28

Ну что ж, господа, про революцию нравов так про революцию, сюжет делает внезапный прорыв в будущее, сюжет начинает прорисовываться все явственнее и набирает скорость, как пущенный под откос товарняк. Так или примерно так выразился в свое время Владимир Ильич Ульянов, на что Надежда Константиновна резонно заметила: «А нам, марксистам-прогрессистам, все равно, что подносить не целованных, что относить целованных…»

Вам-то все равно, господа революционеры, у вас времени в истории и красных красок предостачно, а вот войдите в положение низкооплачиваемого автора, у которого на шее две тещи и две неработающие жены. Цензуры нынче вроде нет, вроде тишь и благодать, а на самом деле как раз все наоборот, тухлый ветер перемен уже задул… И невольно пишешь с оглядкой, чтобы самому не стать внештатным персонажиком в белых тапочках, чтобы самому не угодить в отлет. Да, творческая свобода, надвременная свободка нам только снится. И никогда, никогда не можешь себе позволить, как жертве социализма, убрать ногу с педали тормозов, стоп-сигналы то и дело помигивают, вызывая недовольство читателей, критиков, а в первую очередь персонажей. Персонажи нынче ой как непросты, и всяк качает права и даже порой угрожает автору. Вот и попробуй с ними сладить. А не угодишь — разбегутся во все стороны, как тараканы, да на тебя же, где надо, и настучат. Приходится искать консенсус и усмирять недовольство тех, которые еще не описаны и то и дело стучатся то в дверь, то в крышку гроба, то в затопленный отсек… межзвездный отсек. И вся эта пестрая публика буквально раздергивает сюжетик, как жильцы коммунальной квартиры. Порой эта неугомонная братва расшатывает стропила, растаскивает кто куда строительный материал романчика, и чтобы ее как-то утихомирить, приходится мимоходом делать зарисовки, небольшие творческие заготовки, маленькие отступления и инверсии. Ничто не исчезает в этом мире бесследно, не растворяется в космосе ни одна душа и каждый персонаж — это слепок либо с живой, либо с усопшей души. Впрочем, усопших душ не бывает, усопшими бывают лишь люди, а души бессмертны, и они непрерывно плодят и плодят персонажи, чтобы воплотиться хоть в них и начать разговаривать, начать передвигаться и незримо перетекать в читательские миры, завоевывая и их души, а затем перевоплощая в живых людей. Бог не дает сачковать. Он всегда на стреме. Он только и делает, что занимается сублимацией душ и перелицовкой персонажей, вставляя все новые и новые файлы в башку автора. И особо в цене души покинувших земную юдоль писателей, как трансформаторов персонажей.

Вот так иной раз в минуты отступлений предаешься размышлизмам, расхаживаешь, как прораб, по строительной площадке романчика, а под ногами то здесь, то там лежат нетрезвые, что-то невнятно мычащие, что-то претенциозно помыкивающие персонажи, лежат штабелями еще не нашедшие применения заготовки, которые и выбросить жалко, и неизвестно куда приткнуть, не лезут в строку, а ты примериваешь их и так и эдак…

Ну как откажешь во внимании Николаю Васильевичу Гоголю, если он прорвался на страницы повествования! А ведь дальнейшая судьба андреевского Гоголя и впрямь трагична, и впрямь символична для нашего времени и достойна отдельной главы. И надо бы описать то, как бронзовый андреевский Гоголь пробирался тайком на Украину по ночам, и сколько претерпел он в пути разных невзгод, и даже посягательство на его личность и бронзовое имущество. У нас ведь обидеть и ограбить даже бронзовый памятник — плевое дело. И куда жаловаться пойдешь? Самое трудное было — отбиться Николаю Васильевичу от простых мужиков в провинции, от собирателей цветных металлов, которые все порывались сдать его в утильсырье. У них голова шла кругом при виде разгуливающего такого количества валюты, неважно, классику она принадлежит или нет. И дело порой доходило буквально до драки, буквально до руко- и бронзоприкладства, хорошо рядом был в изножье Тарас Бульба. А то б не миновать беды. Не миновать переплавки. И очень был удивлен Николай Васильевич андреевский, что таким непотребным делом стали заниматься мужики на Руси Великой через сто пятьдесят лет после написания «Мертвых душ», прямо-таки антинародным делом выкорчевывания памятников из истории и обрезанием высоковольтных и низковольтных проводов, а также телефонных линий. Это обстоятельство повергло незабвенного классика в шок, и он даже сделал передых в пути и две ночи кряду сидел в глубокой задумчивости на площади какого-то зачуханного городишки в рязанской провинции под названием Козловещенск. И нелегкие думы выдавили бронзовую слезу из его бронзовых глаз. Николай Васильевич пытался предугадать, что же ждет его дальше в тайном шествии по Руси Великой, что ждет его в тихом некогда городе Нежине и на хуторе Васильевском. Нет ли и там злостных утильщиков и посягателей на памятники, невзиравших на лица и литературную особенность. А ежели и там, на Украйне, такая же нищета, как и в Рязанщине, как и в тульской глубинке, то стоит ли туда держать путь? Не проще ли одуматься и поворотить назад в Москву? И начхать на запахи, начхать на «Грузинскую кухню».

