Глава четырнадцатая

Которая содержит рассуждение
о благодетельных свойствах житейской мудрости

о втором часу дня, то есть через час с небольшим после рассвета[2], когда приказные сходились на службу, человек сорок посадских уже стояли перед съезжей избой на правеже. Шум, с которым десять приставов одновременно выколачивали недоимки, неумолчный и мерный, как верховой ветер в лесу, проникал в помещения съезжей и разносился по площади до самой соборной церкви во имя Рождества пречистой богородицы.

Приставы, а были это все городские пушкари, разделили должников между собой и лупили их тонкими палками по икрам с неостывшим ещё усердием, которое подогревало и самоличное присутствие праветчика — недельщика Ямского приказа. Московский человек прибыл в Ряжеск с поручением выбрать числящийся за посадом должок — 243 рубля 8 алтын и 2 деньги с полушкой. Разумеется, расставленные на площади жидким нестройным рядом сорок или пятьдесят мужиков не могли отвечать за громадную сумму долга, они представляли посад, тяглые его слободы, которые, соблюдая известную справедливость, выставляли своих тяглецов на правёж попеременно, по очереди. Голые покрасневшие икры первой смены таким образом являлись как бы общим достоянием посада, всех должников совокупно, что значительно укрепляло мужество страдальцев — никто не кричал. Разве румяный малый какой, только что извлечённый из-под тёплого бока жены, слабодушно охнет, как хлестнёт его по рассечённому месту гибкая палка, да старый облезлый мужик сдержанно застонет, переминаясь корявыми жилистыми ногами — лопается сухая, в синеватых разводах кожа.

Ямской недельщик, седобородый с отёчным ямковатым лицом сын боярский в зелёном кафтане с позолоченными пуговицами, в красной, унизанной жемчугом шапке, сидел на поставленном посреди площади стуле. Усталый уже с утра, утомлённый однообразием извечной череды должников, начало которой терялось где-то в дремучих годах прошлого, а конец, извиваясь по городам и весям, уходил в предбудущие времена, ускользая от постижения, старый недельщик поёрзывал на твёрдом сиденье и озирал порученное ему дело взглядом бесцветным и равнодушным.

Из окон приказных сеней наблюдали за действием палок подьячие. Работать не хотелось. К тому же столпившиеся у окна приказные подпали под возбуждающее влияние Ивашки Зверева. Ивашка заведовал денежным столом и, хорошо разбираясь в числах, убедительно представил товарищам, что сумма в 243 рубля 8 алтын и 2 деньги с полушкой, которую пытался взыскать ямской недельщик, в два с лишним раза меньше пятисот девяноста семи рублей, которые недобрали с посада по основной подати, поступавшей во Владимирскую четверть. Править четвертные деньги ещё и не начинали.

Не подходила к окну и не горячилась только Федька, попросила у Шафрана квасу, чтобы развести загустевшие чернила, и принялась за работу. Никто её особенно не трогал, не задевал и не пытался вовлечь в разговор. Это и успокаивало, и тревожило. Она угадывала никем пока не высказанное, но въяве существующее мнение о необходимости осторожного обращения с юным подьячим.

В признанном прозвище Посольский не было ни одобрения, ни насмешки, ничего пока, кроме меты, отделявшей её от остальных. Мета эта означала «чужак», что-то вообще непонятное, что-то такое, что трудно было поставить в ряд и соотнести с привычными представлениями. Федька чувствовала, что все посматривают на неё и чего-то как будто ждут. Вполне обозначившееся уже недоумение было бы, возможно, ещё больше и опаснее, если бы приказные не чуяли особые отношения её с дьяком Иваном. Учуяли их в самых ничтожных ещё проявлениях и замерли в стойке, не имея на этот счёт до поры ни мыслей своих, ни суждения. Мыслей, ясное дело, не остановишь, будет, дай срок, и суждение. Но в самой очевидности отношений, которые означали искательство со стороны младшего и снисходительное покровительство сверху, заключалось Федькино оправдание. Льстивая искательность, которую предполагали в ней товарищи, снимала с неё значительную часть подозрений в том необыкновенном, не похожем, за что засекают на смерть кнутом и отправляют на костёр.

Федька сознавала, что хорошо бы пока не поздно высвободить неповоротливые умы товарищей из тесноты сомнений, но, честно говоря, не представляла, как за дело приняться, и, опасаясь всего, находила предлог уклоняться от разговоров — работы невпроворот.

Появление воеводы отмечено было обычным переполохом: приказные рассыпались по местам, спешно извлекая перья, взбалтывая чернила и вообще принимая вид унылой сосредоточенности. За князем Василием, чуть запоздав, взошёл в приказ дьяк, а через полчаса второй воевода. И тотчас при враз установившемся молчании — словно происходило нечто необыкновенное — призвали Федьку.

Судьи сидели за отпиской в Разряд, искали красноречивые выражения, и дело у них не ладилось. В разговорах уходило время, перескакивали с одного на другое, отвлекаясь на предметы и вовсе посторонние, а потом возвращались к однажды уже пройденному. Федька терпеливо ждала, писала и переписывала. Князь Василий читал, облизывая от напряжения губы, и находил, что ещё вставить, каким красочным оборотом выразить обуревавшее воеводскую власть беспокойство за порученное ей государево дело. Хотя, кажется, всё дельное и бездельное, что только имели судьи сообщить думному дьяку Ивану Афанасьевичу Гавреневу в Разряд, Федька уже изложила, написала, вписала и вставила, ничего по своей вине не упустив. Был, однако, у князя Василия расчёт, что отписка об изменном колдовском деле пойдёт от Ивана Афанасьевича на верх в доклад великому государю царю. И потому князь Василий не жалел ни времени, ни казённой бумаги. С отправкой гонца решили погодить. Рассчитывали помимо всего прочего отыскать всё-таки неуловимого Ваську Мещерку, главного колдовского учителя, а уж потом посылать отписку с известием о победе. По той же, возможно, причине воевода к тайной Федькиной радости решил отложить до поры новые допросы и пытку колдуна.

