ГЛАВА X Равенелы находят напитана Колберна недурно устроенным

Всю весну и все лето 1862 года Десятый Баратарийский провел так приятно и мирно, словно никакой войны не было. Полковник Картер, старый вояка, кадровый офицер, образцовый отец-командир, выпускник Вест-Пойнта, был любимцем главнокомандующего. И Десятый Баратарийский тоже вышел в баловни у начальства, потому что блистал чистотой, Экипирован был с иголочки и помимо того был обучен тем особенным тонкостям и ритуалу гарнизонного быта, которые даже труднее вбить в голову новобранцу, чем строевую муштру, полевые учения и суровую прозу боя. Полковник был вскоре назначен на должность военного мэра Нового Орлеана, что дало ему, видимо, недурную добавку к жалованью, и полк занялся городской полицейской службой, вместо того чтобы гнить в малярийном болоте в Парапет-Кенте или в окопах под Виксбургом. В письмах этой поры Колберн немало хвастает отличным состоянием полка и тем, что Десятый Баратарийский всегда на виду у начальства. Восхищенный посланиями своего молодого друга, доктор неосмотрительно отдал иные из них в печать и тем вызвал полемику и нападки в газетах со стороны новобостонских сограждан, протежировавших другим волонтерским частям. Esprit de corps[61] уже бушевал среди баратарийских полков.

В этой новейшей Капуе, должно быть, единственном теплом местечке за все годы войны, Картер, в котором отвага соединялась причудливым образом со склонностью к сибаритству, совсем позабыл о недавнем своем намерении стать вторым Ганнибалом, как и о том, что не выиграл еще пока сражения при Каннах.[62] Он предался приятному ничегонеделанию и не препятствовал в том своим офицерам, а главнокомандующий, склонный к мрачному юмору, наблюдал, — надо думать, не без удовольствия, — как эти свободнорожденные замарашки нежились во дворцах сбежавших аристократов и опустошали их винные погреба. Правда, если какой-нибудь дерзкий юнец переступал не очень, признаться, отчетливую границу дозволенного, его судили военным судом и выгоняли из армии. Но большинство офицеров исправно несли необременительную гарнизонную службу и вкушали комфорт в покинутых барских гнездышках, не проявляя при этом какой-либо сверхисключительной хищности. Так Десятый Баратарийский прожил до осени, без сражений и маршей, без нужды и забот и даже без всяких болезней, невзирая на местный опаснейший климат. Желтая лихорадка — страшный ангел-хранитель здешнего края — не торопилась, как то обещали местные прорицатели, на выручку луизианцам, дабы истребить чужестранное войско, как истребил в старину господний посланец полчища Сеннахериба. [63]

— Вам не жарковато у нас? — спрашивали новоорлеанские жители у капитана Колберна. — А ведь будет гораздо жарче.

— Ерунда! — ответствовал с вызовом молодой человек. — У нас в Баратарии бывает куда хуже, когда снегу навалит по пояс.

За весенние месяцы Колберн послал Равенелу несколько длинных писем, которые, впрочем, писал не столько для доктора, сколько для мисс Равенел. Это было с его стороны подобием эмоционального косоглазия, которое, как и косоглазие физическое, бывает порой не лишено обаяния, в особенности если отнестись к нему снисходительно. Или то был еще карамболь, в котором пущенный шар хитроумного бильярдиста должен был оттолкнуться от отцовского шара и сыграть шаром дочери. Правда, кий в руках бильярдиста дрожал от волнения, и удар получался нетвердым. Впрочем, сам капитан от души наслаждался, строча свои письма; ему чудилось, верно, что он один на один беседует с девушкой; карие глаза его так и сверкали, на щеках проступал румянец, перо выпадало из рук, и он принимался ерошить кудрявую шевелюру, как бывало в обычае у него, когда он увлекался беседой. Однако, как видно, затем, чтобы не был нарушен моральный баланс вселенной, радости Колберна уравновешивались заботами. После ответных двух писем от Равенелов воцарилось глухое молчание, весьма его озадачившее. Здоровы ли они, живы ли? Быть может, бежали в Канаду или даже в Европу, спасаясь от нетерпимого новоанглийского патриотизма? Или, может, он, Колберн, задел их, бог знает чем, в одном из своих писем? Или, может, мисс Равенел готовится выйти замуж за молодого Уайтвуда или другого какого поклонника из тамошних мест?

