38

Учительница Мара больше в Орешец не вернулась. Времени до занятий оставалось мало и не было никакого смысла таскать ребенка, в деревню и обратно.

Она переехала в большую светлую комнату, которую ей выделили по распоряжению главного инженера еще когда она была в родильном доме.

Дянко жил в селе, но каждое утро, в обед и вечером успевал забегать к жене. И эти посещения с каждым днем все крепче и крепче привязывали его к заводу, каждый день между ним и заводом протягивались все новые и новые невидимые канаты, которые он, даже если бы и хотел, уже не мог ни развязать, ни разрубить.

Слынчева сняли, и ему, казалось, следовало бы распрямиться, вернуть себе прежнюю свободу, но, видно стоит человеку раз что-нибудь потерять — и дело кончено. Свобода, она, как честь: потерял — пиши пропало!

Дянко казнил себя за то, что не выдержал, не устоял и никак не мог ответить на вопрос — почему? Почему он не выдержал под конец натиска Солнышка и сломался? Мара была права. И зачем только он ее не послушался?! Испугался за свою шкуру. Хотел сохранить спокойствие и благополучие семьи. Боялся, что если останется без работы, жена перестанет его уважать, а начнутся преследования, следствия, так и вовсе разлюбит. «А когда же жить?» Женщины любят, чтобы муж имел положение, был на высоте, а не околачивался дома, держась за женину юбку. Он боялся унижения. Это была одна из тайных пружинок, а вторая, о которой он боялся сознаться даже самому себе, заключалась в том, что он не верил в то, что наступят времена, когда все наладится. Дянко считал, что противоречия между властью и народом вряд ли можно скоро преодолеть, а быть искупительной жертвой он не хотел. Он лишь однажды поведал свои сомнения Маре, но она, несмотря на свою молодость и неопытность в житейских делах, стала его укорять: «А если все будут так рассуждать, кто же тогда будет строить новое общество — общество без классов и противоречий?» — «Пусть строят другие, почему я должен!» — подумал себе Дянко, но ей, конечно, этого не сказал. Только улыбнулся, махнул рукой: «Ладно! Ладно! Не волнуйся! Взялся за гуж — не говори, что не дюж! Ничего не поделаешь!»

Он смотрел на свою молодую жену с чувством превосходства, считая ее идеалисткой, плохо разбирающейся, в житейских вопросах, которой невдомек все скрытые ходы и выходы, тайные пружины и винтики, помогающие людям преуспевать, подниматься со ступеньки на ступеньку. Себя он считал умудренным опытом, трезвым реалистом, опорой семьи. Он не верил, что Солнышко могут так просто и легко сменить, не такой он человек.

Вот почему даже когда официально было сообщено о снятии Слынчева, когда и крестьяне и рабочие вздохнули с облегчением, Дянко не мог придти в себя, не мог даже разделить с людьми эту радость. И хотя сам, бывало, много раз вздыхал: «И когда мы избавимся от этого типа?! Я бы тогда второй раз на свет народился!», но, видно, не суждено ему было испытать это счастье. Удар, нанесенный Слынчевым, оказался для Дянко роковым. Что-то умерло в нем навсегда, безвозвратно и воскресить его было невозможно.

Он не спал ночами, все думал. Пытался стряхнуть с себя тяжесть, которая давила его, пригибала к земле, но не мог. Не хватало сил. Иногда его охватывала ярость. Он злился на себя, хотел сбросить с себя хомут, надетый ему на шею Солнышком, но увы… И он постепенно стал привыкать к этому хомуту, тащился туда, куда его толкали сверху. Оторвавшись от земли, от людей, он потерял свою силу, потерял свое «я».

— Главный инженер передает тебе привет, — сказал однажды Дянко жене.

Мара ничего не ответила.

— У этого парня, видать, крепкие связи! Говорят, его семья при фашизме укрывала одного из наших видных руководителей.

