Глава девятнадцатая

Федька спускается в тюрьму

аплутавший среди строений прошелестел голосок: — Батя, это что было?

— Спи.

— Убили кого, батя?

— Спи!

— Бать...

Шлепок, возня, стихло и там.

Федька ждала. Лунный свет, лишая мир естественной цельности, нарезал заборы, стены, крыши косыми ломтями.

Краешком сознания Федька отметила, что ладони зудят и пальцы закостенели, перо, пожалуй, и не возьмёшь толком. Отметила и забыла, забыла усталость в икрах, забыла про грязное, изодранное платье — во что это станет, починить? — ничего не задерживала она в сознании, в голове словно вымело — остался только слух. Посад безмятежно спал... напрасно Федька ждала.

Прошло полчаса или час, тени не сдвинулись, и ничего вообще не происходило. Напряжение отпускало, и Федька чувствовала, что вместе со страхом понемногу оставляет её то тяжёлое, что ощущала она всё это время каким-то непреходящим душевным надрывом. Только сейчас, когда страшное миновало или отступило, позволив ей вздох или два, она начала сознавать, как сильно страдала в собачьем овраге, насилуя себя, чтобы мучить Шафрана. Ныне он отплатил ей с лихвою, и она освободилась от сомнений совести, подспудно её угнетавших. Ушла вина, и ушёл страх. Верно, всё это было как-то связано между собой: страх и вина, вина и страх.

Федька поднялась, стояла, прислушиваясь, и наконец различила шаркающие шаги.

Человек подволакивал ногу и поскуливал — Шафран. Скоро Федька смогла убедиться в этом воочию: Шафран с трудом ковылял, цепляясь за забор, и вот остановился перед перекрёстком. Пустота в две сажени — от одной опоры до другой, предстала ему вызывающим и слёзы, и злобу препятствием. Неясная в подробностях тень Шафрана выругалась свистящим шёпотом, погрозила кулаком и долго материлась, изливая ненависть на корявые, в занозах заборы, на рытвины, на бездельную, подлую луну и никчёмные свои ноги. Одну только Федьку Шафран не вспоминал — не было у него для неё слов. Барахтаясь в студёном свете, он решился оставить опору, шагнуть, но обвалился со вскриком и взвыл, пополз на карачках, подволакивая больную ногу. Переправа далась ему нелегко, изнемогая, взбивая похожую на росный туман пыль, переплыл, за что-то там ухватился, обложил матом, в несколько приёмов поднялся и побрёл, шажок за шажком затихая.

Выждав время, Федька двинулась следом. То шумные, то едва различимые ругательства, стоны, шорохи, шарканье отмечали путь Шафрана. Потеряв примолкнувшего было столоначальника на пересечении улиц, Федька снова его находила: померкнет просвет, замаячит неясный очерк и вдруг — всполошённый лай цепного пса, грохот железа, собаки просыпались по всему околотку.

Остерегалась и Федька... Вдруг она поняла, что дичь исчезла. Только что Шафран выдавал себя несдержанной бранью, только что поднял собачий переполох — и тихо. Ни разглядеть ничего, ни расслышать. «Стой», — сказала Федька себе, преодолевая суматошное желание догнать неведомо куда ускользнувшую дичь.

Федька долго стояла без движения, и терпение её было вознаграждено: она снова различила шаги, а ещё немного погодя догадалась, что человек возвращается... и не один! Вдвоём или втроём, сколько их там было, они производили гораздо меньше шуму, чем Шафран в одиночестве. Людей этих отделял от Федьки полный прозрачного лунного марева пустырь, оставалось только ждать, когда они себя обнаружат... И вот показался горбатый призрак... Призрачный человек нёс на себе не Шафрана, как Федька сперва вообразила, а мешок. Потому что сзади следовали ещё трое... Шафрана тащили вдвоём, под руки.