Дело же было в том, что военное министерство разрешило отцу и дочери возвратиться домой, о чем Равенел и сообщил своевременно Колберну; а письмо затерялось, что было довольно обычно в те дни при царившем по всей стране беспорядке. И вот в один жаркий июньский день Равенел постучался в дверь славного новоорлеанского кирпичного домика, где проживал капитан. Дверь отворил офицер в форме младшего лейтенанта, весьма примечательной внешности, с мрачноватым смуглым лицом, высоченного роста, богатырского телосложения, с кулаками Хинэна[64] и басом Сюзини.[65] Он сообщил посетителю, что капитана Колберна нет сейчас дома, но энергично и дружественно пригласил Равенела войти. Нарочитая ловкость его манер озадачила доктора; было трудно сразу решить, кто перед ним, первоклассно воспитанный джентльмен или профессиональный картежный игрок.

— Время — к обеду, сэр, — заявил он рокочущим басом, подобным далеким раскатам грома. — И это вполне достаточный повод для капитана, чтобы вернуться домой. Надеюсь, вы обождете его, и мы угостим вас обедом и отличным вином из погребов господина Суле. Присядьте, прошу вас, сэр, на то дубовое кресло и разрешите мне взять вашу шляпу. Позволю себе спросить, как вас зовут? Доктор Равенел? Черт возьми! У капитана хранится для вас письмо. Я сам его видел.

Он принялся неистово шарить среди бумаг на столе у Колберна, и доктор решил, что его собеседник с утра уже успел приложиться к хересу из погребов господина Суле.

— Нашел, — возгласил он, сияя улыбкой, торжествующей и вместе с тем дружеской. — Берите, пока оно тут. Если вы адвокат, сэр, то, конечно, отлично знаете, что фактическое владение вещью составляет девять десятых формального права на вещь. Впрочем, прошу извинить меня, вы, конечно, не адвокат. Я имею честь разговаривать с доктором канонического и гражданского права.

— Увы, всего-навсего с доктором медицины, — возразил Равенел, принимая письмо.

— Великолепнейшая специальность! — возгласил лейтенант. — Древнейшая и достойнейшая! Профессия Эскулапа и Гиппократа. Врачи появились на свет раньше юристов и принесли много больше добра человечеству.

Равенел бросил взгляд да врученный ему конверт — на нем не было ни печати, ни почтового штемпеля. Вскрыв конверт, он увидел, что это письмо от Колберна, адресованное ему и, как видно, лежавшее в ожидании парохода.

— Надеюсь, вам пишут, что все у вас дома в порядке, — продолжал лейтенант в высшей степени дружественно.

Доктор ответил кивком и улыбкой, полагая едва ли разумным объяснять все подробности человеку, в такой степени увлеченному винами господина Суле. Пока собеседник продолжал развлекать его светской беседой, Равенел огляделся кругом и восхитился убранством и мебелью. На стенах висели две превосходные картины и с десяток отличных гравюр. Портьеры из тяжелой узорчатой шелковой ткани были отделаны кружевом; на сиденья дубовых, с искусной резьбой стульев и кресел были надеты чехлы из той же узорчатой ткани. Мраморная полочка над камином и исключительной красоты черепаховый подзеркальник были уставлены безделушками, камеями из Италии, бронзовыми статуэтками из Парижа, богемским стеклом, резным деревом из Швейцарии — словом, всяческими европейскими сувенирами. А в углу у стены стояли четыре огромных альбома с гравюрами и дагерротипами. Равенелу подумалось, что он не встречал в Америке другого такого дома, столь изысканного и богатого. Раньше он здесь не бывал и не знал, чье это владение.

— Недурное гнездышко, сэр, — заявил лейтенант, — бывший хозяин его сейчас капитан у мятежников. Построил и меблировал этот дом для некоей дамы, парижской актрисы, которую вывез из Франции. Жена, говорят, была недовольна; Эти жены адски капризны, не правда ли, сэр? — В карих глазах лейтенанта и под черными усиками зарезвилась усмешка сатира. — А вот и она сама (не жена, конечно, а дама); портреты ее тут повсюду в различных театральных ролях. А здесь она в утреннем дезабилье, так сказать, в основной своей роли.

С той же усмешкой сатира лейтенант указал на дагерротип большого формата, поясной портрет пышной женщины лет двадцати восьми — тридцати, едва ли красивой в собственном смысле слова, но, как видно, неглупой, живой и с большим шармом.

