что «такую чушь он никогда в жизни не видел и видеть не желает».

Чувствуя непонятное расположение Кузнецова ко мне, я попросил его подписать книгу «Во мне и рядом — даль», но Юрий Поликарпович, заметив на странице книги библиотечный штамп, явно растерялся, помедлил, потом спросил: «Украл?» — «Украл», — обречённо сказал я. — «Нет, не подпишу», — и тут же пожалев меня, достал откуда-то из угла только что вышедшую «Край света — за первым утлом», и написал: «Михаилу Анищенко: на крестный путь и добрые раздумья».

Особенно хорошо запомнились мне слова Кузнецова о том, что русский поэт должен видеть себя во всём — даже в том, что он ненавидит.

«В конечном счёте, — говорил он, — поэт обязан вернуть замороченному человеку всё то, что мы изгнали, уничтожили, сожгли на раскольничьих кострах… Русская поэзия — это возвращение Памяти. Это возвращение к истокам».

Благодаря Юрию Кузнецову, и его советам во время наших коротких и редких встреч, я стал почти вслепую, на ощупь, пробираться по неведомым тропинкам к благословенным истокам человеческого бытия. Сквозь затерянные в человеческой памяти времена меня вела кузнецовская вера и даже — уверенность, что неуправляемая никем стихия древнего мифа есть магический язык, в тайну которого люди заглянули, но раскусить её так и не смогли. Благодаря Кузнецову, у меня почти не было сомнений в том, что взросление древних земных мыслителей проводилось не путём наивных рассуждений, но под прямым воздействием невидимых сущностей различных времён и пространств. Занесённые пылью тысячелетий, сакральные откровения, стоящие у истоков всякого знания и опыта, приходят к людям, как правило, с великим опозданием, с тем, чтобы сначала люди, замороченные и сбитые с толку собственной глупостью, опровергли истины высших существ, а затем бы нашли в уничтоженном, растоптанном и плюнутом ими — немыслимые откровения.

Оживающие символы поэтически передавали те понятия, которые слишком возвышены и неуловимы, чтобы их можно было втиснуть в прокрустово ложе современного оскоплённого русского языка. Везде, слева и справа, спереди и сзади, снизу и вверху существовали вещи настолько тонкие, что их можно было чувствовать или угадывать, но видеть их стеклянными глазами было нельзя.

А Кузнецов видел.

И позже я тоже смог увидеть несколько миров. Я бывал там, где раз и навсегда останавливаются стрелки всех человеческих часов; я шёл через пространства, которые вовсе не есть расстояния; я видел расстояния, где не бывает расставаний; я видела берег, где царица Клеопатра влюблена в русского поэта Лермонтова, а солнечный бог Осирис, не боясь ярости Орфея, выносит из ада прекрасную Эвридику и признаётся ей в любви на русском языке…

Пройдёт много лет и однажды, прочитав мои новые стихотворения, Юрий Кузнецов скажет: «Такое ощущение, что эти строки родились на Большой Серпуховке, во время нашего самого первого разговора». И он с явным удовольствием прочитал ещё раз: «Глубоки моря и реки, но истоки глубже рек».

Интересно, что за всю свою жизнь я лишь три раза посылал Кузнецову свои стихотворения, и каждый раз он давал их в «Нашем современнике» в полном объёме и без единой правки. Это очень радовало меня.

И много раз, погибая и вновь возрождаясь, я повторял очень нужные мне слова, сказанные когда-то Юрием Кузнецовым.

Юрий Поликарпович, как мне кажется, был убеждён, что истинная жизнь России скрывается во всём, что она растеряла. Да, он не успел вернуть нам все богатства, когда-то потерянные русской душой, но он верил, что вначале было не просто слово, а русское слово. Верить в это стараюсь и я.

Поющая половица

Памяти Юрия Кузнецова

1.

Он вошёл в мою комнату. Вздрогнул

За окном окаянный закат.

Он мой лоб молчаливо потрогал,

Он сказал мне: «Ты сам виноват».

«О, несчастный, — сказал он, — на склоне

Из-под ног ускользающих лет,

Ты моих повелений не понял

И в тебе умирает поэт».

«О, пойдём же, — сказал он, — со мною»,

«Ты готов?» — Я ответил: «Готов».

Мы пошли над холодной рекою,

Над равниной печали и снов.

Мы пошли в золотом пересверке

Человеческих мыслей и грёз,

И тонули безмолвные церкви

В океане бессмысленных слёз.

Всюду были какие-то тени,

Всюду было темно и мертво.

Он сказал: «Становись на колени,

И молись на себя самого!»

И уже начиная клониться,

Поводя деревянной рукой,

Я сказал: «На кого мне молиться?

Я не ведаю, кто я такой!»

Он сказал мне сердито и строго:

«Утони в темноте и мольбе,

Ибо смерть и бессмертие Бога

Пребывают от века в тебе!»