Вернувшись, Федька обнаружила в приказных сенях изрядный шум и столпотворение. Опять подвалила назначенная в ногайскую посылку толпа служилых. Оправить нужно было двадцать казаков, а назначили семьдесят. Ни один человек, включая, как видно, и самого воеводу, не знал ещё, кто именно будет оправлен, а кто останется дома. Дело это какой день всё откладывалось, оттого заполнившие сени, балагурившие на лестнице и во дворе казаки пребывали в подспудном возбуждении, которое выражалось в оглушительных голосах, разнузданных шутках и потасовках, в бессмысленном движении туда и сюда, по лестнице в сени и обратно вон. Ждали воеводу, поглядывали на закрытую дверь, и многие, как видно, стерегли случай подловить князя Василия для приватного разговора без чужих ушей.

Нездоровое веселье вызывал к тому же неимоверной длины железных прут, который доставили в отсутствие Федьки из кузницы и поставили наискось у стены. Созерцание этой диковины оказывало нехорошее воздействие и на подьячих, время от времени кто-то из них срывался, принимаясь беззвучно хихикать, между тем как остальные, скованные собственной борьбой, не уделяли припадочному даже сочувственного взгляда. Заразное помешательство губило и самые стойкие умы.

Грубый, спешной работы прут представлял собой разделённую на четыре отрезка четырёхаршинную сажень! Дерзкий замысел добавить к установленным трём аршинам ещё один, дополнительный, и таким образом увеличить все измеренные в саженях расстояния сразу на одну треть столь смело раздвигал границы доныне известного мира, что приобретал признаки деяния, приличного разве всевышнему.

Вот только принадлежал ли замысел князю Василию целиком? Не заимствовал ли он его у какого заживо забытого мудреца? У какого-нибудь пьяненького мужичка, в чьей возбуждённой вселенской несправедливостью голове без пользы пропадает множество завиральных мечтаний. Это подозрение высказал, не улыбнувшись, Роман Губин.

И оглянулся потом опасливо. На Федьку.

Она же сидела с таким отчуждённым, отсутствующим лицом, что поневоле замораживала вокруг веселье. Подьячий люд, многозначительно переглядываясь, принялся за работу. Пописывали, приходили и уходили, имея свои дела в городе. Кто оставался на месте, переговаривался с просителями, считал, разложив рядами гладкие сливовые косточки или — исконно русское изобретение — дощаный счёт. Это был остроумный счётный прибор, состоявший из плоского раскладного ящика, в каждой половине которого, разделённой в свою очередь на две части, имелись посаженные на проволоку кости для счёта целых величин, дробей и долей дробей. Здесь можно было откладывать, не приводя к общему знаменателю, такие сложные суммы, как например 27 рублей 18 алтын и 2 с четвертью деньги. Или такие дроби, как «четь, да полтрети, да полполчети». Справный подьячий денежного стола Ивашка Зверев смотрел в свои записи и с необыкновенным проворством, едва уловимо для взгляда щёлкал костями.

Ио Федьке некогда было любоваться его работой, воевода то и дело различал проблески новых соображений, и каждый раз из судейской комнаты громко кликали Посолького, чтобы мимолётную мысль опознать, придать ей удобопонятный вид и втиснуть в готовую уже отписку. К общему сообщению в Разряд следовало подклеить длинные расспросные речи, с перепиской которых Федька тоже не по своей вине мешкала. И чем бы она ни занималась, тем или этим, приглядывалась исподтишка к Шафрану.

Возвращаясь в очередной раз из воеводской комнаты, Федька неприятно поразилась пронзительному, по-бабьи визгливому крику.

— Фу, безобразие! — брезгливо заметил ей в спину князь Василий. Но больше ничего не добавил, никто не поднялся, чтобы прекратить шум.

Федька обнаружила, что сорвался Шафран. Он сидел выпрямившись, бросив на стол сжатые кулачки и как будто ещё дрожал от звучавшей в нём эхом брани. Челобитчик, довольно упитанный и прилично одетый посадский, явно обескураженный, красный, молчал. Потом, к Федькиному удивлению, он наклонился пониже, и они зашептались с Шафраном вполне миролюбиво и даже как будто со взаимным расположением, какое бывает между людьми умными, не придающими значения всяким досадным пустякам.

Имея в виду неизбежный разговор о Елчигиных, родителях Вешняка, Федька пыталась понять Шафрана. И если она не хотела сделать первый же разговор последним, нужно было примириться с мыслью, что впадающий без видимых причин в бешенство столоначальник требует бережного к себе обращения. Терпение понадобится и осторожность. Качества похвальные сами по себе, но, увы, к сожалению, не из тех, что составляли сильную сторону Федькиной натуры.

Одно утешение, что житейская мудрость по-настоящему благодетельна лишь в том случае, когда она изливает свои милости на людей достойных, которые и без всяких мудростей крепко стоят на почве терпения и осторожности. Стоит преступить границы обыденного и никаких запасов мудрости не хватит. Помогут только натура, воля, талант. Да и это всё не спасёт, коли дело завернётся туго. Тогда уж одно — удача.

Загрузка...