Стараясь не поддаваться испугу, Федька неслышно повернула назад. Нужно было миновать дворов пять или шесть, прежде чем появилась бы возможность свернуть куда в сторону — убраться с дороги.

— Стой! — внятно сказал голос.

Федька остановилась, замерши в нелепом положении, как во время игры. Преследователи её тоже замерли, не выдавая себя даже биением сердца, которое явственно досаждало Федьке.

— Да нет... Попритчилось.

— Чудится — креститься надо, — грубо сказал другой. Не понятно было, как он ухитрялся вкладывать в здравое соображение столько издёвки, но Федька не чувствовала наклонности к отвлечённым вопросам и даже не хмыкнула.

Преследователи пошли, и Федька пошла. Разделяло их всего шагов сорок.

Она испытывала сильнейшее побуждение припуститься зайцем, но соблазн этот следовало отвергнуть: преследователей трое и слободу они знают, тогда как Федька понятия не имела, где находится, первый же тупик станет для неё западней. Имелась ещё возможность — и Федька лихорадочно её обдумывала — махнуть через забор и кулём свалиться, куда пришлось. Замысел, может, и подходящий (что, впрочем, ещё вопрос), но подходящих заборов не попадалось: то замет под самую крышу — не дотянешься, то высоченный частокол, то глухая стена с узким оконцем над головой, все входы и выходы перекрыты, а щель под воротами заложена тяжёлой плахой. Побуждение гибельно, затея не исполнима, а другого чего не сыскать: улица подходит к концу и там, на разъезженном, растоптанном, во все стороны распахнутом перекрёстке придётся выйти из тени.

Оборачиваясь, Федька не всегда могла разглядеть преследователей, но присутствие их угадывала, ощущала спиной. Она присматривалась к закоулкам всё лихорадочней: всякий выступ стены подавал надежду; расщелина, подгнивший низ забора возбуждали беспокойное воображение. Она останавливалась, теряя время, и должна была затем торопиться, чтобы наверстать проигранное преследователям расстояние. Бежать, подталкивал её больной стук сердца, бежать. Вот мелькнёт она на свету, обнаружив себя топотом ног, — и тотчас за угол.

У слегка отставленных от улицы ворот она приметила широкую лавку и приостановилась, испытывая её мыслью. Для чего она тут, лавка?

Вслед за тем Федька оказалась на земле, вытащила из-под бока что-то острое и закатилась под лавку вплотную к забору, где тоже хватало камней и мусора. И когда улеглась, сообразила убрать ладони, чтобы не белели. Нужно было и лицо отвернуть, натянуть шапку на ухо.

Осторожная возня её завершилась прежде, чем захрустел песок и стали внятны шаги. Преследователи приближались молча и молча же, не объясняясь между собой, как усталые или раздражённые друг на друга люди, остановились. Рядом с лавкой хлопнулся оземь мешок. Федька скосила глаза: сапоги... и маленький сапожок, вроде женского, другая нога, босая, на весу — Шафран. Ему помогли сесть. Ноги в сапогах загородили свет, тот ночной сумрак, которого оставалось всё ж таки слишком много.

— Жжёт, как жжёт, — застонал Шафран.

— Тише ты!

Не слишком бережно обращались друзья со столоначальником. Но опухшую щиколотку смотреть стали, человек опустился на колени, почти заглядывая под лавку, где обмерла без дыхания Федька, и ощупал ногу.

— Дёрнуть?

— Я тебе дёрну! — взвился Шафран.

— Хромай так, — равнодушно согласился человек на коленях.

Обидеться Шафран не посмел, зато застонал в отместку, не сдерживаясь. Спутники терпели. Потом, как будто желая ему досадить, кто-то сказал злорадно:

— А ну к чёрту! Будем мы твоего Федьку искать! Пропади он пропадом!

— Эва! Теперь ищи! — заметил другой густым голосом, в котором почудилось, несмотря на общий смысл разговора, нечто добродушное. — Сам лови. — Сплюнул.