— Старушка что надо, не так ли, сэр, — продолжал чичероне, игнорируя явное неудовольствие своего слушателя, — хотя не вполне в моем вкусе. Мне подавай помоложе и поневиннее, так сказать, в ореоле девственной чистоты. Ваше мнение, сэр?

У доктора не оставалось иного выхода, как согласиться с настойчивым собеседником. Он уже с нетерпением ждал появления Колберна.

— Мы чертовски отлично живем в этом домике, сэр, — возобновил свою беспощадную болтовню лейтенант. — Здешний погреб прикончили с ходу, а потом принялись за старичину Суле. За вчерашний день, например, выпили сорок восемь бутылок шампанского и мадеры. Избранная компания, сэр, полковая семья, Десятый Баратарийский.

— Значит, вы из Десятого Баратарийского? — спросил заинтригованный доктор.

— Разумеется, сэр. И очень этим горжусь. Лучше полка не сыщешь во всей нашей армии да и в мятежной тоже. Я сам не баратариец. Я единственный, кто имел честь вступить в этот полк здесь, на месте. Сперва я служил у мятежников; они потянули меня на убой, как невинного агнца, сэр, и заставили вопреки моей воле защищать их форт Джексон. Это был Страшный суд, сэр. И трубный глас был дьявольски громким. Снаряды Портера так и косили солдат, а заодно хоронили — единым ударом. У меня там глаза просто полезли на лоб и до сих пор еще не вернулись обратно. А когда корабли вплотную приблизились к фортам, я первым сказал «с меня хватит» и ослушался офицера. А потом припустился бежать и бежал вплоть до Нового Орлеана; а там сразу — под старое звезднополосное знамя, прямо в роту капитана Колберна, сэр. Я полюбил его с первого взгляда. Прирожденный джентльмен и ученейший человек. За отличную дисциплину, за примерное поведение и знание военного дела он назначил меня сержантом. А когда младший лейтенант у нас в роте скончался от желтой лихорадки, я занял его вакансию. Полковник у нас предпочитает в полку джентльменов. Я и сам из Никербокеров, сэр, веду свой род от старика Стюйвезанта, как можете видеть и из моей фамилии, сэр. Ван Зандт, Корнелий Ван Зандт к вашим услугам, младший лейтенант первой роты Десятого Баратарийского! Счастлив представиться вам и уповаю, что буду вас часто видеть.

«А я уповаю, что буду вас редко видеть, — с содроганием подумал доктор, но улыбнулся и любезно кивнул; он решил дожидаться Колберна.

— Уповаю, что вы будете здесь частым гостем, — продолжал лейтенант. — И можете твердо рассчитывать каждый раз на бутылку винца. Прикончим Суле, найдутся другие. Кстати, тысяча извинений, я еще не просил вас отведать нашей мадеры. Вы не хотите, сэр? Тогда разрешите мне выпить за ваше здоровье.

И он, к изумлению и ужасу непьющего доктора, осушил серебряный кубок объемом примерно с графин.

— Как я имел уже честь указать, сэр, — продолжал Ван Зандт свою речь, — я потомок почтеннейших Никербокеров. Если у вас возникают какие сомнения, прошу вас, спросите у полковника Картера; он был знаком с моими нью-йоркскими родственниками. Дело в том, что я щепетилен на этот счет. У меня нелады с Вашингтоном Ирвингом — я сказал бы, род кровной мести — из-за «Истории Нью-Йорка»,[66] которую он сочинил. Без малейшего повода он высмеивает почтеннейших моих предков, которыми я так горжусь. Моя матушка, сэр, — да хранит ее бог! — она на порог к себе не пускала этого Ирвинга, сколько ее ни уламывали. Кстати, сэр, я назвал полковника Картера. Вот кто истинно может судить о почтенности рода. Сам из старинного рода, голубая кровь, сэр. Наподобие старого вирджинского виски. Великолепнейший человек, джентльмен от рождения, офицер до мозга костей, лучший полковник в армии и скоро, надеюсь, будет и лучшим из генералов. Как до боя дойдет, всем этим генералам из ополченцев придется занять свое место в задних рядах. Попомните мое слово, сэр, готов хоть сейчас поручиться. Ставлю полсотни долларов, а то и побольше. Не предлагаю, конечно, вам биться со мной об заклад, сэр; это было бы дерзко с моей стороны, если учесть, что вы — священнослужитель; просто я на минуту представил себе, что веду разговор с человеком другого характера. Лучше я вам расскажу, какой замечательный наш капитан Колберн и как я им восхищаюсь. Он сразу приметил, что я джентльмен, человек образованный (совсем упустил вам сообщить, что я выпускник Колумбийского колледжа, сэр). Он сразу увидел, что мне не место среди рядовых солдат, — и занялся вплотную моей карьерой. И я в любую минуту готов умереть за него. Вот человек, которому можно верить! Всегда знаешь, чего он хочет и что имеет в виду. За таким человеком идешь без оглядки.

