Глава пятидесятая

Извержение

чевидцами страшного события стали стрельцы да ещё десяток не успевших добежать до места столкновения людей, но по всей площади повеяло чем-то значительным и грозным. Княжеские холопы, оставив мысль о хозяйском добре, бежали, начался повальный разгром. Лошадей не выпрягали и телеги не опрокидывали — рубили верёвки и вываливали, потрошили поклажу, сдёргивали рогожи, ломали топорами сундуки и укладки. Треск стоял задорный, лихой, стук, лязг. Злобный хруст слышался, и шелест раздираемых тканей — сладострастный. В лихорадочной работе, происходившей рядом с простёртым на земле окровавленным телом, чудилось нарочитое пренебрежение к воеводе — не примирила с ним даже смерть.

Лишённые руководства, красные кафтаны топтались бессловесным гуртом, только теснее сплотились.

Ударили колокола. Звонить начали в поставленные возле соборной церкви на мощных дубовых стояках всполошный и пожарный колокола, тяжкий, неповоротливый звон этот подхватили в соборе и, наконец, по всем концам города. Раздались перекатные звуки барабанов и высокое, тревожное пение трубы, затарахтели деревянные колотушки: то ли громить, то ли спасать, то ли тушить, то ли всё подряд жечь — одно слово набат! Слышался в забористом стоне колоколов гул сдвинувшегося с места народа.

Колокольное неистовство лишало государева сыщика Антона Грязного хладнокровия. Как открылась ему с крыльца страшная правда, возбуждаемый набатным призывом, сбежал он вниз, толкнул в загривок служилого, другого поддал коленом, заходясь криком. Разевал он в ярости рот, но до приказа, откуда наблюдали побоище онемевшие подьячие, ничего не доходило. Впрочем, и без того ясно было, что последует. Ставя наземь бердыши, стрельцы принялись укладывать на них тяжёлые пищали. Понукаемые сыщиком, они выстроились неровной, обращённой к площади дугой.

Недружный, вразнобой залп перекрыл всё грохочущим треском — рассыпное щёлканье метивших по телегам, людям и лошадям пуль, — стрельцы окутались дымом.

Попали в кого или нет, трудно было понять: упавший после необъяснимого промедления вскочил, а удержавшийся на возу начал вдруг медленно, нехотя валиться. Но площадь очистилась: кто не лёг, кто не бежал — попрятался. Рухнувшая на колени лошадь билась в оглоблях, судорожно вздёргивая морду.

Красные кафтаны, положив бердыши, сноровисто трудились: торопились откупоривать деревянные зарядцы, что болтались у них на перевязи, сыпали в дуло порох, толкали пыжи и пули, действуя шомполом, — они спешили, когда рослый бородатый детина выронил вдруг натруску, гулко упала пищаль, и товарищи едва успели подхватить обмякшее тело.

Стрелять начали отовсюду. Не слушая сыщика, стрельцы побежали назад, чтобы укрыться в приказе.

Когда съезжая наполнилась беглецами, с площади стали стрелять по окнам — не часто, но метко, видно, мирские подтянулись поближе. Вскоре по всем комнатам не осталось целого окна, рамы были разбиты в щепу, оловянные переплёты перекорёжились, слюда высыпалась. Не ища бранной славы, подьяческая братия жалась по углам, но и стрельцы не выказывали заносчивости. Иной раз кто из красных кафтанов совал в окно дуло и, спрятав голову, палил не глядя. Едва ли причиняя осаждающим большой урон, не склонные к смертоубийству, стрельцы, во всяком случае, напоминали противнику об опасности, удерживали его от немедленного приступа. Дым, пороховая гарь висели под потолком, сизыми нитями тянулись в расшибленные окна, съезжая превратилась в боевой стан: всё было сдвинуто, опрокинуто, завалено невесть откуда взявшимся хламом.

Четверть часа назад стольник Антон Грязной и стряпчий Увар Хилков пытали Афоньку. Власть причинять мучения внушала стольнику превратное представление о размерах собственной личности. Был он полон жестокого всемогущества, когда отдавал приказ стрелять по толпе, и теперь победная горячка не вовсе его ещё оставила — среди набившихся в избу перепуганных, склонных к благоразумию людей один лишь Грязной сохранял в глазах блеск. Выхватил из чьих-то расслабленных рук пищаль, приговаривая возбуждённо: вот так! не робей, ребята! выглянул в окно, поставил дуло и стал выбирать цель, чтобы хоть одного смутьяна, да уложить насмерть. Сделался он сосредоточен... На площади грянул выстрел — Грязной со вскриком шатнулся, пищаль выпала из рук. Пуля попала сыщику в шею, чиркнула. За спиной его что-то треснуло, будто горшок каши лопнул. Жила Булгак любопытствовал, как управится с пищалью столичный чин, и подсунулся — та же пуля, что задела Грязного, угодила старику в подбородок, разбила в кровавые дребезги и высадила затылок. Вытаращив глаза, старый проказник рухнул на пол, толчками выходила густая кровь, слиплись прядями борода и усы.

