Глава двадцать третья

Федька показывает слабость

едька дурно спала. Ей снилась ведьма, клыкастая, неопрятная старуха; в закутке у ведьмы за плетнём валялись в навозе грязные, покрытые струпьями шерсти, мелкопородные черти.

Старуха держала их впроголодь, а Федьку послала отворить загон. То ли Федька в кабальных девках была, то ли ещё как-то прислуживала, только держала она в руках хворостинку, тоненькую и надломленную, и этим-то прутиком, снимая запоры, грозила бесенятам, норовила хлестнуть по собачьим их мордам, чтобы не лезли друг на друга, не кусались и не бодались, продираясь в приотворенные воротца. Но черти навалились оравой, с визгом обрушили плетень, достали Федьку лапами, вмиг вырвали прутик и саму Федьку затолкали под старухину избу, забухали в скважину между брёвнами — сердце стиснулось, ни отмахнуться, ни продохнуть, ни крестного знамения совершить. И хоть Федька тут, под копытами чертей, догадалась, что спит, и надо бы пробудиться, страшно ей было во сне, а просыпаться тяжело...

Стучали.

Федька открыла ставни, вынула оконницу, пригладив вихры, высунулась во двор.

— Эк у вас всё нараспашку! — сказал ей, задирая вверх лицо, мужик в синем кафтане и при сабле. Он оглядел двор, и Федька вслед за ним увидела пустой, открытый настежь амбар, припавшую к стене телегу без передних колёс и россыпью дрова в одичавшем огороде... Поваленный на землю плетень.

— Шафран твой заболел, — сказал мужик.

— Что с ним? — не особенно удивившись, спросила она.

— Стало быть, неможется, — маловразумительно пояснил мужик.

Это был денщик съезжей избы из пушкарей, его прислал дьяк. Шафрана нет, подьячие отлёживаются по домам, и работа стала.

— А что с Шафраном, надолго ли? — лицемерно тревожилась она.

Вопрос оказался затруднительный. Служилый сдёрнул колпак, переступил взад-вперёд, как бы подбирая подходящее для раздумий положение.

— Насилу Шафран твой жив остался, — сообщил он наконец итог своих основательных приготовлений. — Губину вот вчера башку проломили! — оживился он вдруг, нащупав нечто определённое. Что проломили Шафрану, служилый не знал и врать не брался.

По дороге в приказ Федька бесповоротно решилась довериться дьяку Ивану. Как бы тот ни отнёсся к рассказу о ночных похождениях, пусть почтёт за благо ей не поверить, рассказать всё равно нужно. Федькина правда, во всяком случае, станет известна, и не замечать её вовсё будет уже нельзя. Бездействие само по себе губительно; как ни мало представляла Федька, что может выйти из разговора с дьяком, лучше было тыкаться вслепую, искать ходы, выходы, чем ждать, когда за тебя возьмутся. При том же Шафран, как можно было понять, держит руку воеводы, а дьяк не особенно с воеводой ладит. Наконец, необъяснимая приязнь, которая возникла между дьяком и молодым посольским подьячим, она ведь тоже не была для Федьки тайной, да и Патрикеев, надо полагать, что-то за собой примечает...

У крыльца съезжей избы толпился народ, а внутри, в сенях, несмотря на рабочий час, оказалось безлюдно. Свеженький, выспавшийся Ивашка Зверев бесстрастно щёлкал костями в дощаном счёте, Жила Булгак вид имел встрёпанный и пришибленный, а Семён Куприянов, напротив, громоздился за просторным, рассчитанным на десять человек столом так, будто хотел занять как можно больше места: повсюду разложил свои бумаги, столпницы, перья, поставил две чернильницы, горшочки с сургучом, клеем.

Разговоров считай что не было, лишь Федькино появление внесло некоторое оживление. Зверев строго на неё глянул, как бы осуждая за ночные безумства, о которых уж был наслышан, и вернулся к делу, поглаживая ровно стриженные усы. Зверев был кругом чист и прав, и всё, значит, заранее предвидел, когда отказался от приглашения к Подрезу. Дородный, неизменно самодовольный, Куприянов, похоже, чувствовал себя не особенно уютно после вчерашнего извета и, расставив свои чернильницы, только храбрился, не способный на самом деле ни к какой плодотворной деятельности. Он встретил Федьку как-то неуверенно: сквозь поблекшее его высокомерие проглядывало нечто даже искательное. Словно заносчивый изветчик нуждался в Федькином одобрении и поддержке. Впрочем, если это и было так, он ничего не сказал. А седой шалунишка Жила Булгак улыбнулся Федьке исподтишка. Булгак, как скоро она поняла, претерпел уж с утра укоризны начальников и подумывал теперь улизнуть.