Он насупился. В эту минуту он ненавидел себя за то, что слепо поверил в силу Слынчева, не допуская, что инженер окажется сильнее. Если бы он вовремя понял это, то не склонил бы покорно головы перед Солнышком, не дал бы себя обезличить. Он крепко просчитался. Только несколько месяцев надо было продержаться, всего несколько месяцев! Пусть бы его сняли с работы, выгнали из села, он был бы теперь героем. Из тюрьмы бы освободили — на место вернули. Могли бы повысить за дальновидность и принципиальность. А он не выдержал, поддался, и всему конец. Теперь уже ничего не вернешь, никому не докажешь.

Дянко подошел к коляске, склонился над ребенком. Сын спал, щечки его нежно розовели. Потихоньку, чтобы не разбудить маленького, вывез коляску на балкон, полюбовался смешной мордашкой сына, который во сне чмокал губами и морщил носик, и вернулся к жене.

— А вдруг этот видный деятель допустит ошибку, и его снимут? — заметила Мара как бы про себя. — Тогда что? Нет! Не в этом его сила! Его сила в справедливости, в правде! Правду никто побороть не может!

— Эх! — обрадовавшись, что жена, наконец, заговорила, воскликнул Дянко. — Сколько раз правду подменяли кривдой!

— Сильнее правды ничего не свете нет! Правда — самый сильный руководитель! — повторила Мара, казалось вовсе не для того, чтобы возразить ему, а как бы убеждая в чем-то себя.

— Какая ты наивная, Мара! Правда всегда на стороне сильных. Они носят ее в кармане!..

— Что это тебе — яблоки?

— Да, представь себе! Правда — все равно, что яблоки или груши. Тот, кто у власти, носит ее в кармане и раздает людям: кому кусочек, кому половинку, а кому — только хвостик!

— Инженер не из таких!

— Он еще не успел заматереть! Еще не оперился! Погоди, он еще себя покажет! — сказал Дянко, но, заметив помрачневшее лицо Мары, умолк. И чтобы не раздражать ее, тут же примирительно добавил: — Ты права, он еще чист душой. Два завода построил, а к селу тянется.

Но Мара уже не слушала Дянко! Она думала об инженере. С того дня, как ее вынесли из его кабинета с малюткой-сыном, она думала о нем чаще, чем о муже, отце ребенка. Она всегда была на его стороне, и его победа была и ее победой. А то, что победа эта пришла всего через несколько дней после рождения ребенка, казалось ей добрым предзнаменованием. Случай, благодаря которому ей пришлось родить в его кабинете, сделал ее еще более причастной к его победе. Мара не была суеверна, но была готова назвать это судьбой. И в то же время она не могла себе простить, что родила у него в кабинете. Если она видела в этом перст судьбы, то он, наверное, думает о ней бог знает что. И в то же время она просто себе не представляла, чтобы молодой парень, совсем чужой, которому никогда не приходилось видеть ничего подобного, не растерялся, принял ребенка, снял с себя рубашку, завернул его, как мог. Она восхищалась им, считая это чуть ли не подвигом. Но чем больше она об этом думала, тем более склонялась к мысли, что он это сделал из простого чувства человечности.

Но то, что она, учительница, человек с высшим образованием, вместо того чтобы пойти в родильный дом, оказалась у него в кабинете — это уже было из рук вон плохо. Как она могла?

Она, которая обязана просвещать женщин села, как надо себя вести в таком положении, точно самая бестолковая дура помчалась с таким животищем аж на завод! Нормальные женщины в ее положении сидят дома, а ее понесло… А все ради школы, ради общественных дел! Да разве директор школы — милиционер, чтобы стоять перед школой на посту и в дни каникул? Она даже в школу не должна была бежать, а не то что на завод, глупая женщина!