Эта последняя декларация Ван Зандта понравилась доктору, и он стал прислушиваться к своему собеседнику с видимым интересом.

— И совсем бы пропал он от отчаянной своей трезвенности, если бы только полковник Картер его не спас, — продолжал свою речь Ван Зандт. — Полковник явился, когда он совсем погибал.

— Погибал? — вскричал Равенел. — Вы хотите сказать, что он тяжко болел?

— Вот именно. Тяжко болел. Совсем погибал, сэр. Ползучая желчно-тифозная лихорадка. И представьте, не хочет принять ни полкапли виски. Принципиально не хочет. Тут полковник ему говорит: «Выпить надо, трам-тарарам!! Надо пить и носить шерстяное белье». А капитан отвечает: «Если сам я буду под мухой, что скажу я своим солдатикам, трам-тарарам?» Это, конечно, не точные были слова его, сэр. Грешен, люблю приукрасить. Это вроде как ломтик лимона в пунше. Полагаю, и вы так считаете, сэр. Так на чем же я кончил? «Как мне взыскивать со своих людей, — говорит капитан, — если сам я буду повинен в том же грехе?» — «А это не их ума дело, повинны вы или нет, — отвечает полковник. — Если солдат ваш напьется и нарушит свой воинский долг, вы с него взыщете. А нарушите службу вы, я с вас взыщу. И солдаты тут вообще ни при чем; рассуждаете не по уставу», — вот что сказал капитану полковник Картер. Это вам офицер, джентльмен и философ, и все в одной оболочке. Старый добрый коньяк и шерстяное белье — вот что спасло капитана, шерстяное белье и старый добрый коньяк из погребов Суле. А то ведь совсем умирал от ночной испарины, сэр. Преопаснейший климат в Луизиане. Вы, наверно, об этом наслышаны. Кстати, кажется, речь у нас шла о полковнике Картере. Вот кто, скажу вам, умеет срывать цветы жизни. У полковника лучший и хлебосольнейший дом во всем городе. И прелестнейшая французская маленькая… козетка.

Ван Зандт нацелился было совсем на другое слово, но вовремя спохватился и вставил свою «козетку». По искрам в глазах Ван Зандта было заметно, что он чрезвычайно доволен проявленной им находчивостью. Подумав, он вознамерился развить свой успех.

— Если бы мне сказали: «Ван Зандт, выбирай», — я предпочел бы, скажу вам, козетку полковника, скорей чем его погоны. Французская маленькая козетка — чего еще надо холостяку? Вы человек светский, и меня понимаете, сэр.

Так он болтал и болтал, попивая мадеру. Страсть его к болтовне, как и жажда, были неутолимы; и доктору очень хотелось сказать ему: «Сударь, за вами явился ваш гусь!» Когда пришел Колберн, Ван Зандт попытался представить ему Равенела, хотя было ясно, что хозяин и гость отлично знакомы. Капитан был немного смущен; особняк мог родить у доктора сомнения в его спартанстве; к тому же ему показалось, что Равенел глядит на него испытующим взором. Когда же Колберн перевел глаза на Ван Зандта, во взгляде его, по-прежнему мягком, сверкнула вдруг искра, мгновенно приведшая в чувство кутилу. Вскочив и откозыряв, он тут же покинул комнату, пробормотав, что пора позаботиться об обеде. Доктор не без интереса отметил эту новую для него властность в манере новобостонца.

— А где же мисс Равенел? — таков был, конечно, один из первых вопросов.

— Здесь, со мной, — был ответ.

— Неужели? Возможно ли? — Сердце сильно забилось в груди.

— Ну, конечно. Она ни за что не осталась бы в Новом Бостоне, когда появилась возможность вернуться в Луизиану. Она ведь все та же мятежница.