Перебросившись словом-другим с товарищами, Федька сунулась в воеводскую комнату. Она нашла там Патрикеева и второго воеводу Бунакова.

— Ага, голубь, — сказал дьяк, — ну-ка, ну-ка, поди сюда. — Патрикеев выглядел измученно: лицо жёлтое, под глазами и ниже, почти до усов, оно просело, как грязный снег.

Бунаков ухмылялся:

— Ну что, проказник, накуролесил? А? — Поднялся к выходу. — Как девки у Подреза?

Федька собралась ответить, хотя и не придумала ещё что, но Бунаков опередил:

— Не ври, не ври! — погрозил он кулаком, чем избавил её не только от необходимости врать, но и вообще что-либо говорить. — Со стрельцами воевал? Ужо поставят вас всех к расспросу по государеву слову и делу, — сказал он ещё и, проходя мимо, внезапным выпадом ткнул в живот — Федька, охнув, согнулась. Бунаков хохотнул, с треском бухнула за ним дверь.

По-видимому, дьяк не одобрял развязности даже и в воеводе — так можно было расценить взгляд, которым он проводил Бунакова. Но угадывалось здесь, помимо того, и обыкновенное облегчение, которое испытывает утомлённый человек, когда несносный шум, столько времени раздражавший чувства, уступает вдруг место тишине. Федьку дьяк источником шума не считал и вообще мог не замечать её сколь угодно долго. Но Федьке вот тянуть не с руки было, беспокойно оглянувшись на дверь, она опустилась на колени:

— Помилуй, государь мой Иван Борисович! — сказала она, не справившись с голосом. — Челом бью искатель твоей милости, ищу защиты. — Она поклонилась и стукнулась лбом о дубовые половицы.

Лицо дьяка нехорошо изменилось — окаменело. И прежде не слишком подвижное, оно являло теперь непроницаемую личину. Дьяк ни слова не проронил, ничем не выказал поощрения. Смутившись от такого приёма, Федька на коленях ожидала разрешения говорить, пока не поняла, что это — сосредоточенно-жёсткое выражение лица — и есть единственное приглашение продолжать.

Она поднялась, снова оглянулась на дверь и ступила ближе. Едва приметным кивком он позволил.

В затруднительных случаях принято подступаться издалека: «не знаю, право, с чего начать», но Федька понимала, что времени на словесные разводы у неё нет, и поэтому начала она хоть и с начала, с самого начала и по порядку, но очень просто и кратко, ограничиваясь только тем необходимым, без чего нельзя было сложить целое. Когда дело дошло до оврага и до угроз Шафрану, до попытки добиться правды в деле Елчигиных, дьяк бесцветно заметил:

— Дурак.

Так это было сказано безотносительно, что Федька, ничуть не сомневаясь, кто награждён дураком, всё же запнулась, пытаясь сообразить, не имел ли Патрикеев ввиду ещё что-то или кого-то. Не имел.

Подменного Филарета и прочую ахинею, что отдавала запахом крови и жжёного мяса, Федька, разумеется, обошла и сразу после того очутилась возле городни, где Шафран надвинулся душить.

Тут впервые промелькнуло в лице Патрикеева что-то живое, может быть, это было удивление. Дьяк откинулся на стуле, опустил глаза и снова глянул на Федьку. Сказал же одно слово:

— Дурак.

(Надо полагать, разумелся теперь Шафран).

Стараясь держаться так же бесстрастно, как и дьяк, заражаясь этой не очень-то уместной бесстрастностью, Федька поведала ещё о разбойниках. Патрикеев задвигался, поскрёб в бороде, оттянув в задумчивости несколько волосков, принялся мять их между пальцами.

Федька кончила, дьяк молчал.

— Подай челобитную, — сказал он наконец, обнимая рукой бороду, и хладнокровно выдержал Федькин взгляд — вопросительный.