Так, думалось Маре, должен был расценивать ее поступок инженер. Вот почему она себя осуждала, почему так сильно терзалась… Нет, конечно же, он помог ей потому, что не мог оставаться безучастным, видя, как женщина рожает в его кабинете. Иначе потом сказали бы: «Какое равнодушие! Бездушный начальник!» Вот он, чтобы не прослыть бездушным, и сделал все, что мог и даже о квартире позаботился. Но почему он вдруг решил передать привет? «Любезность по долгу службы!» — чуть не проговорила Мара вслух, но сдержалась и промолчала.

Потом подала мужу обед, а сама вышла на балкон, где лежал в коляске ребенок. Убедившись, что ребенок спит, подошла к столу и села обедать. Ела, а сама все время прислушивалась, не плачет ли ребенок.

— Посмотришь на него, вроде должен быть ближе к рабочим. Эти стройки въелись в него, как ржа в железо, но душа у него крестьянская.

Мара одним ухом слушала мужа, а другим прислушивалась к тому, что делается на балконе. Если бы Дянко говорил не об инженере, она бы вообще не слушала его.

— Давайте, говорит, скорее исправлять ошибки. Надо, говорит, перелить селу кровь. Рабочую кровь! А я ему: «О какой рабочей крови ты говоришь? Это ведь наша, крестьянская кровь!» Наш рабочий класс не такой, как в других странах, у нас все рабочие вышли из крестьян.

— А он что? — спросила Мара.

— Смеется. И даже в том, как смеется, есть что-то крестьянское. Не знаю, может, я ошибаюсь, но у истинных, у так называемых потомственных рабочих от улыбки веет холодом. Они могут хохотать, заливаться смехом, не в этом суть. Все дело в теплоте улыбки. Железо охлаждает сердце. А вот главный улыбается как-то особенно. Не знаю, обратила ли ты внимание, что лицо у него суровое, даже, я бы сказал, мрачное, а улыбка наплывет вдруг откуда-то со стороны, будто с чужого лица, такая тихая, светлая, и вдруг заиграет на губах, словно солнечный луч.

Мара посмотрела на мужа с уважением. Ей было приятно слушать. Он сегодня был как-то особенно, по-умному, красноречив, она удивилась его наблюдательности, тому, как тонко и точно он подметил и обрисовал улыбку инженера. «Да, да! Это верно! Так он улыбался и тогда!», — радостно подумала Мара. Она была благодарна мужу за то, что он, сам того не подозревая, доставил ей радость и отвлек от грустных мыслей…

— Знаешь, мне все время кажется, что голова его набита стихами!

Она знала об инженере гораздо больше, чем он. Стоит только мужчине обворожить женщину взглядом или улыбкой, привлечь ее внимание одним находчивым словом, остроумной шуткой, как она постарается разузнать о нем все. Мара до того как выйти замуж за Дянко живо интересовалась инженером, и теперь все то, что когда-то она собирала о нем по крупинке, всплыло в памяти.

— Фракийцы — народ темпераментный, пламенный. Мы, северяне, более открытые и более трезвые. А фракийцы — они скрытные, больше молчат, но их лучше не тронь. «Вина выпив, ножи вынимают, хлебнув водки — ружья!» — так что ли в песне поется? Так вот это о них. Не случайно у нашего Яворова[23] такая судьба. Он ведь родом из Чирпана[24]. Вот и наш инженер… Молчал, молчал, а потом — раз! и забил нож в спину Солнышку.

— Нож забил народ! — возразила Мара.

— Ну, это ты брось! Кто послушает народ! Почему не послушали раньше? Все это дело рук того человека, который прятался от фашистов в доме отца инженера. Слабый сильному ничего сделать не может. Только сила может одолеть силу. Слабый, правда, тоже может, но хитростью.

— Ну, понес! Ты из него скоро хитрого грека сделаешь! — рассмеялась Мара.

— Ничего подобного! Хотя, я считаю, Византия оказала на Фракию более сильное влияние, чем на Северную Болгарию. Но я не о том, а о их горячем темпераменте. Он не случайно сочиняет стихи. Это кровь южанина в нем бурлит, не дает ему покоя.