Грязной не то чтобы ужаснулся — опомнился. Держался за раненую шею, смотрел на исковерканную седую голову у себя под ногами и поблек.

— Антон Тимофеевич! — тихо сказал Хилков. — На приступ пойдут — не выстоим.

— Молчи! — оборвал товарища Грязной, дёргано озираясь. Не мог он, однако, скрыть растерянность.

А с улицы вовсю кричали сдаваться.

— Вяжите сыщиков! И выходите, не сомневайтесь! — взывали осаждавшие.

В приказе не отвечали даже бранью. Стрельба стихла. Оставалось ещё у стольника время, чтобы выкрутиться, и время это истекало. Грязной зажимал шею, пальцы промокли розовым, он молчал, сведя челюсти.

Стрельцы, похоже, не видели нравственных препятствий к тому, чтобы уступить силе.

— Будем прорываться! — объявил Грязной. Вельможный мужик этот, однако, не лишён был мужества, тогда как товарищ его, Увар Хилков, склонялся к полнейшему отчаянию.

— Куда! Не выпустят, боярин! — послышались возражения. — Шагу не ступить из приказа!

— Ничего, ступим! — отрывисто сказал Грязной. — Тюрьму открыть, всех до последнего вышвырнуть. Погоним эту сволочь и сами пойдём. Плотно! Держать строй! Не робеть! — вдохновенно возвысил он голос до крика. — На вой и вопли, на пули плевать! Кто со мной — не пропадёт! Полсотни стволов — пусть сунутся! Государево-царёво крестное целование помнить! На Москве жёны и дети!

Ропот стихал, стрельцы начинали верить — не обстоятельствам, но Грязному.

Открыли тюрьму. Не понимая происходящего, узники медлили выходить, но уж когда пошли, то ринулись. Никто как будто и не предполагал, что их, тюремников, могло столько в подполье поместиться. Выбираясь через тесную скважину наверх, они карабкались и карабкались чередой, цеплялись друг за друга, выносили затёртого попутно товарища, валили оборванные и в одеждах поцелее, но все нечёсаные, немытые, больные и вшивые, волокли за собой цепи, несли рогатки, поднимали дубовые колоды-стулья. Измождённые, вонючие тела заполнили караульню, сени, но и здесь уже не вмещались, а раскрытая в полу скважина извергала из себя новые и новые головы, плечи, руки, спины — там, внизу, обилье не иссякало. Набившись в помещениях приказа, тюремники, затаив удивление и надежду, помалкивали. Даже мёртвый Жила — его подняли на стол — не вызвал разговоров. Только в кровь на полу старались не ступать.

Пустили их всех разом. Когда, стискиваясь, толкаясь в дверях, серое людское месиво прорвалось на площадь, послышались голоса — заговорили! Гвалт поднялся, возрастая с каждым мгновением. Начинали шуметь, когда давились в проходах, а кто вырвался — тот вопил!

Расчёты Грязного оправдались: осаждавшие приказ посадские потерялись, захлестнула их мятущаяся толпа. Не то что стрелять, понять невозможно было, что и зачем происходит.

Сыщики и стрельцы покинули башню последними. Перестроившись, они двинулись, как на смотре: ружья на плечах, бердыши в руках. Были они насторожены и суровы. Шли они мерным шагом сквозь ликующее безумие. Никто по ним не стрелял и не бросил камень, никто не решился заступить дорогу, но свистели и улюлюкали. Избегая узких мест, стрельцы направлялись туда, где не ожидали сопротивления, — по всему получалось, что пробиваться надо к реке.

На площади же перемешались толпы: тюремники, посадские, потерявшие своих красные кафтаны. Выпущенные на свободу сидельцы кричали, кидались в объятия и заражали сумасшествием всех вокруг. Бросился кто-то на Федьку — целовать, мужик в отрепьях, может, он помнил Федьку по тюрьме. Она едва успела защитить грудь, как мужик стиснул по-медвежьи, впился в губы колючим своим ртом и, не сказав ни слова, ускакал вприпрыжку.