Всюду в жизни есть свои неудобства и надо искать консенсус, надо притираться в рыночном мире, надо уметь прощать и забыть об амбициях, о том, что ты велик. Ты думаешь, что ты велик, а это оказывается иллюзией… Ты просто кусище, глыбища бронзы. И вся твоя цена измеряется весом…

Вот так его всегда на полдороге терзали сомнения и всегда было трудно на что-то решиться, даже рукопись «Мертвых душ» толком сжечь не сумел и несколько страниц выхватил из камина холоп Семен… Не было советчиков рядом, не было ни друзей, ни жены, ни детишек… И чем дольше предавался горестным мыслям Николай Васильевич, сидя посреди площади города Козловещенска прямо напротив бывшего здания райкома партии, а ныне Союза рязанских коммерсантов, тем тверже зрела в нем уверенность, тем увереннее прорастала мысль, что зря, зря он сорвался с места и оставил одного Гоголя томского. Как-никак собрат, несмотря что гранитный и изваян коммунистами. Москва есть Москва! Хоть в утиль не сдадут! Не пропадешь бесследно в жерле доменной печи. А в Нежине мужичье, видать, тоже бедствует, тоже изрядно озлоблено. И кому он там нужен? Помнят ли хохлы о нем? Ведь никогда не был украинским писателем, никогда не был ультранационалистом…

И вот однажды ночью тихую задумчивость Николая Васильевича нарушили звуки тяжелых бронзовых шагов, и он поднял очи и увидел нежданно пробирающегося такого же бедолагу, как и он сам, бронзового, в полный рост, Михаила Юрьевича Лермонтова. Правая бронзовая рука его была на перевязи и брякала, позванивала чуть слышно на ходу, а в глазах слабо светились судорожным светом то ли страх, то ли загнанность затравленного зверя.

— Сударь, — окликнул он Гоголя андреевского. — Вы спите? Простите великодушно, что потревожил вас и оторвал от высоких дум.

— Да нет, я не сплю, какие уж тут высокие думы, я отдыхаю с дороги, притомился малость в боях с местным мужичьем-утильщиками, — отвечал Николай Васильевич.

— Так, значит, вы не местный? — удивился Лермонтов.

— Конечно же, нет. Да и откуда взять в этом захолустье столько бронзы на памятник. Во мне четыре с половиной тонны, — проговорил с грустью Гоголь. — Да и зачем я рязанцам? Здесь не почитают и не читают меня.

— А во мне четыреста пудов меди, да восемьсот пудов олова, да тысяча двести пудов бронзы, — отвечал с горьким вздохом Михаил Юрьевич. — Мне передвигаться бесшумно очень сложно. А тут вот давеча на пустынной дороге напали парни из захолустья, хотели руку отпилить. Покалечили меня. Теперь бряцаю на ходу. А на ремонт средств нет. Мне бы вызнать покороче дорогу на Кавказ. Я пробираюсь из Нижнего Новгорода в Пятигорск.

— На лечение? — полюбопытствовал Гоголь.

— Да какое, к черту, лечение! Устал я стоять в этом Нижнем Новгороде на площади. Кругом киоски, тонары, лотки, грязь, ругань, торги идут от зари до зари, война с рэкетом, поборы чиновников. А тут я ни к селу ни к городу. Они и прозвание мне дали — «Мишка Бельмастый». Если забивают «стрелку», то так и говорят — побазарим у Бельмастого ровно в шесть. Надоело, знаете ли, опостылело все на свете. Сто восемь лет отстоял, всего повидал на своем веку, терпел мэром города Бориса Немцова, потом этого, как его, киндерсюрприза Кириенко. Воровали тогда, я бы сказал, умеренно, а сейчас распоясались вовсе, не отличишь блатных воров от политиков, а политиков от казнокрадов, хотя мне, прошу заметить, сверху видно все даже за каменными стенами. А вы куда держите путь, сударь?