— По-твоему, все наши видные поэты из Южной Болгарии?

— А что, разве не так? И Ботев, и Смирненский, и Вапцаров — все они из Южной Болгарии! А вот что касается прозы, тут наша взяла. Елин-Пелин, Йовков да и сам Вазов, если хочешь, — он ведь жил в Берковице и в Одессе, там писал свой знаменитый роман «Под игом». Собственно, здесь строгую границу провести трудно, но что касается главного инженера, то это верно. Раз он самого Солнышка смог осилить, быть ему теперь в почете и на заводе, у рабочих, и в селе.

— Значит, теперь ты его будешь бояться? — съязвила Мара.

— Нет, не такой он человек, чтобы его бояться. Мы ему должны помогать. Я вот созвал собрание и мы решили: «Будем помогать рыть бассейн, раз и мы в этом бассейне купаться будем. Будем копать канавы для водопровода, раз вода и в гору поднимется, к овчарням и пастбищам!» И знаешь, кто больше всего ратует за это? Игна и такие, как она, те, кто воевал с Солнышком. Народ — это же чудо! Надо только уметь его вести! Это целое искусство! Я признаю, что плохо владею этим искусством. Но разве у нас мало таких, как Солнышко, бывших портных, парикмахеров, столяров, маляров, жестянщиков, которые заняли высокие посты и думают, что быть руководителем — это все равно, что раз плюнуть, проще пареной репы. Вот в чем беда! Я бы хотел быть рядовым работником. Скажут — нужно, будем строить, а нет — так не будем. Сейчас мне хорошо: и «сверху», хотят и «снизу». А мне больше ничего не надо!

Дянко так увлекся рассуждениями, что не заметил, как Мара вышла на балкон к ребенку, который проснулся. Детский сон обманчив, недолог. Не успеет мать поднести несколько ложек ко рту, как уже раздается во всю «уа-уа!» что означает: «Я голодный! Покорми меня!» Мара перепеленала сына и, взяв его на руки, дала ему грудь. Отец встал из-за стола и вышел, а мать осталась с ребенком, одна в полной тишине, только слышно было, как агукал малыш. Это агуканье заполняло собой всю комнату и было для матери милее всякой музыки…

Накормив ребенка, Мара встала, взяла его на руки и вышла на балкон. Она смотрела туда, где среди других заводских строений виднелось здание заводоуправления. Она пыталась отыскать глазами кабинет главного инженера, где была единственный раз в жизни, но запомнила это на всю жизнь. Мысленно вошла туда с ребенком на руках и, показав на сына, сказала инженеру: «Вот моя единственная радость, мое счастье! Благодарю вас!» Сказала бы так и вышла. Ей хотелось как-то выразить ему всю силу своей благодарности. Она не виделась с ним с того памятного дня, и ей казалось, что слов «Большое спасибо!», наскоро брошенных ему Дянко, совершенно недостаточно. Но что она может сделать сейчас. Пойти к нему с ребенком и поблагодарить, как это ей пришло сейчас в голову, неудобно и не совсем прилично. Хотя, в сущности, что здесь такого? Любая другая женщина сделала бы это, не задумываясь, без всякого стеснения. Мара всегда учила детей быть скромными, ненавязчивыми, и сама всегда была такой, это был ее принцип в отношениях с людьми. Она привыкла взвешивать каждый свой поступок, каждое слово. Нет, она ни за что не допустит, чтобы досужие языки начали перемывать ее косточки: «Пошла к инженеру? Он был ее бабкой-повитухой, а она теперь несет ему ребенка! Глядите, мол, люди добрые! Словно он ей муж!» Да она еще в селе побывать не успела, орешчанские бабы сразу понесут: «К нам и не подумала зайти, а к главному инженеру потащилась с ребенком!»