— В съезжей избе у себя! — приглушённо хохотнул первый, — растянешь между столами перевесную сеть, что твой селезень запутается.

Они готовы были разругаться, но никто не продолжал разговора, и ссоры не последовало. Сопение, вздохи. Кто-то основательно высморкался и вытер пальцы о край доски у Федьки под носом. Взбитая сапогами пыль нестерпимо зудела в ноздрях, неловко подвёрнутая рука затекла, сердце громко стучало.

— Стой, мужики! — быстрый шёпот. — Тихо.

Федька замерла. Мучительно содрогаясь, зажмурилась, стиснула веки и сморщилась, чтобы не чихнуть.

— Мужики... а ведь это стрельцы идут.

В тишине различались голоса, не сдержанный ропот многолюдья. Шафрановы сообщники не долго прислушивались — тихое замечание, которого не разобрала даже Федька, — враз поднялись, вскинули мешок, подхватили несчастье своё, Шафрана, и поволокли.

Федька сдавленно чихнула. Выбралась из-под лавки — никого.

Пришло ей тотчас в голову, что, если быстро перехватить стрельцов, можно взять Шафрана с поличным. Не отвертится. Вряд ли в мешке купленные на базаре сласти.

Федька принялась бешено отряхиваться, колотить о воротную верею шапку. Стрельцы между тем подходили ближе, разноголосица их слышалась всего за два или три двора. Федька побежала, заскочила в тупик — обратно, и пока она бегала, останавливаясь, чтобы определить направление, всё это многолюдье — где-то тут, за заборами! — неспешно себе удалялось, шум заметно слабел. Она пустилась в тёмный, страшноватый проход, пробираться в котором можно было разве что шагом, запинаясь, ощупывая по бокам брёвна, неведомо каким образом выбралась всё-таки на большую улицу... Стрельцы пропали все до последнего.

Трудно было сообразить, куда они делись. Федька озиралась, пытаясь на худой конец уразуметь, где очутилась. Ей повезло: узнала бледные очертания городской башни над крышами, высокий шатёр.

И теперь, когда нечего было уже торопиться, мостовая вывела её прямёхонько к тёмной городской стене, ко рву, выложенному блестящими под луной плахами. Ворота в башне по случаю переполоха стояли настежь. Из проезда, как из устья печи, явились воротники:

— Кто таков?

Федька объяснила.

— А Губину стрельцы башку проломили! — бодро сообщил кто-то из служилых.

Другой высказался в том смысле, что хорошо бы и этого, то есть Федьку... посадить до утра в караульную избу. Не слушая, Федька принялась толковать про лихих людей: надо взять их с поличным, вместе с разбойной рухлядью.

Вот тогда они поскучнели: извини, друг. И проваливай.

Стрельцов Федька так и не догнала, но достучалась в съезжую, где бодрствовали тюремные сторожа.

— Правду люди врут, что Захарке Губину башку проломили? — встретили они её вопросом.

В приказных сенях мутными полосами светил слюдяной фонарь. Тюремщик отворил створку, за которой открылся мерцающий свечной огарок, и поднял фонарь к Федькиному лицу.

— Эк тебя, однако, стрельцы отделали! — отметил он не без удовлетворения. Створка поехала, захлопываясь на железных петлях, сторож подсунул палец — толстый, в чёрных трещинах, он горел внутри коробки огненным цветом.

Сторожа знали больше Федьки. Она услышала, что Подрез схвачен и отдан за пристава, что Губина унесли без памяти, сгоряча народу на Подрезовом дворе перепорчено страсть сколько!

Свои приключения Федька оставила при себе, сумрачно объявила, что будет спать, и принялась укладываться. Взлохмаченный сторож принёс баранью шубу, кинул ей в ноги, постоял над лавкой и ещё повторил с некоторым уже сочувствием:

— Эк тебя стрельцы загоняли.