Теперь молчала Федька, пытаясь додумать за собеседника то важное, что он забыл или не захотел сказать.

— А потом что? Как челобитную подам? — спросила она. Патрикеев кивнул.

— Потом ничего, — сказал Патрикеев и ещё раз кивнул, подтверждая, что с постановкой вопроса согласен.

— Ничего, — эхом повторила она и задумалась. Похожее на насмешку «ничего» свидетельствовало, как ни странно, что Патрикеев ведёт с ней открытый разговор. Не поддаваясь избыточной даже убедительности Федькиного повествования, сам не обманывается и не хочет, чтобы обманывалась, рассчитывая на правосудие, Федька.

— Свидетели нужны, свидетели, — сказал Патрикеев, когда молчание затянулось. — А на то послухи: Ивашка да Степашка. Побои-то хоть есть?

— Нету побоев. — Федька почувствовала, что краснеет. Не раздеваться же ей, в самом деле, для осмотра!

— Не-ету! — нежданно проблеял Патрикеев, превращая слова в козлиное меканье. — Не-е-ту. Хоть бы для вида какой синяк поставил. А то ишь, расцвёл — красная девица! — Он с усмешкой оглядел нежную рожицу подьячего. — «Что тебя душить-то? — скажет Шафран. — Я бы его двумя пальцами передавил, если бы уж душить взялся».

Федька заливалась краской неудержимо — наморщился подбородок, сошлись брови. Разговор, похоже, терял смысл. Но Патрикеев её не отпускал.

— Разбойников давай, — сказал он уже без улыбки. — Что найдёшь: след, примету какую, пятнышко крови — всё, за что зацепиться можно, тащи ко мне. Прямо ко мне, — повторил он для большего вразумления и, всё равно не удовлетворённый, замялся, подыскивая убедительное и однозначное выражение.

«А князь Василий?» — подумала Федька.

— А князь Василий, — нашёл наконец Патрикеев то важное уточнение, которое не сразу ему далось, — к князю Василию не таскайся. Едва ли он удосужится твоими пустяками заниматься.

Вот теперь всё. Федька отступила, показывая, что готова удалиться, но Патрикеев остановил её движением пальца:

— Шафран ногу повредил и долго не появится, прислал холопа сказать.

Федька учтиво поклонилась, не понимая, что из этого сообщения следует.

— Шафран... Ты вот что... Князь Василий, он от Шафрана узнает. Все подробности и сверх того. — Тишина. — Если уже не узнал. — Патрикеев подвинул к себе недописанный лист, потянул руку к перу, тронул его и замер.

Взявшись, хотя бы по видимости, за другое дело, Патрикеев обозначил предел: сказанного хватит и довольно! Дальше дьяк уже и не мог заходить, не подставляя себя, не связывая себя узами откровенности.

— А воевода Константин Бунаков? — тихо спросила Федька.

— Я же сказал: ко мне! — резко, без запинки, которая, несомненно, была бы ему нужна, если бы он и в самом деле читал, ответил Патрикеев.

Отвесив ещё поклон, Федька подалась к двери.

— Ты у кого живёшь? — остановил её опять дьяк.

Она объяснила. Слушая, Патрикеев всё больше хмурился.

— Сегодня же съезжай. Сегодня.

— Куда? — растерялась Федька.

— Куда хочешь. К сильному человеку. Чтобы дворня большая и цепные собаки... Мне хорошие писцы нужны. Второго такого где найду? — дьяк улыбнулся; вопреки грубоватому по наружности предостережению улыбнулся он хоть и не весело, но дружелюбно. — По улицам затемно не шастай.

Ещё раз откланялась Федька, но слово благодарности сказать не успела — рывком отворилась дверь, нагнувшись под низкую притолоку, вошёл воевода князь Василий. Федька отвесила поклон.

— Жарко, Иван Борисович! — пусто глянув на подьячего, просипел воевода и похлопал по горлу, словно вызывая из нутра севший голос.

— Что с тобой, князь Василий Осипович? — поднялся Патрикеев.

Воевода откашлялся, прижмуриваясь.

— Вот, пришлось бочку почать, с ледника сняли, из снега. — Князь Василий опустился на лавку, раскинув полы лёгкого, без подкладки кафтана, из-под которого выглядывал шёлковый зипун.