Завод гремел. Стройка шла полным ходом. Люди делали все, чтобы осенью могла задымить первая огромная труба. И все это было дело рук инженера, плод бессонных ночей, горячих дней, когда он носился по стройке с утра до вечера, не зная ни отдыха, ни покоя.

«А если он сам придет?» — подумала Мара и улыбнулась этой своей мысли. «Я, — скажет — пришел просто так, из любопытства. Хочу посмотреть, что сталось с тем маленьким кусочком мяса, который выпал на диван в моем кабинете. Дай, думаю, пойду, проведаю».

«А сталось вот что!» — с гордостью подбросив на руках сына, словно показывая его инженеру, сказала вслух Мара.

«Только нет! Он не придет! Не такой он человек! Он слишком горд, чтобы решиться на это. Нет, он не позволит себе прийти к женщине, роженице, в отсутствие мужа!»

Но ей так хотелось, чтобы он пришел! А может, плюнет на все предрассудки, возьмет и придет… Он — главный инженер, руководитель большого масштаба, он обязан проявлять заботу обо всех и в первую очередь о тех, кому сам дал жизнь. Ведь если есть на этом свете человек, которого бы следовало назвать крестным отцом ее ребенка, то этот человек — он, который услышал первый крик ее сына, и, может, передал ему свой гордый дух. Почему бы крестному отцу ее ребенка не придти проведать ее и сына?

Мара гордилась, что ее сын был первым ребенком, родившимся на заводе. Орешчанские женщины, заходившие взглянуть на него, говорили, что это добрый знак. Да еще где родился-то? В самом сердце завода, в кабинете главного инженера. По их утверждениям, это должно было означать, что село и завод скоро сольются в одно. Другого пути нет и не может быть…

«Надо завтра же пригласить к себе инженера!» — решила Мара и стала переодеваться, чтобы выйти с ребенком погулять.

Переодеваясь, Мара услышала на лестнице шаги и невольно подумала: «А вдруг это он?»

Она сама не знала, как это ей пришло в голову, но почему-то была почти убеждена, что это инженер. Как же ей быть, если это он? Неужели сказать ему: «Прошу вас, не входите! Подождите меня внизу!» Нет, нет, нельзя допустить, чтобы он вошел! Она не пустит! Но почему? Почему бы его не пригласить в комнату? Он же может обидеться.

Натягивая платье и мельком взглянув на себя в зеркало, она вдруг подумала о том, в каком положении он ее видел… А вдруг она ему желанна? Ей стало стыдно своих мыслей, она разозлилась на себя и быстро одернув платье, подошла к двери и прислушалась. Шаги раздавались уже где-то выше, на третьем или четвертом этаже…

Плач ребенка вывел Мару из оцепенения. Ребенок кричал, словно взывая: «Ну, что ж ты, мама! Я хочу гулять! Хочу увидеть завод, небо, вдохнуть запах земли!»

Она положила ребенка в коляску, открыла дверь, выкатила коляску на лестничную площадку и только хотела поднять ее вместе с ребенком и снести на первый этаж, как какой-то рабочий, видно тот самый, который только что поднимался наверх и которого Мара приняла было за главного инженера, сбежал по лестнице с верхнего этажа и, улыбнувшись доброй улыбкой, напомнившей ей улыбку инженера, сказал:

— Ну, зачем же вы так? Уроните ребенка! Дайте, я вам помогу! — и, взглянув на свои руки, добавил: — Чистые!

Потом легко поднял белую, сверкающую свежим лаком коляску и вынес во двор. Мара с благодарностью подумала: «Вот какие на заводе рабочие! Добрые, как и он сам!»

Мара покатила коляску по песчаной дорожке к лесу. Коляска катилась легко. Пахло свежескошенной травой. Молодой матери очень хотелось встретить кого-нибудь, кто бы ей сказал новые, еще не слыханные ею слова, такие, от которых сразу стало бы легко на душе.

За эти дни у нее побывало много народу. Тучиха заходила чуть не ежедневно, забегали работницы с завода.

— Это ведь наш ребенок, заводской!