Я упал на колени и робко

Осенил безнадёжным крестом

Всё, убитое мною до срока,

Всё, что предал я в мире земном.

Я стоял перед ним, погибая,

В первый раз виноват без вины.

Он смотрел на меня, не мигая,

Как иконы глядят со стены,

Далеко, за чертой назиданья,

Он, пугая врагов и друзей,

Обещал мне великие знанья

И ключи от закрытых дверей.

Он смотрел на меня, узнавая,

Не подвластный мышиной возне.

«О весна без конца и без края!» —

Волновалось и пело во мне.

Так летели мгновенья и годы,

Создавая виток за витком.

И пространство небесной свободы

В моём горле стояло, как ком.

Он смотрел, а потом равнодушно

Повернулся спиною ко мне,

И святое «Послушай! Послушай!»

Я напрасно кричал в тишине.

За окном ещё звёзды мелькали,

Но рождалось сиротство в груди.

«Вот и всё, — он сказал. — Поболтали»,

«А теперь, — он сказал, — уходи!»

Я упал ему в ноги, рыдая,

Золотыми словами звеня.

«Не гони!» — я кричал, умирая,

И тогда он ударил меня.

И глотая вселенское зелье,

Словно искра в безжалостной мгле,

Я не помню, как падал на землю

И как полз по осенней земле.

Я измерил овраги и горки,

Припечатал к земле ковыли…

И опять те же рамки и шторки,

Да иконы в столетней пыли.

И теперь в идиотской улыбке

Я одно откровенье таю:

«Я гостил у него по ошибке

И он понял ошибку свою».

На испод разрывая рубахи,

Я шепчу по случайным углам:

«Моё место в тюрьме и на плахе,

Под забором, на дне, но не там».

В ускользающей памяти роясь,

Я твержу для потехи живых:

«Это поезд, всего только поезд

С огоньками созвездий чужих».

Этот узел никто не разрубит,

Я напрасно о чуде молил.

Он меня никогда не полюбит,

Он меня никогда не любил.

2.

В безвозвратной пустыне разлуки

Я по стонущим рельсам бреду,

И срывают трамвайные дуги

За звездою другую звезду.

Я хватаюсь за воздух колючий,

На носки поднимаюсь опять.

Это счастье похоже на случай

И на время, бегущее вспять.

Из-за гор, из-за рек, из-за шторок,

Проклиная извечный бедлам,

Я бегу в этот бред, в этот морок,

По протаявшим в небе следам.

Что за жизнь? Не пойму и не знаю!

Но понять ещё силюсь пока,

И сожжённые книги листаю,

Где исток не забыла река.

Надомной и над ними всё гуще,

Всё страшнее смыкается ночь.

И я знаю: никто всемогущий

На земле мне не может помочь.

Я бросаю узлы и котомки

И стегаю вожжами коня…

Только рвутся, как струны, постромки

И надежды бегут от меня.

Тает след их в пурге заполошной

Не пройти ни коню, ни луне.

И смотрю я с тоскою острожной

В небеса, недоступные мне.

Я внимаю далёкому звуку,

Ту же тайну на сердце храня…

Может быть, он протянет мне руку,

Может быть, он полюбит меня…

*

Плюнул на славу, расстался с мечтой,

Стал ощущением света и звука.

Душу его составляло Ничто,

В этом была его смертная мука.

Могли он выжить? Наверное, мог…

Но ни строки, ни судьбы не исправил

В мире, где Дьявол светился, как Бог,

В мире, где Бог бесновался, как Дьявол.

*

Чётки дней перебираю,

Жгу последнюю свечу.

«Умираешь?» — «Умираю».

«Оставайся» — «Не хочу».

Я не плачу, Бога ради,

И не рву земную связь.

На столе лежат тетради,

Как живые, шевелясь.

Все страницы дышат бредом.

Их не сжечь, не утопить.

Между тем и этим светом

Невозможно долго жить.

*

Пустотой обернулась дорога.

Не кори меня, мальчик, не злись,

Ничего, что друзья от порога,

Как круги по воде разошлись.

Разлетелись мечты, и подруги,

Предсказанья пошли на ущерб.

Но круги превращаются в круги,

Просиявших в потёмках судеб.

Снова блещут небесные росы,

Снова свищут в ночи соловьи.

И, как древние каменотёсы,

Бьются с вечностью строки твои.

*

Владея огненным пером,

Он жил, как истина и совесть.

Хотелось вровень встать с Христом,

И Сатану заткнуть за пояс.

Под вечный свист троянских стрел,

Подобно смертному поклону,

Весь мир на щит его смотрел,

А он на мир, как на Горгону.

Владея словом и мечом,

Он жил божественно и сиро.

О чём он думал? Ни о чём!

И это тоже тайна мира.

Он обжигал зарёй уста,

Сводил с ума свою усталость.

И солнце мёртвого Христа

Над ним всё чаще поднималось.

В потёмках страх мерцал, как нож,

И хохотали чьи-то лица:

«Не ери себе. Ты весь умрёшь.