Капитан засмеялся чуть-чуть принужденно; впрочем, при всем своем патриотизме, он не имел ни малейшей охоты сердиться на мисс Равенел. Бывает такая степень влюбленности, когда всякая странность любимого существа, пусть даже предосудительная, служит только к его украшению. Тот, кто истинно любит кошек, восхищается их коварством. Мать, у которой ребенок — калека, готова помочь всем хромающим детям на свете; она изливает на них любовь к своему дитяти.

— К тому же мне не с кем было оставить ее в Новом Бостоне, — продолжал доктор.

— Разумеется, — подхватил Колберн, явно очень довольный.

— Но я огорчен вашим видом, — сказал ему доктор, — вы похудели и очень бледны. Это действие нашего новоорлеанского климата. Надо соблюдать величайшую осторожность. И в особенности, должен сказать вам, бойтесь ночных миазмов.

Колберн расхохотался, получив подобный рецепт.

— Ценю ваш добрый совет, — возразил он, — но когда я дежурю по городу, то бывает, что обхожу караулы и ночью. Могу рассказать вам по этому поводу, как один наш офицер, воевавший под Виксбургом, получил однажды письмо от своей любящей матушки. Она писала ему о виксбургской сырости и умоляла его, чтобы он подыскал себе спальню никак не ниже третьего этажа. А сын спал на голой земле, не было даже палаток.

— Война ужасна даже в таких мелочах, — резюмировал доктор.

— Скажите, чем я могу вам помочь? — спросил после паузы Колберн.

— По совести, даже не знаю. Пожалуй, что многим. Я хотел бы собрать, хотя бы частично, свое имущество. А для этого надо попасть на прием к военным властям.

— Я полностью к вашим услугам. Полковник Картер, конечно, более влиятелен. Но раньше всего вы должны со мной пообедать.

— Вы очень любезны, но в пять я обедаю у родных.

— Значит, вы пообедаете сегодня два раза. И первый обед — у меня, в память о Новом Бостоне. Очень прошу вас об этом.

— Если вы так хотите, что ж, рад принять приглашение. Но что сделалось с нашим городом! Я должен излить свою душу. Кто и когда мог поверить, что веселый, хвастливый, процветающий Новый Орлеан будет ввергнут в такую пучину несчастья. Сегодня мне весь день чудилось, что я прохожу по улицам Тира, после того как сбылись предсказания пророка.[67] Меня преследует призрак Иезекииля. Где торговля, богатства, где люди, населявшие город? Рука всевышнего покарала и беззаконных властителей, и лживых волхвов. Нужны ли еще доказательства, что мы в руках провидения? Хочу надеяться, что не всем, кто повинен в том же грехе, придется платиться так горько, как Новому Орлеану. В какой-то мере, конечно, все мы повинны. Север хотел богатеть, используя рабство на Юге, и притом оставаться чистым. Хотел таскать руками южан каштаны из адского пламени. Задумал надуть Вельзевула, действуя скрытно, через своего компаньона-плантатора. Но Вельзевул — искушенный делец, его не обманешь. Он потребует платы по векселю либо возьмет фунт мяса. Никому из нас не дозволено будет уйти безнаказанным, и никто не уйдет.

Кто бы мог догадаться, что вся эта проповедь доктора предназначалась для Колберна? И все же дело было именно так. Тир, Вавилон, провидение и даже князь тьмы были призваны доктором только для этой цели. Тех, кого доктор любил, он никогда не корил в лицо, а прибегал к околичностям. Он приближался исподволь, издалека, взывая к событиям и лицам, давно потонувшим в веках. Заметьте, как осторожно, но неукоснительно он будет спускаться сейчас из дали веков в современность и от легендарных и грандиозных событий к тому, что касается Колберна.

— К примеру, возьмем этот город, — продолжал свою речь доктор, — с точки зрения соблазна, который он представляет для армии. Какие возможности здесь открываются для грабежа и разгула! Разве снилось подобное вашим, мало что видевшим в жизни, неискушенным деревенским парням? Возможность обогатиться за счет побежденных — это худшее бедствие для самой лучшей из армий. Кто вам нужен сейчас, Это — новый Иоанн Креститель. Это ведь он заклинал солдат не требовать более, чем свою солдатскую плату. Уверен, что этот призыв Иоанна был заимствован им у мудрых римских правителей. И теперь величайшим благословением для вашей армии был бы новый Иоанн Креститель, заклинающий денно и нощно: «Солдаты, довольствуйтесь вашей солдатской платой!» Я здесь всего двое суток и слышал уже немало рассказов о «сделках», как здесь чересчур деликатно их именуют, о перепродажах хлопка и сахара, хуже того, посуды, картин, мебели, даже чужой одежды. Это позор и предвестие гибели, можете мне поверить. Не подумайте, что я защищаю изменников, бросивших здесь добро, которое вы расхищаете. Нет, я страшусь за армию, которой грозит разложение. Я хочу, чтобы она управлялась по правилам чести и здравого смысла. Я хочу уберечь ее от нее же самой.