Не осталось следов от станицы во дворе приказа, где маялся Прохор, всех размело — и взятых под стражу мирских заводчиков, и жён их, и детей, и стрельцов.

Забравшись на воз, взмахивал руками раздетый до портков, обросший недельной щетиной человек — то был Подрез. Удерживая подле себя полдюжины слушателей, он горячо разглагольствовал о благодетельных свойствах свободы.

И столкнулась Федька с Шафраном. На себя не похожий, тощий, согбенный старичок придерживал на плечах поношенный кафтанец и озирался, не одобряя веселья. Угадывалось во взоре его и обычное недоверие, и усталость, и болезнь — отупелое стариковское лицо с уныло провисшими усами. Только напрасно Федька разжалобилась: столкнулись они глазами, Шафран вздрогнул. Ничего не забыл он, разве что прибавилось к застарелой ненависти нечто похожее на отвращение — вздрогнул, будто ядовитую жабу зацепил.

А помешательство распространялось такое, что, казалось, сломаны были в людских душах преграды. Галдели все сразу — бессвязное и сокровенное. Матёрый налившийся красным мужик со слезами на глазах поминал маму; безусый хлопчик, стоя на коленях, крестился и бил поклоны на церковную главку; худая, злющая женщина ругалась по-матерному. А кому не хватало слов, пританцовывал или искал дружеской потасовки. Катился колесом скоморох, и трещал неистовый барабан.

Порывистый ветер поднимал песок и пыль, сёк лицо, в вихрях поднятой мглы скрывались далёкие крыши, клонились и стлались ветвями верхушки деревьев. Горела под ветром вся Фроловская слобода: на востоке, куда уносилась пыльная мгла, виднелось иссера-жёлтое, припавшее к земле зарево, прорывались в нём огненные языки, временами возникали чёрные клубы дыма. Пожар выметал слободу в пепел, и можно было вообразить, как, слизнув острожную стену, летят из города по ветру красные галки, облака искр и тучи гари. Далеко дымятся поле и лес. На площади за полторы версты от пожара сквозь завывания ветра слышалось страшное гудение огня — то, чудилось, разверстая пропасть гудела. На пожар страшно было и смотреть, а повернувшись в другую сторону, навстречу ветру, приходилось закрываться от секущего лицо песка.

Бежал человек, босой, но в кармазиновом кафтане на соболях; другой нёс на голове оправленное золотом седло; обняв руками, женщина несла перед собой ворох постельного белья, так что скрыла в нём и лицо. Кипами тащили яркие женские шапки, связки сапог и груду резаных сапожных подошв — диковатый, с безумным взором парень нёс их, как поленницу, — подошвы соскальзывали, он нагибался подбирать и ронял новые. Несли крашенные, красные, зелёные и синие, кожи; катили и несли на плечах бочки; закинув на спину, старая женщина в растрёпанной намётке волокла неподъёмную полть ветчины, которая салила ей рубаху и понёву; мехами тащили сухари и крупы, вёдрами мёд и масло. И опять поставы сукна, аршины камки, атласу, объяри, настрафили, хамьяна, дороги, лундыша и зендени; знамёнами развевались кафтаны, однорядки, ферязи, зипуны и шубы, летники, сарафаны. Рассыпанный обоз добивали, толпа перекинулась на воеводский двор, в Малый острог, — ожесточение погрома не отпускало.

Прохор стоял на возу и кричал в толпу, воздевая руки в кандалах. Только что не было его нигде, не было вообще, не существовало, и вот — стало его столько, что Федьке захотелось сразу его умерить, придержать для себя. Прохор сзывал народ на Дон. Уходить к вольным казакам — был общий гомон, возбуждённые мужики карабкались к Прохору на воз, тоже кричали. Уже назначили за городом в поле место сбора.

— Пороха берите из государева зелейного погреба, свинца берите — сколько унести можно! — кричал Прохор, в то время как Федька стаскивала его за штанину. — Пшеница! Соль! — Он спрыгнул с телеги и продолжал, на Федьку почти не оглянувшись. — Обозом пойдём, на ночь кошем становиться. Длинная пищаль у каждого! — На этом Федька закрыла ему ладонью рот. Очень сердито он вырвался, но замолчал всё же — хватало и без него шума.

— Надо оковы снять, — сказала Федька. — Какой там Дон в оковах! Пойдём.

Всё ещё во власти возбуждения, он бессмысленно глянул на кандалы, с которыми как будто бы свыкся, и заслуженная Федькиным самовольством брань замерла на устах.