Ничто твоё не повторится!»

Он встал, как воин, на меже,

Тоску с презрением мешая.

Но что-то дрогнуло в душе,

Земную муку довершая.

Святой, великий, как народ,

Он рвал невидимые сети…

Но крестный путь на крестный ход

Он изменил.

О, ужас смерти!

*

Возник в пыли немыслимый Атлант.

И, за чертой небесного разгула,

Открылась дверь, как в юности талант…

Но эта дверь нас тоже обманула!

Он опалил презрением уста.

Но испугавшись истинного слова, —

Ушёл в пустыню мёртвого Христа,

В пески тоски и морока чужого.

Нет, неспроста дорога пресеклась

И затянулась истово и туго:

Он к нам спешил, Пегаса оседлав,

А уезжал на ослике испуга.

*

Обнесла меня осень наследством,

Обложила промокшей бедой.

Облетает высокое детство

Золотою и ржавой листвой.

Грустный век! От плеча до запястья

Разучились бежать мураши.

Вот и мне для любви и участья

Не хватило сегодня души.

До последнего вдоха, до края,

Предающей поэтов мечты,

Ходят ночи и дни, умирая,

От великой своей красоты.

Заслонившись от Божьего лика,

Не найдя ни начал, ни концов,

Я бы умер без стона и крика,

Как сумел умереть Кузнецов.

Но любимая книга святится,

И надежда из книги встаёт:

«Раздражённо скрипят половицы,

Но одна половица поёт!»

Значит, нет ни конца, ни предела!

Юра! Юра! Во имя твоё

Я опять принимаюсь за дело,

Неподкупное дело своё.

*

То не ветер свистит на затоне,

Не преступники плачут в кино, —

Это ржут деревянные кони,

Убегая из ЦПКиО.

Налету разогнулась подкова.

Задрожали Москва и Сургут.

По России слова Кузнецова,

Словно черти от грома бегут.

Под забором страна умирает,

Над страной миллионы ворон;

И шампанское в кружках играет,

Как оркестр из бюро похорон.

*

Я отшатнусь от лика грозного,

И всё пойму в конце концов.

По трупу Павлика Морозова

Гуляет Юрий Кузнецов.

Он много нам чего рассказывал,

Но сам нарушил уговор.

Поэт теряет искры разума,

Когда в нём дышит прокурор.

Когда среди узлов распутанных,

Он топчет белые цветы;

Когда отверженных и плюнутых

Он видит с горней высоты.

Он нас прощаньем не обрадовал,

Но был наказан в свой черёд:

И Фёдор Тютчев в муках адовых

Ему руки не подаёт.

*

Веры нет и нет надежды.

Русь, от речки до куста,

Разделили, как одежды

Осуждённого Христа.

Всё не то и всё не это.

Жизнь нелепа и проста.

В доме русского поэта

Прописалась темнота.

Нищий. Клоун. Неудачник.

Косоглазый и хромой,

Встанет ночью и заплачет:

«Боже, Боже, Боже мой!

Не даётся в руки слово.

Поздно плакать и алкать.

После Юры Кузнецова

Больше нечего писать».

Водку выпьет из заначки,

Содрогнётся до нутра;

Молча встанет на карачки

И напьётся из ведра.

Ни одной душой не признан,

Он устало и хмельно,

Словно в пасть капитализма,

Смотрит в чёрное окно.

К потолку поднимет очи,

Злой, колючий, как стерня:

«Почему ты, аве Отче,

Отвернулся от меня?»

Голос явный, но незримый

В темноте блеснёт, как нож:

— Больно?

— Больно.

— Пей, родимый…

Пей, покуда не умрёшь.

*

Вспомнится снова и снова,

Как, ощущая вдовство,

После безумств Кузнецова,

После прозрений его —

Бедная русская Лира,

Тихо и грустно, сама,

С неба на землю сходила —

Так же, как сходят с ума;

Как спотыкаются стрелки,

Как догорает жнивьё —

Там, где целуют подделки

В мёртвые губы её.

Михаил Всеволодович Анищенко родился 9 ноября 1950 года. В своей жизни он перепробовал десятки профессий: работал фрезеровщиком, слесарем, сантехником, сторожем, журналистом. В 1977 году его приняли в Литературный институт. Спустя два года поэт выпустил первую книгу стихов «Что за горами». А потом его трижды из института выгоняли.

Уж в 2007 году Евгений Евтушенко рассказывал о нём: «Каким-то образом во время перестройки стал одним из помощников самарского мэра. Но, увидев, как люди не выдерживают испытания властью и деньгами, проникся идиосинкразией к политике. Уехал в деревню, несколько лет пытался жить одним огородом. Раздражал своей откровенностью и непохожестью тех, кто любит паханствовать. Из зависти и в отместку его начали преследовать, даже избили».

Умер Анищенко 24 ноября 2011 года.

Загрузка...