— Да я и сам не знаю, — ответил смущенно Гоголь. — Думал было идти в Нежин, да, видать, утильщики не дадут достигнуть, очень уж во мне большой соблазн для них таится. Лучше б я гранитным был. Гранитным памятникам нынче жить куда проще. Что с них взять? Никому до тебя дела нет, если не подпадаешь под постановление бывшего президента Ельцина «О идеологической направленности памятников». Я до 1952 года на бывшем Арбатском, а ныне Гоголевском бульваре стоял. Не угодил Сталину как «думающий Гоголь», задвинули во двор, хотя к политике никогда не имел никакого отношения. И нынче иметь не хотел бы. Вон ведь выселил прощелыга Гавриил Попов с Лубянки Феликса Эдмундовича Дзержинского, а ведь какая глыбища была. Теперь красуется на месте свалки памятников на Крымском валу. Там и тридцать шесть Ильичей, там и Крупская, и три Карла Маркса, и семь Энгельсов, и два Щорса, а Павлик Морозов бронзовый работы скульптора Исаака Рабиновича пропал бесследно, хотя был на балансе у правительства Москвы. Пропали неизвестно куда все семнадцать товарищей Сталиных, пропал памятник скульптора Шадра «Ленин в гробу»…

— Это которого Шадра? — полюбопытствовал провинциал Михаил Юрьевич, не блиставший эрудицией и часто путавший гениального скульптора Ивана Петровича Витали с сыном плотника из города Шадринска Ивана Дмитриевича Иванова, взявшего себе псевдоним «Шадр» на европейский манер.

— А это того самого, голубчик, который наваял бюсты «Рабочий», «Крестьянка», «Красноармеец», «Сеятель»… Их изображения, если памятуете, были запечатлены на советских денежных знаках до 1961 года… Вы должны были слыхивать о его нашумевших скульптурах «Булыжник — оружие пролетариата» или «Рабочий сезонник», который стоит рядом с вашим московским собратом — Михаилом Юрьевичем гранитным — в Лермонтовском скверике, который уцелел от Лермонтовской площади. А ведь раньше в Москве был Лермонтовский проспект… Времена меняются, господин поручик, вчера ты был проспектом, а завтра, глядишь, именем твоим не назовут и закоулок. Вы ведь и при жизни стали жертвой политических интриг. Жаль, жаль, что свидеться нам не довелось, а ведь дом вашего батюшки на Малой Молчановке всего в двух шагах от усадьбы Аксакова на Большом Афанасьевском переулке, где я живал прежде. Да и последние четыре года я обретался неподалеку, в доме Талызиных, где сжег рукопись «Мертвых душ»…

— Неужели так-таки взяли и сожгли без оглядки на потомков?! — тоскливо вскричал поручик Лермонтов. — Я не знал, я не дожил, я был в ту пору уже давно убит на дуэли…

— Да помилуйте, зачем она им. Они и остальных моих сочинений сегодня не читают. Мы устарели, голубчик. Мы уже не «герои нашего времени», мы покрытые патиной герои прошедших времен. Впрочем, все, что я там накалякал, у меня сидит сиднем в голове, я ведь на досуге все мысленно перелицовываю и переписываю, женил вот надысь Чичикова на одной отставной генеральше и пустил его на поприще дипломатии, а он, подлец, возьми и развяжи с турком войну. Грозил втянуть весь Новый Свет вместе с Абрамом Линкольном. Я, брат, вовремя его остановил, перекинул лет на пятьдесят вперед, так он надумал учинить в России революцию, а допреж переловить и извести всех граждан по фамилии Ульянов.

— Да что Ульянов! Он пацан. Хоть грамоте умел… А надо бы переловить допреж всех, кто имел фамилию Ельцин и Чубайс. А заодно всех отпрысков Черномырдиных. А та-кож Абрамовичей и этих, как их…

— Лужковых?

— Да нет же… Выскочило из головы. Ну, которые приватизировали алюминиевые заводы.

— А, братьев Черных?