— Сбей оковы, атаман, — поддержал Федьку случившийся рядом старик, который всё щурил и прикрывал красные, слезившиеся на пыльном ветру глаза, — потом распоряжаться будешь.

Прохор стал выбираться из толпы. Он не благодарил Федьку за заботу, но и не сопротивлялся, только оглядывался, прислушиваясь, что берут в рассуждение мужики, и всё порывался вмешаться. Может статься, он и вернулся бы, если бы Федька не помешала.

— А жена у кого? — слышалось сзади.

— Жён берите! — отчаянно выкрикнул Прохор напоследок и ещё успел несколько слов добавить: — Как наша братия казаки захватили у турок Азов, так там и жён наших полно, все с оружием. В Азове-то наши ныне сидят! И с жёнами!

Они шли против ветра, наклонив головы. Теперь, когда нельзя было говорить с людьми, Прохор обратился за неимением лучшего и к Федьке: на Дон уходить, в прошлом, сто сорок пятом году наша братия казаки взяли каменный город Азов, два месяца осаждали, большой город, три стены: Азов, Тапракалов и Ташкалов! Одна-то стена на извести, а две так, без раствора сложены, но всё равно каменные. А наши взяли! И поныне сидят там, в Азове!

Без умолку он говорил, как очумелый, а Федька ни слова не возражала. Знала она, что не покинет Ряжеска, пока не найдёт Вешняка или не убедится, что надежды нет. Не может она уходить из города — что зря толковать.

За приказом перед раскрытой в подсенье дверью собралась немалая очередь кандальников. Из пыточной башни доносился стук молота. Расковать такую прорву народа, однако, не один час нужен. Прохор, разумеется, не имел терпения ждать.

— Давай так как-нибудь, — сказал он, пытливо оглядываясь, — топором что ли.

Топор пошли искать между распотрошёнными возами. Тут Федька приметила и брата: Федя сидел с голым Подрезом, они достали кости. У брата под рукой возвышалась груда мехов и что-то блестело, а Подрез выставил против мехов и серебра медный таз. Федька постаралась обойти брата подальше, и нашёлся, в самом деле, топор. На земле валялся.

Осталось подыскать подходящий булыжник; под высоким частоколом острога, где меньше задувало, пристроились. Прохор уложил руку на деревянный обрубок, а Федька взяла камень — бить по обуху топора.

Но не такая это оказалась безделица, как мнилось со стороны: лезвие топора соскальзывало с головки гвоздя, который скреплял кольцо, булыжник трудно было удерживать онемевшими после нескольких ударов пальцами. А Прохор безжалостно Федьку дразнил.

— Растяпа! — жизнерадостно говорил он. Она, не поднимая головы, красная от досады и усилия, напрягалась, орудуя булыжником и топором.

К тому же Прохор нетерпеливо дёргался, и она боялась попасть по живому. Цепь мешала, а чурбан просаживался под закраинами кольца, когда она била, и всё это ходуном ходило. Скованный, Прохор не многим ей мог помочь, да и не особенно пытался, слишком раззадоренный, чтобы проникнуться Федькиными затруднениями.

— Что — как там? — пером, то не вырубишь топором! — не смешно изгалялся Прохор. — Пером-то сподручней орудовать, а?

Федька остановилась отдышаться, но головы не поднимала. Толстая заклёпка вся уж была истерзана, измята, но сквозь отверстие никак не проходила. Тут бы снасть какую подходящую, не булыжник... Снова бралась Федька колотить и снова, передохнув, колотила, пот капал на руки.

— Отожми теперь топором, дурень! — посоветовал Прохор. — В щель вставь.

Федька устала до изнеможения, руки дрожали. Она вставила лезвие между полосами железа, из последних сил навалилась на топорище — завизжало, заскрипело, полукольцо отскочило со звоном.

Прохор вынул освобождённую пясть, она у него почему-то окрасилась кровью. И сказал:

— Ладно руку не отрубил. Спасибо.

Федька долго не разгибалась, а когда он толкнул, подняла залитое слезами лицо. Прохор удивился, колеблясь между жалостью и презрением.

— Полно по пустякам реветь! Да ты что, в самом деле? — Слизнул с царапины кровь. — Ну, ладно, хватит. Остальное потом в кузне разломаю. Спасибо. И не реви.

Цепь держалась на правой руке, свободный, раскованный конец он сунул за пояс, чтобы не болтался, и поспешил к людям, которые не могли без него обойтись.

Загрузка...