Хоть винные погреба и не были названы доктором, все сорок восемь бутылок, выпитых на вчерашнем пиру, выросли разом перед умственным взором Колберна. Пусть даже Иоанн Креститель не упомянул его милого гнездышка, пристыженный легионер оглядел в немалом испуге окружавшую его роскошь. До того ему в голову не приходило, что он повинен в безнравственности. Разве не правильно, если собственность беглых мятежников будет обращена на пользу и для удовольствия патриотических граждан? Но теперь этот бывший недавно столь ясным вопрос вставал в новом, зловещем аспекте, и совестливый Колберн не мог не встревожиться; что касается его личной вины, то он мог бы, конечно, сказать (если хотел бы оправдываться), что выпил всего два стакана и с отвращением бежал с попойки уже в самом ее начале.

— Полностью с вами согласен, — ответил он доктору. — Реквизировать имущество частных лиц вправе лишь государство и лишь в государственных целях. Надо строго держаться Закона. Если, к примеру, мы заняли дом, надо составить немедленно опись имущества и отвечать за его сохранность. Странно, что это правило не соблюдается. Но вы должны проявить в данном случае снисходительность, учесть, что мы все здесь — от солдата и до генерала — еще крайне неопытны в этих тонких вопросах ведения войны, касающихся юридических прав победителя, воинской дисциплины и взаимоотношений с противником. Мы пока вроде квакеров, вышедших на поле сражения.

— Не хочу утверждать, что я во всем прав, — сказал, в свою очередь, доктор. — И не берусь никого поучать. Я только делюсь мыслями.

— Боюсь, что мне следует извиниться за моего лейтенанта, — счел нужным сказать Колберн.

— Любопытная личность. Пожалуй, чуть эксцентричен, — любезно заметил доктор.

— С ним много хлопот, но, поверьте, он неплохой офицер. Когда он напьется, верно, пьянее его не отыщешь, но сейчас он умеренно пьян. Вы, конечно, встречали людей, которых зовут трехбутылочниками. Ван Зандт — тридцатибутылочник. Сегодня, я думаю, он пропустил с утра не более двух кварт хереса. Я ему не мешаю пить херес, а то он начнет пить что-нибудь покрепче и погибнет совсем. При всем том он из лучших служак в полку, строевик — образцовый, отлично муштрует солдат и знаток полкового хозяйства. Я ему сдал почти всю свою писанину. Молодец по части отчетов и прочего, составляет их не задумываясь, словно фокусник, тянущий изо рта серпантин. Он служил клерком в банке, а потом протрубил пять лет в армии. Управляется ловко и с пером и с ружьем. Говорит по-французски и по-испански. Если верить ему — блудный сын из почтенной нью-йоркской семьи.

Эта краткая биография Ван Зандта дала доктору повод прочесть еще одну лекцию, на сей раз об алкоголизме. Он вспомнил два-три интересных примера из жизни своих ново-орлеанских знакомцев и в заключение сказал, что три четверти политических лидеров Юга погибло от пьянства. Приверженность доктора к монологам значительно превышала среднюю норму, положенную для этой формы общения в англосаксонском обществе; перемежая, однако, пафос и юмор, он умудрялся обычно удерживать аудиторию. На сей раз мальчик-мулат прервал его лекцию, доложив, что к столу подано.

Обед был тончайшим по вкусу и весьма изящно сервирован. Луизиана унаследовала от матери-Франции изысканный вкус в пирах, а готовил обед тот повар, который еще столь недавно ублажал в этом самом доме мятежника-капитана и его парижскую даму. Но, к ужасу Колберна, Ван Зандт решил прихвастнуть и сокровищами из погребов «старичины Суле» — эрмитажем, какого в Нью-Йорке не купить за два доллара, и мадерой, которая стоила в три рази больше. К десерту открыли шампанское, а к кофе был подан старый коньяк Отар. Но Ван Зандт выглядел трезвым как стеклышко. Казалось, что всякий раз, как Ван Зандт напивался, на смену ему неким чудом являлся новый Ван Зандт, чтобы начать все с начала. Он, впрочем, взял себя в руки, был сдержан и обходителен. Было видно, что он не только лично привязан к Колберну, но глубоко уважает его как старшего офицера.