Вздохнул, оглядывая острые Федькины плечи и хилый стан под опавшей одеждой. И ещё вздохнул, покачал головой и промолвил, сам себе удивляясь:

— Как такое живёт?

А вот этого уже и не нужно было. Федька отвернулась к стене и лежала, не шелохнувшись.

Он ушёл наконец, унёс с собой свет, но опять вернулся — отворилась дверь. Снова стал он засвечивать фонарём, стоя у неё за спиной, Федька сжалась, чтобы не расплескать непрошено подступившие слёзы.

— Ишь... — начал он, будто собрался на этот раз высказаться подробнее: бередила душу трудная, не вполне постижимая мысль, потому и вернулся. — Ишь!.. На подушку возьми. Разлёгся!

Федька не отозвалась, и немного погодя подушка шмякнулась пониже спины. Когда доброжелатель удалился, Федька перетянула подушку под голову и благодарно к ней прижалась. Кожаная, засаленная в походах подушечка.

В опустевших сенях, укрытая темнотой, Федька не пыталась притворяться, что дремлет. Глаза высохли, и не было сна. Утёрлась рукавом, перевернулась. Не надо жалеть — не будет и слёз. И только-то.

Тело тяготилось усталостью, но воображение без устали возвращало её к внезапному оскалу Шафрана... И опять, наяву стиснулось горло. С щедрой, ненужной точностью воображение возвращало всё заново: камни на пустыре — можно было проследить несложный узор теней, отчётливо предстали Федьке щербатые, со всеми своими сучками брёвна... и выбитый зуб Шафрана вспомнился — гнилой рот.

Этого нельзя было преодолеть, и Федька перестала бороться. Напротив, вновь и вновь понуждала она себя возвращаться к не избытому ещё ужасу. Нужно было истязать воображение, чтобы свыкнуться с тем, что было, и жить дальше. Так раз за разом посылают на изгородь пугливую лошадь. Выбивают страх и пробуждают злость брать препятствия.

Федька села на шубу, подушку подсунула под спину. Дверь в комнату сторожей прорисовывалась щелями, там горел свет, слышался разговор.

Она спустила ноги и сидела, упираясь руками в края лавки. Потом нащупала на полу сапоги.

Сторожа — трое — обернулись, когда она вошла.

— Я хочу видеть Антониду Елчигину, тюремницу.

Они переглянулись. Два мужика бородатых и один помоложе, бритый. По лавкам разбросаны были шубы, стоял котелок, лежали ложки.

— Ночью кто же пустит. Нельзя, подьячий, — сказал, словно бы извиняясь, Федькин доброжелатель, она узнала его по голосу. Он оказался здесь самый старый, лет пятидесяти, и, похоже, главный.

Не вступая в объяснения, Федька подошла к столу и бросила малую пригоршню серебра — алтын пять рассыпалось тусклыми блестками. Сторожа, что следовало отметить, к серебру, однако, не потянулись.

— Ключей нет, — сказал взлохмаченный доброжелатель.

— Есть, — возразила Федька.

Они переглядывались в затруднении, причину которого трудно было понять.

— Зачем Антонидка? Другая найдётся, — нехорошо ухмыльнулся молодой. И, также неладно улыбаясь, поглядел на товарищей, те молчали. — При деле твоя Антонидка, — решился объяснить молодой, повернувшись к Федьке. — При деле, — повторил он с нажимом, опасаясь, чтобы она по легкомыслию не упустила это обстоятельство из виду.

— Как это при деле? — не понимала Федька, чувствуя, что совсем отупела.

— Как, как! — хмыкнул молодой, повёл головой, описывая взглядом замысловатую дугу, и, вернувшись из путешествия по стенам и потолку на стол, где серебрились ноготки монет, отрубил: — Как, как! На постели у Варламки Урюпина блядует. Вот как!

— Целовальник-то тюремный Варлам Урюпин, — примирительно объяснил Федьке лохматый доброжелатель, — повёл её вечером к себе на подворье полы мыть. И по хозяйству.