— Да нет же, — тер в досадной забывчивости бронзовый лоб Михаил Юрьевич.

— Знаю, знаю, кого вы имеете в виду. Дерипасок, — мелко, дробно хохотнул Гоголь. — Расчудеснейшая фамильица. Надо будет ввести какого-нибудь негодяйчика в сюжет «Ревизора» в новой редакции бронзового литья.

— А вы что же, рукописи льете? — удивился провинциал Лермонтов.

— Запросто, — усмехнулся Гоголь. — При нынешней технологии это пустяки. А то ведь бронзовых перьев нынче нет, да и бронзовых чернил не сыскать. А так отлил на матрице и держишь в себе… Была тут одна предерзостная мыслишка послать на конкурс в «Триумф», в фонд Бориса Абрамовича Березовского, где председатель жюри Василий Аксенов. Да ведь они, наверное, в бронзе не берут? Им в золоте подавай, наивысшей пробы. Да и концы надо иметь…

— Это какие же такие концы? — насторожился поручик Лермонтов и на всякий случай подкрутил свой бронзовый ус.

— Да обыкновенные концы. Ты знаешь меня, я знаю тебя, а ты, к примеру, Никодима Петровича, а он Виктора Степановича, а тот Владимира Владимировича, а уж тот самого… Вот и выходит, что сводишь концы с концами. А у меня на Аксенова нет концов. И на Юнну Мориц нет. И на Фазиля Искандера нет… И замусолят они мою бронзу… А ведь от себя, от плоти своей отрываю, голубчик, переписываю по шестнадцати разов кряду за долгие московские зимние ночи. Вернее, переписывал раньше. А пару лет назад построили рядом со мной во дворе «Грузинскую кухню». Запахи там, доложу я вам, ужаснейшие по своей сложности, во дворе двенадцать мусорных баков, высятся грудой ящики из-под пива, из-под вина, из-под водок семнадцати сортов, банки консервные из-под соусов всевозможных иностранных. Летом предаваться сочинительству невозможно: вонь, мухи хмельные носятся роями целыми, полчища полупьяных крыс. Я летом и не творил последние три года. Сочинял немного зимой, когда нет такой вони и окна ресторана не открывают, не слышно запахов, не слышно кичливых грузинских песен. Это вам, голубчик, мил Кавказ, это вам хотелось бы стоять на моем месте. Глядишь, и написали бы роман о «новых русских», о «новых грузинах» и «новых азербайджанцах»… Ведь как ловко опутали своими шелковыми прядями медоточивой лжи Москву, погибла матушка, омаразматилась вконец, все пропили дети гнилостного пролетариата, молившиеся на идола Ульянова. А он идол, идол! Да и мы с вами, голубчик, превратились в идолов. Только нам веры нет, слаба наша вера красивых, хоть и честных слов, не пробрать ей нынче сердца. Иное литье сейчас надобно. Я ведь только сейчас понял — языческой верой мы, памятники, сильны! И обижать нас, идолов, не след. Вот недавно два молодых балбеса забрались на памятник Минину и Пожарскому на Красной площади, обломили часть бронзового барельефа, а тут нога возьми да и подвернись, рухнул обидчик на мостовую с расколотым черепом. Думали — случайность… А случайность — это самая строгая закономерность. Никакой случайности не было. Минин того балбеса и наказал, хотя Пожарский хотел простить дурню шалость…

— Это вам, москвичам, привольно, у вас есть о чем писать, — ответил, баюкая пораненную руку и нежно поглаживая ее, поручик Лермонтов. — А у нас в провинции такая дремучая смертельная тоска, такая непробиваемая коррупция, такая гибельная спячка умов. Интеллигенция вымерла. Остался либо спившийся пролетариат, либо проворовавшиеся господа коммунисты, ставшие неокапиталистами и лжепророками. Тоска, тоска, как чума, затопила Россию, она царствует и здесь, в Козловещенске. Прозы я не писал сто лет. Изредка стихи. Хотя был соблазн разворошить новгородский муравейник. О если б кому-то удалось разворошить эти муравейники по всей Руси!.. Но никто, никто из живых не сумел разворошить их. А надо, надо ворошить. Надо, чтоб звонили колокола. Не колокола этих пригревшихся елейных служителей мистического пророка из Назарета, сзывающие на рабское поклонение и шептание молитв, а колокола, разбудившие Минина и Пожарского… Разбудившие умы. Герценов надо клонировать, хотя я всегда был поклонником метода индукции Фейербаха и чувствовал себя неуютно в девятнадцатом веке. Я обречен на вечность, но с готовностью обменял бы эту вечность на год жизни. И неужели мы с вами, Николай Васильевич, не пробудим Русь? Как это там у вас: «О Русь, взмахни крылами». Но нет, не машет…

