Глава сорок шестая

Подрез ставит и проигрывает

окружении красных кафтанов, сам в синем и зелёном, шествовал Подрез. Подрез-то и взывал о помощи. Хоть и вели его против воли, он шёл не связанный, не тащили его, не били и даже орать никто не препятствовал.

Не выдавайте, братцы! На смерть ведут. Пришёл мой последний час, братцы! — Вскидывая на выкрик голову, обращался он больше вверх, вообще, к мирозданию.

Оттеснённая стрельцами, за Подрезом двигалась разношёрстная толпа, сновали мальчишки, налетали на ратовище ловко поставленного бердыша и отскакивали без видимых повреждений. Стрельцы и на затрещины не скупились, не в шутку озабоченные противоборством с пронырливой мелкотой.

— Коли меня вязать, так Костьку Бунакова и Федьку Пущина в воду сажать! — кричал Подрез. Неожиданный призыв его посажать Костьку и Федьку в воду не встречал в толпе возражений, но и поддержки никто не обещал — в пустоту взывал пленник.

Ни мало того не подозревая, Подрез, когда задирал голову, обращался к засевшим под крышей разбойникам, но и здесь, в разбойничьем логове, не находил сочувствия. Не удержался от насмешки Бахмат. Голтяй (Бахмат исподтишка за ним приглядывал) пробурчал что-то неодобрительное, он находил поведение ссыльного патриаршего стольника малодушным. Прижавшись лицом к доскам, глядел Вешняк — этот тоже не имел оснований переживать за Подреза. Под крышей зачурованного дома тихо и согласно переговаривались.

Не видел Подрез сочувствия и вокруг себя, а всё же не унимался. Боялся он, видно, пропасть бесследно, всеми оставленный, и потому кричал. Для того он и собирал толпу, чтобы в памяти ряжеских поколений отпечатался тот день и час, когда Дмитрий Подрез-Плещеев был взят под стражу. И не так уж важно было Подрезу, что заставляло людей за ним следовать, главное, вывалят они все с шумом на площадь. Там-то перед приказом, где засели мирские караулы, где тлеет, не затихая, перебранка с московскими стрельцами, там-то и должен был Подрез узнать своё настоящее значение. Как бы ни относились к нему люди (на всеобщую любовь по ряду соображений рассчитывать особенно не приходилось), Подрез не сомневался в своём влиянии на события. События руководят народом, Подрез руководит событиями.

С этим он и вышел на простор площади.

Стрельцы что-то почуяли, они оставили разговоры и сплотились. Встревоженный вид стражников добавил Подрезу наглости.

— Ребята! — громко сказал он, обращаясь к красным кафтанам. — Сыщиков к чёртовой матери! Всех беру на службу и двойной оклад. И сегодня к ночи, — он возвысил голос, — выставляю ведро водки. За моё здоровье, ребята! — Подрез говорил с таким лихорадочным подъёмом, что едва ли сознавал точное значение собственных слов. Он вытягивался, припрыгивал на ходу, чтобы видеть за красными, в перетянутых ремнях спинами народ.

— Люди! — напружившись — тут-то и подошло главное, вскричал Подрез. — Братцы! Православные! Меня возьмут, братцы, и всем не устоять! Меня на дыбу — никому живым не остаться. Мне пальцы переломают — вам хребет!

Стрельцы не смели остановить крик, и жуткое тут подступило мгновение, словно нависла готовая обрушиться громада. Подрез смолк перед последним, сотрясающим сердца призывом:

— Бейте их, бейте, гоните москалей!

Стража оторопела. На что уж были мужики ко всему привычные, но такой прыти не ждали, чтобы не успела испариться обещанная водка, как уже и дух вон. Подрез остановился, понимая, что народ кинется сейчас на стрельцов и сомнёт; с бараньей покорностью остановилась и стража. Выставили они бердыши, да свело руки. Со всех сторон куда ни глянь — дубины, копья, сабли и ружья.

— Громите стражу! — на последнем надрыве выкрикнул Подрез.

Всё поставил он тут на кон... Но истуканами стояли братцы, упуская миг всколыхнуться, валить и топтать. Несомненно возбуждённая и встревоженная, толпа, казалось, более смутилась, чем раззадорилась.

Озадаченный, испуганный безмерной тупостью толпы, Подрез запнулся, не зная, какие ещё нужны слова, и не успел собраться с мыслями — безжалостно толкнули его тут в спину обухом бердыша. Он едва удержался на ногах и получил под задницу:

— Шагай!

Подрез понял, что ставка бита, и не сопротивлялся. Поднялись по лестнице в приказ. Подрез ступил в полутьму, помертвев лицом. Закрыли за ним дверь. Закрыли вторую.

Тяжкий удар в ухо свалил Подреза на пол. Он ударился со стуком о лавку — вскочили подьячие. Стрельцы остервенело, отпихивая друг друга, били, топтали упавшего и не давали подняться.

Из воеводской комнаты с брезгливым недовольством на лице выглянул сыщик Увар Хилков, птичьи глаза его в кожистых веках раскрылись.

Хватаясь за лавку и за стол, в несколько приёмов, Подрез встал — лицо окровавлено, ухо разбито, синий зипун в пятнах. Сплюнул с расквашенных губ сукровицу.

Стряпчий Увар Хилков смотрел с вопросом.

— Кто? — спросил он.

— Дмитрий Подрез-Плещеев, изветчик, — отвечал пятидесятник из Подрезовой стражи, поднимая брошенный на пол бердыш.

— А! В тюрьму, в колодки, — распорядился сыщик.

— Нет! — воскликнул вдруг Подрез с горячностью, которую трудно было ожидать в избитом человеке. — Нет! — Не хотел он в дураках оставаться, не был он дурак по природе.

Повернувший было уходить, Увар Хилков остановился. Подьячие, что поднялись с мест, не садились; увидел Подрез и Федьку Посольского — захваченный сильным чувством, тот не сводил глаз. Наплевать было Подрезу на Федьку Посольского, на всех, кто слышит и видит.

— Передай стольнику Антону Тимофеевичу, — с дрожью проговорил Подрез, обращаясь к сыщику, — я откажусь от государева дела. Сдуру явил, спроста — спростовал. Не знаю измены за князем Василием Осиповичем. И колдовства не знаю, не было ничего, всё это басни Афонькины — колдовство. Да и мне сказать нечего. Виноват я перед великим государем.

— Да не требуется ничего, умник! — послышался голос из воеводской комнаты, стольник Антон Грязной соизволил выглянуть. — На дыбе расскажешь, как ты там спростовал, — с усмешкой продолжал он. — Может, и ещё чего вспомнишь.

Загрузка...