— Уж небось надраила! — глумливо прыснул молодой.

Старший, как видно, не одобрял легкомысленное зубоскальство, он закряхтел, подвинувшись... И, однако, не возразил ни словом. Напрасно Федька ждала, растерявшись к полному удовлетворению малого.

— А отец? Как, здесь остался? — пролепетала она.

— Какой ещё отец? — удивился малый.

— Муж, — быстро поправилась Федька. — Степан, муж её, где?

— Муж куда денется!

— Отведи, Алёша, — кивнул старший молодому.

Однако по ряду соображений, которые Федька пропустила мимо ушей, тот заупрямился; на чём сторожа сошлись: «пусть идёт». Пусть подьячий сам идёт, если Стёпка ему край как нужен. Вход в тюрьму имелся один, у сторожей под ногами, так что они спокойно могли запускать Федьку или кого другого, не беспокоясь, что там в тюрьме полуночному посетителю взбредёт в голову учинить. Глянули только оценивающим взглядом на предмет каких-нибудь оттопыренных затей... где-нибудь под полой... Равнодушно молчавший до сих крепкий злой мужичок со сломанным носом задержался несколько лишних мгновений на груди... Федька отвернулась. Но мужичок и теперь промолчал, не желая, может быть, перечить товарищам.

Ключ, разумеется, нашёлся, и пока отпирали замок, затеплили на столе свечу, а фонарь вручили Федьке. Молодой откинул тяжёлую крышку входа, глянул в яму и многозначительно хмыкнул. Огонь высвечивал несколько ступенек крутой лестницы, стёртых и серых от грязи, дальше взгляд погружался в вонючую тьму.

Тяжёлая вонь свального множества немытых, потерявших и чистоплотность, и стыд людей ошеломила Федьку похожей на удушье головной болью. Пахло потом, мочой, гнилым дыханием, пахло язвами, струпьями, горячечным бредом, страданиями живота. Кислый, шибающий в голову дух этот лишь отдалённо напоминал тёплые испарения заваленного навозом хлева — там можно было искать здоровое, естественное начало, но нужно было бы обладать болезненным воображением, чтобы признать нечто естественное в запахах, свойственных доведённому до скотства человеку.

Заколебавшись, Федька стояла посреди лестницы и видела только ноги свои и фонарь в опущенной руке. Когда, напряжённо осматриваясь, она спустилась ещё на шаг, два, малый наверху толкнул скрипучую крышку, и Федька едва успела глянуть вверх, как тяжёлая дубовая плита ухнула ей в лицо, закрыв лаз.

От грохота ожила тьма: брань, выкрики, злобные богохульные проклятия, лихорадочный стук. Федька съёжилась, освещая саму себя, и так должна была ждать, пока тюремники, кому охота пришла глазеть, не наглядятся, а кому шуметь, не нашумятся.

Возмущение улеглось много быстрее, чем можно было ожидать. Брань стихла, обращаясь в горячечное бормотание, бормотание перемежалось сонными посвистами и пресекалось храпом; неразборчивый стон, шуршание соломы, короткий перезвон потянутой по полу цепи.

Придерживаясь за поручень, Федька спустилась с лестницы и открыла створку фонаря, чтобы повести светом. Только что возроптали они разом и вот — не к кому обратиться, все спят, ворочаются в дремотном бреду — на полу, на лавках, раскинувшись или поджавшись на цепи, такой короткой, что едва хватает свободы прикорнуть под стеной; кто разбросал руки, как сражённый в бою молодец, кто поджался зародышем, уткнулся лицом в колени; спутаны тела, сонно толкаются локти; скрючится голая ступня почесаться, и тотчас сосед принимается скрестись, запустит лапу в могучее волосьё. Все спали в одеждах, не снимая сапог, у кого сапоги были, а то — лапти, чоботы, черевики. Редко у кого лишний кафтан или шуба, чтобы подложить под голову.