Приходили и коллеги по школе, и орешчанские женщины.

Но за эти двадцать дней она стосковалась по человеческому многолюдью, гулу голосов, смеху, шуткам.

Вместе с новыми чувствами, которыми обогатилось ее сердце после родов, в нем крепло и ширилось огромное любопытство к внешнему миру, жажда поближе узнать бушевавшую за окнами жизнь, окунуться в нее с головой. Она много думала теперь о месте человека в жизни, о долге, чести, верности и измене, гражданской и личной, о том, как высоко может вознестись человек и низко пасть, сам того не подозревая. Убеждая себя, что служит народу, будет служить только себе. Ей хотелось поговорить обо всем этом с кем-нибудь прямо, откровенно, начистоту, услышать голос, который мог бы ей сказать права она или нет. Муж ее последнее время стал явно избегать откровенных и прямых разговоров с ней, а душа Мары требовала разрядки.

И она шла за коляской, думая свою думу и изредка поглядывая по сторонам в надежде увидеть инженера. Он был единственным человеком, перед кем она решилась бы раскрыть свою душу.

Вдруг сзади раздались быстрые шаги. Мара вся встрепенулась, но не оглядывалась. «Он меня увидел и пришел. Что он может подумать, если я остановлюсь или оглянусь!» Она уже, казалось, видела его тень и с трепетом ждала, что вот-вот он ее догонит, заговорит с ней…

— Кака Мара! — послышался сзади голос Янички, и воображаемая тень главного инженера исчезла.

Яничка подбежала и припала к коляске.

— Ой, какой смешной! Почему он так губками двигает? Голодный? — затараторила Яничка. Она готова была схватить маленького человечка на руки и забавляться им, как игрушкой.

— Да нет, он не голодный! — с улыбкой сказала Мара. — Оставь его! Пусть спит.

— Тогда я его покатаю в коляске, хорошо?

— Хорошо! Только осторожно, не тряси.

Яничка довольная, улыбающаяся, покатила коляску.

— А как легко! Какой он хорошенький! И я хочу иметь такого ребеночка… — лепетала Яничка.

— Пламен! Пламенчо! Ты слышишь? Агу! А кто ему придумал это имя, кака Мара?

Мара промолчала, а Яничка вдруг спросила:

— Правда, что главный инженер дал ему это имя?

— Да! — тихо ответила Мара. — Он его крестный.

— А правда, что он пишет стихи?

— Говорят, да.

— Я его сегодня видела, кака Мара! Какой он добрый! Золотое у него сердце, ему бы носить фамилию Слынчев, а не тому…

— А что ты у него делала?

— Нет, это он приходил к отцу. Нам дали квартиру, и он приходил смотреть. Я поступила в техникум, и мы с папой будем жить здесь, а мама переедет потом… Квартира наша на другом конце, но не очень далеко от вас. Я каждый день буду приходить к вам нянчить Пламенчо.

Девочка заигралась с малышом, а Мара снова задумалась. Она думала об инженере, который вон сам ходил смотреть квартиру, беспокоится о людях, следит, чтобы все было в порядке. А то ведь всякое бывает. Строители иногда говорят одно, а на деле выходит другое. В ее квартире все было готово, кроме… раковины на кухне. Ее даже из-за этого на день позже выписали из родильного дома… Вовсе вникает сам, во всем хочет убедиться лично. И главная его забота — люди. В самом деле, чего стоит машина без человека и для чего она создана человеком? Да ведь все для его, человеческого добра и процветания…

Мара мысленно разговаривала с инженером, задавала ему вопросы, получая ответы, которых ждала, которые были ей так необходимы. Невольно она сравнивала, что ответил бы на эти вопросы ее муж. И муж не выдерживал сравнения… «Что ж, — думала Мара. — Сам виноват. Сам, своими руками, уничтожил то, что имел…»

Яничка подкатила к ней коляску.

— А что с… — начала было Яничка, но, застеснявшись, не договорила.