— Вы знаете, — усмехнулся андреевский Гоголь, — мой Чичиков в прошлом месяце стал депутатом Государственной думы. Пролез-таки, подлец. Раскритиковал Жириновского. Первейший, говорит, жулик, потому что умен и умеет маскироваться под патриота. Высмеял Путина и сообщил обществу, что никаких Путиных не было допреж, а были только Распутины. И, мол, истинной фамилии не надо чураться. Закидал всех сногсшибательными прожектами, предложил новую модель русской деревни, модели рынков. И все это утвердил министр сельского хозяйства Гордеев. Сейчас в правительстве на рассмотрении большой проект. Дельное зерно в нем и впрямь есть. Но прорасти ведь не дадут такие же прохиндеи, как мой Чичиков. Главная беда — никто не может и не хочет с другими договориться, всяк норовит подставить только свой карман.

И чем больше говорил андреевский Гоголь, тем прочнее утверждался в мысли новгородский Лермонтов, что сидящий перед ним Гоголь уже не просто Гоголь — бытописатель и сатирик, а нечто большее, это как бы Гоголь в квадрате или даже в кубе, у которого ум превзошел и перевесил красоту и многоцветье страстей, а бронза сообщила этому вселенскому мудрецу трезвую холодность мысли, и он стал и впрямь идолом, отливающим слова в звенящую строку. И этот Гоголь-идол начисто лишен честолюбия, а мудрость созерцателя вечности убила в нем любопытство и самовлюбленность. Этот бронзовый Гоголь должен был подарить миру нечто возвышенное, показать некий новый путь, дабы заплутавшая Русь снова не угодила в тупик. И новгородскому Лермонтову стало до чертиков обидно, что он впустую простоял сто лет в затхлой провинции и его ни разу не посетило озарение, которое пробудилось в нем сейчас. И он задумался: а надо ли идти в Пятигорск? Он по-прежнему будет там одинок, а Николай Васильевич вряд ли согласится составить компанию. О боже, как измельчала, как низко пала Русь за последние сто лет! А славно было бы вызвать на дуэль этого беса Чубайса, или Анатолия Быкова, или шельмеца Дерипаску… Лужков бы непременно струсил стреляться на пистолетах, а Немцов наверняка завелся бы. Хотя, впрочем, нет… блефанул бы, все они такие, бывшие комсомольские вождики — обещалкины, болтуны и прожектеры…

И словно прочтя его мысли, Гоголь проговорил с дружеской теплотой:

— Вы монумент, как говорится, горячих кровей, что вы будете делать один в Пятигорске? Там уж давно и орлы в горах не летают, а все провалы пообвалились, бюджетных поступлений нет. Вы там покроетесь патиной со скуки. Да там, голубчик, и русских почти не осталось, а кавказцам вы неведомы. Поди, и творений ваших не читали. Благодаря вам и этому разговору я четче осознал — нельзя нам отступать от Москвы, нельзя бросить Русь на растерзание коммерсантам. Мы должны вернуться. Мы пойдем с вами на Крымскую набережную, на кладбище памятников рядом с Домом художников и разбудим их. Мы освободим Москву от нашествия неверных и подумаем, как извести, как обуздать мерзавцев, продажных чиновников. Да я на них Чичикова натравлю. Мы клонируем его. Доведем все до абсурда. Народ русский жив, но он спит, этот чудо-богатырь. Надо ему помочь пробудиться. И поможем мы, памятники! Русские привыкли поклоняться кумирам и идолам. Идолами была сильна языческая Русь.

— Николай Васильевич, — раздался у подножья Гоголя голос барельефного Тараса Бульбы. — Вот слухаю я ваши пышные речи и сосмекаю: шуткуете вы чи ни? Пока горилка дешевая — никто и не встрепенется. Понятное дело, вы, как знаменитый писатель, идете путем ошибок и набивания шишек, вам надо проторивать какую-то чудинку и новизну и завлекать ленивого читателя, чтоб было поинтереснее. Но на революцию нравов вам не потянуть… Да и сподвижников не найдете.