Федька мешкала, не зная, уходить или ждать разрешения — её не замечали.

— Что из проруби — чистый лёд! — воевода разинул рот, обнажил влажную пасть в обрамлении растительности и с хриплым, надсадным стоном выдохнул: — А-а!

— Как можно! По такой жаре ледяное пиво! — ужаснулся Патрикеев.

Уловив наконец знак, Федька с облегчением вышла.

Поразмыслить без помех ей, однако, не дали: в скором времени велено было спускаться в башню. Думая о своём, Федька собрала принадлежности, через караульню прошла в задние сени и здесь ощутила запах гари, который заставил её опомниться. Она остановилась, пытаясь сообразить, куда и зачем её послали.

Сквозь деревянные решётки с улицы проникали голоса, доносился ленивый смешок, оборванный конец фразы. Федька выглянула на волю: перед входом в подсенье, скинув кафтаны и колпаки, устроился служилый люд. Иные, подложив что под голову, хоть бы и собственный локоть, распластались в неверной, потной дремоте, другие сидели, припёршись спиной к стене; саблю кто на коленях держал, кто у ног пристроил. Один стрелец, позёвывая, стоял, другой слонялся на пятачке между телами товарищей, стеной и солнцепёком. Всё это скопление людей, включая и сонных и бодрствующих, затиснулось в полосу тени подле съезжей избы, далее обширное пространство под солнцем оставалось пустыней, где искрился белым полумесяц брошенного наземь бердыша.

Похоже, служилый народ маялся здесь душой и телом не первый час. С ночи что ли, как доставили Подреза? Предположение, однако, невероятное...

Родька-колдун — вот что! Вот из-за чего собрались они здесь в таком многолюдстве.

Ни Родьку, ни палача, ни тюремных сторожей, что находились в башне, Федькино появление не взволновало. Федька молча пробралась на место, приладила на колене дощечку для письма. Откуда взялась доска, как очутилась в руках, это скользнуло мимо сознания, только дощечка была та самая, прежняя, которой Федька пользовалась и в прошлый раз. Всё было как прежде: были клещи — рукояти их торчали из-под углей, был лысый палач, отвернувшийся от всех к горну. Был колдун в том именно положении, в каком запомнился он много дней назад: на полу без рубахи, обхватив колена. Если бы не цепь, грубые кованые кольца на щиколотках, которых Федька раньше не видела, можно было бы думать, что колдун с прошлого раза не шевельнулся.

Самым своим присутствием в камере помертвелый Родька оглушал и звуки, и чувства; в противность этому спорая работа судей даже в их отсутствие напоминала о себе множеством необязательных пустяков: на столе, оставленном вполне по-домашнему, в обжитом беспорядке, лежали всякие мелкие вещи. Были тут очки Патрикеева в золотой оправе, стёкла, обращённые вверх, к пропадающей у потолка верёвке, зияли перламутровой пустотой, как лишившиеся зрачков глаза; стояли стаканы на липком, в разводах высохшей жидкости подносе; чернильные пятна окружали плоский сосудик, из узкого горла которого торчало несоразмерно большое и неожиданно белое перо; небрежно заметённая россыпь песка осталась там, где опрокинулась под ретивой рукой песочница. Обтянутый кожей ящичек — готовальня. Несколько чистых листов бумаги и тонкий свиток, развёрнутый край которого придерживал перочинный нож. Отправляясь на обед, судьи не усомнились оставить на столе расспросные речи, раскрытые на том месте, которое пометил вдавленной чертой ноготь воеводы.

Едва ли Родька подозревал о том, что судьи на чём-то остановились, куда-то в исследовании обстоятельств дела продвинулись, что-то для себя уяснили, а что-то оставили пока без рассмотрения, что судьи удерживают в голове некое общее построение, которое позволяет им сохранять ощущение целенаправленного поиска. Сам Родька никуда не продвигался, ничего не искал и не строил. Родька морщился, потирал ссадины, пытался поправить цепь всё с тем же застылым, бесчувственным выражением лица, с каким оглядывал изредка камеру или встречал чужой взгляд. На обнажённых щиколотках под оковами, где не первый день терзали кожу грубые, изъеденные ржавчиной кольца, сочилась сукровица.