— С кем — с Ицкой? — улыбнувшись, спросила Мара. — Ты ведь за этим прибежала из деревни?

— Ага! — потупившись, сказала Яничка, и глаза ее засветились надеждой.

— А почему ты не спросила главного инженера?

— Стыдно мне, кака Мара, а вы ведь с ним хорошо знакомы… близки…

От этих слов Мара вздрогнула. Как ни приятны были эти, сказанные с такой наивной детской искренностью слова, но ей стало немножко не по себе. Она сразу представила себе, какими глазами будут смотреть на нее окружающие, если вдруг по заводу пойдет молва, что они с инженером близки.

— Откуда ты взяла, Яничка? Как это пришло тебе в голову? О какой близости говоришь?

— А как же!.. Так ведь Пламенчо родился у… ну, он же крестный… — сбивчиво объясняла Яничка.

— Если всех врачей, которые нас лечат, будут считать нашими близкими, что тогда получится, Яничка? Ты как себе это представляешь?

Она уже говорила строго, как учительница с ученицей, стараясь сразу погасить детское любопытство, которое могло принести ей много неприятностей. Мара хорошо знала детей этого возраста и особенно девочек. Они не могут хранить ни своих, ни чужих тайн и страстно жаждут «открытий» в области человеческих отношений и чувств. Жажда «острых ощущений» порождает в них тревожное любопытство к жизни взрослых, толкает собирать по крупинкам все, что только удается выцарапать, разузнать.

— Инженер еще там, в новом доме. Может, пойдем, и ты у него спросишь? — настаивала Яничка, не обращая внимания на строгий тон учительницы. — Отец говорит, что следствие уже закончено, но он не знает, что и как… Идем, кака Мара! Ну, пожалуйста.

Мара вздохнула. Пойти с Яничкой значило подтвердить, что инженер ей не безразличен. Но какая-то неведомая, властная сила взяла ее за плечо и повернула в ту сторону, куда тащила ее Яничка.

— Ну что ж, пойдем, я посмотрю, где вы будете жить, — сказала Мара и, не слушая щебетанья девочки, чувствуя, как при мысли о встрече с главным инженером кровь стучит в висках и колотится сердце, пошла за ней.

— Кака Мара, а, кака Мара! Он еще там! — обрадованно зашептала Яничка и, показав на большой белый дом, перед которым толпились люди, сказала громко: «Вот наш дом. Видишь?»

— Вижу, вижу, — взволнованно ответила Мара, глядя не на дом, а на человека, окруженного толпой.

Яничка помчалась вперед и присоединилась к стоящим. Мара подкатила коляску, снова, как и раньше, охваченная смущением. Яничка никому не сказала, что она идет. Никто не заметил ее прихода. Инженер стоял спиной к ней и что-то говорил — ей показалось, что он читает людям стихотворение о новом доме, которое сочинил сам.

«Что плохого, что я здесь? Пришла посмотреть новую квартиру моих знакомых. Впрочем, теперь все люди здесь уже мне знакомы — свои, родные. Я имею право интересоваться», — успокаивала себя Мара.

И она стояла, как завороженная, слушая мягкий, приятный голос инженера.

Инженер закончил свою речь словами:

— С новосельем вас, дорогие товарищи! Веселитесь, живите себе на здоровье, все будет в порядке!

Толпа зашевелилась, весело зашумела, загалдела и хлынула в дом, сразу наполнив его смехом, топотом шагов, стуком открываемых окон и дверей. Инженер, оставшись один, поправил растрепавшиеся волосы, медленно повернулся, чтобы зашагать к заводу, и столкнулся с Марой.

— А-а-а! — воскликнул инженер и его смуглое лицо расцвело в улыбке.

Мара вся зарделась от смущения и радости.

— Я давно собирался к вам зайти, да никак не выберусь, — улыбка на его лице стала виноватой.