Получив наверху указания, Федька знала, что нужно искать Степана за перерубом, во втором подклете, просторном помещении за открытым, без дверей проёмом. Этот второй подклет находился под сенями, повторяя их в размерах. Третий и последний подклет — под воеводской комнатой, но там искать было нечего, там обитали женщины.

Осмотрительно ступая между телами, Федька прошла дальше. В смежном подклете было так же тесно и душно: все лавки вдоль стен заняты, и на полу спят вповалку. Федька оглядывалась, кого будить, и присмотрела парнишку под длинным сермяжным кафтаном, таком длинном, что его хватало натянуть на голову и укрыть ноги. Мальчишка уткнулся носом в закиданные растёртой соломой половицы, а руки подсунул под себя. Уютно сложившийся под сермягой парнишка, казалось Федьке, будет и собеседником не обидчивым.

— Эй, братец, — начала она звать и трясти. — Проснись, мальчик.

Мальчик всхрапнул, передёрнулся по полу и резко, скачком перевернулся, взмахнув короткими руками. Он продолжал спать на спине — густая чёрная борода. Большая голова была у парнишечки, огромный, облысевший лоб в морщинах, испытанный по кабакам нос с гладким сизым кончиком и высокие колёса бровей. Даже во сне выражение лица его оставалось озадаченно злое. Карлик.

А здесь держали на цепи и сумасшедших. За всё и про всё тюрьма: кров заблудшим, лечебница преступным, монастырь неугомонным, сумасшедший дом убогим, общежитие полоумным, приют лихим. И жилые хоромы городского палача Гаврилы Фёдорова. Где-то он сейчас, охотник до хорошеньких мальчиков?

Федька поворачивалась, поднимала фонарь, не зная, на что решиться и кого будить, чтобы не поднять случаем и Гаврилу, о котором только сейчас вспомнила. Свет выхватывал тёмные лица, шрамы... вот облупленная лысина... огромная чёрная рука... Рыжий человек, растянувшийся без движения на спине, опять остановил взгляд. Ничего замечательного: скорбная складка рта в неряшливой бороде и под глазами вмято. Невыразительный лицом, неподвижный, он, казалось, не изменит застылому спокойствию даже спросонья.

— Приятель! — осторожно тронула его Федька.

Разомкнулись веки. Глаза глядели, человек повернул голову и больше не шелохнулся. Почему-то Федька подумала тут, что это и есть Степан Елчигин. Она почти не удивилась, когда услышала:

— Я.

Он ничего не спрашивал, не любопытствовал, но слушал, по крайней мере. И Федька заторопилась, пустившись в сбивчивые многословные объяснения.

— Шафран признался, — продолжала она. — Я его прижал, он признался — краденую рухлядь вам подкинули. Бахмат подкинул.

Веки опустились, словно от утомления.

— Слышь? — коснулась его руки.

— Слышу, — отвечал Степан, не открывая глаза.

— Бахмат это. Ты его знаешь?

— Я сам подкинул, — молвил Степан без выражения.

— Как это? — растерялась Федька. — Как можно: сам?! Что ты мелешь?..

Он не отвечал, не шевелился и не давал себе труда приоткрыть глаза.

— Слышь? Степан!

Не слышал. Федька беспомощно оглянулась. С неприятным удивлением она обнаружила, что не все спят: из темноты смотрели.

— А мельница? — прошептала она, низко наклоняясь к Степану.

— Поджёг.

— Кто поджёг?

— Я поджёг.

— Но ты же за двенадцать вёрст был, свидетели есть, я дело читал! — вскричала она. Степан молчал.

Наверное, имелись способы убедить Степана, существовали в природе особые слова, которыми можно было бы возбудить кровь... наверное, Федька сумела бы подобрать эти слова, если бы не сидела сейчас на корточках, задохнувшись от тюремной вони, вся в ссадинах, измятая, и возбуждённая, и подавленная одновременно. Сидела, ощущая на себе настороженные, враждебные взгляды. Наверное, сумела бы она всё, когда бы можно было бы по-человечески говорить. Но в том-то и заключалось несчастье, что не осталось у них и этого — человеческого разговора, не доступна была эта роскошь ни ей, ни Степану.