После обеда, выпив вина на десять, а может, на все двадцать долларов, но оставаясь по-прежнему на удивление трезвым, Ван Зандт уселся к роялю и не без грации спел громовым басом несколько оперных арий.

— Уже четыре часа, — сказал доктор. — Я должен спешить домой, чтобы составить к обеду компанию моей дочери. Надеюсь, мы скоро увидим вас у себя, капитан.

— Буду счастлив прийти как можно скорее. Назначьте мне час, чтобы я не был вам в тягость.

— Когда вам будет угодно. Сегодня вечером.

Доктор весьма любезно простился с Ван Зандтом, но не позвал его в гости.

Как только за ним затворилась дверь, капитан сказал лейтенанту:

— С этим гостем прошу вас быть особенно обходительным, мистер Ван Зандт, и воздержанным на язык.

— Черт меня побери, — завопил Ван Зандт, — мы чуть не влипли в историю. Я пил за обедом вино, чтобы не упасть в обморок.

— Что такое случилось?

— Да Паркер привел сюда утром свою… кузину. Девчонку, которую он выдает за кузину. Она — в курительной комнате. Я чуть не умер от страха, боялся, что вы поведете туда гостя. Весь обед просидел в холодном поту, через силу держался. Я не мог никак ее выдворить: боковая дверь на замке, а ключа у нас нет.

— Да зачем вы впустили ее, во имя всего святого? — возмущенно спросил Колберн.

— Так ведь Паркер просил… Не хотелось его обижать. Приюти, говорит, ненадолго, пока я сбегаю в штаб. Клялся всеми богами, что придет через час.

— Хорошо, гоните ее. Поглядите сперва, нет ли где лишних глаз, потом выпускайте. Скажите, что я велел. А в дальнейшем, если будут еще проситься офицеры с… кузинами, не пускать на порог.

У Колберна пот проступил на лбу при одной только мысли, что подумал бы доктор, заглянув случайно в курительную. Ван Зандт с весьма озадаченным видом пошел выполнять поручение. Когда он вернулся назад, Колберн вызвал его в гостиную и там произнес речь, достойную древних.

— Мистер Ван Зандт, — приступайте к описи всей обстановки и винных запасов в погребе, чтобы я при отъезде видел, что все осталось в сохранности. Этот дом мы покинем. Я буду просить сегодня же, чтобы всю нашу роту расквартировали в таможне или в палатках на площади.

— Клянусь, капитан, — взмолился Ван Зандт, как видно, донельзя расстроенный, — честью клянусь, что подобное не повторится.

Он окинул горестным взглядом роскошную комнату и простился в душе с винным погребом, как прощаются с раем.

— И я тоже клянусь, что подобное не повторится, — заявил капитан. — Будем считать вчерашний кутеж последним. Подальше уйти от соблазна будет полезно как мне, так и вам. Сибаритская жизнь вредна для солдата. К бою так не готовятся. Половина офицеров в нашем полку квартирует в казармах или в палатках. Почему бы и нам не жить, как они? Подготовьтесь срочно к отъезду и не забудьте про опись; ротный писарь поможет вам.

Бедный Ван Зандт, столь охочий до радостей жизни, грустно взялся за выполнение приказа; он не боялся трудной солдатской доли, но сибаритство было его любимой утехой. Я не хочу здесь, конечно, внушать кому-либо мысль, что офицеры Северной армии предавались в Новом Орлеане попойкам и грабежам. Я только хотел показать, сколь значительны были соблазны и как Колберн пресек их с прямой помощью доктора и косвенной, менее заметной помощью мисс Равенел.

Когда доктор полез в карман за платком, чтобы вытереть лоб, он обнаружил конверт. Это было письмо Колберна, и он дочитал его по дороге домой.

— Поразительно, — сказал доктор. — Ни словечка о том, что был болен. Вот настоящее мужество!

Доктор питал теплое чувство к Колберну и никогда не давал ходу в своей душе мелочным подозрениям.

Загрузка...