— А вот уже один есть, — кивнул Гоголь на поручика Лермонтова.

— Да какой он вояка, — пустил пренебрежительно дым Тарас Бульба из бронзовой трубки. — И стрелок он неважнецкий. Его самого убили на дуэли.

— Но я же теперь бессмертный, — обиженно заметил голосом завзятого дуэлянта Михаил Юрьевич. — Я всегда был возмутителем спокойствия. Государь император Николай Первый во мне видел личного врага. Я всегда находился в оппозиции к власти. И тем более я презираю сегодняшнюю неконструктивную власть, посадившую Русь на валютный крючок!

— Презрения мало, голуба, — сказал примирительно Тарас Бульба. — Нужна стратегия. Сеча нужна. Дружина добра. Ну явитесь вы на Крымскую набережную, на кладбище памятников, а там почти все политические… Только одних Ульяновых тридцать шесть идолов. Два Щорса. Два Баумана. Три Клары Цеткин. Пять Карлов Марксов. Один Юлиус Фучик, ну да он у нас ни к селу ни к городу. Они ж поднимут такую смуту, эти коммуняки чертовы. Живые не сумели сладить с Ельциным, а тут гранитные. Куда им развернуться… Ну Дзержинского я беру на себя, у меня с ним старые счеты, пострелял немало казачков этот гусь… Да вот незадача — дельных мужиков ни там ни сям нет. Нечего там делать, Николай Васильевич, на этом кладбище политическом. Городские нормальные памятники надо на свою сторону привлекать. Пушкина Александра Сергеевича. Он же при жизни был вашим первейшим другарем. Его и зовите самым наипервейшим. Потом гранитного Михаила Юрьевича Лермонтова. Потом можно взять в компанию мужичков Маяковского и Есенина. Главное — Сереге вина не подносить. Он боевой мужик. А Владимир Владимирович сойдет за кошевого, он могутный, весит триста сорок шесть пудов, это солидный боец. А еще я б покликал солдатиков с памятника павшим под Плевной. У них и оружие есть… Можно «Рабочего сезонника», он не оторвется от коллектива… Ивана Федорова возьмем как агитатора-пропагандиста, он добре умеет задуривать мозги и начитан не хуже вас, Николай Васильевич. Опять же люди нашего стану — Суворов и Кутузов, Барклай де Толли, Багратион, Нахимов, Тотлебен. Не забыть бы офицера Льва Николаевича Толстого…

— Спился он совсем, — сказал грустно Гоголь. — Окружили его со всех сторон три ресторана азербайджанских в «Доме Ростовых», с утра до вечера сплошные попойки, вино льется рекой. Граф и не устоял. Сколько лет хранил твердость, а тут возьми и сорвись. Он ведь еще в тридцать лет дал зарок не брать в рот хмельного. Из-за этого чертова зелья прокутил имение матушки…

— А может, в Москве другой монумент Льва Николаевича есть? — спросил Тарас Бульба.

— Нету второго, — ответил с тоской Гоголь. — Обещал соорудить Зураб Церетели, да обманул. И с Мишей Булгаковым зря он народ обнадежил.

— Ну тогда у нас вся надежда на Юрия Долгорукого, — сказал поручик Лермонтов. — Он один всю мэрию задавит. А за ним ведь еще и полки ратников.

В изножье памятника Гоголю бронза зашевелилась, слегка припухла на барельефе с фигурами, и на постамент вылущился бронзовый Хлестаков, отбиваясь от кого-то, державшего его за фалду сюртука.

— Да оставьте вы меня, пенкосниматель, — раздраженно сказал он. И тут же следом за ним из барельефа вылущился бронзовый Чичиков.