Потупив глаза, закусив губу, Федька сидела на корточках и не знала, что дальше. Степан не замечал её — губы раздвинулись, рот приоткрылся, словно от внутреннего жара.

— Слышь-ка, подьячий, — донёсся призывный шёпот.

Федька очнулась: в полутьме, приподнявшись на лавке, тянулся к ней мужик.

— Слышь-ка, ты ему не помогай, подьячий. — Подождав, не будет ли возражений, мужик продолжал так, как если бы Федька всё же возразила: — Что помогать, он не хочет. Ты мне помоги. Я заплачу, а у него денег нет.

— Гы-ы, — послышалось из другого конца. — Раззявил хлебало!

— Молчал бы, Чехол, не сбивал! — досадливо отмахнулся первый мужик, спуская нош на пол. — Слышь, подьячий: Микитка Савин, болховитин, меня беглым пишет, а какой я беглый, я казак.

— Беглый и есть! — подразнил из своего угла Чехол.

— Помог бы, подьячий. Я грех на душу взял: целовал крест, что не знаю Микитку, не ведаю.

— Бездушеством хотел от крестьянства своего отойти! Отцеловаться! — сказал Чехол нестоящим, балаганным голосом.

— Подай челобитную. — Федька стала подниматься.

— Писал уже. Везут в Москву. Велено поставить в Холопий приказ.

— Что я могу сделать? — Федька собралась уходить, и мужик это понял, с лавки подниматься раздумал.

— Не верь, подьячий, — не унимался Чехол. — Беглый он, беглый и есть.

Голоса множились, перечили друг другу, бранчливые и невнятные; зашевелились тени. Не оборачиваясь и не слушая, Федька пошла к лестнице.

За час до рассвета, позёвывая, воротники принялись греметь ключами и развели дубовые створы — в проезд под башней затекал светлый туман. Ночь поблекла, серые тени уступали неясным краскам грядущего дня. Во дворах пока ещё не требовательно мычал скот.

Федька первой прошла башню и мост, встречая редких прохожих, добралась до дому и долго стучала в запертую калитку, пытаясь пробудить Вешняка.

Он встал растрёпан и хмур. Обрадовался, когда увидел Федьку, и тут же посмурнел, вспомнив ночные обиды: нетерпеливое ожидание, беспокойство, надежду и опять же — окрашенное тревогой разочарование. Молча посторонился, пропуская постояльца во двор, — какое мне, мол, дело. Поёжился от холода, глянул мимо. Но Федька тоже не расположена была говорить. А он полагал, что за все свои ночные тревоги вправе рассчитывать на утешение. Он укоризненно покашливал и путался под ногами, пока Федька устраивала постель.

— Я спать буду — не трогай меня — хоть до вечера, — сказала она, укладываясь.

Это всё, что имела она в оправдание? И Вешняк, вместо того, чтобы обидеться окончательно, расстроился.

— Ты вот что, — молвила тогда Федька, приподнявшись на локте, — будешь бегать, найди мне одно место: где это? Посадская стена, но рубленая, а не тыном. Городнями, от болота идёт. И там, знаешь, есть один тарас, городня... — она задумалась. — На девятом как будто венце снизу... примерно на девятом... зарубка топором. Вот так, — показала ладонями латинскую букву V. — Это бортное знамя куцерь. Бортное знамя куцерь знаешь? Две зарубки углом сходятся. Вот, найди это место, где бревно помечено куцерем. И никому ни слова. Только найди. Очень нужно. Потом всё расскажу. Понял? Больше ничего.

Пожалуй, это было даже не утешение — тайна! Федька поняла, что найдёт.

Загрузка...