Мара так растерялась, что не обращала внимания на то, что он держал ее руку. Инженер смотрел на нее сияющими глазами. Это была теперь не та Мара, которую он видел тогда в своем кабинете. В его глазах Мара прочитала нескрываемое восхищение. Первым опомнился инженер, опустил руку и склонился над коляской.

— У-у-у! Какой большой! Крепкий парень будет! Молодец!.. А глаза! Как у сокола!.. Расти, парень!.. Ну и глаза же у тебя, большие, загадочные… Ох, берегитесь, девушки! Пропали ваши сердца!..

— Да что вы! Он еще даже не видит! — и Мара залилась счастливым смехом. — Разве вы не знаете, что маленькие дети после рождения долгое время не видят!..

— Откуда мне знать? А вот наш Пламен видит!.. Должен видеть!.. Уже теперь он должен видеть, что небо становится ясным и наступают погожие, благодатные дни!

Мара зажмурилась от счастья. Ребенок окончательно сблизил ее с инженером. Когда Дянко пытался играть с сыном, ей было не очень приятно. Он весь был какой-то неуклюжий, от его слов веяло холодом. Скажет слово, и все… Ей даже казалось, что обязанности отца ему в тягость. А вот инженер — совсем другое дело! Какие хорошие слова нашел, говорит, а сам весь светится счастьем и радостью, будто это его сын.

— Пламен — самый счастливый ребенок! Все дети, которые рождаются сейчас, должны быть самыми счастливыми! У них будет мало горя и много радости!

— Самая большая радость сейчас для них — материнское молоко! — сказала Мара, не сообразив, что инженер может подумать, что у нее не хватает молока. А у нее его было хоть отбавляй. Вечно ходила с мокрым лифчиком, приходилось даже сцеживать. И добавила: — Но дают его только по медицинским справкам.

— Ты меня извини, Пламен, что забыл тебя! — сказал инженер, наклонившись к коляске. — Но я обязательно зайду на тебя посмотреть!

— Заходите, пожалуйста! — радостно сказала Мара. — В любое время заходите, будем очень рады.

— Спасибо! Я обязательно зайду как-нибудь, днем… нет, пожалуй, лучше вечерком, когда и Дянко будет дома…

Маре захотелось, чтобы он пришел к ней, а не к Дянко, и пришел именно тогда, когда мужа нет дома. Ей хотелось опять, как тогда в кабинете, побыть с ним наедине и откровенно, прямо спросить, что он думает о ней.

Любая другая женщина после этой встречи поняла бы, что он относится к ней прекрасно. Разве не видно, как он рад? Но Мара сгорала от ненасытного желания выяснить все до конца, насладиться радостью взаимной исповеди.

— Ну, герой! Будь здоров! — и помахав ребенку рукой, поднял сияющие теплом и лаской глаза на мать.

— Мы вас будем ждать! — сказала Мара.

Он еще постоял, молча любуясь ее радостным, взволнованным лицом, освещенным трепетным светом угасающего дня. Маре было так хорошо под этим взглядом! Ей казалось, что она закрыла глаза, а он молча целует ее. Целует щеки, глаза, тубы… «Что вы делаете? — мысленно возражает она. — За кого вы меня принимаете? Я не такая, у меня есть муж!».

— Привет Дянко! — голос инженера вывел ее из оцепенения.

Мара покатила коляску. Инженер, увидев, как она с трудом пробирается среди груд песка, кирпича, рытвин и ухабов, удивленно сказал:

— И как вы сюда добрались только?

Рассмеялся, легко поднял коляску вместе с ребенком и перенес ее на другую сторону улицы, не обращая внимания на то, что новые жильцы, как по команде, высунулись из окон и наблюдали за этой сценой, а и проходившие мимо работницы, подталкивая друг друга локтями, перешептывались:

— Смотрите, инженер несет ребенка учительницы.

Мара ясно различала этот шепот, но в нем слышалось не злорадство, а неподдельное восхищение.

Загрузка...