— Господа, господа, не слушайте его, — сказал быстроговоркой Чичиков. — Он ничего дельного не присоветует, этот щелкопер и выжига, а у меня есть дельный проект, я слушал ваш разговор и все успел обдумать. Революции, господа, а особенно революции нравов делаются не так. В любой политической игре не следует пренебрегать даже слабым союзником, даже заплесневелым союзником. И для меня весьма странно, господа, почему вы безоговорочно решили отказаться от участия в борьбе за правое дело совместно с политическими монументами и многоликим Ильичем, который приходится нам в известном смысле даже родственником, ибо Ильичей изваял господин Андреев, наш творец, вечная ему слава, в 1927 году. Остальные политические памятники — и та же Клара Цеткин, и Карл Маркс, и деспот Дзержинский — нам хоть и не родственники по батюшке, но как бы собратья по цеху и всегда могут сгодиться в политической игре, только надо их перехитрить. Тот же Ильич говаривал, что не следует пренебрегать попутчиками. А расстаться с попутчиками можно завсегда на определенном этапе. И совершенно не обязательно потом делить с ними власть. А вот обнадежить надобно. Ведь кому сказать — тридцать шесть Ульяновых. Это же тридцать шесть политических гаубиц. Кроме того, Ильич прекрасный мистификатор. Путин против него просто школяр, школяр без фантазии, а политика без фантазии — это пшик, несмотря на то что у него пятьдесят шесть советников и триста прохиндеев в администрации. Ульянов их всех передушит, как клопов. Только надобно дать ему и народу новые лозунги. Без лозунгов нынче нельзя. В лозунговости вся сила русской политической борьбы. Американцам они ни к чему, а русскому человеку надобна приманка яркая перед глазами. Надобен простой, но ясный манок. Куда идти и за что бороться, кого грабить, кого вешать, кого боготворить. Ельцин обмишулился, думал проскочить на авось, забыл о лозунгах, потому как малограмотен. Вот и завял. Да и Путин не знает, что на них писать. Ему некуда вести народ. Нет четких ориентиров. А лозунги нужны наипростейшие: «Россия — для бедных», «Бензин — автомобилистам», «Землю — дачникам», «Молоко — матерям и младенцам», «Кашу — старикам от воли», «Тюрьмы — ворам», «Реки — рыбакам», «Моря — купальщикам и матросам». Простота важна и внятность. За такими лозунгами наш народ пойдет непременно.

— А всех приватизаторов надобно повесить! — сказал со злорадством Хлестаков.

— Опять же неверно, — остановил его деликатно Чичиков. — Приватизаторы нам тоже сгодятся на хозяйстве. Надобно только на три месяца посадить их всех писать мемуары под прокурорским надзором, чтоб честно делились опытом — кто и как разбогател, где и сколько наворовал, кому сколько дал взяток. И они, став беднотой, тоже возрадуются нашим лозунгам. А мы им снова дадим возможность участвовать в приватизации. Главное дело, чтоб машина не стояла на месте и все вертелось, чтоб все людишки были при деле и каждый самомалейший винтик был смазан, а не забыт, не заржавел, не чувствовал себя обиженным… И всех особо честных приватизаторов надо премировать. А жулье — отправить строить БАМ или другие железные дороги в Сибирь, Сибирь нам пригодится. Границы все временно закрыть, а с заграницей работать по безналу исключительно. И чтобы в правительстве ни единого бывшего члена КПСС и ВЛКСМ. Пусть эти господа трудятся на заводах и в колхозах. А землю давать всем, кто ни попросит. Год-другой не вспахал — забирать назад. И нечего с законами мудрить. Ведь вся беда в том, что нет здравого смысла на Руси. Оттого и вся путаница или путаница… Ни у кого нет самомалейшей веры в завтрашний день. Молимся на доллар, на иностранную бумаженцию. И она пляшет под чью-то указку. На каждом углу вроде как счетчик, отмеривающий русскую жизнь. Да от такого недолго и заболеть. А я б повсюду ввел золотой неразменный червонец!

— А что, есть ведь и впрямь резон в его словах, — почтительно рассмеялся Лермонтов.

— Это только на первый взгляд, на первый неискушенный взгляд, — проговорил снедаемый завистью Хлестаков. — Этот господин мастер выдумывать прожекты, однако все они на ходульных ногах и — чуть тронешь — рассыпаются в прах. У меня есть идейка получше: пригласим «Юрия Долгорукого», «Сезонного рабочего», «Красноармейца», «Сеятеля» и, разрушим за одну ночь эту чертову «Грузинскую кухню». А еще лучше — вынести ее за город. Пусть себе там коптит…

— Тоже дельная мысль, — добродушно засмеялся Гоголь. — А сейчас, Панове, надо собираться в путь. До первых петухов мы достигнем Оки, а там через два дня будем снова в Москве на Арбате. Небось уже обыскались нас. Глядишь, кого-нибудь другого поставят на мое место или в аренду грузинам сдадут… Вы, Михаил Юрьевич, не беспокойтесь, найдем и вам почетное местечко в Москве.

Загрузка...