После прихода судей Родька поднялся с пола, расставив ноги (ему мешала цепь), стоял; кажется, он согласен был отвечать, когда спросят, но оставался равнодушен к тому, о чём его будут спрашивать.

Патрикеев разломил очки на шарнире, который соединял стёкла, и нацепил их на нос — в жемчужной пустоте обозначились глаза, князь Василий подвинул песочницу, вечно попадавшую ему под руку, Константин Бунаков, приподняв брови, заглядывал через плечо Щербатого в развёрнутый свиток.

Сказали вводить Сенек.

— Сенек давайте, всех, какие ни есть! — закричал в дверь один из приставов.

— Сеньки! Эй, которые Сеньки! Вставай! — доносились со двора отзвуки переполоха.

Дьяк Иван передал Федьке несколько листов составленных до обеда расспросных речей, и пока она, разбирая чей-то нескладный почерк, пыталась уразуметь, что за Сеньки имеются в виду, протискиваясь с улицы толчеёй, подвалила толпа мужиков — бородатых и безбородых, бритых, лысых, кудрявых, кудлатых, косматых и гладкоголовых, с прилизанным на лбу и на висках волосьём.

Это и были, стало быть, Сеньки. Все, какие ни есть.

Сеньки, сплошь разномастные — пары не подберёшь! должно быть, сознавали, несмотря на полное своё несходство, некую общность и поэтому жались друг к другу.

Но уловка ребяческая и бесполезная — прятаться у соседа за спиной. Приставы принялись растаскивать, расставлять Сенек в ряд.

— Эй, рожа! — распоряжался, приподнявшись за столом, Бунаков. — Ты, ты, рожа! — наставлял он палец. — Рыло-то не отворачивай, харю свою в карман не спрячешь! А ты куда, жупик? Нет, не ты... И ты тоже! Что мордой-то мотаешь, жеребец?! Поставь мурло прямо. Покажи ряшечку!

Кое-как распихали. Сенек набилось в башне столь ко, что вдоль стены не помещались; ломаным рядом стояли они подле козла, вокруг ворота с верёвкой, вокруг Родьки и приставов до самого горна, а с другого боку до Федькиной скамейки.

— Ну, смотри, Родька! Ищи. Вот тебе Сеньки, ищи, — сказал князь Василий, откидываясь на стуле с видом человека, долготерпению которого близок уже предел. — Какой тут твой, ищи!

— Сенькой его звали, — молвил Родька, заглядывая воеводе в глаза. Тот не пожелал разговаривать.

Подволакивая ноги, Родька зазвенел цепью по полу, и это движение отозвалось на лице мукой. Наверное, он собирался обойти мужиков по кругу, но, в конце концов, остался посреди башни, озираясь.

Сеньки притихли. Кто смело встречал взгляд колдуна, кто заранее опустил веки, уставился в сторону, вверх, вниз, но и робкие, и самые отчаянные затаили дыхание. Расслабленные губы колдуна приоткрылись, выпрямленным пальцем он однообразно водил по носу. Смотрел туда, обращался сюда, одного пропускал, к другому возвращался взглядом... и, подёрнув головой, отворачивался. Потом движение пальца у носа замедлялось — вот-вот замрёт и уже окончательно...

— Нашёл? — просипел князь Василий посаженным на пиве голосом.

— Нет пока. — Колдун затравленно глянул на князя Василия. Насупленный взор воеводы не обещал ему помощи.

— Хватит, — сказал князь Василий.

— Хватит, — повторил Родька шёпотом. Рука его, отделившись от лица, упала.

Башню очистили от Сенек, и она стала просторной. Родьку положили на козёл — это была наклонно приставленная к стене скамья с поперечным брусом вверху. К этому брусу примотали, растянув в стороны, руки, а ноги привязали к основанию козла, так что Родька полустоял, полулежал, распятый на кресте ничком. Пушкари, помогавшие палачу, отошли прочь, палач размотал кнут, откинул его острый конец в угол башни и вопросительно посмотрел.

— Пятнадцать ударов, — кашлянув, сказал князь Василий, обращаясь не к палачу, а к дьяку. Тот кивнул.

В ожидании уточнений палач медлил в трёх шагах за спиной у Родьки.

— Средних, — сказал Бунаков.

Палач услужливо склонился — так чумак в кабаке принимает заказ на получарку двойной с махом.

Плотно прижатый к козлу, Родька вывернул голову вбок, рот разинул, искажённое ужасом лицо обессмыслилось. Подготовленная для разделки спина его вздрагивала студнем, хотя мяса почти и не было — костлявые лопатки, какой-то искривлённый хребет.

— И смотри, дядя, чтобы он у тебя не прихудал сразу, — предупредил князь Василий.

Палач поднял глаза к потолку и призадумался, скусив губу: работа предстояла штучная — пятнадцать средних и чтобы не прихудал. С сомнением зыркнул Гаврило-палач на тощее тело колдуна и, медленно-медленно занося руку с кнутом, продолжал колебаться. Пятнадцать средних и чтобы не прихудал. Нужно было брать на четверть силы ниже. Лицо палача разгладилось, как у человека, который принял решение и знает, с какой стороны браться за дело.

И-и-и-х! — с режущим свистом, рассекая наискось башню, сверкнула змея.

— Ах! — задохнулась Федька, прижимая к груди стиснутые кулаки.

Кричал Родька, кто-то ещё кричал — несколько человек сразу.

Через спину пузырилась широкая, с ремень полоса — кожу срезало начисто. Запах крови и мяса.

На указательном пальце, прямо перед глазами Федька различала крохотное красное пятнышко. Брызги долетели до скатерти, и на лице палача осела капля.

Зазвенев кандалами, палач отступил на шаг, размотал кольцами кнут, утвердился наново, подёрнув ещё цепь по полу, но бить не стал, а сокрушённо сплюнул, утёрся. Не хуже любого-всякого видел он, что перебрал.

Не смыкая рот, Родька раздавленно, на грани слышимого скулил — дыхания не было в нём на крик.

— Кто тебя учил отречься от Христа? — глухо сказал князь Василий.

Родька не мог отвечать, даже если и понял: губы дрожали, обожжённый, без дыхания, он забыл речь.

Князь Василий подал знак, палач свистнул кнутом. — А-ах! — вскрикнула Федька, содрогаясь.

Розовая полоса легла рядом с первой, багровой, не пересекаясь. И третья. Четвёртая. Пятая. Шестая. Седьмая... Раздирая слух, свистело неуловимое жало, язвил, оплетая тело, кнут, в исступлении тряслась Федька, вскрикивая на каждый удар, слёзы текли но щекам молодого пушкаря, хмуро, сцепив зубы, смотрели приставы, ухватившись за столешницу, неотрывным взглядом, в столбняке глядел князь Василий, Бунаков приподнялся, зрачки расширились, привалился на стол Патрикеев, припал, устремившись вперёд, прижался, как волк брюхом, челюсти затвердели...

— Хватит, — выдохнул князь Василий.

Федька расцепила руки. Ладонь была розовая и белая со следами зубов, в слюне.

Палач утёрся. Он тяжело дышал, блестела испариной выпуклая лысина, рубаха прилипла к груди, помутнев пятнами.

— Кто тебя учил отречься от Христа? — членораздельно произнёс князь Василий.

Родька шевелил губами, пытаясь заговорить. Спина его наполовину ободранная, от пояса до плеч была покрыта искусно, одна вдоль другой положенными полосами, красная жижа расползалась на оставшиеся целыми участки кожи.

— С-сенька, — произнёс колдун, заплетаясь языком, — Сенька у-учил.

Опомниться Федька не успела — душераздирающий свист — брызнула плоть. Палач, озлобляясь, рубил нещадно, метал по воздуху кровавые брызги, снова обрушил он кнут, Федька поднялась, что-то соскользнуло с колен, грохнулось, Федька покачнулась, чувствуя, как подкатилась дурнота, дышать нечем, всё заливала кровь, струйками стекала она по бокам, мочила брусья, капала на пол, в тумане, простирая руки, Федька шагнула к двери, нащупала косяк, мимо каких-то людей — её пытались остановить — выбралась на улицу, на нестерпимый ослепительный свет, и согнулась в позыве рвоты.

Её крутило, полоскало болью, но рвоты не было — мучительно сжимались внутренности.

Глядели на неё стрельцы.

Она стояла, упираясь лбом в стену, ей что-то говорили.

— Мне дурно. Я болен. Всџ, всџ... — сказала Федька кому-то. И побрела прочь.

Загрузка...